томник КарЛага
всего год назад, рассказано заключённым, просто так вот сдуру, и не
запомнишь их всех по морде, кто тебя слушал. А и в вагоне, наверно,
рассказывать любил, да не в одном, история-то поездная! -- на это и была
дерзкая ставка Чеботарева!). Ликуя, шел Чупин дальше, большаком на станцию
Чу, мимо озера к югу. Он больше шел ночами, от каждых автомобильных фар
шарахаясь в камыши, дни перелёживал в них (там -- джунгли камышевые).
Оперативников становилось пореже, в те места тогда еще не закинул свои
метастазы Архипелаг.7 Был с ним хлеб и сахар, он тянул их, а пять суток шел
совсем без воды. Километров через двести дошел он до станции и уехал.
И начались годы вольной -- нет, затравленной жизни, потому что не
рисковал он хорошо устраиваться и задерживаться на одном месте. В том же
самом году, через несколько месяцев, он во Фрунзе в городском саду встретил
своего лагерного кума! -- но бегло это было, веселье, музыка, девушки, и кум
не успел узнать. Пришлось бросать найденную работу (старший бухгалтер
допытался и догадался о срочных причинах -- но сам оказался старым
соловчанином), гнать куда-то дальше. Сперва Чеботарев не рисковал искать
семью, потом придумал -- как. Он написал в Уфу двоюродной сестре: где Лена с
детьми? догадайся, кто тебе пишет, ей пока не сообщай. И обратный адрес --
какая-то станция Зирабулак, какой-то Чупин. Сестра ответила: дети потеряны,
жена в Новосибирске. Тогда Чеботарев послал её съездить в Новосибирск и
только с глазу на глаз рассказать, что муж объявился и хочет прислать ей
денег. Сестра съездила; теперь пишет сама жена: была в психиатрической
больнице, сейчас паспорт утерян, три месяца принудработ, и до востребования
денег получить не могу. Выскакивает сердце: надо поехать! И даёт муж
безумную телеграмму: встречай! поезд No., вагон No.... Беззащитно наше
сердце против чувств, но, слава Богу, не загорожено и от предчувствий. В
пути так разбирают его эти предчувствия, что за две станции до Новосибирска
он слезает и доезжает попутной машиной. Вещи сдав в камеру хранения,
отчаянно идет по адресу жены. Стучит! Дверь подаётся, в доме никого (первое
совпадение, враждебное: квартирохозяин сутки дежурил предупредить его о
засаде -- но в эти минуты вышел по воду!). Идёт дальше. Нет и жены. На
кровати лежит укрытый шинелью чекист и сильно храпит (совпадение второе,
благоприятное!). Чеботарев убегает. Тут окликает его хозяин -- его знакомый
по КВЖД, еще уцелевший. Оказывается, зять его -- оперативник, сам принёс
домой телеграмму и тряс ею перед глазами жены Чеботарева: вот твой мерзавец,
сам к нам едет в руки! Ходили к поезду -- не встретили, второй оперативник
пока ушел, этот лег отдохнуть. Всё же вызвал Чеботарев жену, на машине
проехали несколько станций, там сели на поезд в Узбекистан. В Ленинабаде
снова зарегистрировались! -- то есть, не разводясь с Чеботаревым, она теперь
вышла замуж за Чупина! Но вместе жить не решились. Во все концы слали от её
имени заявления о розыске детей -- бесполезно. И вот такая розная и
загнанная жизнь была у них до войны. -- В 41-м Чупин был мобилизован, был
радистом в 61-й кав. дивизии. Имел неосторожность при других бойцах назвать
папиросы и спички по-китайски, в шутку. Ну, в какой нормальной стране это
вызовет подозрение -- что человек знает какие-то иностранные слова? У нас
вызвало, и стукачи -- вот они. И политрук Соколов, опер 219-го кавполка уже
через час допрашивал его: "Откуда вы знаете китайский язык?" Чупин: только
эти два слова. "Вы не служили на КВЖД?" (служить заграницей -- это сразу как
тяжелый грех!) Подсылал к нему опер и стукачей, не выведали. Так для своего
спокойствия всё же посадили его по 58-10:
-- не верил в сводки Информбюро;
-- говорил, что у немцев техники больше (как будто глазами не видели
все).
Не в лоб, так в голову!.. Трибунал. РАССТРЕЛ! И так уже осточертела
Чеботареву жизнь в отечестве, что НЕ ПОДАВАЛ он просьбы о помиловании. А
рабочие руки были государству нужны, вот 10 и 5 намордника. Снова в "доме
родном"... Отсидел (при зачётах) девять лет.
И вот еще случай. Однажды в лагере другой зэк, Н. Ф-в, отозвал его на
дальний угол верхних нар и там тихо спросил: "Тебя как зовут?" "Автоном
Васильч" -- "А какой ты области урожак?" -- "Тюменской". -- "А района?.. а
сельсовета?.." Всё точно отвечал Чеботарёв-Чупин, и услышал: "Всё ты врешь.
Я с Автономом Чупиным на одном паровозе пять лет работал, я его знаю как
себя. Это не ты у него, часом, документы спёр в 36-м году в мае?" Вот еще
какой подводный якорь может пропороть живот беглецу! Какому романисту
поверили бы, придумай он такую встречу! К этому времени Чеботарев опять
хотел жить и крепко пожал руку доброму человеку, когда тот сказал: "Не бось,
к куму я не пойду, не сука!"
И так отбыл Чеботарев второй срок как Чупин. Но на беду последний
лагерь его был -- особо засекреченный, из той группы строек атомных --
Москва-10, Тура-38, Свердловск-39, Челябинск-40. Они работали на разделении
ураново-радиевых руд, стройка шла по планам Курчатова, начальник стройки
генерал-лейтенант Ткаченко подчинялся только Сталину и Берия. От каждого
зэка обновляли ежеквартально подпись "о неразглашении". Но это всё б еще не
беда, а беда то, что освободившихся не отпускали домой. "Освобожденных",
отправили их большую группу в сентябре 1950 года -- на Колыму! Только там
освободили от конвоя и объявили особо-опасным спецконтингентом! -- за то
опасным, что они помогли атомную бомбу сделать! (Ну, как угнаться это всё
описать? ведь это главы и главы нужны!) Таких разбросали по Колыме десятки
тысяч!! (Листайте конституцию! листайте кодексы! -- что там написано про
спецконтингент??)
Зато хоть жену он теперь мог вызвать! Она приехала к нему на прииск
Мальдьяк. И отсюда опять они запрашивали о сыновьях -- и ответы были: "нет",
"не числятся".
Свалился Сталин с копыт -- и уехали старики с Колымы на Кавказ -- греть
кости. Теплело в воздухе, хоть и медленно. И в 1959 году сын их Виктор,
киевский слесарь, решился скинуть с себя ненавистную фамилию и объявиться
сыном врага народа Чеботарева! И через год нашли его родители! Теперь забота
встала у отца -- вернуться самому в Чеботаревых (трижды реабилитированный,
он уже за побег не отвечал). Объявился и он, оттиски пальцев послали в
Москву для сличения. Лишь тогда успокоился старик, когда всем троим выписали
паспорта на Чеботаревых, и невестка стала Чеботарева. Только еще через
несколько лет он пишет мне, что уже раскаиваются, что нашли Виктора: честит
отца преступником, виновником своих злоключений, на справки о реабилитации
машет: "филькина грамота!"8 А старший сын Геннадий так и пропал.
picture: Семья Чеботаревых
Из рассказанных случаев видно, что и побег удавшийся еще совсем не даёт
свободы, а жизнь постоянно угнетенную и угрожаемую. Кое-кем из беглецов это
хорошо понималось -- теми, кто в лагерях успел от отчизны отпасть
политически; и теми, кто живёт по неосмысленному безграмотному принципу:
просто жить! И не вовсе редки среди беглецов были такие (на провал
готовившие ответ: "Мы бежали в ЦК просить разобраться!"), которые цель имели
уйти на Запад и только такой побег считали завершенным.
Об этих побегах всего трудней рассказать. Те, кто не дошли -- в сырой
земле. Те, кто пойманы снова -- молчат. Те, кто ушли -- может быть
объявились на Западе, а может быть из-за кого-то оставшихся тут -- снова
молчат. Ходили слухи, что на Чукотке захватили зэки самолёт и всемером
улетели на Аляску. Но, думаю: только пробовали захватить, да сорвалось.
Все эти случаи еще долго будут томиться в закрыве, и стареть, и
ненужными делаться, как эта рукопись, как всё правдивое, что пишется в нашей
стране.
Вот один такой случай, и опять не удержала людская память имени
геройского беглеца. Он был из Одессы, по гражданской специальности --
инженер-механик, в армии -- капитан. Он кончил войну в Австрии и служил в
оккупационных войсках в Вене. В 1948 году по доносу был арестован, получил
58-ю и, как тогда уже завели, 25 лет. Отправлен был в Сибирь, на лагпункт в
300 километрах от Тайшета, то есть далеко от главной сибирской магистрали.
Очень скоро стал доходить на лесоповале. Но сохранялась еще у него воля
бороться за жизнь и память о Вене! И оттуда -- ОТТУДА! -- он сумел убежать в
Вену! Невероятно!
Их лесоповальный участок ограничивала просека, просматриваемая с малых
вышек. В избранный день он имел на работе с собой пайку хлеба. Повалил
поперек просеки пушистую ель и под ветками её пополз к макушке. На всю
просеку её не доставало, но, продолжая ползти, он счастливо ушел. С собой он
унёс и топор. Это было летом. Он пробирался тайгой по бурелому, идти было
очень трудно, зато никого не встречал целый месяц. Завязав рукава и ворот
рубашки, он ловил рыбу, ел её сырой. Собирал кедровые орехи, грибы и ягоды.
Полумёртвым, он всё же долез до сибирской магистрали и счастливо уснул в
стогу сена. Очнулся от голосов: вилами брали сено и уже обнаружили его. Он
был измотан, не готов ни убегать, ни бороться. И сказал: "Что ж, берите,
выдавайте, я беглец." То были железнодорожный обходчик и его жена. Обходчик
сказал: "Да мы ж русские люди. Только сиди, не показывайся". Ушли. Но беглец
не поверил им: они ведь -- советские, они должны донести. И пополз к лесу. С
краю леса он следил и увидел, как обходчик вернулся, принёс одежду и еду. --
С вечера беглец пошел вдоль линии и на лесном полустанке сел на товарняк, к
утру соскочил -- и на день ушел в лес. Ночь за ночью он так продвигался, а
когда стал покрепче, то и на каждой остановке сходил -- перепрятывался в
зелени или шел вперёд, обгоняя поезд, а там прыгал на ходу. Так десятки раз
он рисковал потерять руку, ногу, голову. (Это всё он расхлёбывал несколько
лёгких скольжений пера доносчика...) Но как-то перед Уралом он изменил
своему правилу и на платформе с брёвнами заснул. Его ударили ногой и светили
фонарём в лицо: "Документы!" -- "Сейчас". Приподнялся и ударом сбил
охранника с высоты, сам же спрыгнул в другую сторону -- и попал на голову
другому охраннику! -- сбил с ног и того и успел уйти под соседние эшелоны.
Сел за станцией, на ходу. -- Свердловск он решил обходить со стороны, в
окрестностях его грабанул торговую палатку, взял там одежды, надел на себя
три костюма, набрал еды. На какой-то станции продал один костюм и купил
билет Челябинск-Орск-Средняя Азия. Нет, он знал, куда едет -- в Вену! -- но
надо было обшерститься и чтобы перестали его искать. Туркмен, предколхоза,
встретил его на базаре и без документов взял к себе в колхоз. И руки
оправдали звание механика, он чинил колхозу все машины. Через несколько
месяцев он рассчитался и поехал в Красноводск, приграничной линией. На
перегоне после Маров шел патруль, проверяя документы. Тогда наш механик
вышел на площадку, открыл дверь, повис на окне уборной (через забеленное
стекло изнутри его видеть не могли), и только самый носок одной ноги остался
для упора и для возврата на ступеньке. В раме двери в углу один носок
ботинка патруль не заметил и прошел в следующий вагон. Так миновал страшный
момент. Благополучно переехав Каспий, беглец сел на поезд Баку-Шепетовка, а
оттуда подался в Карпаты. Через горную границу глухим крутым лесистым местом
он переходил очень осмотрительно -- и всё-таки пограничники перехватили его!
Сколько надо было жертвовать, страдать, изобретать и силиться от самого
сибирского лагпункта, от этой поваленной первой ёлочки -- и при самом конце
в один миг всё рухнуло!.. И как там, в стогу у Тайшета, покинули его силы,
он не мог больше ни сопротивляться, ни лгать, и с последней яростью только
крикнул: "Берите, палачи! Берите, ваша сила!" -- "Кто такой?" -- "Беглец! Из
лагеря! Берите!" Но пограничники вели себя как то странно: они завязали ему
глаза, привели в землянку, там развязали, снова допрашивали -- и вдруг
выяснилось: свои! бендеровцы! (Фи! фи! -- морщатся образованные читатели и
машут на меня руками: "Ну, и персонажи вы выбрали, если бендеровцы ему --
свои! Хорошенький фрукт!" Разведу руками и я: какой есть. Какой бежал. Каким
его лагерь сделал. Они ведь, лагерники, я вам скажу, они живут по свинскому
принципу: "бытие определяет сознание", а не по газетам. Для лагерника те и
свои, с кем он вместе мучился в лагере. Те для него и чужие, кто спускает на
него ищеек. Несознательность!) Обнялись! У бендеровцев еще были тогда ходы
через границу, и они его мягко перевели.
И вот он снова был в Вене! -- но уже в американском секторе. И
подчиняясь всё тому же завлекающему материалистическому принципу, никак не
забывая свой кровавый смертный лагерь, он уже не искал работы
инженера-механика, а пошел к американским властям душу отвести. И стал
работать кем-то у них.
Но! -- человеческое свойство: минует опасность -- расслабляется и наша
настороженность. Он надумал отправить деньги родителям в Одессу, для этого
надо было обменять доллары на советские деньги. Какой-то еврей-коммерсант
пригласил его менять к себе на квартиру в советскую зону Вены. Туда и сюда
непрерывно сновали люди, мало различая зоны. А ему было никак нельзя
переходить! Он перешел -- и на квартире менялы был взят.
Вполне русская история о том, как сверхчеловеческие усилия
нанизываются, нанизываются и пропиваются за стаканом водки.
Приговоренный к расстрелу, в камере берлинской советской тюрьмы он всё
это рассказал другому офицеру и инженеру -- Аникину. Этот Аникин к тому
времени уже побывал и в немецком плену, и умирал в Бухенвальде, и освобожден
был американцами, и вывезен в советскую зону Германии, оставлен там временно
для демонтирования заводов, и бежал в ФРГ, под Мюнхеном строил
гидроэлектростанцию, и оттуда выкраден советской разведкой (ослепили фарами,
втолкнули в автомобиль) -- и для чего всё это? Чтобы выслушать рассказ
одесского механика и сохранить его нам? Чтобы затем два раза бесплодно
бежать в Экибастузе (о нём еще будет в части V)? И потом на штрафном
известковом заводе быть убитым?
Вот предначертания! вот изломы судьбы! И как же нам разглядеть смысл
отдельной человеческой жизни?..
Мы не рассказали еще о групповых побегах, а и таких было много.
Говорят, в 1956 г. целый лагерёк бежал, под Мончегорском.
История всех побегов с Архипелага была бы перечнем невпрочёт и
невперелист. И даже тот, кто писал бы книгу только о побегах, поберег бы
читателя и себя, стал бы опускать их сотнями.
1 ЦГАОР, ф. 393, оп. 84, д. 4, л. 68
2 И теперь он наивно добивается (для пенсии), чтоб его заболевание
признали п═р═о═ф═е═с═с═и═о═н═а═л═ь═н═ы═м. Уж куда, кажется, профессиональнее
и для арестанта и для конвоя! -- а не признают...
3 И всё главней становится она в новейшее, уже хрущевское время. См.
"Мои показания" -- Анатолий Марченко.
4 Открылось это так: попался по другому делу его сопобежник. По пальцам
установили его подлинную личность. Так выяснилось, что беглецы не погибли,
как предполагалось. Стали искать и Кузикова. Для этого на его родине
осторожно выспрашивали, выслеживали родных -- и по цепочке родственников
добрались до него. И на всё это не жалели сил и времени через 17 лет!
5 Всё было точно так, но его фамилия не сохранилась.
6 Всё-таки и атеисту религия не без пользы! Я утверждал, что ортодоксы
не бегут. Чеботарев им и не был. А не вовсе ж без материализма. У казахов
же, я думаю, еще горяча была память о буденовском подавлении 1930 года,
потому они и миловали. В 1950 году так не будет.
7 Но вскоре была туда корейская ссылка, потом и немецкая, потом и всех
наций. Через 17 лет в то место попал и я.
8 А вот и замолк старик. Боюсь бы -- не умер.
--------
Глава 15. ШИзо, БУРы, ЗУРы.
Среди многих радостных отказов, которые нёс нам с собой новый мир --
отказа от эксплоатации, отказа от колоний, отказа от обязательной воинской
повинности, отказа от тайной дипломатии, от тайных назначений и перемещений,
отказа от тайной полиции, отказа от "закона божьего" и еще многих других
феерических отказов, -- не было, правда, отказа от тюрем (стен не рушили, а
вносили в них "новое классовое содержание"), но был безусловный отказ от
карцеров -- этого безжалостного мучительства, которое могло родиться только
в извращенных злобой умах буржуазных тюремщиков. ИТК-1924
(исправительно-трудовой кодекс 1924 года) допускал, правда, изоляцию
особо-провинившихся заключённых в отдельную камеру, но предупреждал: эта
отдельная камера ничем не должна напоминать карцера -- она должна быть
сухой, светлой и снабженной принадлежностями для спанья.
А сейчас не только тюремщикам, но и самим арестантам было бы дико, что
карцера почему-то нет, что карцер запрещен.
ИТК-1933, который "действовал" (бездействовал) до начала 60-х годов
оказался еще гуманнее: он запрещал даже изоляцию в отдельную камеру!
Но это не потому, что времена стали покладистей, а потому, что к этой
поре были опытным путём уже освоены другие градации внутрилагерных
наказаний, когда тошно не от одиночества, а от "коллектива", да еще
наказанные должны и горбить:
РУРы -- Роты Усиленного Режима, замененные потом на
БУРы -- Бараки Усиленного Режима, штрафные бригады, и
ЗУРы -- Зоны Усиленного Режима, штрафные командировки.
А уж там позже, как-то незаметно, пристроились к ним и -- не карцеры,
нет! а --
ШИзо -- Штрафные Изоляторы.
Да ведь если заключённого не пугать, если над ним уже нет никакой
дальше кары -- как же заставить его подчиняться режиму?
А беглецов пойманных -- куда ж тогда сажать?
За что даётся ШИзо? Да за что хочешь: не угодил начальнику, не так
поздоровался, не во время встал, не во время лег, опоздал на проверку, не по
той дорожке прошел, не так был одет, не там курил, лишние вещи держал в
бараке -- вот тебе сутки, трое, пятеро. Не выполнил нормы, с бабой застали
-- вот тебе пять, семь и десять. А для отказчиков есть и пятнадцать суток. И
хоть по закону (по какому?) больше пятнадцати никак нельзя (да ведь по ИТК и
этого нельзя!), а растягивается эта гармошка и до году. В 1932-м году в
Дмитлаге (это Авербах пишет, это -- чёрным по белому!) за мостырку давали
год ШИзо! Если вспомнить еще, что мостырку и не лечили, то, значит,
раненного больного человека помещали гнить в карцер -- на год!
Что требуется от ШИзо? Он должен быть: а) холодным; б) сырым; в)
тёмным; г) голодным. Для этого не топят (Липай: даже когда снаружи 30
градусов мороза), не вставляют стекол на зиму, дают стенам отсыреть (или
карцерный подвал ставят в мокром грунте). Окошки ничтожные или никаких
(чаще). Кормят сталинской пайкой -- 300 граммов в день, а "горячее", то есть
пустую баланду, дают лишь на третий, шестой и девятый дни твоего заключения
туда. Но на Воркуте-Вом давали хлеба только двести, а вместо горячего на
третий день -- кусок сырой рыбы. Вот в этом промежутке надо и вообразить все
карцеры.
Наивное представление таково, что карцер должен быть обязательно вроде
камеры -- с крышей, дверью и замком. Ничего подобного! На Куранах-Сала
карцер в мороз 50 градусов был разомшенный сруб. (Вольный врач Андреев: "Я
как ВРАЧ заявляю, что в таком карцере МОЖНО сидеть!") Перескочим весь
Архипелаг: на той же Воркуте-Вом в 1937 году карцер для отказчиков был --
сруб без крыши, и еще была простая яма. В такой яме (спасаясь от дождя,
натягивали какую-нибудь тряпку), Арнольд Раппопорт жил как Диоген в бочке.
Кормили так: надзиратель выходил из вахтенной избушки с пайками хлеба и звал
тех, кто сидел в срубе: "Идите, получайте!" Но едва они высовывались из
сруба, как часовой с вышки прикладывал винтовку: "Стой, стрелять буду!"
Надзиратель удивлялся: "Что, и хлеба не хотите? Ну, уйду." -- А в яму просто
швыряли сверху хлеб и рыбу в размокшую от дождей глину.
В Мариинском лагере (как и во многих других, разумеется) на стенах
карцера был снег -- и в такой-то карцер не пускали в лагерной одежонке, а
РАЗДЕВАЛИ ДО БЕЛЬЯ. Через каждые полчаса надзиратель открывал кормушку и
советовал И. В. Шведу: "Эй, не выдержишь, погибнешь! Иди лучше на
лесоповал!" И верно, -- решил Швед, -- здесь скорей накроешься! Пошел в лес.
Всего за 12 с половиной лет в лагерях Швед отсидел 148 суток карцера. За что
только он не наказывался! За отказ идти дневальным в Индию (барак шпаны)
получил 6 месяцев штрафного лагеря. За отказ перейти с сытой
сельхоз-командировки на лесоповал -- судим вторично как за экономическую
контрреволюцию, 58-14, и получил новые десять лет. Это блатной, не желая
идти на штрафной лагпункт, может ударить начальника конвоя, выбить наган из
рук -- и его не отправят. У мирного политического выхода нет -- ему-таки
загонят голову между ног! На Колыме в 1938 году для блатных и карцеры были
утепленные, не то, что для Пятьдесят Восьмой.
БУР -- это содержание подольше. Туда заключают на месяц, три месяца,
полгода, год, а часто -- бессрочно, просто потому, что арестант считается
опасным. Один раз попавши в чёрный список, ты потом уже закатываешься в БУР
на всякий случай: на каждые первомайские и ноябрьские праздники, при каждом
побеге или чрезвычайном происшествии в лагере.
БУР -- это может быть и самый обычный барак, отдельно огороженный
колючей проволокой, с выводом сидящих в нём на самую тяжелую и неприятную в
этом лагере работу. А может быть -- каменная тюрьма в лагере, со всеми
тюремными порядками: избиениями в надзирательской вызванных поодиночке (чтоб
следов не оставалось, хорошо бить валенком, внутрь которого заложен кирпич);
с засовами, замками и глазками на каждой двери; с бетонным полом камер и еще
с отдельным карцером для сидящих в БУРе.
Именно таков был Экибастузский БУР (впрочем, и первого типа там был).
Посаженных содержали там в камерах без нар (спали на полу на бушлатах и
телогрейках). Намордник из листового железа закрывал маленькое подпотолочное
оконце целиком. В нем пробиты были дырочки гвоздём, но зимой заваливало
снегом и эти дырочки, и в камере становилось совсем темно. Днем не горела
электрическая лампочка, так что день был темнее ночи. Никакого проветривания
не бывало никогда. Полгода (в 1950 году) не было и ни одной прогулки. Так
что тянул наш БУР на свирепую тюрьму, неизвестно, что' тут оставалось от
лагеря. Вся оправка -- в камере, без вывода в уборную. Вынос большой параши
был счастьем дневальных по камере: глотнуть воздуха. А уж баня -- общий
праздник. В камере было набито тесно, только что лежать, а уж размяться
негде. И так -- полгода. Баланда -- вода, хлеба -- шестьсот, табака -- ни
крупинки. Если кому-нибудь приходила из дому посылка, а он сидел в БУРе, то
скоропортящееся "списывали" актом (брал себе надзор или по дешевке продавали
придуркам), остальное сдавалось в каптерку на многомесячное хранение. (Когда
такую режимку выводили потом на работу, они уже для того шевелились, чтобы
не быть снова запертыми.)
В этой духоте и неподвижности арестанты изводились, и приблатнённые --
нервные, напористые -- чаще других. (Попавшие в Экибастуз блатари тоже
считались за Пятьдесят Восьмую, и им не было поблажек.) Самое популярное
среди арестантов БУРа было -- глотать алюминиевые столовые ложки, когда их
давали к обеду. Каждого проглотившего брали на рентген и убедившись, что не
врет, что действительно ложка в нём -- клали в больницу и вскрывали желудок.
Лешка Карноухий глотал трижды, у него и от желудка ничего не осталось.
Колька Салопаев закосил на чокнутого: повесился ночью, но ребята по уговору
"увидели", сорвали петлю -- и взят он был в больничку. Еще кто-то: заразил
нитку во рту (протянул между зубов), вдел в иголку и пропустил под кожу
ноги. Заражение! больница! -- там уж гангрена, не гангрена, лишь бы
вырваться.
Но удобство получить от штрафников еще и работу заставляло хозяев
выделять их в отдельные штрафные зоны (ЗУРы). В ЗУРе прежде всего -- худшее
питание, месяцами может не быть второго, уменьшенная пайка. Даже в бане
зимой -- выбитое окно, парикмахерши в ватных брюках и телогрейках стригут
голых заключённых. Может не быть столовой, но и в бараках баланду не
раздают, а получив её около кухни надо нести по морозу в барак и там есть
холодную. Мрут массами, стационар забит умирающими.
Одно только перечисление штрафных зон когда-нибудь составило бы
историческое исследование, тем более, что не легко его будет установить, всё
сотрётся.
Для штрафных зон назначали работы такие. Дальний сенокос за 35
километров от зоны, где живут в протекающих сенных шалашах и косят по
болотам, ногами всегда в воде. (При добродушных стрелках собирают ягоды,
бдительные стреляют и убивают, но ягоды всё равно собирают: есть-то
хочется!) Заготовка силосной массы по тем же болотистым местам, в тучах
мошкары, без всяких защитных средств. (Лицо и шея изъедены, покрыты
струпьями, веки глаз распухли, человек почти слепнет). -- Заготовка торфа в
пойме реки Вычегды: зимою, долбя тяжелым молотом, вскрыть слои промерзшего
ила, снять их, из-под них брать талый торф, потом на санках на себе тащить
километр в гору (лошадей лагерь берёг). -- Просто земляные работы ("земляной
ОЛП" под Воркутой). Ну и излюбленная штрафная работа -- известковый карьер и
обжиг извести. И каменные карьеры. Перечислить всего нельзя. Всё, что есть
из тяжелых работ еще потяжелей, из невыносимых -- еще невыносимей, вот это и
есть штрафная работа. В каждом лагере своя.
А посылать в штрафные зоны излюблено было: верующих, упрямых и блатных
(да, блатных, здесь срывалась великая воспитательная система на
невыдержанности местных воспитателей). Целыми бараками содержали там
"монашек", отказывающихся работать на дьявола. (На штрафной "подконвойке"
совхоза Печорского их держали в карцере по колено в воде. Осенью 1941-го
дали 58-14 и всех расстреляли.) Послали священника отца Виктора
Шиповальникова "за религиозную агитацию" (под Пасху для пяти санитарок
отслужил "всенощную"). Посылали дерзких инженеров и других обнаглевших
интеллигентов. Посылали пойманных беглецов. И, сокрушаясь сердцем, посылали
социально-близких, которые никак не хотели слиться с пролетарской
идеологией. (За сложную умственную работу классификации не упрекнём
начальство в невольной иногда путанице: вот с Карабаса выслали две телеги --
религиозных женщин на детгородок ухаживать за лагерными детьми, а блатнячек
и сифилитичек -- на штрафной участок Долинки -- Конспай. Но перепутали, кому
на какую телегу класть вещи, и поехали блатные сифилитички ухаживать за
детьми, а "монашки" на штрафной. Уж потом спохватились, да так и оставили.)
И часто посылали на штрафные за отказ стать стукачом. Большинство их
умерло там, на штрафных, и уж они о себе не расскажут. Тем менее расскажут о
них убийцы-оперативники. Так послали и почвоведа Григорьева, а он выжил. Так
послан был и редактор эстонского сельскохозяйственного журнала Эльмар Нугис.
Бывали тут и истории дамские. О них нельзя судить достаточно
обстоятельно и строго, потому что всегда остаётся какой-то неизвестный нам
интимный элемент. Однако, вот история Ирины Нагель в её изложении. В совхозе
Ухта она работала машинисткой адмчасти, то есть очень благоустроенным
придурком. Представительная, плотная, большие косы свои она заплетала вокруг
головы и, отчасти для удобства, ходила в шароварах и курточке вроде лыжной.
Кто знает лагерь, понимает, что это была за приманка. Оперативник младший
лейтенант Сидоренко выразил желание узнать её тесней. Нагель ответила ему:
"Да пусть меня лучше последний урка поцелует! Как вам не стыдно, у вас
ребенок плачет за стеной!" Отброшенный её толчком, опер вдруг изменил
выражение и сказал: "Да неужели вы думаете -- вы мне нравитесь? Я просто
хотел вас проверить. Так вот, вы будете с нами сотрудничать." Она отказалась
и была послана на штрафной лагпункт.
Вот впечатления Нагель от первого вечера: в женском бараке -- блатнячки
и "монашки".1 Пятеро девушек ходят, обернутые в простыни: играя в карты
накануне, блатняки проиграли с них всё, велели снять и отдать. Вдруг входит
с гитарой банда блатных -- в кальсонах и в фетровых шляпах. Они поют свою
воровскую как бы серенаду. Вдруг вбегают другие блатные, рассерженные. Они
хватают одну свою девку, бросают её на пол, бьют скамейкой и топчут. Она
кричит, потом уже и кричать не может. Все сидят, не только не вмешиваясь, но
будто даже и не замечают. Позже приходит фельдшер: "Кто тебя бил?" "С нар
упала" -- отвечает избитая. -- В этот же вечер проиграли в карты и саму
Нагель, но выручил её сука Васька Кривой: он донёс начальнику, и тот забрал
Нагель ночевать на вахту.
Штрафные командировки (как Парма Ныроблага, в самой глуши тайги)
считались часто и для стрелков и для надзора тоже штрафными, туда тоже слали
провинившихся, а еще чаще заменяли их самоохранниками.
Если нет закона и правды в лагерях, то уж на штрафных и тем более не
ищи. Блатные куролесят там как хотят, открыто ходят с ножами (Воркутинский
"Земляной" ОЛП, 1946 год), надзиратели прячутся от них за зоной, и это еще
когда Пятьдесят Восьмая составляет большинство.
На штрафлаге Джантуй близ Печоры блатные из озорства сожгли два барака,
отменили варку пищи, разогнали поваров, прирезали двух офицеров. Остальные
офицеры даже под угрозой снятия погонов отказались идти в зону.
В таких случаях начальство спасается рознью: комендантом Джантуя
назначили суку, срочно привезённого со своими помощниками еще откуда-то. Они
в первый же вечер закололи трёх воров, и стало немного успокаиваться.
Вор вором губится, давно предвидела пословица. Согласно Передовому
Учению расплодив этих социально-близких выше всякой меры, так что уже
задыхались сами, отцы Архипелага не нашли другого выхода, как разделить их и
стравить на поножовщину. (Война блатных и сук, сотрясшая Архипелаг в
послевоенные годы.)
Конечно, при всей видимой вольнице, блатным на штрафном тоже несладко,
этим разгулом они и пытаются как-то вырваться. Как всем паразитам, им
выгоднее жить среди тех, кого можно сосать. Иногда блатные даже пальцы себе
рубили, чтоб только не идти на штрафной, например на знаменитый воркутинский
Известковый Завод. (Некоторым рецидивистам в послевоенные годы уже в
приговоре суда писалось: "с содержанием на воркутинском известковом заводе".
Болты заворачивались сверху.)
Там все ходили с ножами. Суки и блатные каждый день резали друг друга.
Повар (сука) наливал по произволу: кому густо, кому жидко, кому просто
черпаком по лбу. Нарядчик ходил с арматурным прутом и одним его свистящим
взмахом убивал на месте. Суки держали при себе мальчиков для педерастии.
Было три барака: барак сук, барак воров, барак фраеров, человек по сто в
каждом. Фраера -- работали: внизу, близ лагеря добывалась известь, потом её
носилками поднимали на скалу, там ссыпали в конусы, оставляя внутри
дымоходы; обжигали; в дыму, саже и известковой пыли раскладывали горящую
известь.
В Джидинских лагерях известен штрафной участок Баянгол.
На штрафной ОЛП КрасЛага Ревучий еще до всяких штрафных прислали
"рабочее ядро" -- ни в чём не провинившихся крепких работяг сотни полторы
(штрафной-то штрафной, а план с начальства требуют! и вот простые работяги
осуждены на штрафной!). Дальше присылали блатных и большесрочников по 58-й
-- тяжеляков. Этих тяжеляков урки уже побаивались, потому что имели они по
25 лет и в послевоенной обстановке убив блатного, не утяжеляли своего срока,
это уж не считалось (как на Каналах) вылазкой классового врага.
Рабочий день на Ревучем был как будто и 11 часов, но на самом деле с
ходьбой до леса (5-6 километров) и назад получалось 15 часов. Подъём был в
4.30 утра, в зону возвращались в восьмом часу вечера. Быстро доходили и,
значит, появлялись отказчики. После общего развода выстраивали в клубе
отказчиков, нарядчик шел и отбирал, кого в дово'д. Таких отказчиков в
веревочных лаптях ("обут по сезону", 60 градусов мороза), в худых бушлатах
выталкивали за зону -- а там на них напускали пяток овчарок: "Взять!" Псы
рвали, когтили и валяли отказчиков. Тогда псов отзывали, подъезжал китаец на
бычке, запряженном в ассенизационный возок, отказчиков грузили туда,
отвозили и выворачивали тележный ящик с насыпи в лощину. А там, внизу, был
бригадир Леша Слобода, который палкой бил этих отказчиков, пока они не
подымутся и не начнут на него работать. Их выработку он записывал своей
бригаде, а им полагалось по 300 граммов -- карцерный паёк. (Кто эту всю
ступенчатую систему придумал -- это ж просто маленький Сталин!)
Галина Иосифовна Серебрякова! Отчего вы ОБ ЭТОМ не напишете? Отчего
ваши герои, сидя в лагере, ничего не делают, нигде не работают, а только
разговаривают о Ленине и Сталине?
Простому работяге из Пятьдесят Восьмой выжить на таком штрафном
лагпункте почти невозможно.
На штрафной подкомандировке СевЖелДорЛага (начальник -- полковник
Ключкин) в 1946--47 годах было людоедство: резали людей на мясо, варили и
ели.
Это было как раз сразу после всемирно-исторической победы нашего
народа.
Ау, полковник Ключкин! Где ты выстроил себе пенсионный особняк?
1 Кто еще в мировой истории уравнивал их?.. Кем надо быть, чтоб их
смешать?
--------
Глава 16. Социально-близкие
Присоединись и моё слабое перо к воспеванию этого племени! Их воспевали
как пиратов, как флибустьеров, как бродяг, как беглых каторжников. Их
воспевали как благородных разбойников -- от Робина Гуда и до опереточных,
уверяли, что у них чуткое сердце, они грабят богатых и делятся с бедными. О,
возвышенные сподвижники Карла Моора! О, мятежный романтик Челкаш! О, Беня
Крик, одесские босяки и одесские трубадуры!
Да не вся ли мировая литература воспевала блатных? Франсуа Вийона
корить не станем, но ни Гюго, ни Бальзак не миновали этой стези, и Пушкин-то
в цыганах похваливал блатное начало. (А как там у Байрона?) Но никогда не
воспевали их так широко, так дружно, так последовательно, как в советской
литературе! (На то были высокие Теоретические Основания, не одни только
Горький с Макаренкой.) Гнусаво завыл Леонид Утёсов с эстрады -- и завыла ему
навстречу восторженная публика. И не каким другим, а именно приблатненным
языком заговорили балтийские и черноморские братишки у Вишневского и
Погодина. Именно в приблатненном языке отливалось выразительнее всего их
остроумие. Кто только не захлебнулся от святого волнения, описывая нам
блатных -- их живую разнузданную отрицательность в начале, их диалектичную
перековку в конце -- тут и Маяковский (за ним и Шостакович -- балет "Барышня
и хулиган"), и Леонов, и Сельвинский, и Инбер, и не перечтёшь. Культ блатных
оказался заразительным в эпоху, когда литература иссыхала без положительного
героя. Даже такой далёкий от официальной линии писатель, как Виктор
Некрасов, не нашел для воплощения русского геройства лучшего образца, чем
блатного старшину Чумака ("В окопах Сталинграда"). Даже Татьяна Есенина
("Женя -- чудо XX века") поддалась тому же гипнозу и изобразила нам
"невинную" фигуру Веньки Бубнового Валета. Может быть только Тендряков с его
умением взглядывать на мир непредвзято, впервые выразил нам блатного без
восхищенного глотания слюны ("Тройка, семёрка, туз"), показал его душевную
мерзость. Алдан-Семенов как будто и сам в лагере сидел, но ("Барельеф на
скале") изобретает абсолютную чушь: что вор Сашка Александров под влиянием
коммуниста Петракова, которого будто бы все бандиты уважали за то, что он
знал Ленина и громил Колчака (совершенно легендарная мотивировка времён
Авербаха) собирает бригаду из доходяг и не живёт за их счёт (как ТОЛЬКО И
БЫЛО! как хорошо ЗНАЕТ А. Семенов!), а -- заботится об их прокормлении! и
для этого выигрывает в карты у вольняшек! Как будто на чифирь ему не нужны
эти выигрыши! Какой для 60-х годов занафталиненный вздорный анекдот!
Как-то в 46-м году летним вечером в лагерьке на Калужской заставе
блатной лег животом на подоконник третьего этажа и сильным голосом стал петь
одну блатную песню за другой. Песни его легко переходили через вахту, через
колючую проволоку, их слышно было на тротуаре Большой Калужской, на
троллейбусной остановке и в ближней части Нескучного сада. В песнях этих
воспевалась "легкая жизнь", убийства, кражи, налёты. И не только никто из
надзирателей, воспитателей, вахтёров не помешал ему -- но даже окрикнуть его
никому не пришло в голову. Пропаганда блатных взглядов, стало быть, вовсе не
противоречила строю нашей жизни, не угрожала ему. Я сидел в зоне и думал: а
что если бы сейчас на третий этаж поднялся я, да из того же окна с той же
силой голоса пропел что-нибудь о судьбе военнопленного, вроде "Где ты, где
ты?", слышанное мной во фронтовой контрразведке, или сочинил бы что-нибудь о
судьбе униженного растоптанного фронтовика, -- что' бы тут поднялось! Как бы
забегали! Да тут бы в суете пожарную лестницу на меня надвинули, не стали бы
ждать, пока кругом обегут. Рот бы мне заткнули, руки связали, намотали бы
новый срок! А блатной поёт, вольные москвичи слушают -- и как будто так и
надо...
Всё это сложилось не сразу, исторически, как любят у нас говорить. В
старой России существовал (а на Западе и существует) неверный взгляд на
воров как на неисправимых, как на постоянных преступников ("костяк
преступности"). Оттого на этапах и в тюрьмах от них обороняли политических.
Оттого администрация, как свидетельствует П. Якубович, ломала их вольности и
верховенство в арестантском мире, запрещала им занимать артельные должности,
доходные места, решительно становилась на сторону прочих каторжан. "Тысячи
их поглотил Сахалин и не выпустил". В старой России к
рецидивистам-уголовникам была одна формула: "Согните им голову под железное
ярмо закона!" (Урусов). Так к 1914 году воры не хозяйничали ни в стране, ни
в русских тюрьмах.
Но оковы пали, воссияла свобода. В миллионном дезертирстве 1917 года,
потом за гражданскую войну все человеческие страсти очень распустились, а
воровские первее всех, и уж никак не хотели головы гнуться под ярмо, да им
объявили, что и не надо. Находили очень полезным и забавным, что они --
враги частной собственности, а значит сила революционная, надо ввести её в
русло пролетариата, да это и затруднений не составит. Тут подросла им и
небывалая многолюдная смена из сирот гражданской войны -- беспризорники,
шпана. Они грелись у асфальтовых котлов НЭПа и в виде первых уроков обрезали
дамские сумочки с руки, рвали крючьями чемоданы из вагонных окон. Социально
рассуждая: ведь во всём виновата среда? Так перевоспитаем этих здоровых
люмпенов и включим в строй сознательной жизни! Тут были и первые коммуны, и
колонии, и "Путёвка в жизнь". (Только не заметили: беспризорники -- это еще
не были воры в законе, и исправление беспризорников ни о чём не говорило:
они еще не все испортиться-то успели.)
Теперь же, когда прошло больше сорока лет, можно оглянуться и
усумниться: кто ж кого перевоспитал: чекисты ли -- у'рок? или урки --
чекистов? Урка, принявший чекистскую веру -- это уже сука, урки его режут.
Чекист же, усвоивший психологию урки, -- это напористый следователь 30-40-х
годов или волевой лагерный начальник, они в чести,