амого Давиденкова уводят в
наручниках: за попытку передать за зону что-то письменное (опять летопись?),
будет новое следствие и суд.9
Итак, никого назначать на главную роль не нужно! Наполеон не будет еще
раз посрамлен, русский патриотизм -- ещё раз восславлен! Пьесы вообще не
будет. Не будет и хора. И концерта не будет. Итак, самодеятельность пошла в
отлив. Вечерние сборы в столовой и любовные встречи прекращаются. До
следующего прилива. Так судорогами она и живёт.
А иногда уже всё отрепетировано, и все участники уцелели, и никто перед
концертом не арестован, но начальник КВЧ майор Потапов, комяк (СевЖелДорЛаг)
берёт программу и видит: "Сомнение" Глинки.
-- Что-что? Сомнение? Никаких сомнений! Нет-нет, и не просите! -- и
вычёркивает своей рукой.
А я надумал прочесть мой любимый монолог Чацкого -- "А судьи кто?" Я с
детства привык его читать и оценивал чисто декламационно, я не замечал, что
он -- о сегодняшнем дне, у меня и мысли такой не было. Но не дошло до того,
чтобы писать в программе "А судьи кто?" и вычеркнули бы -- пришел на
репетицию начальник КВЧ и подскочил уже на строчке:
"К свободной жизни их вражда непримирима".
Когда же я прочел:
"Где, укажите нам, отечества отцы...
Не эти ли, грабительством богаты?.."
он и ногами затопал и показывал, чтоб я сию минуту со сцены убирался.
Я в юности едва не стал актёром, только слабость горла помешала. Теперь
же, в лагере, то и дело выступал в концертах, тянулся освежиться в этом
коротком неверном забвении, увидеть близко женские лица, возбуждённые
спектаклем. А когда услышал, что существуют в ГУЛаге особые театральные
труппы из зэков, освобожденных от общих работ -- подлинные крепостные
театры! -- возмечтал я попасть в такую труппу и тем спастись и вздохнуть
легче.
Крепостные театры существовали при каждом областном УИТЛК, и в Москве
их было даже несколько. Самый знаменитый был -- ховринский крепостной театр
полковника МВД Мамулова. Мамулов следил ревниво, чтоб никто из арестованных
в Москве заметных артистов не проскочил бы через Красную Пресню. Его агенты
рыскали и по другим пересылкам. Так собрал он у себя большую драматическую
труппу и начатки оперной. Это была гордость помещика -- "у меня лучше театр,
чем у соседа!" В бескудниковском лагере тоже был театр, но много уступал.
Помещики возили своих артистов друг к другу в гости, хвастаться. На одном
таком спектакле Михаил Гринвальд забыл, в какой тональности аккомпанировать
певице. Мамулов тут же отпустил ему 10 суток холодного карцера, где
Гринвальд заболел.
Такие крепостные театры были на Воркуте, в Норильске, в Соликамске, на
всех крупных гулаговских островах. Там эти театры становились почти
городскими, едва ли не академическими, они давали в городском здании
спектакли для вольных. В первых рядах надменно садились с женами самые
крупные местные эмведешники и смотрели на своих рабов с любопытством и
презрением. А конвоиры сидели с автоматами за кулисами и в ложах. После
концерта артистов, отслушавших аплодисменты, везли в лагерь, а провинившихся
-- в карцер. Иногда и аплодисментами не давали насладиться. В магаданском
театре Никишев, начальник Дальстроя, обрывал Вадима Козина, широко
известного тогда певца: "Ладно, Козин, нечего раскланиваться, уходи!" (Козин
пытался повеситься, его вынули из петли.)
В послевоенные годы через Архипелаг прошли артисты с известными
именами: кроме Козина -- артистки кино Токарская, Окуневская, Зоя Федорова.
Много шума было на Архипелаге от посадки Руслановой, шли противоречивые
слухи, на каких она сидела пересылках, в какой лагерь отправлена. Уверяли,
что на Колыме она отказалась петь и работала в прачечной. Не знаю.
Кумир Ленинграда тенор Печковский в начале войны попал под оккупацию на
своей даче под Лугой, затем при немцах давал концерты в Прибалтике. (Его
жену, пианистку, тотчас же арестовали в Ленинграде, она погибла в рыбинском
лагере.) После войны Печковский получил десятку за измену и отправлен в
ПечЖелДорЛаг. Там начальник содержал его как знаменитость: в отдельном
домике с двумя приставленными дневальными, в паёк ему входило сливочное
масло, сырые яйца и горячий портвейн. В гости он ходил обедать к жене
начальника лагеря и к жене начальника режима. Там он пел, но однажды,
говорят, взбунтовался: "Я пою для народа, а не для чекистов" -- и так попал
в Особый Минлаг. (После срока ему уже не пришлось подняться к прежним
концертам в Ленинграде.)
Известный пианист Всеволод Топилин не был пощажен при сгоне Московского
народного ополчения и брошен с берданкой 1866 года в вяземский мешок.10 Но в
плену его пожалел поклонник музыки немецкий майор, комендант лагеря -- он
помог ему оформиться ost-овцем и так начать концертировать. За это,
разумеется, Топилин получил у нас стандартную десятку. (После лагеря он тоже
не поднялся.)
Ансамбль Московского УИТЛК, который разъезжал по лагпунктам, давая
концерты, а жил на Матросской Тишине, вдруг переведен был на время к нам, на
Калужскую заставу. Какая удача! Вот теперь-то я с ними познакомлюсь, вот
теперь-то я к ним пробьюсь!
О, странное ощущение! Смотреть в лагерной столовой постановку
профессиональных актёров-зэков! Смех, улыбки, пение, белые платьица, чёрные
сюртуки... Но -- какие сроки у них? Но по каким статьям они сидят? Героиня
-- воровка? или -- по "общедоступной"? Герой -- дача взятки? или "семь
восьмых"? У обычного актёра перевоплощение только одно -- в роль. Здесь
двойная игра, двойное перевоплощение: сперва изобразить из себя свободного
артиста, а потом -- изобразить роль. И этот груз тюрьмы, это сознание, что
ты -- крепостной, что завтра же гражданин начальник за плохую игру или за
связь с другой крепостной актрисой может послать тебя в карцер, на лесоповал
или услать за десять тысяч вёрст на Колыму -- каким дополнительным жерновом
должно оно лечь к тому грузу, который актёр-зэк разделяет с вольными -- к
разрушительному, с напряжением лёгких и горла, проталкиванию через себя
драматизированной пустоты, механической пропаганды неживых идей?!
Героиня ансамбля Нина В. оказалась по 58.10, 5 лет. Мы быстро нашли с
ней общего знакомого -- её и моего учителя на искусствоведческом отделении
МИФЛИ. Она была недоучившаяся студентка, молода совсем. Злоупотребляя
правами артистки, портила себя косметикой и теми гадкими накладными ватными
плечами, которыми тогда на воле все женщины себя портили, женщин же туземных
миновала эта участь, и плечи их развивались только от носилок.
В ансамбле у Нины был, как у всякой примы, свой возлюбленный (танцор
ГАБТа), но был еще и духовный отец в театральном искусстве -- Освальд
Глазунов (Глазнек), один из самых старых вахтанговцев. Он и жена его были
(может, и хотели быть) захвачены немцами на даче под Истрой. Три года войны
они пробыли у себя на маленькой родине в Риге, играли в латышском театре. С
приходом наших оба получили по десятке за измену большой Родине. Теперь оба
были в ансамбле.
Изольда Викентьевна Глазунова уже старела, танцевать ей становилось
трудно. Один только раз мы видели её в каком-то необычном для нашего времени
танце, назвал бы я его импрессионистическим, да боюсь не угодить знатокам.
Танцевала она в посеребренном темном закрытом костюме на полуосвещенной
сцене. Очень запомнился мне этот танец. Большинство современных танцев --
показ женского тела и на этом почти всё. А её танец был какое-то духовное
мистическое напоминание, чем-то перекликался с убежденной верой И. В. в
переселение душ.
А через несколько дней внезапно, по-воровски, как всегда готовятся
этапы на Архипелаге, Изольда Викентьевна была взята на этап, оторвана от
мужа, увезена в неизвестность.
Это у помещиков-крепостников была жестокость, варварство: разлучать
крепостные семьи, продавать мужа и жену порознь. Ну, зато ж и досталось им
от Некрасова, Тургенева, Лескова, ото всех. А у нас это была не жестокость,
просто разумная мера: старуха не оправдывала своей пайки, занимала штатную
единицу.
В день этапа жены Освальд пришел к нам в комнату (уродов) с блуждающими
глазами, опираясь о плечо своей хрупкой приёмной дочери, как будто только
одна она еще его и поддерживала. Он был в состоянии полубезумном, можно было
опасаться, что и с собой кончит. Потом молчал, спустя голову. Потом
постепенно стал говорить, вспоминать всю жизнь: создавал зачем-то два
театра, из-за искусства на годы оставлял жену одну. Всю жизнь хотел бы он
теперь прожить иначе...
Я скульптурно запомнил их: как старик притянул к себе девушку за
затылок, и она из-под руки, не шевелясь, смотрела на него сострадающе и
старалась не плакать.
Ну, да что говорить, -- старуха не оправдывала своей пайки...
Сколько я ни бился -- попасть в тот ансамбль мне не удалось. Вскоре они
уехали с Калужской, и я потерял их из виду. Годом позже в Бутырках дошел до
меня слух, что ехали они на грузовике на очередной концерт и попали под
поезд. Не знаю, был ли там Глазунов. В отношении же себя я еще раз убедился,
что неисповедимы пути Господа. Что никогда мы сами не знаем, чего хотим. И
сколько уже раз в жизни я страстно добивался не нужного мне и отчаивался от
неудач, которые были удачами.
Остался я в скромненькой самодеятельности на Калужской с Анечкой
Бреславской, Шурочкой Острецовой и Левой Г. Пока нас не разогнали и не
разослали, мы что-то там ставили. Свое участие в этой самодеятельности я
вспоминаю сейчас как духовную неокреплость, как унижение. Ничтожный
лейтенант Миронов мог в воскресенье вечером, не найдя других развлечений в
Москве, приехать в лагерь навеселе и приказать: "Хочу через десять минут
концерт!" Артистов поднимали с постели, отрывали от лагерной плиты, кто там
сладострастно что-то варил в котелке, -- и вскоре на ярко освещенной сцене
перед пустым залом, где только сидел надменный глупый лейтенант да тройка
надзирателей, мы пели, плясали и изображали.
1 Сборник "От тюрем...", стр. 431, 429, 438.
2 времён Ягоды.
3 Материал этой главы до сих пор из Сборника "От тюрем..." и Авербаха.
4 А все, кто слишком "держатся за жизнь", никогда особенно не держатся
за дух.
5 Вскоре нашли повод мотать Володе новое лагерное дело и послали его на
следствие в Бутырки. В свой лагерь он больше не вернулся, и рояля ему назад,
разумеется, не выдали. Да и выжил ли он сам? -- не знаю, что-то нет его.
6 Я осмелюсь пояснить эту мысль в самом общем виде. Сколько ни стоит
мир, до сих пор всегда были два несливаемых слоя общества: верхний и нижний,
правящий и подчинённый. Это деление грубо, как все деления, но если к
верхним относить не только высших по власти, деньгам и знатности, но также и
по образованности, полученной семейными ли, своими ли усилиями, одним словом
всех, кто не нуждался работать руками, -- то деление будет почти сквозным.
* И тогда мы можем ожидать четырёх сфер мировой литературы (и искусства
вообще, и мысли вообще). Сфера первая: когда верхние изображают (описывают,
обдумывают) верхних же, то есть себя, своих. Сфера вторая: когда верхние
изображают, обдумывают нижних, "младшего брата". Сфера третья: когда нижние
изображают верхних. Сфера четвёртая: нижние -- нижних, себя.
* У верхних всегда был досуг, избыток или скромный достаток,
образование, воспитание. Желающие из них всегда могли овладеть
художественной техникой и дисциплиной мысли. -- Но есть важный закон жизни:
довольство убивает в человеке духовные поиски. Оттого сфера первая заключала
в себе много сытых извращений искусства, много болезненных и самолюбивых
"школ"-пустоцветов. И только когда в эту сферу вступали носители, глубоко
несчастные лично или с непомерным напором духовного поиска от природы --
создавалась великая литература.
* Сфера четвёртая -- это весь мировой фольклор. Здесь был дробен досуг
-- дифференциалами доставался он отдельным личностям. И дифференциалами были
безымянные вклады -- непреднамеренно, в удачную минуту прозрением
сложившийся образ, оборот слов. Но самих творцов было бесчисленно много, и
это были почти всегда утеснённые неудовлетворенные люди. Всё созданное
проходило потом стотысячную отборку, промывку и шлифовку от уст к устам и от
года к году. И так получили мы золотое отложение фольклора. Он не бывает
пуст. бездушен -- потому что среди авторов его не было не знакомых со
страданием. -- Относящаяся к сфере 4-й письменность ("пролетарская",
"крестьянская") -- вся зародышевая, неопытна, неудачна, потому что
единичного умения здесь всегда не хватало.
* Теми же пороками неопытности страдала и письменность сферы третьей
("снизу вверх"), но пуще того -- она была отравлена завистью и ненавистью --
чувствами бесплодными, не творящими искусства. Она делала ту же ошибку, что
и постоянная ошибка революционеров: приписывать пороки высшего класса --
ему, а не человечеству, не представлять, как успешно они сами потом эти
пороки наследуют. -- Или же, напротив, была испорчена холопским
преклонением.
* Морально самой плодотворной обещала быть сфера вторая ("сверху
вниз"). Она создавалась людьми, чья доброта, порывы к истине, чувство
справедливости оказывались сильней их дремлющего благополучия, и,
одновременно, чьё художество было зрело и высоко. Но вот был порок этой
сферы: н═е═с═п═о═с═о═б═н═о═с═т═ь ═п═о═н═я═т═ь ═д═о═п═о═д═л═и═н═н═о═! Эти
авторы сочувствовали, жалели, плакали, негодовали -- но именно потому они не
могли т═о═ч═н═о ═п═о═н═я═т═ь. Они всегда смотрели со стороны и сверху, они
никак не были в ш═к═у═р═е нижних, и кто переносил одну ногу через этот
забор, не мог перебросить второй.
* Видно уж такова эгоистическая природа человека, что перевоплощения
этого можно достичь, увы, только внешним насилием. Так образовался Сервантес
в рабстве и Достоевский на каторге. В Архипелаге же ГУЛаг этот опыт был
произведен над миллионами голов и сердец сразу.
7 Всеобщая забота о художественной самодеятельности в нашей стране, на
что уходят не такие уж малые средства, имеет, конечно умысел, но какой?
Сразу не скажешь. То ли -- оставшаяся инерция от однажды провозглашенного в
20-е годы. То ли, как спорт, обязательное средство отвлечения народной
энергии и интереса. То ли верит кто-то, что эти песенки и скетчи содействуют
нужной обработке чувств?
8 В первостепенном воспитательном значении именно х═о═р═а политическое
начальство и в армии и на воле убеждено суеверно. Остальная самодеятельность
хоть захирей, но чтобы был хор! -- поющий коллектив. Песни легко проверить,
все наши. А что поёшь -- в то и веришь.
9 Это -- лагерное воспоминание о нем. С другой стороны случайно
выяснилось: Л. К. Чуковская знала Колю Давиденкова по тюремным ленинградским
очередям 1939 года, когда он по концу ежовщины был оправдан обыкновенным
судом, а его одноделец Л. Гумилев продолжал сидеть. В институте молодого
человека не восстановили, взяли в армию. В 1941 г. под Минском он попал в
плен, из немецкого плена бежал... в Англию, и там напечатал под псевдонимом
(оберегая семью) книгу о своем сидении в ленинградских застенках 1938 г.
(Надо полагать, что любовь к советскому союзнику помешала английскому
читателю разобраться в той книге в те годы. А потом забылось, затерялось. Но
не забыли н═а═ш═и. В интернациональной антифашистской бригаде он сражался на
западном фронте. После войны выкраден в СССР, приговорен к расстрелу, но с
заменой на 25 лет. Очевидно по второму лагерному делу он получил расстрел,
уже не замененный (уже возвращенный нам Указом января 1950 г.). В мае 1950
г. Давиденков сумел послать свое последнее письмо из лагерной тюрьмы. Вот
несколько фраз оттуда: "Невозможно описывать невероятную мою жизнь за эти
годы... Цель у меня другая: за 10 лет кое-что у меня сделано; проза,
конечно, вся погибла, а стихи остались. Почти никому я их еще не читал --
не'кому. Вспомнил наши вечера у Пяти Углов и... представил себе, что стихи
должны попасть... в Ваши умные и умелые руки... Прочтите, и если можно
сохраните. О будущем, так же, как о прошедшем -- ни слова, всё кончено". И
стихи у Л. К. целы. Как я узнаю (сам так лепил) эту мелкость -- три десятка
стихов на двойном тетрадном листе -- в малом объёме надо столько вместить!
Надо представить это отчаяние у конца жизни: ожидание смерти в лагерной
тюрьме! И "левой" почте он доверяет свой последний безнадёжный крик.
Не надо чистого белья,
Не открывайте дверь!
Должно быть в самом деле я
Заклятый дикий зверь!
Не знаю, как мне с вами быть
И как вас величать:
По-птичьи петь, по-волчьи выть
Реветь или рычать..?
10 Весь этот перепуг с ополчением -- какая же осатанелая паника!
Бросать городских интеллигентов с берданками прошлого века против
современных танков! Двадцать лет дмились, что "готовы", что сильны -- но в
животном ужасе перед наступающими немцами заслонялись телами учёных и
артистов, чтоб только уцелело лишние дни своё руководящее ничтожество.
--------
Глава 19. Зэки как нация
(Этнографический очерк Фан Фаныча)
В этом очерке, если ничто не помешает, мы намерены сделать важное
научное открытие.
При развитии своей гипотезы мы бы никак не хотели прийти в противоречие
с Передовым Учением.
Автор этих строк, влекомый загадочностью туземного племени, населяющего
Архипелаг, предпринял туда длительную научную командировку и собрал обильный
материал.
В результате нам ничего не стоит сейчас доказать, что зэки Архипелага
составляют класс общества. Ведь эта многочисленная (многомиллионная) группа
людей имеет единое (общее для всех них) отношение к производству (именно:
подчинённое, закрепленное и без всяких прав этим производством руководить).
Также имеет она единое общее отношение и к распределению продуктов труда
(именно: никакого отношения, получает лишь ничтожную долю продуктов,
необходимую для худого поддержания собственного существования). Кроме того,
вся работа их -- не мелочь, а одна из главных составных частей всей
государственной экономики.1
Но нашему честолюбию этого уже мало.
Гораздо сенсационнее было бы доказать, что эти опустившиеся существа (в
прошлом -- безусловно люди) являются совсем иным биологическим типом по
сравнению с homo sapiens.2 Однако, эти выводы у нас еще не все готовы. Здесь
можно читателю только намекнуть. Вообразите, что человеку пришлось бы
внезапно и вопреки желанию, но с неотклонимой необходимостью и без надежды
на возврат, перейти в разряд медведей или барсуков (уж не используем
затрёпанного по метафорам волка) и оказалось бы, что телесно он выдюживает
(кто сразу ножки съёжит, с того и спроса нет), -- так вот мог ли бы он, ведя
новую жизнь, всё же остаться среди барсуков -- человеком? Думаем, что нет,
так и стал бы барсуком: и шерсть бы выросла, и заострилась морда, и уже не
надо было бы ему варёного-жареного, а вполне бы он лопал сырое.
Представьте же, что островная среда так резко отличается от обычной
человеческой и так жестоко предлагает человеку или немедленно приспособиться
или немедленно умереть, -- что мнет и жует характер его куда решительней,
чем чужая национальная или чужая социальная среда. Это только и можно
сравнить с переходом именно в животный мир.
Но это мы отложим до следующей работы. А здесь поставим себе такую
ограниченную задачу: доказать, что зэки составляют особую отдельную нацию.
Почему в обычной жизни классы не становятся нациями в нации? Потому что
они живут территориально перемешано с другими классами, встречаются с ними
на улицах, в магазинах, поездах и пароходах, в зрелищах и общественных
увеселениях, и разговаривают, и обмениваются идеями через голос и через
печать. Зэки живут, напротив, совершенно обособленно, на своих островах, их
жизнь проходит в общении только друг с другом (вольных работодателей
большинство их даже не видит, а когда видит, то ничего кроме приказаний и
ругательств не слышит). Ещё углубляется их отобщённость тем, что у
большинства нет ясных возможностей покинуть это состояние прежде смерти, то
есть, выбиться в другие, более высокие классы общества.
Кто из нас ещё в средней школе не изучал широкоизвестного
единственно-научного определения нации, данного товарищем Сталиным: нация --
это исторически сложившаяся (но не расовая, не племенная) общность людей,
имеющих общую территорию; общий язык, общность экономической жизни; общность
психического склада, проявляющегося в общности культуры. Так всем этим
требованиям туземцы Архипелага вполне удовлетворяют! -- и даже ещё гораздо
больше! (Нас особенно освобождает здесь гениальное замечание товарища
Сталина, что расово-племенная общность крови совсем не обязательна!)
Наши туземцы занимают вполне определённую о═б═щ═у═ю
═т═е═р═р═и═т═о═р═и═ю (хотя и раздробленную на острова, но в Тихом же океане
мы этому не удивляемся), где другие народы не живут.
Э═к═о═н═о═м═и═ч═е═с═к═и═й ═у═к═л═а═д их однообразен до поразительности: он
весь исчерпывающе описывается на двух машинописных страницах (котловка и
указание бухгалтерии, как перечислять мнимую зарплату зэков на содержание
зоны, охраны, островного руководства и государства.) Если включать в
экономику и бытовой уклад, то он до такой степени единообразен на островах
(но нигде больше!), что переброшенные с острова на остров зэки ничему не
удивляются, не задают глупых вопросов, а сразу безошибочно действуют на
новом месте ("питаться на научной основе, воровать как сумеешь"). Они едят
пищу, которой никто больше на земле не ест, носят одежду, которой никто
больше не носит, и даже распорядок дня у них -- един по всем островам и
обязателен для каждого зэка. (Какой этнограф укажет нам другую нацию, все
члены которой имеют единые распорядок дня, пищу и одежду?)
Что понимается в научном определении нации под общностью
к═у═л═ь═т═у═р═ы -- там недостаточно расшифровано. Единство науки и изящной
литературы мы не можем требовать от зэков по той причине, что у них нет
письменности. (Но ведь это -- почти у всех островных туземных народов, у
большинства -- по недостатку именно культуры, у зэков -- по избытку
цензуры.) Зато мы с преизбытком надеемся показать в нашем очерке -- общность
психологии зэков, единообразие их жизненного поведения, даже единство
философских взглядов, о чём можно только мечтать другим народам и что не
оговорено в научном определении нации. Именно ясно выраженный народный
характер сразу замечает исследователь у зэков. У них есть и свой фольклор, и
свои образы героев. Наконец, тесно объединяет их еще один уголок культуры,
который уже неразрывно сливается с я═з═ы═к═о═м, и который мы лишь
приблизительно можем описать бледным термином матерщина (от латинского
mater). Это -- та особая форма выражения эмоций, которая даже важнее всего
остального языка, потому что позволяет зэкам общаться друг с другом в более
энергичной и короткой форме, чем обычные языковые средства.3 Постоянное
психологическое состояние зэков получает наилучшую разрядку и находит себе
наиболее адекватное выражение именно в этой высоко-организованной матерщине.
Поэтому весь прочий язык как бы отступает на второй план. Но и в нём мы
наблюдаем удивительное сходство выражений, одну и ту же языковую логику от
Колымы и до Молдавии.
Язык туземцев Архипелага без особого изучения так же непонятен
постороннему, как и всякий иностранный язык. (Ну, например, может ли
читатель понять такие выражения, как:
-- Сблочивай лепе'нь!
-- я ещё клыкаю
-- дать набой (о чём)
-- лепить от фонаря
-- петушок к петушку, раковые шейки в сторону!?)
Всё сказанное и разрешает нам смело утверждать, что туземное состояние
на Архипелаге есть особое национальное состояние, в котором гаснет прежняя
национальная принадлежность человека.
Предвидим такое возражение. Нам скажут: но народ ли это, если он
пополняется не обычным способом деторождения? (Кстати, в единственно-научном
определении нации это условие не оговорено!) Ответим: да, он пополняется
техническим способом посадки (а своих собственных детёнышей по странной
прихоти отдаёт соседним народам). Однако, ведь цыплят выводят в инкубаторе
-- и мы же не перестаём от этого считать их курами, когда пользуемся их
мясом?
Но если даже возникает какое-то сомнение в том, как зэки начинают
существование, то в том, как они его прекращают, сомненья быть не может. Они
умирают, как и все, только гораздо гуще и преждевременней. И похоронный
обряд их мрачен, скуп и жесток.
Два слова о самом термине зэки. До 1934 года официальный термин был
лишённые свободы. Сокращалось это л/с и осмысливали ли туземцы себя по этим
буквочкам как "элэсов" -- свидетельств не сохранилось. Но с 1934 года термин
сменили на "заключённые" (вспомним, что Архипелаг уже начинал каменеть, и
даже официальный язык приспосабливался, он не мог вынести, чтобы в
определении туземцев было больше свободы, чем тюрьмы). Сокращённо стали
писать: для единственного числа з/к (зэ-ка'), для множественного -- з/к з/к
(зэ-ка' зэ-ка'). Это и произносилось опекунами туземцев очень часто, всеми
слышалось, все привыкали. Однако казённо рожденное слово не могло склоняться
не только по падежам, но даже и по числам, оно было достойным дитём мёртвой
и безграмотной эпохи. Живое ухо смышленых туземцев не могло с этим мириться,
и, посмеиваясь, на разных островах, в разных местностях стали его по-разному
к себе переиначивать: в одних местах говорили "Захар Кузьмич", или
(Норильск) "заполярные комсомольцы", в других (Карелия) больше "зак" (это
верней всего этимологически), в иных (Инта) -- "зык". Мне приходилось
слышать "зэк".4 Во всех этих случаях оживлённое слово начинало склоняться по
падежам и числам. (А на Колыме, настаивает Шаламов, так и держалось в
разговоре "зэ-ка". Остаётся пожалеть, что у колымчан от морозов окостенело
ухо.) Пишем же мы это слово через "э", а не "е" потому, что иначе нельзя
обеспечить твёрдого произношения звука "з".
___
К═л═и═м═а═т Архипелага -- всегда полярный, даже если островок затесался
и в южные моря. Климат Архипелага -- ДВЕНАДЦАТЬ МЕСЯЦЕВ ЗИМА, ОСТАЛЬНОЕ
ЛЕТО. Самый воздух обжигает и колет, и не только от мороза, не только от
природы.
Одеты зэки даже и летом в мягкую серую броню телогреек. Одно это вместе
со сплошною стрижкою голов у мужчин придаёт им единство в═н═е═ш═н═е═г═о
═в═и═д═а: осуровленность, безличность. Но даже немного понаблюдав их, вы
будете поражены также и общностью выражений их лиц -- всегда настороженных,
неприветливых, безо всякого доброжелательства, легко переходящих в
решительность и даже жестокость. Выражения их лиц таковы, как если б они
были отлиты из этого смугло-медного (зэ-ки относятся очевидно к индейской
расе), шершавого, почти уже и не телесного материала, для того, чтобы
постоянно идти против встречного ветра, на каждом шагу еще ожидая укуса
слева или справа. Также вы могли бы заметить, что в действии, работе и
борьбе их плечи развёрнуты, груди готовы принять сопротивление, но как
только зэк остаётся в бездействии, в одиночестве и в размышлениях -- шея его
перестаёт выдерживать тяжесть головы, плечи и спина сразу выражают
необратимую сутулость, как бы даже прирождённую. Самое естественное
положение, которое принимают его освободившиеся руки, это -- соединиться в
кистях за спиною, если он идёт, либо уж вовсе повиснуть, если он сидит.
Сутулость и придавленность будут в нём и когда он подойдёт к вам -- вольному
человеку, а потому и возможному начальству. Он будет стараться не смотреть
вам в глаза, а в землю, но если вынужден будет посмотреть -- вас поразит его
тупой бестолковый взгляд, хотя и старательный к выполнению вашего
распоряжения (впрочем, не доверяйтесь: он его не выполнит). Если вы велите
ему снять шапку (или он сам догадается) -- его обритый череп неприятно
поразит вас антропологически -- шишками, впадинами и ассиметричностью
явно-дегенеративного типа.
В разговоре с вами он будет короткословен, говорить будет без
выражения, монотонно-тупо либо с подобострастием, если ему о чём-нибудь
нужно вас просить. Но если бы вам удалось как-нибудь невидимо подслушать
туземцев, когда они между собой, вы пожалуй навсегда бы запомнили эту особую
р═е═ч═е═в═у═ю ═м═а═н═е═р═у -- как бы толкающую звуками, зло-насмешливую,
требовательную и никогда не сердечную. Она настолько свойственна туземцам,
что даже когда туземец остаётся наедине с туземкою (кстати островными
законами это строжайше воспрещено), то представить себе нельзя, чтоб он от
этой манеры освободился. Вероятно и ей высказывается также
толкающе-повелительно, никак нельзя вообразить зэка, говорящего нежные
слова. Но и нельзя не признать за речью зэков большой энергичности. Отчасти
это потому, что она освобождена от всяких избыточных выражений, от вводных
слов вроде: "простите", "пожалуйста", "если вы не возражаете", так же и от
лишних местоимений и междометий. Речь зэка прямо идёт к цели, как сам он
прёт против полярного ветра. Он говорит, будто лепит своему собеседнику в
морду, бьёт словами. Как опытный боец старается сшибить противника с ног
обязательно первым же ударом, так и зэк старается озадачить собеседника,
сделать его немым, даже заставить захрипеть от первой же фразы. Встречный к
себе вопрос он тут же отшибает начисто.
С этой отталкивающей манерой читатель даже и сегодня может встретиться
в непредвиденных обстоятельствах. Например, на троллейбусной остановке при
сильном ветре сосед сыпет вам крупным горячим пеплом на ваше новое пальто,
грозя прожечь. Вы довольно наглядно стряхнули раз, он продолжает сыпать. Вы
говорите ему:
-- Послушайте, товарищ, вы бы с курением всё-таки поосторожнее, а?..
Он же не только не извиняется, не предостерегается с папиросой, но
коротко гавкает вам:
-- А вы не застрахованы?
И пока вы ищете, что же ответить (ведь не найдёшься), он уже лезет
раньше вас в троллейбус. Вот это очень всё похоже на туземную манеру.
Помимо прямых многослойных ругательств, зэки имеют, по-видимому, также
и набор готовых выражений, онемляющих всякое разумное постороннее
вмешательство и указание. Такие выражения, как:
-- Не подначивайте, я не вашего бога!
или
-- Тебя не <гребут> -- не подмахивай! (Здесь в квадратных скобках мы
поставили фонетический аналог другого, ругательного, слова, от которого и
второй глагол во фразе сразу приобретает совершенно неприличный смысл.)
Подобные отбривающие выражения особенно неотразимо звучат из уст
туземок, так как именно они особенно вольно используют для метафор
эротическое основание. Мы сожалеем, что нравственные рамки не позволяют нам
украсить исследование ещё и этими примерами. Мы осмелимся привести только
еще одну иллюстрацию подобной быстроты и ловкости зэков на язык. Некий
туземец по фамилии Глик был привезен с обычного острова на особый, в
закрытый научно-исследовательский институт (некоторые туземцы до такой
степени развиты от природы, что даже годны для ведения научной работы), но
по каким-то личным соображениям новое льготное место его не устраивало, а
хотел он вернуться на свои прежний остров. Когда его вызвали перед лицо
весьма авторитетной комиссии с крупными звёздами на погонах, и там ему
объявили:
-- Вот вы -- инженер-радист, и мы хотим вас использовать...
он не дал им договорить "по специальности". Он резко дёрнулся:
-- Использовать? Так что -- стать раком?
И взялся за пряжку брюк, и уже как бы сделал движение занять указанную
позу. Естественно, что комиссия онемела, и никаких переговоров, ни уговоров
не состоялось. Глик был тут же отправлен.
Любопытно отметить, что сами туземцы Архипелага отлично сознают, что
вызывают большой интерес со стороны антропологии и этнографии, и даже этим
они бахвалятся, это как бы увеличивает их собственную ценность в своих
глазах. Среди них распространена и часто рассказывается легенда-анекдот о
том, что некий профессор-этнограф, очевидно наш предшественник, всю жизнь
изучал породу зэков и написал в двух томах пухлое сочинение, где пришел к
тому окончательному выводу, что арестант -- ленив, обжорлив и хитёр (здесь и
рассказчик и слушатели довольно смеются, как бы любуясь собою со стороны).
Но что якобы вскоре после этого посадили и самого профессора (очень
неприятный конец, но без вины у нас не сажают, значит, что-то было). И вот,
потолкавшись на пересылках и дойдя на общих, профессор понял свою ошибку, он
понял, что на самом деле арестант -- звонкий, тонкий и прозрачный.
(Характеристика -- весьма меткая и опять-таки в чём-то лестная. Все снова
смеются.)
Мы уже говорили, что у зэков нет своей письменности. Но в личном
примере старых островитян, в устном предании и в фольклоре выработан и
передаётся новичкам весь кодекс правильного зэческого поведения, основные
заповеди в отношении к работе, к работодателям, к окружающим и к самому
себе. Весь этот вместе взятый кодекс, запечатленный, осуществленный в
нравственной структуре туземца, и даёт то, что мы называем национальным
типом зэка. Печать этой принадлежности втравливается в человека глубоко и
навсегда. Много лет спустя, если он окажется вне Архпелага, сперва в
человеке узнаешь зэка, а лишь потом -- русского или татарина или поляка.
В дальнейшем изложении мы и постараемся черта за чертою оглядеть
комплексно то, что' есть народный характер, жизненная психология и
нормативная этика нации зэков.
___
О═т═н═о═ш═е═н═и═е к казённой р═а═б═о═т═е. У зэков абсолютно неверное
представление, что работа призвана высосать из них всю жизнь, значит, их
главное спасение: работая, не отдать себя работе. Хорошо известно зэкам:
всей работы не переделаешь (никогда не гонись за тем, что вот мол кончу
побыстрей и присяду отдохнуть: как только присядешь, сейчас же дадут другую
работу). Работа дураков любит.
Но как же быть? Отказываться от работы открыто? Пуще нельзя! -- сгноят
в карцерах, сморят голодом. Выходить на работу -- неизбежно, но там-то, в
рабочий день, надо не вкалывать, а "ковыряться", не мантулить, а
кантоваться, филонить (то есть, не работать всё равно). Туземец ни от одного
приказания не отказывается открыто, наотрез -- это бы его погубило. Но он --
тянет резину. "Тянуть резину" -- одно из главнейших понятий и выражений
Архипелага, это -- главное спасительное достижение зэков (впоследствии оно
широко перенято и работягами воли). Зэк выслушивает всё, что ему
приказывают, и утвердительно кивает головой. И -- уходит выполнять. Но -- не
выполняет! Даже чаще всего -- и не начинает. Это иногда приводит в отчаяние
целеустремлённых неутомимых командиров производства! Естественно возникает
желание -- кулаком его в морду или по захрястку, это тупое бессмысленное
животное в лохмотьях -- ведь ему же русским языком было сказано!.. Что за
беспонятливость? (Но в том-то и дело, что русский язык плохо понимается
туземцами, ряду наших современных представлений -- например "рабочая честь",
"сознательная дисциплина" -- на их убогом языке даже нет эквивалента.)
Однако, едва наскочит начальник вторично -- зэк покорно сгибается под
ругательствами и тут же начинает выполнять. Сердце работодателя слегка
отпускает, он идёт дальше по своим неотложным многочисленным руководящим
делам -- а зэк за его спиной сейчас же садится и бросает работу (если нет
над ним бригадирского кулака, или лишение хлебной пайки не угрожает ему
сегодня же, а также если нет приманки в виде зачётов). Нам, нормальным
людям, даже трудно понять эту психологию, но она такова.
Беспонятливость? Наоборот, высшая понятливость, приспособленная к
условиям. На что он может рассчитывать? ведь работа сама не сделается, а
начальник подойдёт ещё раз -- будет хуже? А вот на что он рассчитывает:
сегодня третий раз начальник скорей всего и не подойдёт. А до завтра ещё
дожить надо. Еще сегодня вечером зэка могут услать на этап, или перевести в
другую бригаду, или положить в больничку, или посадить в карцер -- а
отработанное им тогда достанется другому? А завтра этого же зэка в этой
бригаде могут перекинуть на другую работу. Или сам же начальник отменит, что
делать этого не надо или совсем не так надо делать. От многих таких случаев
усвоили зэки прочно: не делай сегодня того, что можно сделать завтра. На
зэка, где сядешь, там и слезешь. Опасается он потратить лишнюю калорию там,
где её может быть, можно и не тратить. (Понятие о калориях у туземцев есть и
очень популярно.) Между собою зэки так откровенно и говорят: кто везет, того
и погоняют (а кто, мол, не тянет, на того и рукой машут). В общем работает
зэк лишь бы день до вечера.
(Но тут научная добросовестность заставляет нас признать и некоторую
слабость нашего хода рассуждения. Прежде всего потому, что лагерное правило
"кто везёт, того и погоняют" оказывается одновременно и старой русской
пословицей. Находим мы у Даля5 также и другое чисто-зэковское выражение:
"живёт как бы день к вечеру". Такое совпадение вызывает у нас вихрь мыслей:
теория заимствования? теория странствующих сюжетов? мифологическая школа? --
Продолжая эти опасные сопоставления, мы находим среди русских пословиц,
сложившихся при крепостном праве и уже отстоявшихся к XIX веку такие:
-- Дела не делай, от дела не бегай (поразительно! но ведь это же и есть
принцип лагерной резины!)
-- Дай Бог всё уметь, да не всё делать.
-- Господской работы не переделаешь.
-- Ретивая лошадка недолго живёт.
-- Дадут ломоть, да заставят неделю молоть. (Очень похоже на зэковскую
реакционную теорию, что даже большая пайка не восполняет трудовых затрат. )
Что ж это получается? Что черезо все светлые рубежи наших
освободительных реформ, просветительства, революций и социализма,
екатерининский крепостной мужик и сталинский зэк, несмотря на полное
несходство своего социального положения -- пожимают друг другу чёрные
корявые руки?.. Этого не может быть!
Здесь наша эрудиция обрывается, и мы возвращаемся к своему изложению.)
Из отношения к работе вытекает у зэка и отношение к начальству. По
видимости он очень послушен ему; например одна из "заповедей" зэков: не
залупайся! -- то есть никогда не спорь с начальством. По видимости он очень
боится его, гнёт спину, когда начальник его ругает или даже рядом стоит. На
самом деле здесь простой расчёт: избежать лишних наказаний. На самом деле
зэк совершенно презирает своё начальство -- и лагерное и производственное,
но прикровенно, не выказывая этого, чтобы не пострадать. Гурьбой расходясь
после всяких деловых объявлений, нотаций и выговоров, зэки тут же вполголоса
смеются между собой: было бы сказано, а забыть успеем! Зэки внутренне
считают, что они превосходят своё начальство -- и по грамотности, и по
владению трудовыми специальностями и по общему пониманию жизненных
обстоятельств. Приходится признать, что час