ет на них того золота, и шинели грязноваты, и всюду они пешком, прислуги из заключённых им не положено, сами копаются в огороде, сами ходят и за скотиной. Ну, конечно, дёрнуть зэка к себе домой на полдня -- дров поколоть, полы помыть -- это можно, но не очень размашисто. За счёт работающих -- нельзя, значит за счёт отдыхающих. (Табатеров -- Березники, 1930 -- только прилёг после ночной двенадцатичасовой смены, надзиратель его разбудил и послал к себе домой работать. А попробуй не пойди!..) Вотчины нет у надзирателей, лагерь им всё-таки -- не вотчина, а -- служба, оттого нет ни той спеси, ни того размаха в самовластии. Стоит перед ними преграда и в воровстве. Здесь -- несправедливость: у начальства и без того денег много -- так им и брать можно много, а у надзора куда меньше -- и брать разрешено меньше. Уже из каптерки мешком тебе не дадут -- разве сумочкой малой. (Как сейчас вижу крупнолицего льноволосого сержанта Киселева: зашел в бухгалтерию (1945 г.) и командует: "не выписывать ни грамма жиров на кухню зэ-ка! только вольным!" (жиров не хватало). Всего-то и преимуществ -- жиров по норме...) Сшить что-нибудь себе в лагерной мастерской -- надо разрешение начальника, да в очередь. Ну вот на производстве можно заставить зэка что-нибудь по мелочи сделать -- запаять, подварить, выковать, выточить. А крупней табуретки не всегда и вынесешь. Это ограничение в воровстве больно обижает надзирателей, а жен их особенно, и от того много бывает горечи против начальства, оттого жизнь еще кажется сильно несправедливой, и появляются в груди надзирательской струны-не струны, но такие незаполненности, пустоты, где отзывается стон человеческий. И бывают способны низшие надзиратели иногда с зэками сочувственно поговорить. Не так это часто, но и не вовсе редко. Во всяком случае, в надзирателе, тюремном и лагерном, встретить человека бывает можно, каждый заключённый встречал на своем пути не одного. В офицере же -- почти невозможно. Это, собственно, общий закон об обратной зависимости социального положения и человечности. Настоящие надзиратели -- это те, кто служит в лагерях по 15 и по 25 лет. Кто, однажды поселясь в далёких этих проклятых местах, -- уж оттуда и не вылезает. Устав и распорядок они однажды утвердят в голове -- и ничего во всю жизнь им больше ни читать, ни знать не надо, только слушай радио, московскую первую программу. Вот их-то корпус и составляет для нас -- тупо-невыразительное, непреклонное, недоступное никакой мысли лицо ГУЛага. Только в годы войны состав надзора исказился и замутился. Военные власти впопыхах пренебрегли безупречностью службы надзора, и кого-то выхватили на фронт, а взамен стали попадать сюда солдаты войсковых частей после госпиталя -- но этих еще отбирали потупей и пожесточе. А то попадали старики: сразу из дому по мобилизации и сюда. И вот среди этих-то, седоусых, очень были добродушные непредвзятые люди -- разговаривали ласково, обыскивали кое-как, ничего не отнимали и ещё шутили. Никогда от них не бывало жалобы и рапорта на карцер. Но после войны они вскоре демобилизовались, и больше таких не стало. Необычны были для надзорсостава и такие (тоже надзиратели военного времени), как студент Сенин, я о нём уже писал, и еще один еврей-надзиратель в нашем лагере на Калужской -- пожилой, совершенно гражданского вида, очень спокойный, не придирчивый, никому от него не было зла. Он так нестрого держался, что раз я осмелился у него спросить: "Скажите, кто вы по гражданской специальности?" Он не обиделся, посмотрел на меня спокойными глазами и тихо ответил: "Коммерсант". До нашего лагеря во время войны он служил в Подольском, где как говорил, каждый день войны умирало от истощения 13-14 человек (вот уже 20 тысяч смертей!) В "войсках" НКВД он, видимо, перебывал войну, а теперь нужно было ему проявить умение и не застрять здесь навечно. А вот старшина Ткач, гроза и помначрежима экибастузского лагеря, пришелся к надзорсоставу как влитый, будто от пелёнок он только тут и служил, будто и родился вместе с ГУЛагом. Это было -- всегда застывшее зловещее лицо под чёрным чубом. Страшно было оказаться просто рядом с ним или встретиться с ним на лагерной дорожке: он не проходил мимо, чтоб не причинить человеку зла -- вернуть его, заставить работать, отнять, напугать, наказать, арестовать. Даже после вечерней проверки, когда бараки запирались на замок, но, в летнее время, зарешеченные окна были открыты. Ткач неслышно подкрадывался к окнам, подслушивал, потом заглядывал, -- вся комната шарахалась -- а он за подоконником, как чёрная ночная птица, через решетку объявлял наказания: за то, что не спят, за то, что разговаривают, за то, что пользуются запрещенным. И вдруг -- исчез Ткач навсегда. И пронёсся по лагерю слух (проверить точно мы его не могли, но такие упорные слухи обычно верны), что он разоблачен как фашистский палач с оккупированной территории, арестован и получил четвертную. Это было в 1952 году. Как случилось, однако, что фашистский палач (никак не долее, чем трехлетний) семь лет после войны был на лучшем счету в МВД? А? ___ "Конвой открывает огонь без предупреждения!" В этом заклинании -- весь особый статут конвоя9, его власти над нами по ту сторону закона. Служба конвоя, когда и войны нет -- как фронтовая. Конвою -- не страшны никакие разбирательства и объяснений ему давать не придется. Всякий стрелявший прав. Всякий убитый виноват, что хотел бежать или переступил черту. Вот два убийства на лагпункте Ортау (а на число лагпунктов умножайте). Стрелок вёл подконвойную группу, бесконвойный подошел к своей девушке, идущей в группе, пошел рядом. -- "Отойди!" -- "А тебе жалко?" Выстрел. Убит. Комедия суда, стрелок оправдан: оскорблен при исполнении служебных обязанностей. К другому стрелку, на вахте, подбежал ээк с обходным листком (завтра ему освобождаться), попросил: "пусти, я в прачечную (за зону) сбегаю, мигом!" -- "Нельзя". -- "Так завтра же я буду вольный, дурак!" Застрелил. И даже не судили. А в пылу работы как легко заключённому не заметить этих затёсов на деревьях, которые и есть воображаемый пунктир, лесное оцепление вместо колючей проволоки. Вот Соловьев (бывший армейский лейтенант) повалил ель и, пятясь, очищает её от сучьев. Он видит только своё поваленное дерево. А конвоир "таншаевский волк" прищурился и ждет, он не окликнет зэка -- "поберегись!" Он ждет -- и вот Соловьев, не замечая, переступил зону, продолжая пятиться вдоль ствола. Выстрел! Разрывная пуля, и разворочено лёгкое. Соловьев убит, а таншаевскому волку -- 100 рублей премия. ("Таншаевские волки" -- это близ Буреполома местные жители Таншаевского района, которые все поступали в ВОхру -- во время войны, чтоб от дома ближе и на фронт не идти. Это -- тот самый таншаевский район, где дети кричали: "Мама! селёдка идёт!") Эта беспрекословность отношений между конвоем и заключёнными, постоянное право охраны употребить пулю вместо слова -- не может остаться без влияния на характер вохровских офицеров и самих вохровцев. Жизнь заключённых отдаётся в их власть хотя не на полные сутки, но зато уже сполна и доглубока. Туземцы для них -- никак не люди, это какие-то движущиеся ленивые чучела, которых довёл их рок считать, да побыстрее прогнать на работу и с работы, да на работе держать погуще. Но еще больше сгущался произвол в офицерах ВОхры. У этих молоденьких лейтенантиков создавалось злобно-своевольное ощущение власти над бытием. Одни -- только громогласные (старший лейтенант Чёрный в Ныроблаге), другие -- наслаждаясь жестокостью и даже перенося её на своих солдат (лейтенант Самутин, там же), третьи не знали уже ни в чём запрета своему всесилию. Командир ВОхры Невский (Усть-Вымь, 3-й лагпункт) обнаружил пропажу своей собачки -- не служебной овчарки, а любимой собачки. Он пошел искать её разумеется в зону и как раз застал пятерых туземцев, разделывавших труп. Он вынул пистолет и одного убил на месте. (Никаких административных последствий этот случай не имел, кроме наказания штрафным изолятором остальных четверых.) В 1938 г. в Приуралье на реке Вишере с ураганною быстротою налетел лесной пожар -- от леса да на два лагпункта. Что делать с зэками? Решать надо было в минуты, согласовывать некогда. Охрана не выпустила их -- и все сгорели. Так -- спокойнее. А если б выпущенные да разбежались -- судили бы охрану. Лишь в одном ограничивала вохровская служба клокочущую энергию своих офицеров: взвод был основной единицей, и всё всесилие кончалось взводом, а погоны -- двумя малыми звёздочками. Продвижение в дивизионе лишь удаляло от реальной взводной власти, было тупиковым. Оттого самые властолюбивые и сильные из вохровцев старались перескочить во внутреннюю службу МВД и продвигаться уже там. Некоторые известные гулаговские биографии именно таковы. Уже упомянутый Антонов, вершитель заполярной "мёртвой дороги", вышел из командиров ВОхры, и образование имел -- всего четырехклассное. Нет сомнения, что отбору стрелковой охраны МВД придавалось большое значение в министерстве, да и военкоматы имели на то тайное указание. Много тайной работы ведут военкоматы, мы к ним относимся добродушно. Почему, например, так решительно отказались от идеи территориальных войск 20-х годов (проект Фрунзе), и даже наоборот, с исключительным упорством усылают новобранцев служить в армии как можно дальше от своей местности (азербайджанцев -- в Эстонию, латышей -- на Кавказ)? Потому что войска должны быть чужды местному населению желательно и по расе (как проверено в Новочеркасске в 1962 году). Так и в подборе конвойных войск не без умысла было достигнуто повышенное число татар и других нацменов: их меньшая просвещенность, их худшая осведомленность были ценностью для государства, крепостью его. Но настоящее научное комплектование и дрессировка этих войск начались лишь одновременно с Особлагами -- с конца 40-х и начала 50-х годов. Стали брать туда только 19-летних мальчиков и сразу же подвергать их густому идеологическому облучению. (Об этом конвое мы еще будем говорить отдельно.) А до того времени как-то руки не доходили в ГУЛаге. Да просто весь наш, хотя и социалистический, народ еще не доразвился, не поднялся до того стойкого жестокого уровня, чтобы поставлять достойную лагерную охрану! Состав ВОхры бывал пёстр и переставал быть той стеной ужаса, как замыслен. Особенно размягчился он в годы советско-германской войны: лучших тренированных ("хорошей злобности") молодых ребят приходилось передавать на фронт, а в ВОхру тянулись хилые запасники, по здоровью не годные к действующей армии, а по злобности совсем не подготовленные к ГУЛагу (не в те годы воспитывались). В самые беспощадные голодные военные лагерные годы это расслабление ВОхры (где оно было, не везде-то было!) -- хоть отчасти облегчало жизнь заключённых. Нина Самшель вспоминает о своём отце, который вот так в пожилом возрасте в 1942 году был призван в армию, а направлен служить охранником в лагерь Архангельской области. Переехала к нему и семья. "Дома отец горько рассказывал о жизни в лагере, и о хороших людях там. Когда папе приходилось на сельхозе охранять бригаду одному (вот тоже еще военное время -- на всю бригаду один стрелок! -- разве не облегчение?), то я часто ходила к нему туда, и он разрешал мне разговаривать с заключёнными. Отца заключённые очень уважали: он никогда им не грубил, и отпускал их по просьбам, например в магазин, и они у него никогда не убегали. Они мне говорили: "вот если бы все конвойные были такие, как твой папа". Он знал, что много людей сидит невинных10 и всегда возмущался, но только дома -- во взводе сказать так было нельзя, за это судили". По окончанию войны он сразу демобилизовался. Но и по Самшелю нельзя верстать ВОхру военного времени. Доказывает это дальнейшая судьба его: уже в 1947-м он был по 58-й посажен и сам! В 1950-м в присмертном состоянии сактирован и через 5 месяцев дома умер. После войны эта разболтанная охрана еще оставалась год-два, и как-то повелось, что многие вохровцы стали о своей службе тоже говорить "срок": "Вот когда срок кончу". Они понимали позорность своей службы, о которой дома-то не расскажешь. В том же Ортау один стрелок нарочно украл предмет из КВЧ, был разжалован, судим и тут же амнистирован -- и стрелки завидовали ему: вот додумался! молодец! Н. Столярова вспоминает стрелка, который задержал её в начале побега -- и скрыл её попытку, она не была наказана. Еще один застрелился от любви к зэчке, отправленной на этап. До введения подлинных строгостей на женских лагпунктах между женщинами и конвоирами частенько возникаяи дружелюбные, добрые, а то и сердечные отношения. Даже наше великое государство не управлялось повсюду подавить добро и любовь!.. Молодые пополнения послевоенных лет тоже не сразу стали такими, как хотел ГУЛаг. Когда в ныроблагской стрелковой охране бунтовал Владилен Задорный (о нём еще будет), то сверстники-сослуживцы относились к его сопротивлению очень сочувственно. Особую полосу в истории лагерной охраны составляет самоохрана. Еще ведь в первые послереволюционные годы было провозглашено, что самоокарауливание есть обязанность советских заключённых. Не без успеха это было применено на Соловках, очень широко на Беломорканале и на Волгоканале: всякий социально-близкий, не желавший катать тачку, мог взять винтовку против своих товарищей. Не будем утверждать, что это был специальный дьявольский расчёт на моральное разложение народа. Как всегда в нашей полувековой новейшей истории, высокая светлая теория и ползучая моральная низость как-то естественно переплетались, легко обращаясь друг в друга. Но из рассказов старых зэков известно, что самоохранники были жестоки к своим братьям, тянулись выслужиться, удержаться в собачьей должности, иногда и сводили старые счёты выстрелом наповал. Да это и в юридической литературе отмечено: "во многих случаях лишенные свободы выполняют свои обязанности по охране колонии и поддержанию порядка лучше, чем штатные надзиратели."11 Нет, скажите, -- чему дурному нельзя научить народ? людей? человечество?.. Это цитата -- из 30-х годов, а Задорный подтверждает и о конце 40-х: самоохранники были озлоблены к своим товарищам, ловили формальный повод и застреливали. Причём в Парме, штрафной командировке Ныроблага, сидела только Пятьдесят Восьмая и самоохрана была из Пятьдесят Восьмой! Политические... Рассказывает Владилен о таком самоохраннике -- Кузьме, бывшем шофере, молодом парне лет двадцати с небольшим. В 1949 году он получил десятку по 58-10. Как жить? Другого пути не нашел. В 1952-м Владилен уже застал его самоохранником. Положение мучило его, он говорил, что не выдержит этой ноши -- винтовки; идя в конвой, часто не заряжал её. Ночами плакал, называя себя шкурой продажной и даже хотел застрелиться. У него был высокий лоб, нервное лицо. Он стихи любил и уходил с Владиленом читать их в тайгу. А потом опять за винтовку... И такого знал он самоохранника как Александр Лунин, уже пожилой, седые волосы венчиком около лба, располагающая добрая улыбка. На войне он был пехотный лейтенант, потом -- предколхоза. Он получил десятку (по бытовой) за то, что не уступил райкому, чего тот требовал, а раздал самовольно колхозникам. Значит, каков человек! -- ближние были ему дороже себя. А вот в Ныроблаге стал самоохранником, даже у начальника лагпункта Промежуточная заработал скидку срока. Границы человека! Сколько не удивляйся им, не постигнешь... 1 Всё о собаках из повести Меттера "Мурат". ("Новый мир", 1960. No. 6.) 2 Новый мир", 1964, No. 8. 3 А было их в РСФСР уже 1 окт. 1923 -- 12 тыс. члв., и 13 -- 15 тысяч. ЦГАОР, ф.393, оп. 39, д.48, л. 4; оп. 53, д. 141, л. 4 4 Сборник "От тюрем..", стр. 421 5 отнюдь не всегда управлявшееся с самого верха, история это поймёт: очень часто именно средняя прослойка своей инерцией покоя определяла государственное НЕ-развитие. 6 Но это никого не удивляло: что' в стране у нас не дублируется, начиная с самой власти советов? 7 При падении Берии в 1953 году погорел и Мамулов, но не надолго, потому что всё-таки принадлежал он к правящим кадрам. Он выплыл и стал одним из начальников в Мосстрое. Потом еще раз завалился на "левой" загонке квартир. Потом снова приподнялся. Да ведь уже и на пенсию хорошую пора. 8 6.9.64. 9 Говоря "конвой", мы употребляем бытовое слово Архипелага: ещё говорили (в ИТЛ даже чаще) -- ВОхра или просто Охра. По-учёному же они назывались Военизированная Стрелковая Охрана МВД, и "конвой" был только одной из возможных служб ВОхры, наряду со службой "в карауле", "на зоне", "на оцеплении" и "в дивизионе". 10 Стрелок Самшель знал, а наши избранные литераторы н═е ═з═н═а═л═и═!.. 11 Сборник "От тюрем...", стр. 141 -------- Глава 21. Прилагерный мир Как кусок тухлого мяса зловонен не только по поверхности своей, но и окружен еще молекулярным зловонным облаком, так и каждый остров Архипелага создаёт и поддерживает вокруг себя зловонную зону. Эта зона, более охватная, чем сам Архипелаг, -- зона посредническая, передаточная между малой зоной каждого отдельного острова -- и Большой Зоной всей страны. Всё, что рождается самого заразного в Архипелаге -- в людских отношениях, нравах, взглядах и языке, по всеобщему в мире закону проникания через растительные и животные перегородки -- просачивается сперва в эту передаточную зону, а потом уже расходится и по всей стране. Именно здесь, в передаточной зоне, сами собой проверяются и отбираются элементы лагерной идеологии и культуры -- достойные войти в культуру общегосударственную. И когда лагерные выражения звенят в коридорах нового здания МГУ, или столичная независимая женщина выносит вполне лагерное суждение о сути жизни -- не удивляйтесь: это достигло сюда через передаточную зону, через прилагерный мир. Пока власть пыталась (а может быть и не пыталась) перевоспитать заключённых через лозунги, культурно-воспитательную часть, почтовую цензуру и оперуполномоченных -- заключённые быстрее перевоспитали всю страну посредством прилагерного мира. Блатное миропонимание, сперва подчинив Архипелаг, легко перекинулось дальше и захватило всесоюзный идеологический рынок, пустующий без идеологии более сильной. Лагерная хватка, жестокость людских отношений, броня бесчувствия на сердце, враждебность всякой добросовестной работе -- всё это без труда покорило прилагерный мир, а затем и глубоко отразилось на всей воле. Так Архипелаг мстит Союзу за своё создание. Так никакая жестокость не проходит нам даром. Так дорого платим мы всегда, гоняясь за тем, что подешевле. ___ Перечислять эти места, местечки и посёлки -- почти то же, что повторять географию Архипелага. Ни одна лагерная зона не может существовать сама по себе -- близ неё должен быть посёлок вольных. Иногда этот посёлок при каком-нибудь временном лесоповальном лагпункте простоит несколько лет -- и вместе с лагерем исчезнет. Иногда он вкоренится, получит имя, поселковый совет, подъездную дорогу -- и останется навсегда. А иногда из этих посёлков вырастают знаменитые города -- такие как Магадан, Дудинка, Игарка, Темир-Тау, Балхаш, Джезказган, Ангрен, Тайшет, Братск, Сов. Гавань. Посёлки эти гноятся не только на диких отшибах, но и в самом туловище России у донецких и тульских шахт, близ торфоразработок, близ сельскохозяйственных лагерей. Иногда заражены и относятся к прилагерному миру целые районы, как Таншаевский. А когда лагерь впрыснут в тело большого города, даже самой Москвы -- прилагерный мир тоже существует, но не особым посёлком, а теми отдельными людьми, которые ежевечерне растекаются от него троллейбусами и автобусами и ежеутренне стягиваются к нему опять (передача заразы вовне в этом случае идёт ускоренно. ) Еще есть такие городки как Кизел (на пермской горнозаводской ветке); они начали жить до всякого Архипелага, но затем оказались в окружении множества лагерей -- и так превратились в одну из провинциальных столиц Архипелага. Такой город весь дышит лагерным окружением, офицеры-лагерщики и группы солдат охраны ходят и ездят по нему густо, как оккупанты; лагерное управление -- главное учреждение города; телефонная сеть -- не городская, а лагерная; маршруты автобусов все ведут из центра города в лагеря; все жители кормятся от лагерей. Из таких провинциальных столиц Архипелага крупнейшая -- Караганда. Она создана и наполнена ссыльными и бывшими заключёнными, так что старому зэку по улице и пройти нельзя, чтобы то и дело не встречать знакомых. В ней -- несколько лагерных управлений. И как песок морской рассыпано вокруг неё лагпунктов. Кто же живёт в прилагерном мире? 1) Коренные местные жители (их может и не быть); 2) ВОхра -- военизированная охрана; 3) Лагерные офицеры и их семьи; 4) Надзиратели с семьями (надзиратели, в отличие от охраны, всегда живут по-домашнему, даже когда числятся на военной службе); 5) Бывшие зэки (освободившиеся из этого или соседнего лагеря);1 6) Разные ущемленные -- полурепрессированные, с "нечистыми" паспортами. (Они, как бывшие зэки, живут здесь не по доброй воле, а по заклятью: им если и не указана прямо эта точка, как ссыльным, то во всяком месте им будет хуже с работой и жильём, а может быть и совсем доить не дадут.); 7) Производственное начальство. Это -- люди высокопоставленные, всего несколько человек на большой посёлок. (Иногда их тоже может не быть); 8) Собственно вольняшки, всё наброд да приволока -- разные приблудные, пропащие и приехавшие на лихие заработки. Ведь в этих далёких гиблых местах можно работать втрое хуже, чем в метрополии, и получать вчетверо бо'льшую зарплату: за полярность, за удалённость, за неудобства, да еще приписывая себе труд заключённых. К тому ж многие стягиваются сюда по вербовке, по договорам и еще получают подъёмные. Для тех, кто умеет мыть золото из производственных нарядов, прилагерный мир -- Клондайк. Сюда тянутся с поддельными дипломами, сюда приезжают авантюристы, проходимцы, рвачи. Выгодно ехать сюда тем, кому нужна бесплатно чужая голова (полуграмотному геологу геологи-зэки и проведут полевые наблюдения, и обработают их, и выводы сделают, а он потом хоть диссертацию защищай в метрополии). Сюда забрасывает неудачников и просто горьких пьяниц. Сюда приезжают после крушения семей или скрываясь от алиментов. Ещё бывают здесь молодые выпускники техникумов, кому не удалось при распределении благополучно славировать. Но с первого дня приезда сюда они начинают рваться назад в цивилизованный мир, и кому не удаётся это за год, то уже за два обязательно. А есть среди вольняшек и совсем другой разряд: уже пожилых, уже десятки лет живущих в прилагерном мире и так придышавшихся к нему, что другого мира, слаще, -- им не надо. Закрывается их лагерь, или перестаёт начальство платить им, сколько они требуют -- они уезжают, но непременно в другую такую же прилагерную зону, иначе они жить не могут. Таков был Василий Аксентьевич Фролов, великий пьяница, жулик, и "знатный мастер литья", о котором здесь много можно было бы рассказать, да уж он у меня описан. Не имея никакого диплома, а мастерство своё последнее пропив, он меньше 5000 в месяц дохрущевскими деньгами не получал. В самом общем смысле слово вольняшка значит -- всякий вольный, то есть еще не посаженный или уже освобожденный гражданин Советского Союза, стало быть и всякий гражданин прилагерного мира. Но чаще это слово употребляется на Архипелаге в узком смысле: вольняшка -- это тот вольный, кто работает в одной производственной зоне с заключёнными. Поэтому приходящие туда работать из группы (1), (5) и (6) -- тоже вольняшки. Вольняшек берут прорабами, десятниками, мастерами, зав. складами, нормировщиками. Еще берут их на те должности, где использование заключённых сильно бы затруднило конвоирование: шофёрами, возчиками, экспедиторами, трактористами, экскаваторщиками, скреперистами, линейными электриками, ночными кочегарами. Эти вольняшки второго разряда, простые работяги, как и зэки, тотчас и запросто сдруживались с нами, и делали всё, что запрещалось лагерным режимом и уголовным законом: охотно бросали письма зэков в вольные почтовые ящики посёлка; носильные вещи, замотанные зэками в лагере, продавали на вольной толкучке, вырученные за то деньги брали себе, а зэкам несли чего-нибудь пожрать; вместе с зэками разворовывали также и производство; вносили или ввозили в производственную зону водку (при строгом осмотре на вахте -- пузырьки с засмоленными горлышками спускали в бензобаки автомашин).2 А там, где можно было работу заключённых записать на вольных (не брезговали и на самих себя записывать десятники и мастера) -- это делалось непременно: ведь работа, записанная на заключённого -- пропащая, за неё денег не заплатят, а дадут пайку хлеба. Так в некарточные времена был смысл закрыть наряд зэку лишь кое-как, чтоб неприятностей не было, а работу переписать на вольного. Получив за неё деньги, вольняшка и сам ел-пил и зэков своих подкармливал.3 Так в общем отношения зэков с вольняшками нельзя назвать враждебными, а скорее дружественными. К тому ж эти потерянные, полупьяные, разоренные люди живей прислушивались к чужому горю, были способны внять беде посаженного и несправедливости его посадки. На что по должности закрывали глаза офицеры, надзор и охрана, на то открыты были глаза непредвзятого человека. Сложней были отношения зэков с десятниками и мастерами. Как "командиры производства", они поставлены были давить заключённых и погонять. Но с них спрашивали и ход самого производства, а его не всегда можно было вести в прямой вражде с зэками: не всё достигается палкой и голодом, что-то надо и по доброму согласию, и по склонности и по догадке. Только те десятники были успешливы, кто ладил с бригадирами и лучшими мастерами из заключённых. Сами-то десятники бывали мало того что пьяницы, что расслаблены и отравлены постоянным использованием рабского труда, но и неграмотны, совсем не знали своего производства или знали дурно, и оттого еще сильней зависели от бригадиров. И как же интересно тут сплетались иногда русские судьбы! Вот пришел перед праздником напьяне' плотницкий десятник Федор Иванович Муравлев и бригадиру маляров Синебрюхову, отличному мастеру, серьёзному, стойкому парню, сидящему уже десятый год, открывается: -- Что? сидишь, кулацкий сынок? Твой отец всё землю пахал да коров набирал -- думал в царство небесное взять. И где он теперь? В ссылке умер? И тебя посадил? Не-ет, мой отец был поумней: он сызмалетства всё дочиста пропивал, изба голая, в колхоз и курицы не сдал, потому что нет ничего -- и сразу бригадир. И я за ним водку пью, горя не знаю. И получалось, что он прав: Синебрюхову после срока в ссылку ехать, а Муравлев -- председатель месткома строительства. Правда, от этого председателя месткома и десятника прораб Буслов не знал, как и избавиться (избавиться невозможно: нанимает их отдел кадров, а не прораб, отдел же кадров по симпатии подбирает частенько бездельников или дураков). За все материалы и фонд заработной платы прораб отвечает своим карманом, а Муравлев то по неграмотности, а то и по простодушию (он совсем не вредный парень, да бригадиры ж ему за то еще и подносят) транжирит этот самый фонд, подписывает непродуманные наряды (заполняют их бригадиры сами), принимает дурно-сделанную работу, а потом надо ломать и делать заново. И Буслов рад был бы такого десятника заменить на инженера-зэка, работающего с киркой, но из бдительности не велит отдел кадров. -- Ну, вот говори: какой длины балки у тебя сейчас есть на строительстве, а? Муравлев вздыхал тяжело: -- Я пока стесняюсь вам точно сказать... И чем пьяней был Муравлев, тем дерзее разговаривал он с прорабом. Тогда прораб надумывал взять его в письменную осаду. Не щадя своего времени, он начинал писать ему все приказания письменно (копии подшивая в папку). Приказания эти, разумеется, не выполнялись и росло грозное дело. Но не терялся и председатель месткома. Он раздобывал половину измятого тетрадного листика и за полчаса выводил мучительно и коряво: "довожу довашего сведенье о Том что все механизмы которые имеются для плотниских работ в не исправном виде тоесть в Плохом состоянии и исключительно не работают". Прораб -- это уже иная степень производственного начальства, это для заключённых -- постоянный пригнёт и постоянный враг. Прораб уже не входит с бригадирами ни в дружеские отношения, ни в сделки. Он режет их наряды, разоблачает их тухту (сколько ума хватает) и всегда может наказать бригадира и любого заключённого через лагерное начальство: "Начальнику лагпункта лейтенанту товарищу..... Прошу вас самым строгим образом наказать (желательно -- в карцер, но с выводом на работу) бригадира бетонщиков з/к Зозулю и десятника з/к Орачевского за отливку плит толще указанного размера, в чём выразился перерасход бетона. Одновременно сообщаю вам, что сего числа при обращении ко мне по поводу записи объёма работ в наряды, з/к бригадир Алексеев нанёс десятнику товарищу Тумаркину оскорбление, назвав его ослом. Такое поведение з/к Алексеева, подрывающего авторитет вольнонаёмного руководства, считаю крайне нежелательным и даже опасным и прошу принять самые решительные меры вплоть до отсылки на этап. Старший прораб Буслов". Этого Тумаркина в подходящую минуту Буслов и сам называл ослом, но заключённый бригадир по цене своей достоин был этапа. Такие записочки посылал Буслов лагерному начальству что ни день. В лагерных наказаниях он видел высший производственный стимул. Буслов был из тех производственных начальников, которые вжились в систему ГУЛага и приноровились, как тут надо действовать. Он так и говорил на совещаниях: "Я имею длительный опыт работы с зэ-ка' зэ-ка' и не боюсь их угроз прибить, понимаете ли, кирпичом." Но, жалел он, гулаговские поколения становились не те. Люди, попавшие в лагерь после войны и после Европы, приходили какие-то непочтительные. "А вот работать в 37-м году, понимаете ли, было просто приятно. Например, при входе вольнонаёмного зэ-ка зэ-ка обязательно вставали". Буслов знал и как обмануть заключённых и как послать на опасные места, он никогда не щадил ни сил их, ни желудка, ни тем более самолюбия. Длинноносый, длинноногий, в жёлтых американских полуботинках, полученных через ЮНРРА для нуждающихся советских граждан, он вечно носился по этажам строительства, зная, что иначе во всех его углах и закоулках ленивые грязные существа зэ-ка зэ-ка будут сидеть, лежать, греться, искать вшей и даже совокупляться, несмотря на разгар короткого десятичасового рабочего дня, а бригадиры будут толпиться в нормировочной и писать в нарядах тухту. И изо всех десятников на одного только он полагался отчасти -- на Федора Васильевича Горшкова. Это был щуплый старичок с растопыренными седыми усами. Он в строительстве тонко разбирался, знал и свою работу и смежную, а главное необычное среди вольняшек его свойство было то, что он был искренне заинтересован в исходе строительства: не карманно, как Буслов (вычтут или премируют? выругают или похвалят?), а внутренне, как если б строил всё огромное здание для себя и хотел получше. Пил он тоже осторожно, не теряя из виду стройки. Но был в нём и крупный недостаток: не прилажен он был к Архипелагу, не привык держать заключённых в страхе. Он тоже любил ходить по строительству и доглядывать своими глазами сам, однако он не носился, как Буслов, не настигал, кто там обманывает, а любил посидеть с плотниками на балках, с каменщиками на кладке, со штукатурами у растворного ящика и потолковать. Иногда угощал заключённых конфетами -- это диковинно было нам. От одной работы он никак не мог отстать и в старости -- от резки стекла. Всегда у него в кармане был свой алмаз, и если только при нём резали стекло, он тотчас начинал гудеть, что режут не как надо, отталкивал стекольщиков и резал сам. Уехал Буслов на месяц в Сочи -- Федор Васильевич его заменял, но наотрез отказался сесть в его кабинет, оставался в общей комнате десятников. Всю зиму ходил Горшков в старорусской короткой поддевке. Воротник её оплешивел, а материал верха держался замечательно. Раговорились об этой поддевке, что носит её Горшков уже тридцать второй год, не снимая, а до этого еще сколько-то лет его отец надевал по праздникам -- и так выяснилось, что отец его Василий Горшков был казённый десятник. Вот тогда и понятно стало, отчего Федор Васильевич так любит камень, дерево, стекло и краску -- с малолетства он и вырос на постройках. Но хоть десятники тогда назывались казёнными, а сейчас так не называются -- казёнными-то они стали имено теперь, а раньше это были -- артисты. Федор Васильевич и сейчас похваливал старый порядок: -- Что' теперь прораб? Он же копейки не может переложить из статьи в статью. А раньше придёт подрядчик к рабочим в субботу: "Ну, ребята, до бани или после?" Мол, "после, после, дядя!" "Ну, нате вам деньги на баню, а оттуда в такой-то трактир." Ребята из бани валят гурьбой, а уж он их в трактире ждет с водкой, закуской, самоваром... Попробуй-ка в понедельник поработать плохо. Для нас теперь всё названо и всё известно: это была потогонная система, бессовестная эксплоатация, игра на низких инстинктах человека. И выпивка с закуской не стоила того, что выжимали из рабочего на следующей неделе. А пайка, сырая пайка, выбрасываемая равнодушными руками из окна хлеборезки -- разве стоила больше?.. ___ И вот все эти восемь разрядов вольных жителей варятся и толкутся на тесном пространстве прилагерного пятачка: от лагеря до леса, от лагеря до болота, от лагеря до рудника. Восемь разных категорий, разных рангов и классов -- и всем им надо поместиться в этом засмраженном тесном посёлке, все они друг другу "товарищи" и в одну школу посылают детей. Товарищи они такие, что, как святые в облаках, плавают надо всеми остальными два-три здешних магната (в Экибастузе -- Хищук и Каращук, директор и главный инженер треста. Фамилий не выдумываю!). А ниже строго разделяясь, строго соблюдая перегородки, следует начальник лагеря, командир конвойного дивизиона, другие чины треста, и офицеры лагеря, и офицеры дивизиона, и где-то директор ОРСа, и где-то директор школы (но не учителя). Чем выше, тем ревнивее соблюдаются эти перегородки, тем больше значения имеет, какая баба к какой может пойти полузгать семячки (они не княгини, они не графини, так тем оглядчивей они следят, чтобы не уронить своего положения!). О, обречённость жить в этом узком мире вдали от других чистопоставленных семей, но живущих в удобных просторных городах. Здесь все вас знают, и вы не можете просто пойти в кино, чтобы себя не уронить, и уж, конечно, не пойдёте в магазин (тем более, что лучшее и свежее вам принесут домой). Даже и поросёнка своего держать как будто неприлично: ведь унизительно жене такого-то кормить его из собственных рук! (Вот почему нужна прислуга из лагеря.) И в нескольких палатах поселковой больницы как трудно отделиться от драни и дряни и лежать среди приличных соседей. И детей своих милых приходится посылать за одну парту с кем? Но ниже эти разгородки быстро теряют свою резкость и значение, уже нет придирчивых охотников следить за ними. Ниже -- разряды неизбежно смешиваются, встречаются, покупают-продают, бегут занять очередь, ссорятся из-за профсоюзных ёлочных подарков, беспорядочною перемежкою сидят в кино -- и настоящие советские люди и совсем недостойные этого звания. Духовные центры таких посёлков -- главная Чайная в каком-нибудь догнивающем бараке, близ которой выстраиваются грузовики и откуда воющие песни, рыгающие и заплетающие ногами пьяные разбредаются по всему посёлку; и среди таких же луж и мессива грязи второй духовный центр -- Клуб, заплёванный семячками, затоптанный сапогами, с засиженной мухами стенгазетой прошлого года, постоянно бубнящим динамиком над дверью, с матерщиной на танцах и поножовщиной после киносеанса. Стиль здешних мест -- "не ходи поздно", и идя с девушкой на танцы, самое верное дело -- положить в перчатку подкову. (Ну, да и девушки тут такие, что от иной -- семеро парней разбегутся.) Этот клуб -- надсада офицерскому сердцу. Естественно, что офицерам ходить на танцы в такой сарай и среди такой публики -- совершенно невозможно. Сюда ходят, получив увольнительную, солдаты охраны. Но беда в том, что молодые бездетные офицерские жены тоже тянутся сюда, и без мужей. И получается так, что они танцуют с солдатами! -- рядовые солдаты обнимают спины офицерских жен, а как же завтра на службе ждать от них беспрекословного подчинения? Ведь это выходит -- на равную ногу, и никакая армия так не устоит! Не в силах унять своих жен, чтоб не ходили на танцы, офицеры добиваются запрещения ходить туда солдатам (уж пусть обнимают жен какие-нибудь грязные вольняшки!). Но так вносится трещина в стройное политвоспитание солдат: что мы все -- счастливые и равноправные граждане советского государства, а враги де наши -- за проволокой. Много таких сложных напряжений глубится в прилагерном мире, много противоречий между его восемью разрядами. Перемешанные в повседневной жизни с репрессированными и полурепрессированными, честные советские граждане не упустят попрекнуть их и поставить на место, особенно если пойдёт о комнате в новом бараке. А надзиратели, как носящие форму МВД, претендуют быть выше простых вольных. А еще обязательно есть женщины, попрекаемые всеми за то, что без них пропали бы одинокие мужики. А еще есть женщины, замыслившие иметь мужика постоянного. Такие ходят к лагерной вахте, когда знают, что будет освобождение, и хватают за рукава незнакомых: "Иди ко мне! У меня угол есть, согрею. Костюм тебе куплю! Ну, куда поедешь? Ведь опять посадят!" А еще есть над посёлком оперативное наблюдение, есть свой кум, и свои стукачи, и мотают жилы; кто это принимает письма от зэков и кто это продавал лагерное обмундирование за углом барака. И уж конечно меньше, чем где бы то ни было в Союзе, есть у жителей прилагерного мира ощущение Закона и барачной комнаты своей -- как Крепости. У одних паспорт помаранный, у других его вовсе нет, третьи сами сидели в лагере, четвёртые -- члены семьи, и так все эти независимые расконвоированные граждане еще послушнее, чем заключённые, окрику человека с винтовкой, еще безропотнее против человека с револьвером. Видя их, они не вскидывают гордой головы "не имеете права!", а сжимаются и гнутся -- как бы прошмыгнуть. И это ощущение бесконтрольной власти штыка и мундира так уверенно реет над просторами Архипелага со всем его прилагерным миром, так передаётся каждому, вступающему в этот край, что вольная женщина (П-чина) с девочкой, летящая красноярской тр