сть -- будничное, расхожее чувство,
ему и не удивляются почти. После ареста селекционера В. С. Маркина агроном
А. А. Соловьев уверенно своровал выведенный им сорт пшеницы "таёжная-49".4
Когда разгромлен был институт буддийской культуры (все видные сотрудники
арестованы), а руководитель его, академик Щербатский, умер, -- ученик
Щербатского Кальянов пришел ко вдове и убедил отдать ему книги и рукописи
умершего -- "иначе будет плохо: институт буддийской культуры оказался
шпионским центром." Завладев работами, он часть из них (а также и работу
Вострикова) издал под своей фамилией и тем прославился.
Есть многие научные репутации в Москве и в Ленинграде, вот так же
построенные на крови и костях. Неблагодарность учеников, пересекшая пегою
полосою нашу науку и технику в 30-е -- 40-е годы, имела понятное объяснение:
наука переходила от подлинных учёных и инженеров к скороспелым жадным
выдвиженцам.
Сейчас не уследить, не перечислить все эти присвоенные работы,
украденные изобретения. А -- квартиры, перенятые у арестованных? А --
разворованные вещи? Да во время войны эта дикая черта не проявилась ли почти
как всеобщая: если кто-нибудь в глубоком горе, или разбомблен, сожжен или
эвакуируется -- уцелевшие соседи, простые советские люди, стараются в эти-то
минуты и поживиться за его счёт?
Разнообразны виды растления, и не нам в этой главе их охватить.
Совокупная жизнь общества состояла в том, что выдвигались предатели,
торжествовали бездарности, а всё лучшее и честное шло крошевом из-под ножа.
Кто укажет мне с 30-х годов по 50-е один случай на страну, чтобы благородный
человек поверг, разгромил, изгнал низменного склочника? Я утверждаю, что
такой случай невозможен, как невозможно ни одному водопаду в виде исключения
падать вверх. Благородный человек ведь не обратится в ГБ, а у подлеца оно
всегда под рукой. И ГБ тоже не остановится ни перед кем, если уж не
остановилось перед Николаем Вавиловым. Так отчего же бы водопад упал вверх?
Это лёгкое торжество низменных людей над благородными кипело чёрной
вонючей мутью в столичной тесноте, -- но и там, под арктическими честными
вьюгами, на полярных станциях -- излюбленном мифе 30-х годов, где впору бы
ясноглазым гигантам Джека Лондона курить трубку мира, -- зловонило оно и
там. На полярной станции острова Домашнего (Северная Земля) было всего три
человека: беспартийный начальник станции Александр Павлович Бабич, почётный
старый полярник; чернорабочий Еремин -- он же и единственный партиец, он же
и парторг (!) станции; комсомолец (он же и комсорг!) метеоролог Горяченко,
честолюбиво добивавшийся спихнуть начальника и занять его место. Горяченко
роется в личных вещах начальника, ворует документы, угрожает. По Джеку
Лондону полагалось бы двоим мужчинам просто сунуть этого негодяя под лёд. Но
нет -- посылается в Главсевморпуть телеграмма Папанину о необходимости
сменить работника. Парторг Еремин подписывает эту телеграмму, но тут же
кается комсомольцу, и вместе с ним шлёт Папанину партийно-комсомольскую
телеграмму обратного содержания. Решение Папанина: коллектив разложился,
снять на берег. За ними приходит ледокол "Садко". На борту "Садко"
комсомолец не теряет времени и даёт материалы судовому комиссару -- и тут же
Бабич арестовывается (главное обвинение: хотел... передать немцам ледокол
"Садко", -- вот этот самый, на котором они сейчас все плывут!..). На берегу
его уже сразу сгружают в КПЗ. (Вообразим на минуту, что судовой комиссар --
честный разумный человек, что он вызывает Бабича, выслушивает и другую
сторону. Но это значило бы открыть тайну доноса возможному врагу! -- и через
Папанина Горяченко посадил бы судового комиссара. Система работает
безотказно!)
Конечно, в отдельных людях, воспитанных с детства не в пионеротряде и
не в комсомольской ячейке, душа уцелевает. Вдруг на сибирской станции
здоровяга-солдат, увидев эшелон арестантов, бросается купить несколько пачек
папирос и конвоиров уговаривает -- передать арестантам (в других местах этой
книги мы еще описываем подобные случаи). Но этот солдат -- наверное не при
службе, отпускник какой-нибудь, и нет рядом комсорга его части. В своей
части он бы не решился, ему бы не поздоровилось. Да может быть и тут
комендантский надзор его еще притянет.
(8). ЛОЖЬ КАК ФОРМА СУЩЕСТВОВАНИЯ. Поддавшись ли страху или тронутые
корыстью, завистью, люди, однако не могут так же быстро поглупеть. У них
замутнена душа, но еще довольно ясен ум. Они не могут поверить, что вся
гениальность мира внезапно сосредоточилась в одной голове с придавленным
низким лбом. Они не могут поверить в тех оглупленных, дурашливых самих себя,
как слышат себя по радио, видят в кино, читают в газетах. Резать правду в
ответ их ничто не вынуждает, но никто не разрешит им молчать! Они должны
говорить -- а что же, как не ложь? Они дожны бешено аплодировать -- а
искренности с них и не спрашивают.
И если мы читаем обращение работников высшей школы к товарищу Сталину:5
"Повышая свою революционную бдительность, мы поможем нашей славной
разведке, возглавляемой верным ленинцем, сталинским наркомом Николаем
Ивановичем Ежовым, до конца очистить наши высшие учебные заведения как и всю
нашу страну от остатков троцкистско-бухаринской и прочей контрреволюционной
мрази" --
мы же не примем всё совещание в тысячу человек за идиотов, а только -- за
опустившихся лжецов, покорных и собственному завтрашнему аресту.
Постоянная ложь становится единственной безопасной формой
существования, как и предательство. Каждое шевеление языка может быть кем-то
слышано, каждое выражение лица -- кем-то наблюдаемо. Поэтому каждое слово,
если не обязано быть прямою ложью, то обязано не противоречить общей лжи.
Существует набор фраз, набор кличек, набор готовых лживых форм, и не может
быть ни одной речи, ни одной статьи, ни одной книги -- научной,
публицистической, критической, или так называемой "художественной" без
употребления этих главных наборов. В самом наинаучнейшем тексте где-то надо
поддержать чей-то ложный авторитет или приоритет, и кого-то обругать за
истину: без этой лжи не выйдет в свет и академический труд. Что ж говорить о
крикливых митингах, о дешевых собраниях в перерыв, где надо голосовать
против собственного мнения, мнимо радоваться тому, что тебя огорчает (новому
займу, снижению производственных расценок, пожертвованиям на какую-нибудь
танковую колонну, обязанности работать в воскресенье или послать детей на
помощь колхозникам) и выражать глубочайший гнев там, где ты совсем не
затронут (какие-нибудь неосязаемые, невидимые насилия в Вест-Индии или в
Парагвае).
Тэнно со стыдом вспоминал в тюрьме, как за две недели до ареста он
читал морякам лекцию: "Сталинская конституция -- самая демократическая в
мире" (разумеется -- ни одного слова искренне).
Нет человека, напечатавшего хоть страницу -- и не солгавшего. Нет
человека, взошедшего на трибуну -- и не солгавшего. Нет человека, ставшего к
микрофону -- и не солгавшего.
Но если б хоть на этом конец! Ведь и далее: всякий разговор с
начальством, всякий разговор в отделе кадров, всякий вообще разговор с
другим совегским человеком требует лжи -- иногда напроломной, иногда
оглядчивой, иногда снисходительно-подтверждающей. И если с глазу на глаз
твой собеседник-дурак сказал тебе, что мы отступаем до Волги, чтоб заманить
Гитлера поглубже, или что колорадского жука нам сбрасывают американцы --
надо согласиться! надо обязательно согласиться! А качок головы вместо кивка
может обойтись тебе переселением на Архипелаг (вспомним посадку Чульпенёва,
часть 1, глава 7).
Но и это еще не всё: растут твои дети! Если они уже подросли
достаточно, вы с женой не должны говорить при них открыто то, что вы
думаете: ведь их воспитывают быть Павликами Морозовыми, они не дрогнут пойти
на этот подвиг. А если дети ваши еще малы, то надо решить, как верней их
воспитывать: сразу ли выдавать им ложь за правду (чтоб им было легче жить) и
тогда вечно лгать еще и перед ними; или же говорить им правду -- с
опасностью, что они оступятся, прорвутся, и значит тут же втолковывать им,
что правда -- убийственна, что за порогом дома надо лгать, только лгать, вот
как папа с мамой.
Выбор такой, что пожалуй и детей иметь не захочешь.
Ложь как длительная основа жизни. В провинциальный институт преподавать
литературу приезжает из столицы молодая умная всё понимающая женщина А. К.
-- но не запятнана её анкета и новенький кандидатский диплом. На своём
главном курсе она видит единственную партийную студентку -- и решает, что
именно та здесь будет стукачка. (Кто-то на курсе обязательно должен стучать,
в этом А. К. уверена.) И она решает играть с этой партийной студенткой в
милость и близость. (Кстати, по тактике Архипелага здесь -- чистый просчёт,
надо напротив влепить ей две двойки, тогда всякий её донос -- личные счёты.)
Они и встречаются вне института, и обмениваются карточками (студентка носит
фото А. К. в обложке партбилета); в каникулярное время нежно переписываются.
И каждую лекцию читает А. К., приноравливаясь к возможным оценкам своей
партийной студентки. -- Проходит 4 года этого унизительного притворства,
студентка кончила, теперь её поведение безразлично для А.К., и при первом же
её визите А. К. откровенно плохо её принимает. Рассерженная студентка
требует размена карточек и писем и восклицает (самое уныло-смешное, что она,
вероятно, и стукачкой не была): "Если кончу аспирантку -- никогда так не
буду держаться за жалкий институт, как вы! На что были похожи ваши лекции!
-- шарманка!"
Да! Обедняя, выцвечивая, обстригая всё под восприятие стукачки, А. К.
погубила лекции, которые способна была читать с блеском.
Как остроумно сказал один поэт, не культ личности у нас был, а культ
двуличности.
Конечно, и здесь надо различать ступени: вынужденной, оборонительной
лжи -- и лжи самозабвенной, страстной, какой больше всего отличались
писатели, той лжи, в умилении которой написала Шагинян в 1937 году (!), что
вот эпоха социализма преобразила даже и следствие: по рассказам следователей
теперь подследственные охотно с ними сотрудничают, рассказывая о себе и о
других всё необходимое.
Как далеко увела нас ложь от нормального общества, даже не
сориентируешься: в её сплошном сероватом тумане не видно ни одного столба.
Вдруг разбираешь из примечаний, что "В мире отверженных" Якубовича была
напечатана (пусть под псевдонимом) в то самое время, когда автор кончал
каторгу и ехал в ссылку.6 Ну, примерьте же, примерьте к нам! Вот проскочила
чудом моя запоздавшая и робкая повесть, и твёрдо опустили шлагбаумы, плотно
задвинули створки и болты, и -- не о современности даже, но о том что было
тридцать и пятьдесят лет назад -- писать запрещено. И прочтем ли мы это при
жизни? Мы так и умереть должны оболганными и завравшимися.
Да впрочем, если бы и предлагали узнать правду -- еще захотела ли бы
воля её узнать! Ю. Г. Оксман вернулся из лагерей в 1948 г. и не был снова
посажен, жил в Москве. Не покинули его друзья и знакомые, помогали. Но
только не хотели слышать его воспоминаний о лагере! Ибо, зная то -- как же
жить?..
После войны очень популярна была песня: "Не слышно шуму городского". Ни
одного самого среднего певца после неё не отпускали без неистовых
аплодисментов. Не сразу догадалось Управление Мыслей и Чувств, и ну
передавать её по радио, и ну разрешать со сцены: ведь русская, народная! А
потом догадались -- и затёрли. Слова-то песни были об обречённом узнике, о
разорванном союзе сердец. Потребность покаяться гнездилась всё-таки,
шевелилась, и изолгавшиеся люди хоть этой старой песне могли похлопать от
души.
(9). ЖЕСТОКОСТЬ. А где же при всех предыдущих качествах удержаться было
добросердечности? Отталкивая призывные руки тонущих -- как же сохранишь
доброту? Уже измазавшись в кровушке -- ведь потом только жесточеешь. Да
жестокость ("классовая жестокость") и воспевали, и воспитывали, и уж
теряешь, верно, где эта черта между дурным и хорошим. Ну, а когда еще и
высмеяна доброта, высмеяна жалость, высмеяно милосердие -- кровью напоенных
на цепи не удержишь!
Моя безымянная корреспондентка (с Арбата 15) спрашивает "о корнях
жестокости", присущей "некоторым советским людям". Почему, чем беззащитнее в
их распоряжении человек, тем большую жестокость они проявляют? И приводит
пример -- совсем, вроде бы, и не главный, но мы его повторим.
Зима с 43-го на 44-й год, челябинский вокзал, навес около камеры
хранения. Минус 25 градусов. Под навесом -- цементный пол, на нём --
утоптанный прилипший снег, занесённый извне. В окне камеры хранения --
женщина в ватнике, с этой стороны окна -- упитанный милиционер в дубленном
полушубке. Они ушли в игровой ухаживающий разговор. А на полу лежит
несколько человек -- в хлопчатобумажных одежонках и тряпках цвета земли, и
даже ветхими назвать эти тряпки -- слишком их украсить. Это молодые ребята
-- изможденные, опухшие, с болячками на губах. Один, видно в жару, прилёг
голой грудью на снег, стонет. Рассказывающая подошла к ним узнать,
оказалось: один из них кончил срок в лагере, другой сактирован, но при
освобождении им неправильно оформили документы и теперь не дают билетов на
поезд домой. А возвращаться в лагерь у них нет сил -- истощены поносом.
Тогда рассказчица стала отламывать им по кусочку хлеба. Тут милиционер
оторвался от весёлого разговора и угрозно сказал ей: "Что, тётка,
родственников признала? Уходи-ка лучше отсюда, умрут и без тебя". И она
подумала -- а ведь возьмёт ни с того, ни с сего и меня посадит! (И верно,
отчего бы нет?) И -- ушла.
Как здесь всё типично для нашего общества -- и то, что' она подумала, и
как ушла. И этот безжалостный милиционер, и безжалостная женщина в ватнике,
и та кассирша, которая отказала им в билетах, и та медсестра, которая не
примет их в городскую больницу, и тот вольнонаёмный дурак, который оформлял
им документы в лагере.
Пошла лютая жизнь, и уже, как при Достоевском и Чехове, не назовут
заключённого "несчастненьким", а пожалуй только -- "падло". В 1938 г.
магаданские школьники бросали камнями в проводимую колонну заключённых
женщин (вспоминает Суровцева).
Знала ли наша страна раньше или знает другая какая-нибудь теперь
столько отвратительных и раздирающих квартирных и семейных историй? Каждый
читатель расскажет их довольно, упомянем одну-две.
В коммунальной ростовской квартире на Доломановском жила Вера
Красуцкая, у которой в 1938 г. был арестован и погиб муж. Её соседка Анна
Стольберг знала об этом -- и восемнадцать лет! с 1938 по 1956-й наслаждалась
властью, пытала угрозами: на кухне или подловив проход по коридору, она
шипела Красуцкой: "Пока хочу -- живи, а захочу -- карета за тобой приедет".
И только в 1956 году Красуцкая решилась написать жалобу прокурору. Стольберг
смолкла. Но жили и дальше в одной квартире.
После ареста Николая Яковлевича Семенова в 1950 году в г. Любиме, его
жена тут же, зимой, выгнала из дому жившую вместе с ними его мать Марию
Ильиничну Семенову: "Убирайся, старая ведьма! Сын твой -- враг народа!"
(Через шесть лет, когда муж вернётся из лагеря, она с подросшей дочерью
Надей выгонит и мужа ночью в кальсонах на улицу. Надя будет стараться
потому, что ей нужно освободить место для своего мужа. И, бросая брюки в
лицо отцу, она будет кричать: "Убирайся, вон, старый гад").7 Мать уехала в
Ярославль к бездетной дочери Анне. Скоро мать надоела этой дочери и зятю. И
зять Василий Федорович Метёлкин, пожарник, в свободные от дежурства дни брал
лицо тёщи в ладони, стискивал, чтобы она не могла отвернуться и с
наслаждением плевал ей в лицо, сколько хватало слюны, стараясь попадать в
глаза и в рот. Когда был злей, обнажал член, тыкал старухе в лицо и
требовал: "На, пососи и умирай!" Жена объясняет вернувшемуся брату: "Ну что
ж, когда Вася выпимши... Что' с пьяного спрашивать?" Затем чтобы получить
новую квартиру ("нужна ванная, негде мыть престарелую мать! не гонять же её
в баню!"), стали относиться к старухе сносно. Получив "под неё" квартиру,
набили комнаты сервантами и шифоньерами, а мать загнали в щель шириною 35
сантиметров между шкафом и стеной -- чтоб лежала там и не высовывалась. Н.
Я., живя у сына, рискнул, не спросясь, перевезти туда и мать. Вошел внук.
Бабка опустилась перед ним на колени: "Вовочка! Ты не прогонишь меня?"
Скривился внук: "Ладно, живи, пока не женюсь." Уместно добавить и о внучке:
Надя (Надежда Николаевна Топникова) за это время закончила ист-филфак
Ярославского пединститута, вступила в партию и стала редактором районной
газеты в г. Нея Костромской области. Она и поэтесса, и в 1961 г. еще в г.
Любиме обосновала своё поведение в стихах:
Уж если драться, так драться.
Отец?!.. И его -- в шею!
Мораль?! Вот придумали люди!
Знать не хочу я об этом!
В жизни шагать я буду
Только с холодным расчетом!
Но стала от неё парторганизация требовать "нормализовать" отношения с
отцом, и она внезапно стала ему писать. Обрадованный отец ответил
всепрощающим письмом, которое она тотчас же показала в парторганизации. Там
поставили галочку. С тех пор только поздравляет его с великими майскими и
ноябрьскими праздниками.
В этой трагедии -- семь человек. Вот и капелька нашей ВОЛИ.
В семьях повоспитаннее не выгоняют пострадавшего родственника в
кальсонах на улицу, но стыдятся его, тяготятся его желчным "искаженным"
мировоззрением.
И можно перечислять дальше. Можно назвать еще
(10). РАБСКУЮ ПСИХОЛОГИЮ. Тот же несчастный Бабич в заявлении
прокурору: "я понимаю, что военное время налагало на органы власти более
серьёзные обязанности, чем разбор судебных дел отдельных лиц".
И еще другое.
Но признаем уже и тут: если у Сталина это всё не само получилось, а он
это для нас разработал по пунктам, -- он-таки был гений!
___
И вот в этом зловонном сыром мире, где процветали только палачи и самые
отъявленные из предателей; где оставшиеся честные -- спивались, ни на что
другое не найдя воли; где тела молодежи бронзовели, а души подгнивали; где
каждую ночь шарила серо-зелёная рука и кого-то за шиворот тащила в ящик -- в
этом мире бродили ослепшие и потерянные миллионы женщин, от которых мужа,
сына или отца оторвали на Архипелаг. Они были напуганней всех, они боялись
зеркальных вывесок, кабинетных дверей, телефонных звонков, дверных стуков,
они боялись почтальона, молочницы и водопроводчика. И каждый, кому они
мешали, выгонял их из квартиры, с работы, из города.
Иногда они доверчиво уповали, что "без права переписки" так надо и
понимать, а пройдёт десять лет -- и ОН напишет.8 Они стояли в притюремных
очередях. Они ехали куда-то за сто километров, откуда, говорят, принимают
продуктовые посылки. Иногда они сами умирали прежде смерти своего арестанта.
Иногда по возвращенной посылке "адресат умер в лазарете" узнавали дату
смерти. Иногда, как Ольга Чавчавадзе, добирались до Сибири, везя на могилу
мужа щепотку родной земли, -- да только никто уже не мог указать, под
которым же он холмиком с троими еще. Иногда, как Зельма Жугур, писали
разносные письма какому-нибудь Ворошилову, забыв, что совесть Ворошилова
умерла задолго до него самого.9
А у этих женщин подрастали дети, и для каждого наступало то крайнее
время, когда непременно надо вернуться отцу, пока не поздно, а он не шел.
Треугольник из тетрадной бумаги косой разграфки. Чередуются синий и
красный карандаш, -- наверно, детская рука откладывала карандаш, отдыхала и
брала потом новой стороной. Угловатые неопытные буквы с передышками иногда и
внутри слов:
"Здастуй Папочка я забыл как надо писать скоро в Школу пойду через
зиму! скорей приходи а то нам плохо нету у нас Папы мама говорит то ты в
командировке то больной что ж ты смотриш убеги из больницы вон Олешка из
больницы в одной рубашке прибежал мама сошьет тебе новые штаны я тебе свой
пояс отдам меня всё равно ребята боятся только Олешеньку я не бю никогда он
тоже правду говорит он тоже бедный а ещё я както болел лежал в пруду (=
бреду) хотел с мамой вместе умирать а она не захотела ну и я не захотел ой
руки уморили хватит писать целую тебя шкаф раз
Игорек 6 с половиночкой лет
Я уже на конвертах писать научился мама пока с работы придёт а я уже
письмо в ящик."
Манолис Глезос "в яркой и страстной речи рассказал московским писателям
о своих товарищах, томящихся в тюрьмах Греции.
-- Я понимаю, что заставил своим рассказом сжаться ваши сердца. Но я
сделал это умышленно. Я хочу, чтобы ваши сердца болели за тех, кто томится в
заключении ... Возвысьте ваш голос за освобождение греческих патриотов!"10
И эти тёртые лисы, конечно -- возвысили! Ведь в Греции томились десятка
два арестантов! Может быть, сам Манолис не понимал бесстыдства своего
призыва, а может в Греции пословицы такой нет:
Зачем в люди по печаль, коли дома навзрыд?
В разных местах нашей страны мы встречаем такое изваяние: гипсовый
охранник с собакой, устремленной вперед, кого-то перехватить. В Ташкенте
стоит такая хоть перед училищем НКВД, а в Рязани -- как символ города:
единственный монумент, если подъезжать со стороны Михайлова.
И мы не вздрогнем от отвращения, мы привыкли как к естественным, к этим
фигурам, травящим собак на людей.
На нас.
1 Еще такие малоизвестные формы, как: исключение из партии, снятие с
работы и посылка в лагерь вольнонаемным. Так в 1938 г. был сослан Степан
Григорьевич Ончул. Естественно, такие числились крайне неблагонадежными. Во
время войны Ончула взяли в трудовой батальон, где он и умер.
2 Письмо от 16.8.29, рукописный отдел библиотеки им, Ленина, фонд 410,
карт. 5, ед. хр. 24.
3 Есть у нас свидетельство о доблестном массовом случае стойкости, но
ему бы требовалось второе подтверждение: в 30-м году на Соловки прибыли
своим строем (не приняв конвоя) несколько сот курсантов какого-то из
украинских училищ -- за то, что отказались давить крестьянские волнения.
4 А когда через 20 лет Маркина реабилитировали, Соловьев не захотел
уступить ему даже половины гонорара! -- "Известия" 15.11.63.
5 "Правда" 20 мая 1938 г.
6 И в то самое время, когда каторга эта существовала! Именно о каторге
н═ы═н═е═ш═н═е═й книга, а не "это не повторится"!
7 Точно такую же историю рассказывает и В. И. Жуков из Коврова: его
выгоняли жена ("убирайся, а то опять в тюрьму посажу!") и падчерица
("убирайся, тюремщик!").
8 Иногда лагеря без права переписки действительно существовали: не
только атомные заводы 1945-49 годов, но например 29-й пункт Карлага с
1938-го года не имел полтора года переписки.
9 Он и своего-то ближайшего адьютанта Лангового не имел смелости
оградить от ареста и пыток.
10 Литературная газета. 27.8.63.
--------
Глава 4. Несколько судеб
Судьбы всех арестантов, кого я упоминаю в этой книге, я распылил,
подчиняя плану книги -- контурам Архипелага. Я отошел от жизнеописаний: это
было бы слишком однообразно, так пишут и пишут, переваливая работу
исследования с автора на читателя.
Но именно поэтому я считаю себя теперь вправе привести несколько
арестантских судеб целиком.
1. Анна Петровна Скрипникова
Единственная дочь майкопского простого рабочего, девочка родилась в
1896 году. Как мы уже знаем из истории партии, при проклятом царском режиме
ей закрыты были все пути образования, и обречена она была на полуголодную
жизнь рабыни. И это всё действительно с ней случилось, но уже после
революции. Пока же она была принята в майкопскую гимназию.
Аня росла и вообще крупной девочкой и крупноголовой. Подруга по
гимназии рисовала её из одних кругов: голова -- шар (круг со всех сторон),
круглый лоб, круглые как бы всегда недоуменные глаза. Мочки ушей вросли и
закруглились в щеки. И плечи круглые. И фигура -- шар.
Аня слишком рано стала задумываться. Уже в 3-м классе она просила у
учительницы разрешения получить в гимназической библиотеке Добролюбова и
Достоевского. Учительница возмутилась: "Рано тебе!" -- "Ну, не хотите, так я
в городской получу". Тринадцати лет она "эмансипировалась от Бога",
перестала верить. В пятнадцать лет она усиленно читала отцов церкви --
исключительно для яростного опровержения батюшки на уроках к общему
удовольствию соучениц. Впрочем, стойкость раскольников она взяла для себя в
высший образец. Она усвоила: лучше умереть, чем дать сломать свой духовный
стержень.
Золотую медаль, заслуженную ею, никто не помешал ей получить.1 В 1917
(самое время для учебы!) она поехала в Москву и поступила на высшие женские
курсы Чаплыгина по отделению философии и психологии. Как золотой медалистке
ей до октябрьского переворота выплачивали стипендию Государственной Думы.
Отделение это готовило преподавателей логики и психологии для гимназий. Весь
1918 год, подрабатывая уроками, занималась она психоанализом. Она как-будто
оставалась атеисткой, но и ощущала всей душой, как это
...неподвижно на огненных розах
Живой алтарь мирозданья курится.
Она успела поклониться поэтической философии Джордано Бруно и Тютчева и
даже одно время считать себя восточной католичкой. Она меняла свои веры
жадно, может чаще, чем наряды (нарядов не было, да она за ними так и не
следила). Еще она считала себя социалисткой, и неизбежными -- кровь
восстаний и гражданской войны. Но не могла примириться с террором.
Демократия, но не зверства! "Пусть будут руки в крови, но не в грязи!"
В конце 1918-го ей пришлось оставить курсы (да и остались ли сами
курсы?) и с трудом пробираться к родителям, где сытей. Она приехала в
Майкоп. Тут уже создался институт Народного Образования, для взрослых и для
молодых. Анна стала не меньше как врио профессора по логике, философии и
психологии. Она имела успех у студентов.
Тем временем белые доживали в Майкопе последние дни. 45-летний генерал
убеждал её бежать с ним. "Генерал, прекратите ваш парад! Бегите, пока вас не
арестовали!" В те дни на преподавательской вечеринке, среди своих,
гимназический историк предложил тост: "За великую Красную армию!" Анна
оттолкнула тост: "Ни за что!" Зная её левые взгляды, друзья вытаращились. "А
потому что... несмотря на вечные звезды... расстрелов будет всё больше и
больше" -- предсказала она.
У неё было ощущение, что все лучшие погибают в этой войне и остаются
жить приспособленцы. Она уже предчувствовала, что к ней близится подвиг, но
еще не знала -- какой.
Через несколько дней в Майкоп вошли красные. И еще через несколько
собран был вечер городской интеллигенции. На сцену вышел начальник Особого
Отдела 5-й армии Лосев и стал в разгромном тоне (недалеко от мата) поносить
"гнилую интеллигенцию": "Что? Между двумя стульями сидите? Ждали, пока я вас
приглашу? А почему сами не пришли?" Всё более расходясь, он выхватил из
кобуры револьвер и, потрясая им, уже кричал так: "И вся культура ваша
гнилая! Мы всю её разрушим и построим новую! И вас, кто будет мешать --
уберем!"2 И после этого предложил: "Кто выступит?"
Зал молчал гробово. Не было ни одного аплодисмента, и ни одна рука не
поднялась. (Зал молчал -- испуганно, но испуг еще не был отрепетирован, и не
знали люди, что аплодировать -- обязательно.)
Лосев, наверно, и не рассчитывал, что решится кто-то выступить, но
встала Анна: "Я"! -- "Ты? Ну, полезай, полезай". И она пошла через зал и
поднялась на сцену. Крупная, круглолицая и даже румяная 25-летняя женщина,
щедрой русской природы (хлеба она получала осьмушку фунта, но у отца был
хороший огород). Русые толстые косы её были до колен, но как
зауряд-профессор она не могла так ходить и накручивала из них еще вторую
голову. И звонко она ответила:
-- Мы выслушали вашу невежественную речь. Вы звали нас сюда, но не было
объявлено, что -- на погребение великой русской культуры! Мы ждали увидеть
культуртрегера, а увидели погребальщика. Уж лучше бы вы просто крыли нас
матом, чем то, что говорили сегодня! Должны мы так понимать, что вы говорите
от имени советской власти?
-- Да, -- еще гордо подтвердил уже растерявшийся Лосев.
-- Так если советская власть будет иметь представителями таких
бандитов, как вы -- она распадется!
Анна кончила, и зал гулко зааплодировал (все вместе еще тогда не
боялись). И вечер на этом кончился. Лосев ничего не нашелся больше. К Анне
подходили, в гуще толпы жали руку и шептали: "Вы погибли, вас сейчас
арестуют. Но спасибо-спасибо! Мы вами гордимся, но вы -- погибли! Что вы
наделали?"
Дома её уже ждали чекисты. "Товарищ учительница! Как ты бедно живёшь --
стол, два стула и кровать, обыскивать нечего. Мы еще таких не арестовывали.
И отец -- рабочий. И как же при такой бедности ты могла стать на сторону
буржуазии?" ЧК еще не успели наладить, и привели Анну в комнаты при
канцелярии Особого Отдела, где уже заключен был белогвардейский полковник
барон Бильдерлинг (Анна была свидетелем его допросов и конца и потом сказала
жене: "Он умер честно, гордитесь!")
Её повели на допрос в комнату, где Лосев и жил, и работал. При её входе
он сидел на разобранной кровати, в галифе и расстегнутой нижней рубахе и
чесал грудь. Анна сейчас же потребовала от конвойного: "Ведите меня назад!"
Лосев огрызнулся: "Хорошо, сейчас помоюсь, лайковые перчатки надену, в
которых революцию делают!"
Неделю она ждала смертного приговора в экстазе. Скрипникова теперь
вспоминает даже, что это была самая светлая неделя её жизни. Если эти слова
точно понять -- можно вполне поверить. Это тот экстаз, который в награду
нисходит на душу, когда ты отбросил все надежды на невозможное спасение и
убежденно отдался подвигу. (Любовь к жизни разрушает этот экстаз.)
Она еще не знала, что интеллигенция города принесла петицию о её
помиловании. (В конце 20-х это б уже не помогло, в начале 30-х на это бы
никто и не решился.) Лосев на допросах стал идти на мировую:
-- Столько городов брал -- такой сумасшедшей не встречал. Город на
осадном положении, вся власть в моих руках, а ты меня -- гробовщиком русской
культуры! -- Ну ладно, мы оба погорячились... Возьми назад "бандита" и
"хулигана".
-- Нет. Я и теперь о вас так думаю.
-- С утра до вечера ко мне лезут, за тебя просят. Во имя медового
месяца советской власти придется тебя выпустить...
Её выпустили. Не потому, что сочли выступление безвредным, а потому что
она -- дочь рабочего. Дочери врача этого бы не простили.3
Так Скрипникова начала свой путь по тюрьмам.
В 1922 году она была посажена в краснодарскую ЧК и просидела там 8
месяцев -- "за знакомство с подозреваемой личностью". В той тюрьме был
повальный тиф, скученность. Хлеба давали осьмушку (50 граммов!) да еще из
подмесей. При ней умер от голода ребёнок на руках соседки, -- и Анна
поклялась при таком социализме никогда не иметь ребёнка, никогда не впасть в
соблазн материнства.
Эту клятву она сдержала. Она прожила жизнь без семьи, и рок её -- её
неуступчивость, имел случай еще не раз вернуть её в тюрьму.
Начиналась как будто мирная жизнь. В 1923 Скрипникова поехала поступать
в институт психологии при МГУ. Отвечая на анкету, она написала: "не
марксистка". Принимавшие её посоветовали доброжелательно: "Вы сумасшедшая?
Кто же так пишет? Объявите, что марксистка, а там думайте, что' угодно". "Но
я не хочу обманывать советскую власть. Я Маркса просто не читала..." -- "Так
тем более!" -- "Нет. Вот когда я изучу марксизм и если я его приму..." А
пока поступила преподавать в школу для дефективных.
В 1925 г. муж её близкой подруги, эсер, скрылся от ареста. Чтобы
вынудить его вернуться, ГПУ взяло заложниками (в разгаре НЭПа -- заложники!)
жену и её подругу, то есть Анну. Всё та же круглолицая, крупная, с косами до
колен, она вошла в Лубянскую камеру. (Тут-то и внушал ей следователь:
"Устарели эти русские интеллигентские замашки!.. Заботьтесь только о себе.")
В этот раз она сидела с месяц.
В 1927 году, за участие в музыкальном обществе учителей и рабочих,
обречённом на разгром как возможное гнездо свободомыслия, Анна была
арестована уже в четвёртый раз! Получила 5 лет и отбыла их на Соловках и
Беломоре.
С 1932 года её долго не трогали, да и жила она, видимо поосторожней. С
1948 г. её однако стали увольнять с работ. В 1950 г. Институт Психологии
вернул ей уже принятую диссертацию ("Психологическая концепция Добролюбова")
на том основании, что в 1927 г. она имела судимость по 58-й статье! В это
трудное её время (она четвёртый год оставалась безработной) руку помощи
протянуло ей... ГБ! Приехавший во Владикавказ уполномоченный центрального
МГБ Лисов (да это же Лосев! он жив? и как мало изменилось в буквах! лишь не
так открыто выставляет голову, как лось, а шмыгает по-лисьи) предложил ей
сотрудничать и за то -- устройство на работу, защиту диссертации. Она гордо
отказалась. Тогда очень проворно состряпали ей обвинение, что за 11 лет до
этого (!), в 1941-м, она говорила:
-- что мы плохо подготовлены к войне (а разве хорошо?)
-- что немецкие войска стоят на нашей границе, а мы им гоним хлеб (а
разве нет?)
Теперь она получила 10 лет и попала в Особлаги -- сперва Дубровлаг в
Мордовии, потом Камышлаг, станция Суслово Кемеровской области.
Ощущая непробиваемую эту стену перед собой, надумала она писать жалобы
не куда-нибудь, а... в ООН!! При жизни Сталина она отправила таких три. Это
был не просто приём -- нет! Она действительно облегчала вечно-клокочущую
свою душу, беседуя мысленно с ООН. Она действительно за десятилетия
людоедства не видела другого света в мире. -- В этих жалобах она бичевала
зверский произвол в СССР и просила ООН ходатайствовать перед советским
правительством: или о переследовании её дела или о расстреле, так как жить
дальше при таком терроре она не может. Конверты она адресовала "лично"
кому-нибудь из членов правительства, а внутри лежала просьба переслать в
ООН.
В Дубровлаге её вызвало сборище разгневанного начальства:
-- Как вы смеете писать в ООН?
Скрипникова стояла как всегда прямая, крупная, величественная:
-- Ни в УК, ни в УПК, ни по Конституции это не запрещается. А вот вам
не следовало бы вскрывать конвертов, адресованных члену правительства лично!
В 1956 году в их лагере работала "разгрузочная" комиссия Верховного
Совета. Единственным заданием этой комиссии было -- как можно больше зэков
как можно быстрей выпустить на волю. Была какая-то скромная процедура, при
которой надо было зэку сказать несколько виноватых слов, простоять минутку с
опущенной головой. Но нет, не такова была Анна Скрипникова! Лично её
освобождение было ничто перед общей справедливостью! Как она могла принять
прощение, если была невиновна? И она заявила комиссии:
-- Вы особенно не радуйтесь. Все проводники сталинского террора рано
или поздно, но обязательно будут отвечать перед народом. Я не знаю, кем были
при Сталине вот вы лично, гражданин полковник, но если вы были проводником
его террора, то тоже сядете на скамью подсудимых.
Члены комиссии захлебнулись от ярости, закричали, что в их лице она
оскорбляет Верховный Совет, что даром это ей не пройдет, и будет она сидеть
от звонка до звонка.
И действительно, за её несбыточную веру в справедливость пришлось ей
отсидеть лишних три года.
Из Камышлага она продолжала иногда писать в ООН (всего за 7 лет до 1959
года она написала 80 заявлений во все места). В 1958 году за эти письма её
направили на год во Владимирскую политзакрытку. А там был закон -- каждые 10
дней принималось заявление в любую инстанцию. За полгода она отправила
оттуда 18 заявлений в разные места, в том числе двенадцать -- в ООН.
И добилась-таки! -- не расстрела, а переследствия! -- по делам 1927 и
1952 годов. Следователю она сказала: "А что ж? Заявления в ООН --
единственный способ пробить брешь в каменной стене советской бюрократии и
заставить хоть что-нибудь услышать оглохшую Фемиду".
Следователь вскакивал, бил себя в грудь:
-- Все проводники "сталинского террора", как вы почему-то (!) называете
культ личности, будут отвечать перед народом? А за что вот мне отвечать?
Какую другую политику я мог проводить в то время? Да я Сталину безусловно
верил и ничего не знал.
Но Скрипникова добивала его:
-- Нет-нет, так не выйдет! За каждое преступление надо нести
ответственность! А кто же будет отвечать за миллионы невинных погибших? За
цвет нации и цвет партии? Мёртвый Сталин? Расстрелянный Берия? А вы будете
делать политическую карьеру?
(А у самой кровяное давление подходило к смертельному пределу, она
закрывала глаза, и всё огненно кружилось).
И еще б её задержали, но в 1959 году это было уже курьёзно!
В последующие годы (она жива и сегодня) её жизнь заполнена хлопотами об
оставшихся в заключении, ссылках и судимостях знакомых по лагерям последних
лет. Некоторых она освободила, других реабилитировала. Защищает и
одногорожан. Городские власти побаиваются её пера и конвертов в Москву,
уступают кой в чём.
Если бы все были вчетверть такие непримиримые, как Анна Скрипникова --
другая была б история России.
2. Степан Васильевич Лощилин
Родился в 1908 году в Поволжьи, сын рабочего на бумажной фабрике. В
1921-м, во время голода, осиротел. Рос парень не бойким, всё же лет
семнадцати был уже в комсомоле, а в восемнадцать поступил в школу
крестьянской молодежи, кончил её двадцати одного года. В это время посылали
их на хлебозаготовки, а в 1930-м он в родном своём селе раскулачивал.
Строить колхоз в селе, однако, не остался, а "взял справку" в сельсовете и с
нею поехал в Москву. С трудом ему удалось устроиться... чернорабочим на
стройку (время безработицы, а в Москву особенно уже тогда полезли). Через
год призвали его в армию, там был он принят в кандидаты, а затем и в члены
партии. В конце 1932 уже демобилизован и вернулся в Москву. Однако не
хотелось ему быть чернорабочим, хотелось квалификации, и просил он райком
партии дать ему путёвку учеником на завод. Но, видно, был он коммунист
недотёпистый, потому что даже в этом ему отказали, а предложили путёвку в
милицию.
А вот тут -- отказался он. Поверни он иначе -- этой биографии писать бы
нам не пришлось. Но он -- отказался.
Молодому человеку, ему перед девушками стыдно было работать
чернорабочим, не иметь специальности. Но негде было её получить! И на завод
"Калибр" он поступил опять чернорабочим. Здесь на партийном собрании он
простодушно выступил в защиту рабочего, очевидно уже заранее партийным бюро
намеченного к чистке. Того рабочего вычистили, как и наметили, а Лощилина
стали теснить. В общежитии у него украли партвзносы, которые он собирал, а
из зарплаты 93 рубля покрыть он их не мог. Тогда его исключили из партии и
грозили отдать под суд (разве утрата партвзносов подлежит уголовному
кодексу?). Уже пойдя душою под уклон, Лощилин однажды не вышел и на работу.
Его уволили за прогул. С такой справкой он долго не мог никуда п