нксу.
Странно выглядело на этом лице растерянное выражение.
-- Как это могло случиться, Душан? Когда мы гнали Колчака -- могли мы
думать, что такая будет нам благодарность от детей?.. Ведь если приходится
им с трибуны в чём-нибудь поклясться перед партией, они, сукины дети, эту
клятву такой скороговоркой бормочут, будто им стыдно.
Он рассказал сцену с туфлей.
-- Как я правильно должен был ей ответить, а?
Радович достал из кармана грязноватый кусок замши и протирал им стёкла
очков. Когда-то всё это Макарыгин знал, но до чего же стал дремуч.
-- Надо было ответить?.. Накопленный труд. Образование, специальность
-- накопленный труд, за них платят больше. -- Надел очки. И посмотрел на
прокурора решительно: -- Но вообще, девчёнка права! Нас об этом пре- {106}
дупреждали.
-- Кто-о? -- изумился прокурор.
-- Надо уметь учиться и у врагов! -- Душан поднял руку с сухим перстом.
-- "Слезами залит мир безбрежный"? А ты получаешь многие тысячи? А уборщица
двести пятьдесят рублей?
Одна щека Макарыгина задёргалась отдельно. Зол стал Душан, из зависти,
что у самого ничего нет.
-- Ты -- обезумел в своей пещере! Ты утратил связь с реальной жизнью!
Ты так и пропадёшь! Что же мне -- идти завтра и просить, чтобы мне платили
двести пятьдесят? А как я буду жить? Да меня выгонят как сумасшедшего! Ведь
другие-то не откажутся!
Душан показал рукой на бюст Ленина:
-- А как Ильич в гражданскую войну отказывался от сливочного масла? От
белого хлеба? Его не считали сумасшедшим?
Слеза послышалась в голосе Душана.
Макарыгин защитился распяленной ладонью:
-- Тш-ш-ш! И ты поверил? Ленин без сливочного масла не сидел, не
беспокойся. Вообще в Кремле уже тогда была неплохая столовая.
Радович поднялся и отсиженною ногой хромнул к полочке, схватил рамку с
фотографией молодой женщины в кожанке с маузером:
-- А Лена со Шляпниковым не была заодно, не помнишь? А рабочая
оппозиция что говорила, не помнишь?
-- Поставь! -- приказал побледневший Макарыгин. -- Памяти её не шевели!
Зубр! Зубр!
-- Нет, я не зубр! Я хочу ленинской чистоты! -- Радович снизил голос.
-- У нас ничего не пишут. В Югославии -- рабочий контроль на производстве.
Там...
Макарыгин неприязненно усмехнулся.
-- Конечно, ты -- серб, сербу трудно быть объективным. Я понимаю и
прощаю. Но...
Но -- дальше была грань. Радович погас, смолк, съёжился снова в
маленького пергаментного человечка.
-- Договаривай, договаривай, зубр! -- враждебно требовал Макарыгин. --
Значит, полуфашистский режим в Югославии -- это и есть социализм? А у нас
значит -- перерождение? Старые словечки! Мы их давно слышали, {107} только
уж на том свете те, кто их произносил. Тебе осталось ещё сказать, что в
схватке с капиталистическим миром мы обречены на гибель. Да?
-- Нет! Нет! -- убеждённый и озарённый лучами провидения, снова
всплеснулся Радович. -- Этому не бывать! Капиталистический мир разъедается
несравненно худшими противоречиями! И, как гениально предсказывал Владимир
Ильич, я твердо верю: мы скоро будем свидетелями вооружённого столкновения
за рынки сбыта между Соединёнными Штатами и Англией!
--------
64
А в большой комнате танцевали под радиолу, нового типа, как мебель.
Пластинок у Макарыгиных был целый шкафик: и записи речей Отца и Друга с его
растягиваниями, мычанием и акцентом (как во всех благонастроенных домах они
тут были, но, как все нормальные люди, Макарыгины их никогда не слушали); и
песни "О самом родном и любимом", о самолётах, которые "первым делом", а
"девушки потом" (но слушать их здесь было бы так же неприлично, как в
дворянских гостиных всерьёз рассказывать о библейских чудесах). Заводились
же на радиоле сегодня пластинки импортные, не поступающие в общую продажу,
не исполняемые по радио, и были среди них даже эмигрантские с Лещенкой.
Мебель не давала простору сразу всем парам, и танцевали посменно. Среди
молодёжи были кларины бывшие сокурсницы; и один сокурсник, который после
института работал теперь на заглушке иностранных радиопередач; та девушка,
родственница прокурора, из-за которой был тут Щагов; племянник прокурорши,
лейтенант внутренней службы, которого за зелёный кант все звали
пограничником (а была их рота расквартирована при Белорусском вокзале и
поставляла наряды для проверки документов в поездах и на случай необходимых
арестов в пути); и особенно выделялся государственный молодой человек уже с
колодочкой ордена Ленина чуть небрежно, наискосок, без самого ордена, с
приглаженны- {108} ми, уже редкими волосами.
Этому молодому человеку было года двадцать четыре, но он старался себя
вести по крайней мере на тридцать, очень сдержанно шевелил руками и с
достоинством подбирал нижнюю губу. Это был один из ценимых референтов в
секретариате президиума Верховного Совета, основная работа его была --
предварительная подготовка текстов речей депутатов Верховного Совета на
будущих сессиях. Эту работу молодой человек находил очень скучной, но
положение много обещало. Даже заполучить его на этот вечер было удачей
Алевтины Никаноровны, женить же на Кларе -- недостижимая мечта.
Для этого молодого человека единственно интересное на сегодняшнем
вечере составляло присутствие Галахова и его жены. Во время танцев он уже
третий раз приглашал Динэру, всю в импортном чёрном шёлке "лакэ", только
алебастровые руки вырывались ниже локтя из этой лакированной блестящей как
бы кожи. Испытывая лестность внимания такой знаменитой женщины, референт с
повышенной значительностью ухаживал за ней, и также после танца старался
оставаться с нею.
А она увидела в углу дивана одинокого Саунькина-Голованова, не умевшего
ни танцевать, ни свободно держаться где-нибудь кроме своей редакции и
решительно направилась к этой квадратной голове поверх квадратного туловища.
Референт скользил за нею.
-- Э-рик! -- с весёлым вызовом подняла она алебастровую руку. -- А
почему я вас не видела на премьере "Девятьсот Девятнадцатого"?
-- Был вчера, -- оживился Голованов. И с охотой подвинулся к боковинке
прямоугольного дивана, хоть и без того сидел на краю.
Села Динэра. Опустился референт.
Да уклониться от спора с Динэрой было и невозможно, ещё хорошо, если
она возражать давала. Это о ней ходила эпиграмма по литературной Москве:
Мне потому приятно с вами помолчать,
Что вымолвить вы слова не дадите.
Динэра, не связанная никаким литературным постом и никакой партийной
должностью, смело (но в рамках) на- {109} падала на драматургов, сценаристов
и режиссёров, не щадя даже своего мужа. Смелость её суждений, сочетаясь со
смелостью туалетов и смелостью всем известной биографии, очень к ней шла и
приятно оживляла пресные суждения тех, чья мысль подчинена их литературной
службе. Нападала она и на литературную критику вообще и на статьи Эрнста
Голованова в частности, Голованов же с выдержкой не уставал разъяснять
Динэре её анархические ошибки и мелкобуржуазные вывихи. Эту шутливую
враждебность-близость с Динэрой он охотно длил ещё потому, что самого его
литературная судьба зависела от Галахова.
-- Вспомните, -- с налётом мечтательности откинулась Динэра, но спинка
озеркаленного дивана очень уж была пряма и неудобна, -- у того же
Вишневского в "Оптимистической" этот хор из двух моряков -- "не слишком ли
много крови в трагедии?" -- "не больше, чем у Шекспира" -- ведь это же
остро, какая выдумка! И вот опять идёшь на пьесу Вишневского, и ждёшь! А тут
что же? Конечно, реалистическая вещь, впечатляющий образ Вождя, но и, но
и... всё?
-- Как? -- огорчился референт. -- Вам мало? Я не помню, где ещё такой
трогательный образ Иосифа Виссарионовича. Многие плакали в зале.
-- У меня у самой слезы стояли! -- осадила его Динэра. -- Я не об этом.
И продолжала Голованову: -- Но в пьесе почти нет имён! Участвуют: безличные
три секретаря парторганизаций, семь командиров, четыре комиссара -- протокол
какой-то! И опять эти примелькавшиеся матросы-"братишки", кочующие от
Белоцерковского к Лавренёву, от Лавренёва к Вишневскому, от Вишневского к
Соболеву -- Динэра так и качала головой от фамилии к фамилии с зажмуренными
глазами, -- заранее знаешь, кто хороший, кто плохой и чем кончится...
-- А почему это вам не нравится? -- изумился Голованов. При деловом
разговоре он очень оживлялся, в его лице появлялось нанюхивающее выражение,
и он шёл по верному следу. -- Зачем вам непременно внешняя ложная
занимательность? А в жизни? Разве в жизни отцы наши сомневались, чем
кончится гражданская вой- {110} на? Или мы разве сомневались, чем кончится
Отечественная, даже когда враг был в московских пригородах?
-- Или драматург разве сомневается, как будет принята его пьеса?
Объясните, Эрик, почему никогда не проваливаются наши премьеры? Этого страха
-- провала премьеры, почему нет над драматургами? Честное слово, я
когда-нибудь не сдержусь, заложу два пальца в рот, да как засвищу!!
Она мило показала, как это сделает, хотя ясно было, что свиста не
получится.
-- Объясняю! -- не только не смущался Голованов, но всё увереннее идя
по следу. -- Пьесы у нас никогда не проваливаются и не могут провалиться,
потому что между драматургом и публикой наличествует единство как в плане
художественном, так и в плане общего мироощущения...
Это уже стало скучно. Референт поправил свой палево-голубой галстук
один раз, другой раз -- и поднялся от них. Одна из клариных сокурсниц,
худощавенькая приятная девушка весь вечер откровенно не сводила с него глаз,
и он решил теперь потанцевать с ней. Им достался тустеп. А после него одна
из девочек-башкирок стала разносить мороженое. Референт отвёл девушку в
углубление балконной двери, куда были задвинуты два кресла, усадил там,
похвалил, как она танцует.
Она готовно улыбалась ему и порывалась к чему-то.
Государственный молодой человек не первый раз встречал женскую
доступность, но ещё не успела она ему надоесть. Вот и этой девушке только
надо назначить, когда и куда придти. Он оглядел её нервную шею, ещё не
высокую грудь, и, пользуясь тем, что занавеси частью скрывали их от комнаты,
благосклонно застиг её руку на колене.
Девушка взволнованно заговорила:
-- Виталий Евгеньевич! Это такой счастливый случай -- встретить вас
здесь! Не сердитесь, что я осмеливаюсь нарушить ваш досуг. Но в приёмной
Верховного Совета я никак не могла к вам попасть. -- (Виталий снял свою руку
с руки девушки.) -- У вас в секретариате уже полгода находится лагерная
актировка моего отца, он разбит в лагере параличом, и моё прошение о его
помиловании. - {111} (Виталий беззащитно откинулся в кресле и ложечкой
сверлил шарик мороженого. Девушка же забыла о своём, неловко задела ложечку,
та кувыркнулась, поставила пятно на её платьи и упала к балконной двери, где
и осталась лежать.) -- У него отнята вся правая сторона! Ещё удар -- и он
умрёт. Он -- обречённый человек, зачем вам теперь его заключение?
Губы референта перекривились.
-- Знаете, это... нетактично с вашей стороны -- обращаться ко мне
здесь. Наш служебный коммутатор -- не секрет, позвоните, я назначу вам
приём. Впрочем, отец ваш по какой статье? По пятьдесят восьмой?
-- Нет, нет, что вы! -- с облегчением воскликнула девушка. -- Неужели
бы я посмела вас просить, если б он был политический? Он по закону от
Седьмого Августа!
-- Всё равно и для седьмого августа актировка отменена.
-- Но ведь это ужасно! Он умрёт в лагере! Зачем держать в тюрьме
обречённого на смерть?
Референт посмотрел на девушку в полные глаза.
-- Если мы будем так рассуждать -- что же тогда останется от
законодательства? -- Он усмехнулся. -- Ведь он осуждён по суду! Вдумайтесь!
Так что значит -- "умрёт в лагере"? Кому-то надо умирать и в лагере. И если
подошла пора умирать, так не всё ли равно, где умирать?
Он встал с досадой и отошёл.
За остеклённой балконной дверью сновала Калужская застава -- фары,
тормозные сигналы, красный, жёлтый и зелёный светофор под падающим, падающим
снегом.
Нетактичная девушка подняла ложечку, поставила чашку, тихо пересекла
комнату, не замеченная Кларой, ни хозяйкой, прошла столовую, где собирался
чай и торты, оделась в коридоре и ушла.
А навстречу, пропустив помрачённую девушку, из столовой вышли Галахов,
Иннокентий и Дотнара. Голованов, оживлённый Динэрою, с вернувшейся
находчивостью остановил своего покровителя:
-- Николай Аркадьевич! Halt! Признайтесь! -- в самой-рассамой глубине
души ведь вы не писатель, а кто?.. -- (Это было как повторение вопроса
Иннокентия, и Гала- {112} хов смутился.) -- Солдат!
-- Конечно, солдат! -- мужественно улыбнулся Галахов.
И сощурился, как смотрят вдаль. Ни от каких дней писательской славы не
осталось в его сердце столько гордости и, главное, такого ощущения чистоты,
как ото дня, когда его чёрт понёс с нежалимою головой добираться до штаба
полуотрезанного батальона -- и попасть под артиллерийский шквал и под минный
обстрел, и потом в блиндажике, растрясённом бомбёжкою, поздно вечером
обедать из одного котелка вчетвером с батальонным штабом -- и чувствовать
себя с этими обгорелыми вояками на равной ноге.
-- Так разрешите вам представить моего фронтового друга капитана
Щагова!
Щагов стоял прямой, не унижая себя выражением неравного почтения. Он
приятно выпил -- столько, что подошвы уже не ощущали всей тяжести своего
давления на пол. И как пол стал более податлив, так податливее, приёмистее
стала ощущаться и вся тёплая светлая действительность, и это закоренелое
богатство, изостланное и уставленное вокруг, в которое он с занывающими
ранами, с сухотою желудка вошёл ещё пока разведчиком, но которое обещало
стать и его будущим.
Щагов уже стыдился своих скромных орденишек в этом обществе, где
безусый пацан небрежно наискосок носил планку ордена Ленина. Напротив,
знаменитый писатель при виде боевых орденов Щагова, медалей и двух нашивок
ранений с размаху ударил рукой в рукопожатие:
-- Майор Галахов! -- улыбнулся он. -- Где воевали? Ну, сядем,
расскажите.
И они уселись на ковровой тахте, потеснив Иннокентия и Дотти. Хотели
усадить тут же и Эрнста, но он сделал знак и исчез. Действительно, встреча
фронтовиков не могла же произойти насухую! Щагов рассказал, что с
Головановым они подружились в Польше в один сумасшедший денёк пятого
сентября сорок четвёртого года, когда наши с ходу вырвались к Нареву и
заскочили за Нарев, чуть не на брёвнах переправлялись, зная, что в первый
день легко, а потом и зубами не возьмёшь. Пёрли нахально сквозь немцев в
узком километровом коридорчике, а немцы лез- {113} ли перекусить коридор, и
с севера сунули триста танков, а с юга двести.
Едва начались фронтовые воспоминания, Щагов потерял тот язык, на
котором он ежедневно разговаривал в университете, Галахов же -- язык
редакций и секций, а тем более -- тот взвешенный нарочитый авторский язык,
которым пишутся книги. На вытертых и закруглённых этих языках не было
возможности передать сочное дымное фронтовое бытие. И даже после десятого
слова им очень вознадобились ругательства, не мыслимые здесь.
Тут появился Голованов с тремя рюмками и бутылкой недопитого коньяка.
Он пододвинул стул, чтобы видеть обоих, и в руках стал им разливать.
-- За солдатскую дружбу! -- произнёс Галахов, щурясь.
-- За тех, кто не вернулся! -- поднял Щагов.
Выпили. Пустая бутылка пошла за тахту.
Новое опьянение добавилось к старому. Голованов свернул рассказ в свою
сторону: как в этот памятный день он, новоиспеченный военный корреспондент,
за два месяца до того окончивший университет, впервые ехал на передовую, и
как на попутном грузовичке (а грузовичок тот вёз Щагову противотанковые
мины) проскочил под немецкими миномётами из Длугоседло в Кабат коридорчиком
до того узким, что " северные" немцы жахали минами в расположение немцев "
южных", и как раз в том же месте в тот же день один наш генерал возвращался
из отпуска с семьёй на фронт -- и на виллисе занёсся к немцам. Так и пропал.
Иннокентий прислушивался и спросил об ощущении страха смерти.
Разогнанный Голованов поспешил сказать, что в такие отчаянные минуты смерть
не страшна, о ней забываешь. Щагов поднял бровь, поправил:
-- Смерть не страшна, пока тебя не трахнет. Я ничего не боялся, пока не
испытал. Попал под хорошую бомбёжку -- стал бояться бомбёжки, и только её.
Контузило артналётом -- стал бояться артналётов. А вообще; "не бойся пули,
которая свистит", раз ты её слышишь -- значит, она уже не в тебя. Той
единственной пули, которая тебя убьёт -- ты не услышишь. Выходит, что смерть
как бы тебя не касается: ты есть -- её нет, она придёт - {114} тебя уже не
будет.
На радиоле завели "Вернись ко мне, малютка!"
Для Галахова воспоминания Щагова и Голованова были безынтересны -- и
потому, что он не был свидетелем той операции, не знал Длугоседло и Кабата;
и потому, что он был не из мелких корреспондентов, как Голованов, а из
корреспондентов стратегических. Бои представлялись ему не вокруг одного
изгнившего дощаного мостика или разбитой водокачки, но в широком обхвате, в
генеральско-маршальском понимании их целесообразности.
И Галахов сбил разговор:
-- Да. Война-война! Мы попадаем на неё нелепыми горожанами, а
возвращаемся с бронзовыми сердцами... Эрик! А у вас на участке "песню
фронтовых корреспондентов" пели?
-- Ну, как же!
-- Нэра! Нэра! -- позвал Галахов. -- Иди сюда!
"Фронтовую корреспондентскую" -- споём, помогай! Динэра подошла,
тряхнула головой:
-- Извольте, друзья! Извольте! Я и сама фронтовичка!
Радиолу выключили, и они запели втроём, недостаток музыкальности
искупая искренностью:
От Москвы до Бреста
Нет на фронте места...
Стягивались слушать их. Молодёжь с любопытством глазела на
знаменитость, которую не каждый день увидишь.
От ветров и водки
Хрипли наши глотки,
Но мы скажем тем, кто упрекнёт...
Едва началась эта песня, Щагов, сохраняя всё ту же улыбку, внутренне
охолодел, и ему стало стыдно перед теми, кого здесь, конечно, не было, кто
глотали днепровскую волну ещё в Сорок Первом и грызли новгородскую хвойку в
Сорок Втором. Эти сочинители мало знали тот фронт, который обратили теперь в
святыню. Даже смелейшие из корреспондентов всё равно от строевиков
отличались так же непереходимо, как пашущий землю граф от {115}
мужика-пахаря: они не были уставом и приказом связаны с боевым порядком, и
потому никто не возбранял им и не поставил бы в измену испуг, спасение
собственной жизни, бегство с плацдарма. Отсюда зияла пропасть между
психологией строевика, чьи ноги вросли в землю передовой, которому не деться
никуда, а может быть тут и погибнуть, -- и корреспондента с крылышками,
который через два дня поспеет на свою московскую квартиру. Да ещё: откуда у
них столько водки, что даже хрипли глотки? Из пайка командарма? Солдату
перед наступлением дают двести, сто пятьдесят...
Там, где мы бывали,
Нам танков не давали,
Репортёр погибнет -- не беда,
И на "эмке" драной
С кобурой нагана
Первыми вступали в города!
Это "первыми вступали в города" были -- два-три анекдота, когда, плохо
разбираясь в топографической карте, корреспонденты по хорошей дороге (по
плохой "эмка" не шла) заскакивали в "ничей" город и, как ошпаренные,
вырывались оттуда назад.
А Иннокентий, со свешенною головою, слушал и понимал песню ещё
по-своему. Войны он не знал совсем, но знал положение наших корреспондентов.
Наш корреспондент совсем не был тем беднягою-репортёром, каким изображался в
этом стихе. Он не терял работы, опоздав с сенсацией. Наш корреспондент, едва
только показывал свою книжечку, уже был принимаем как важный начальник, как
имеющий право давать установки. Он мог добыть сведения верные, а мог и
неверные, мог сообщить их в газету вовремя или с опозданием, -- карьера его
зависела не от этого, а от правильного мировоззрения. Имея же правильное
мировоззрение, корреспондент не имел большой нужды и лезть на такой плацдарм
или в такое пекло: свою корреспонденцию он мог написать и в тылу.
Дотти охватом кисти обмыкала руку мужа и тихо сидела рядом, не
претендуя ни говорить, ни понимать умные вещи -- самое приятное из её
поведений. Она только хотела сидеть послушною женой, и чтобы видели все, как
{116} они живут хорошо.
Не знала она, как скоро будут её трепать, как стращать -- всё равно,
возьмут ли Иннокентия тут, или он вырвется и останется там.
Пока она заботилась только о себе, была груба, властна, стремилась
сокрушить, навязать свои низкие суждения -- Иннокентий думал: и хорошо,
пусть пострадает, пусть образуется, ей полезно.
Но вот вернулась мягкость её -- и защемила к ней жалость. Недоумение.
Да всё щемило, всё не мило, и с этого глупого вечера пора была уходить
-- если б дома не ждало ещё худшее.
Из полутёмной комнаты, от маленького телевизора со сбивчивым
искривлённым изображением, кой-как наладив его для желающих, Клара вышла в
большую комнату и стала в дверях.
Она изумилась, как хорошо, ладком сидят Иннокентий с Нарой, и ещё раз
поняла, что неисследимы и некасаемы все тайны замужества.
Этому вечеру, устроенному, по сути, для неё одной, она нисколько не
оказалась рада, но ранена им, сбита. Она металась всех встретить и занять --
а сама пустела. Ничто не было ей забавно, никто из гостей интересен. И новое
платье из матово-зелёного креп-сатена с блестящими резными накладками на
воротнике, груди и запястьях, может быть так же мало ей шло, как все
прежние.
Навязанное и принятое знакомство с этим квадратненьким критиком, без
ласки, без нежности, не давало никакого ощущения подлинности, даже
противоестественное что-то. Полчаса он букой просидел на диване, полчаса
по-пустому проспорил с Динэрой, потом пил с фронтовиками, -- у Клары не было
порыва захватить его, увлечь, оттащить.
А между тем пришла её последняя пора, и именно нынешняя, только сейчас.
Наступило её предельное созревание, и если сейчас упустить, то дальше будет
старее, хуже или ничего.
И неужели это сегодня утром? -- сегодня утром! и в той же самой Москве!
-- был такой захватывающий разговор, восторженный взгляд голубоглазого
мальчика, душу переворачивающий поцелуй -- и клятва ждать? Это {117} сегодня
-- она три часа плела корзиночку на ёлку?..
То не было на земле. То не было во плоти. То четверть века не могло
овеществиться. То -- приснилось.
--------
65
На верхней койке, наедине то с круглым сводчатым потолком, как купол
небес раскинувшимся над ним, то уткнувшись в разгорячённую подушку, которая
была ему лоном клариного тела, Ростислав изнывал от счастья.
Уже полдня прошло от поцелуя, стомившего его с ног, а ему всё ещё было
жаль осквернить свои счастливые губы пустой речью или жадной едой.
"Ведь вы не могли бы меня ожидать!" -- сказал он ей.
И она ответила:
"Почему не могла бы? Могла бы..."
-- ... Такие допотопности, как ты, только на вере и держатся, -- рвался
почти под ним сочный молодой голос, но с пригашенной звонкостью, чтоб слышно
не было далеко. -- Именно на вере, да на какой вере -- ложной! А науки у вас
отроду не было!
-- Ну, знаешь, спор становится беспредметным. Если марксизм -- не
наука, что ж тогда наука? Откровения Иоанна Богослова? Или Хомяков о
свойствах славянской души?
-- Да не нюхали вы настоящей науки! Вы -- не зиждители! И поэтому
совсем даже не знакомы с наукой! Предметы всех ваших рассуждений --
призраки, а не вещи! А в истинной науке все положения с предельной
строгостью выводятся из исходного!
-- Золотко? Ком-иль-фончик! Так так у нас и есть: всё экономическое
учение выводится из товарной клетки. Вся философия -- из трёх законов
диалектики.
-- Вещное знание подтверждается умением применять выводы на деле!
-- Детка! Что я слышу? Критерий практики в гносеологии? Так ты
стихийный, -- Рубин вытянул крупные губы трубочкой и нарочно сюсюкал, --
материалист! Хо- {118} тя немного примитивный.
-- Вот ты всегда ускользаешь от честного мужского спора! Ты опять
предпочитаешь забрасывать собеседника птичьими словами!
-- А ты опять не говоришь, а заклинаешь! Пифия!
Марфинская пифия! Почему ты думаешь, что я горю желанием с тобой
спорить? Мне это, может быть, так же скучно, как вдалбливать
старику-песочнику, что Солнце не ходит вокруг Земли. Нехай себе дотрусывает,
як знает!
-- Тебе не хочется со мной спорить потому, что ты не умеешь спорить! Вы
все не умеете спорить, потому что избегаете инакомыслящих -- а чтоб не
нарушить стройности мировоззрения! Вы собираетесь все свои и выкобениваетесь
друг перед другом в толковании отцов учения. Вы набираетесь мыслей друг от
друга, они совпадают и раскачиваются до размеров... Да на воле -- (глухо) --
при наличии ЧК, кто с вами осмелится спорить? Когда же вы попадаете в
тюрьму, вот сюда, -- (звонко) -- здесь вы встречаетесь с настоящими
спорщиками! -- и тут-то вы оказываетесь как рыба на песке! И вам остаётся
только лаяться и ругаться.
-- По-моему, до сих пор ты облаял меня больше, чем я тебя.
Сологдин и Рубин, как сворожённые своими вечными разногласиями, всё
сидели у опустевшего имениннища. Абрамсон давно ушёл читать "Монте-Кристо";
Кондрашёв-Иванов -- размышлять о величии Шекспира; Прянчиков убежал листать
прошлогодний у кого-то "Огонёк"; Нержин отправился к дворнику Спиридону;
Потапов, исполняя до конца обязанности хозяйки дома, помыл посуду, разнёс
тумбочки и лёг, накрывшись подушкой от света и шума. Многие в комнате спали,
другие тихо читали или переговаривались, и был тот час, когда уже
сомневаешься -- не пропустил ли дежурный выключить свет, заменив его на
синий. А Сологдин и Рубин всё сидели на пустой постели Прянчикова в закутке
у последней оставленной тумбочки.
Однако тянуло к спору одного Сологдина: у него сегодня был день побед,
они бурлили в нём, не улегались. Да и вообще по его расписанию всякий
воскресный вечер отводился забавам. А какая забава могла быть распотеш-
{119} ней, чем -- срамить и загонять в тупик защитника царствующего
скудоумия!
Для Рубина же спор сегодня был тягостен, нелеп. Не завершённая только
что работа была у него, а напротив -- навалилась новая сверхтрудная задача,
создание целой науки, за которую в одиночку приходилось приниматься завтра с
утра, а для этого уже с вечера беречь бы силы. Ещё звали его два письма:
одно от жены, другое от любовницы. Когда же было и ответить, как не сегодня!
-- жене дать важные советы о воспитании детей, любовнице -- нежные
заверения. А ещё звали Рубина монголо-финский, испано-арабский и другие
словари, Чапек, Хемингуэй, Лоуренс. И ещё сверх: то за комическим спектаклем
суда, то за мелкими подколками соседей, то за именинным обрядом целый вечер
он не мог добраться до окончательной разработки одного важного проекта
общегражданского значения.
Но тюремные законы спора хватко держали его. Ни в одном споре Рубин не
должен был быть побеждён, ибо представлял тут, на шарашке, передовую
идеологию. И вот, как связанный, он вынужденно сидел с Сологдиным, чтобы
втолковывать ему азбуку, доступную дошкольникам.
Тише и мягче Сологдин увещевал:
-- Настоящий спор, говорю тебе из лагерного опыта, производится как
поединок. По согласию выбираем посредника -- хоть Глеба сейчас позовём.
Берём лист бумаги, делим его отвесной чертой пополам. Наверху, через весь
лист, пишем содержание спора. Затем, каждый на своей половине, предельно
ясно и кратко, выражаем свою точку зрения на поставленный вопрос. Чтобы не
было случайной ошибки в подборе слова -- время на эту запись не
ограничивается.
-- Ты из меня дурака делаешь, -- полусонно возразил Рубин, опуская
сморщенные веки. Лицо его над бородой выражало глубочайшую усталость. -- Что
ж мы, до утра будем спорить?
-- Напротив! -- весело воскликнул Сологдин, блестя глазами. -- В
этом-то и замечательность подлинного мужского спора! Пустые словопрения и
сотрясения воздуха могут тянуться неделями. А спор на бумаге иногда кон-
{120} чается в десять минут: сразу же становится очевидно, что противники
или говорят о совершенно разных вещах или ни в чём не расходятся. Когда же
выявляется смысл продолжать спор -- начинают поочерёдно записывать доводы на
своих половинках листа. Как в поединке: удар! -- ответ! -- выстрел! --
выстрел! И вот: невозможность увиливать, отказываться от употреблённых
выражений, подменять слова словами -- приводит к тому, что в две-три записи
явно проступает победа одного и поражение другого.
-- И время -- не ограничивается?
-- Для о держания истины -- нет!
-- А ещё на эспадронах мы драться не будем?
Воспламенённое лицо Сологдина омрачилось:
-- Вот так я и знал. Ты первый наскакиваешь на меня...
-- По-моему, ты первый!..
-- ... даёшь мне всякие клички, у тебя их в сумке много: мракобес!
попятник! -- (он избегал иноземного непонятного слова "реакционер") --
увенчанный прислужник -- (значило: "дипломированный лакей") -- поповщины! У
вас набралось бранных слов больше, чем научных определений. Когда же я беру
тебя за жабры и предлагаю честно спорить, -- у тебя нет времени, нет охоты,
ты устал! Однако, у вас нашлось время и охота перепотрошить целую страну!
-- Уже полмира! -- вежливо поправил Рубин. -- Для дела у нас всегда
есть время и силы. А -- болтать языком? О чём нам с тобой? Уже между нами
всё сказано.
-- О чём? Предоставляю выбор тебе! -- галантным широким жестом (род
оружия! место дуэли!) ответил Сологдин.
-- Так я выбираю: ни о чём!
-- Это не по правилам!
Рубин затеребил отструек чёрной бороды:
-- По каким таким правилам? Что ещё за правила? Что за инквизиция?
Пойми ты: чтобы плодотворно спорить, надо же иметь хоть какую-то общую
основу, в каких-то основных чертах всё же иметь согласие...
-- Вот, вот! я ж и говорю: чтоб оба признавали прибавочную стоимость и
владычество рабочих! -- (Так на {121} Языке Предельной Ясности обозначалась
"диктатура пролетариата".) -- И спорили бы только о том, написал ли
закорючку Маркс натощак или Энгельс после обеда.
Нет, невозможно было избавиться от этого издевателя! Рубин вскипел:
-- Да пойми ты, пойми ты, что -- глупо! Ты и я -- о чём мы можем
говорить? Ведь куда ни копни, за что ни возьмись -- мы с тобой с разных
планет. Ведь для тебя например дуэли и сейчас ещё лучший способ решения
обид!
-- А попробуй доказать обратное! -- откинулся Сологдин, сияя. -- Если
бы были дуэли -- кто бы решился клеветать? Кто бы решился отталкивать слабых
локтями?
-- Да твои ж драчуны! Лыцари!.. Для тебя вообще мрак Средних веков,
тупое надменное рыцарство, крестовые походы -- это зенит истории!
-- Это -- вершина человеческого Духа! -- выпрямляясь, подтвердил
Сологдин и помавал над головою пальцем. -- Это великолепное торжество духа
над плотью! Это с мечом в руках неудержимое стремление к святыням!
-- И вьюки награбленного добра? Ты -- докучный гидальго!
-- А ты -- библейский фанатик!.. то есть, одержимец! - парировал
Сологдин.
-- Ведь для тебя Белинский ли, Чернышевский ли, все наши лучшие
просветители -- недоучившиеся поповичи?!
-- Долгополые семинаристы! -- ликуя, добавил Сологдин.
-- Ведь для тебя не говорю уже -- наша, но даже Французская революция,
через сто пятьдесят лет после неё -- тупой бунт черни, наваждение
дьявольских инстинктов, истребление нации -- не так ли?
-- Разумеется!! И попробуй доказать обратное! Всё величие Франции
кончается восемнадцатым веком! А что было после бунта? Пяток заблудившихся
великих людей? Полное вырождение нации! Чехарда правительств на потеху всему
миру! Бессилие! безволие! ничтожество!! прах!!!
Сологдин демонически захохотал.
-- Дикарь! пещерный житель! -- возмущался Рубин.
-- И никогда уже Франция не поднимется! Разве толь- {122} ко с помощью
римской церкви!
-- И вот ещё: для тебя Реформация -- не естественное освобождение
человеческого разума от церковных вериг, а...
-- Безумное ослепление! лютеранское сатанинство! Подрыв Европы!
Самоуничтожение европейцев! Хуже двух мировых войн!
-- Ну вот... ну вот!.. Вот-вот!.. -- вставлял Рубин.
-- Ты же -- ископаемое! ихтиозавр! О чём нам с тобой спорить? Ты видишь
сам, что запутался. Не лучше ли нам разойтись мирно?
Сологдин заметил движение Рубина встать и уйти. Этого никак нельзя было
допустить! -- забава уходила, забава ещё не состоялась. Сологдин тут же
обуздался и неузнаваемо помягчел:
-- Прости, Лёвушка, я погорячился. Конечно, час поздний, и я не
настаиваю, чтоб мы брали из главных вопросов. Но давай проверим самый приём
спора-поединка на каком-нибудь лёгком изящном предмете. Я дам тебе на выбор
несколько титлов (это значило -- тем). Хочешь спорить из словесности? Это --
область твоя, не моя.
-- Да ну тебя...
Как раз было время сейчас уйти, не подвергаясь бесславию. Рубин
приподнялся, но Сологдин предупредительно шевельнулся:
-- Хорошо! Титл нравственный: о значении гордости в жизни человека!
Рубин скучающе пожевал:
-- Неужели мы гимназистки?
И -- поднялся между кроватями.
-- Хорошо, такой титл... -- схватил его за руку Сологдин.
-- Да пошёл ты... -- отмахнулся Рубин, смеясь. -- У тебя же всё в
голове перевёрнуто! На всей Земле ты один остался, кто ещё не признаёт трёх
законов диалектики. А из них вытекает -- всё!
Сологдин светлой розовой ладонью отвёл это обвинение:
-- Почему не признаю? Уже признаю.
-- Ка-ак? Ты -- признал диалектику? -- Рубин за- {123} сюсюкал
трубочкой: -- Цыпочка! Дай я тебя поцелую! Признал?
-- Я не только её признал -- я над ней думал! Я два месяца думал над
ней по утрам! А ты -- не думал!
-- Даже думал? Ты умнеешь с каждым днём! Но тогда о чём же нам спорить?
-- Как?! -- возмутился Сологдин. -- Опять не о чем? Нет общей основы --
не о чем спорить, есть общая основа -- не о чем спорить! Нет уж, теперь
изволь спорить!
-- Да что за насилие? О чём спорить?
Сологдин вслед за Рубиным тоже встал и размахивал руками:
-- Изволь! Я принимаю бой на самых невыгодных для меня условиях. Я буду
бить вас оружием, вырванным из ваших же грязных лап! О том будем спорить,
что вы сами трёх ваших законов не понимаете! Пляшете, как людоеды вокруг
костра, а что такое огонь -- не понимаете. Могу тебя на этих законах ловить
и ловить!
-- Ну, поймай! -- не мог не выкрикнуть Рубин, злясь на себя, но опять
погрязая.
-- Пожалуйста. -- Сологдин сел. -- Присаживайся.
Рубин остался на ногах.
-- Ну, с чего б нам полегче? -- смаковал Сологдин. -- Законы эти --
указывают нам направление развития? Или нет?
-- Направление?
-- Да! Куда будет развиваться... э-э... -- он поперхнулся --
...процесс?
-- Конечно.
-- И в чём ты это видишь? Где именно? -- холодно допрашивал Сологдин.
-- Ну, в самих законах. Они отражают нам движение.
Рубин тоже сел. Они стали говорить тихо, по-деловому.
-- Какой же именно закон даёт направление?
-- Ну, не первый, конечно... Второй. Пожалуй, третий.
-- У-гм. Третий -- даёт? И как же его определить?
-- Что?
-- Направление, что! {124} Рубин нахмурился:
-- Слушай, а зачем вообще эта схоластика?
-- Это -- схоластика? Ты не знаком с точными науками. Если закон не
даёт нам числовых соотношений, да мы ещё не знаем и направления развития --
так мы вообще ни черта не знаем. Хорошо. Давай с другой стороны. Ты легко и
часто повторяешь: "отрицание отрицания". Но что ты понимаешь под этими
словами? Например, можешь ты ответить: отрицание отрицания -- всегда бывает
в ходе развития или не всегда?
Рубин на мгновение задумался. Вопрос был неожидан, он не ставился так
обычно. Но, как принято в спорах, не давая внешне понять заминки, поспешил
ответить:
-- В основном -- да... Большей частью.
-- Во-от!! -- удовлетворённо взревел Сологдин. -- У вас целый жаргон --
"в основном", "большей частью"! Вы разработали тысячи таких словечек, чтоб
не говорить прямо. Вам скажи "отрицание отрицания" -- и в голове у вас
отпечатано: зерно -- из него стебель -- из него десять зёрен. Оскомина!
Надоело! Отвечай прямо: когда "отрицание отрицания" бывает, а когда -- не
бывает? Когда его нужно ожидать, а когда оно невозможно?
У Рубина следа не осталось его вялости, он подсобрался сам и собирал
свои уже разбредшиеся мысли на этот никому не нужный, но всё равно важный
спор.
-- Ну, какое это имеет практическое значение -- "когда бывает", "когда
не бывает"?!
-- Нич-чего себе! Какое деловое значение имеет один из трёх основных
законов, из которых вы всё выводите! Ну, как с вами разговаривать?!
-- Ты ставишь телегу впереди лошади! -- возмутился Рубин.
-- Опять жаргон! жаргон! То есть, феня...
-- Телегу впереди лошади! -- настаивал Рубин. -- А мы, марксисты,
считали бы позором выводить конкретный анализ явлений из готовых законов
диалектики. И поэтому нам совсем не надо знать, "когда бывает", "когда не
бывает"...
-- А я вот тебе сейчас отвечу! Но ты сразу скажешь, что ты это знал,
что это понятно, само собой разумеется... {125}
Так слушай: если получение прежнего качества вещи возможно движением в
обратном направлении, то отрицания отрицания не бывает! Например, если гайка
туго завёрнута и надо её отвернуть -- отворачивай. Тут обратный процесс,
переход количества в качество, и никакого отрицания отрицания! Если же,
двигаясь в обратном направлении, воспроизвести прежнее качество невозможно,
то развитие может пройти через отрицание, но и то: если в нём допустимы
повторения. То есть: необратимые изменения будут отрицаниями лишь там, где
возможно отрицание самих отрицаний!
-- Иван -- человек, не Иван -- не человек, -- пробормотал Рубин, -- ты
как на параллельных брусьях...
-- С гайкой. Если, заворачивая её, ты сорвал резьбу, то отворачивая,
уже не вернёшь ей прежнего качества -- целой резьбы. Воспроизвести это
качество теперь можно только так: бросить гайку в переплав, потом прокатать
шестигранный пруток, потом проточить и наконец нарезать новую гайку.
-- Слушай, Митяй, -- миролюбиво остановил его Рубин, -- ну нельзя же
серьёзно излагать диалектику на гайке.
-- Почему нельзя? Чем гайка хуже зерна? Без гайки ни одна машина не
держится. Так вот, каждое из перечисленных состояний необратимо, оно
отрицает предыдущее, а новая гайка по отношению к старой, испорченной,
явится отрицанием отрицания. Просто? -- И он вскинул подстриженную
французскую бородку.
-- Постой! -- усмотрел Рубин. -- В чём же ты меня опроверг? У тебя же
самого и получилось, что третий закон даёт направление развития.
С рукой у груди Сологдин поклонился:
-- Если бы тебе, Лёвчик, не была свойственна быстрота соображения, я бы
вряд ли имел честь с тобой беседовать! Да, даёт! Но то, что закон даёт --
надо научиться брать! Вы -- умеете? Не молиться закону -- а работать с ним?
Вот ты вывел, что он направление даёт. Но ответим: всегда ли? В неживой
природе? в живой? в обществе? А?
-- Ну, что ж, -- раздумчиво сказал Рубин. -- Может быть во всём этом и
есть какое-то рациональное зерно. Но {126} вообще-то -- словоблудие-с,
милостивый государь.
-- Словоблуды -- вы! -- с новой запальчивостью отсек дланью Сологдин.
-- Три закона! Три ваших закона! -- он как мечом размахивал в толпе сарацин.
-- А вы ни одного не понимаете, хотя всё из них выводите!..
-- Да говорят тебе: не выводим!
-- Из законов -- не выводите? -- изумился Сологдин, остановился в
рубке.
-- Нет!
-- Так что они у вас -- пришей кобыле хвост? А