ники в ризах, так и идут.
Монахи. Депутаты Государственной Думы. Перезревшие студенты в тужурках.
Гимназисты, ищущие мировых истин. {188}
Надменно-прекрасные дамы в городских одеждах начала века. И кто-то,
очень похожий на Короленко. И опять мужики, мужики... Самое страшное, что
эти люди никак не сгруппированы. Распалась связь времён! Они не
разговаривают. Они не смотрят друг на друга, может быть и не видят. У них
нет дорожного бремени за спиной. Они -- идут; и не по этому конкретному
большаку, а вообще. Они уходят... Последний раз мы их видим...
Герасимович резко остановился:
-- Простите, я должен побыть один!
Он круто повернулся и, оставив художника с поднятою рукою, пошёл в
обратную сторону.
Он горел. Он не только увидел картину резко, как сам написал, но он
подумал, что...
Обутрело.
Ходил надзиратель по двору и кричал, что прогулка окончена.
В подземном коридоре, на возврате, посвежевшие заключённые невольно
толкали хмуробородого избольна бледного Рубина, проталкивающегося навстречу.
Сегодня он проспал не только дрова (на дрова немыслимо было идти после ссоры
с Сологдиным), но и утреннюю прогулку. От короткого искусственного сна Рубин
ощущал своё тело тяжёлым, ватно-бесчувственным. Ещё он испытывал кислородный
голод, незнакомый тем, кто может дышать, когда хочет. Он пытался теперь
выбиться во двор за единым глотком свежего воздуха и за жменею снега для
обтирания.
Но надзиратель, стоя у верха трапа, не пустил его.
Рубин стоял у низа трапа, в цементной яме, куда однако, тоже перепало
снега и тянуло свежим воздухом. Здесь, внизу, он сделал три медленных
круговых движения руками с глубокими вздохами, затем собрал со дна ямы
снегу, натёр им лицо и поплёлся в тюрьму.
Туда же пошёл и проголодавшийся бодрый Спиридон, уже расчистивший
дорогу для машин до самой вахты.
В штабе тюрьмы два лейтенанта -- сменяющийся, с квадратными усиками, и
новозаступающий лейтенант Жвакун, вскрыли пакет и знакомились с оставленным
им приказом майора Мышина. {189}
Лейтенант Жвакун -- грубый широмордый непроницаемый парень, во время
войны в старшинском звании служил палачом дивизии (называлось "исполнитель
при военном трибунале") и оттуда выслужился. Он очень дорожил своим местом в
Спецтюрьме ╧1 и, не блеща грамотностью, дважды перечёл распоряжение Мышина,
чтобы ничего не спутать.
Без десяти девять они пошли по комнатам делать поверку и всюду
объявили, как было велено:
"Всем заключённым в течение трёх дней сдать майору Мышину перечень
своих прямых родственников по форме: номер по порядку, фамилия, имя,
отчество родственника, степень родства, место работы и домашний адрес.
Прямыми родственниками считаются: мать, отец, жена зарегистрированная,
сын и дочь от зарегистрированного брака. Все остальные -- братья, сестры,
тётки, племянницы, внуки и бабушки считаются родственниками непрямыми.
С 1-го января переписка и свидания будут дозволяться только с прямыми
родственниками, которых укажет в перечне заключённый.
Кроме того, с 1-го января размер ежемесячного письма устанавливается --
не больше одного развёрнутого тетрадного листа."
Это было так худо и так неумолимо, что разум неспособен был охватить
объявленное. И поэтому не было ни отчаяния, ни возмущения, а только
злобно-насмешливые выкрики сопутствовали Жвакуну:
-- С Новым годом!
-- С новым счастьем!
-- Ку-ку!
-- Пишите доносы на родственников!
-- А сыщики сами найти не могут?
-- А размер букв почему не указан? Какой размер буквы?
Жвакун, пересчитывая наличие голов, одновременно старался запомнить,
кто что кричал, чтобы потом доложить майору.
Впрочем, заключенные всегда недовольны, делай им хоть хорошо, хоть
плохо...
{190}
--------
75
Удручённые, расходились на работу зэки.
Даже те из них, кто сидел давно, -- и те были ошеломлены жестокостью
новой меры. Жестокость здесь была двойная. Одна -- что сохранить тонкую
живительную ниточку связи с родными отныне можно было только ценой
полицейского доноса на них. А ведь многим из них на воле ещё удавалось
скрыть, что они имеют родственников за решёткой -- и только это обеспечивало
им работу и жильё. Вторая жестокость была -- что отвергались
незарегистрированные жёны и дети, отвергались братья, сестры, а тем паче
двоюродные. Но после войны, её бомбёжек, эвакуации, голода -- иных
родственников у многих зэков и не осталось. А так как к аресту не дают
приготовиться, к нему не исповедуешься, не причащаешься, не кончаешь своих
расчётов с жизнью -- то многие оставили на воле верных подруг, но без
грязного штампа ЗАГСа в паспорте. И вот такие подруги теперь объявлялись
чужими...
Внутри просторного Железного Занавеса, объявшего страну по периметру,
опускался вокруг Марфина ещё один -- тесный, глухой, стальной.
Даже у самых заклятых энтузиастов казённой работы опустились руки. По
звонку выходили долго, толпились в коридорах, курили, разговаривали. Садясь
же за свои рабочие столы, опять курили и опять разговаривали, и главный
занимавший всех вопрос был: неужели в центральной картотеке МГБ до сих пор
не собраны и не систематизированы сведения обо всех родственниках зэков?
Новички и наивные почитали ГБ всемогущей, всезнающей и без нужды в этом
перечне-доносе. Но старые тёртые зэки солидно качали головами: они
объясняли, что госбезопасность -- такой же громадный бестолковый механизм,
как вся наша государственная машина; что картотека родственников у ГБ в
беспорядке; что за кожаными чёрными дверьми отделы кадров и спецотделы "не
ловят мышей" (им хватает казённого приварка), не {191} выбирают данных из
бесчисленных анкет; что тюремные канцелярии не делают своевременных и нужных
выборок из книг свиданий и передач; что, таким образом, список
родственников, требуемый Климентьевым и Мышиным, есть самый верный
смертельный удар, который ты можешь нанести своим родным.
Так разговаривали зэки -- и работать никто не хотел.
Но как раз в это утро начиналась последняя неделя года, в которую, по
замыслу институтского начальства, надо было совершить героический рывок,
чтобы выполнить годовой план 1949 года и план декабря, а также разработать и
принять годовой план 1950 года, квартальный план января-марта и отдельно
план января и ещё план первой декады января. Всё, что было здесь бумага, --
предстояло свершить самому начальству. Всё, что было здесь работа, --
предстояло исполнить заключённым. Поэтому энтузиазм заключённых был сегодня
особенно важен.
Командованию институтскому совершенно была неизвестна разрушительная
утренняя анонсация тюремного командования, произведенная в соответствии со
своим годовым планом.
Никто бы не мог обвинить министерство госбезопасности в евангельском
образе жизни! Но одна евангельская черта в нём была: правая рука его не
знала, что делала левая.
Майор Ройтман, на лице которого, освежённом после бритья, не осталось
следа ночных сомнений, как раз для информации о планах и собрал на
производственное совещание всех зэков и всех вольных Акустической
лаборатории. У Ройтмана были негритянски-оттопыренные губы на продолговатом
умном лице. На худой груди Ройтмана, поверх широковатой гимнастёрки, как-то
особенно некстати висела ненужная ему портупея. Он хотел храбриться сам и
подбодрять подчинённых, но дыхание развала уже проникло под своды комнаты:
середина её пустынно сиротела без унесенной стойки вокодера; не было
Прянчикова, жемчужины акустической короны; не было Рубина, запершегося со
Смолосидовым на третьем этаже; наконец, и сам Ройтман торопился поскорее
здесь кончить и идти туда. {192}
А из вольняшек не было Симочки, опять дежурившей с обеда взамен
кого-то. Хоть не было её! хоть это одно облегчало сейчас Нержина! -- не
объясняться с нею знаками и записками.
В кружке совещания Нержин сидел, откинувшись на податливую пружинящую
спинку своего стула и поставив ноги на нижний обруч другого стула. Смотрел
он по большей части в окно.
За окнами поднялся западный и, видимо, сырой ветер. От него
посвинцовело облачное небо, стал рыхлеть и сжиматься нападавший снег.
Наступала ещё одна бессмысленная гнилая оттепель.
Нержин сидел невыспанный, обвислый, с резкими при сером свете
морщинами. Он испытывал знакомое многим арестантам чувство утра
понедельника, когда, кажется, нет сил двигаться и жить.
Что значат свидания раз в год! Вот только вчера было свидание.
Казалось: самое срочное, самое необходимое всё высказано надолго вперёд! И
уже сегодня...?
Когда теперь это скажешь ей? Написать? Но как об этом напишешь? Можно
ли сообщить твоё место работы?.. После вчерашнего и так ясно: нельзя.
Объяснить: так как не могу сообщить о тебе сведений, то переписку надо
оборвать? Но адрес на конверте и будет доносом!
Не написать совсем ничего? Но что она станет думать? Ещё вчера я
улыбался -- а сегодня замолчу навеки?
Ощущение тисков не каких-то поэтически-переносных, а громадных
слесарных с насеченными губами, с прожерлиной для зажимания человеческой
шеи, ощущение сходящихся на туловище тисков спирало дыхание.
Невозможно было найти выход! Плохо было -- всё.
Воспитанный близорукий Ройтман мягкими глазами смотрел сквозь
очки-анастигматы и голосом не начальническим, а с оттенком усталости и
мольбы говорил о планах, о планах, о планах.
Однако сеял он -- на камне.
Тесно окружённый стульями, столами, без воздуха и без движения, зажатый
слесарными челюстями, Нержин сидел внешне подавленный, с уроненными углами
губ. Суженные глаза его были безразлично уставлены на тёмный {193} забор, на
вышку с попкой, торчащую прямо против его окна.
Но за лицом его, безобидно неподвижным, метался гнев.
Пройдут годы, и все эти люди, кто вместе с ним слышал сегодняшнее
утреннее объявление, все эти люди, сейчас омрачённые, негодующие, упавшие ли
духом, клокочущие от ярости -- одни лягут в могилы, другие смягчатся,
отсыреют, третьи всё забудут, отрекутся, облегчённо затопчут своё тюремное
прошлое, четвёртые вывернут и даже скажут, что это было разумно, а не
безжалостно, -- и, может быть, никто из них не соберётся напомнить
сегодняшним палачам, что они делали с человеческим сердцем!
Крута гора да обминчива, лиха беда да избывчива.
Это поразительное свойство людей -- забывать! Забывать, о чём клялись в
Семнадцатом. Забывать, что обещали в Двадцать Восьмом. Что ни год --
отуплённо, покорно спускаться со ступеньки на ступеньку -- ив гордости, и в
свободе, и в одежде, и в пище, -- и от этого ещё короче становится память и
смирней желание забиться в ямку, в расщелинку, в трещинку -- и как-нибудь
там прожить.
Но тем сильнее за всех за них Нержин чувствовал свой долг и своё
призвание. Он знал в себе дотошную способность никогда не сбиться, никогда
не остыть, никогда не забыть.
И за всё, за всё, за всё, за пыточные следствия, за умирающих лагерных
доходяг и за сегодняшнее утреннее объявление -- четыре гвоздя их памяти!
Четыре гвоздя их вранью, в ладони и в голени -- и пусть висит и смердит,
пока Солнце погаснет, пока жизнь окоченеет на планете Земля.
И если больше никого не найдётся -- эти четыре гвоздя Нержин вколотит
сам.
Нет, зажатому в слесарных тисках -- не до скептической улыбки Пиррона.
Уши Нержина слышали, хотя и не слушали, что говорил Ройтман. Только
когда тот стал повторять "соцобязательства", "соцобязательства", Глеб
дрогнул от гадливости. С планами он как-то примирился. Планы он со- {194}
ставлял с изворотливостью. Он норовил, чтобы десяток увесистых пунктов
годового плана не таили за собою большой работы: чтобы работа была или уже
частично сделана, или не требовала усилий, или мираж. Но всякий раз после
того, как отлично выструганный и отфугованный им план представлялся на
утверждение, утверждался и считался пределом его возможностей -- тут же, в
противоречие с этим признанным пределом и в издевательство над чувствами
политзаключённого, Нержину всякий месяц предлагали выдвинуть добавочно к
плану собственное же встречное научное социалистическое обязательство.
Вслед Ройтману выступил один вольный, потом один зэк. Адам Вениаминович
спросил:
-- А что скажете вы, Глеб Викентьич?
Четыре гвоздя!! -- что мог сказать им Нержин?
Он не вздрогнул при вопросе. Он не выронил из тёмного лона мозга
затаённо зажатых железных гвоздей. На их звериную беспощадность -- и
хитрость должна быть звериной! Словно только и ждав этого вызова, Нержин с
готовностью встал, изображая на лице простодушный интерес:
-- План за сорок девятый год артикуляционной группой по всем
показателям полностью выполнен досрочно. Сейчас я занят математической
разработкой теоретико-вероятностных основ фразово-вопросной артикуляции,
которую и планирую закончить к марту, что даст возможность
научно-обоснованно артикулировать на фразах. Кроме того, в первом квартале,
даже в случае отсутствия Льва Григорьича, я разверну приборно-объективную и
описательно-субъективную классификацию человеческих голосов.
-- Да-да-да, голосов! Это очень важно! -- перебил Ройтман, отвечая
своим замыслам фоноскопии.
Строгая бледность лица Нержина под распавшимися волосами говорила о
жизни мученика науки, науки артикуляции.
-- И соревнование надо оживить, верно, это поможет,
-- убеждённо заключил он. -- Социалистические обязательства мы тоже
дадим, к первому января. Я считаю, что наш долг работать в наступающем году
больше и лучше, {195} чем в истекшем. -- (А в истекшем он ничего не делал.)
Выступили ещё двое зэков. И хотя естественнее всего было бы им
открыться перед Ройтманом и перед собранием, что не могут они думать о
планах, а руки их не могут шевельнуться к работе, потому что сегодня у них
отнят последний призрак семьи, -- но не этого ждало начальство, настроенное
на трудовой рывок. И даже выскажи кто-нибудь это, -- растерялся бы и
обиженно заморгал Ройтман, -- но собрание всё равно пошло бы тем же
начертанным путём.
Оно закрылось -- и Ройтман через одну ступеньку молодо побежал на
третий этаж и постучался в совсекретную комнату к Рубину.
Там уже пламенели догадки. Магнитные ленты сравнивались.
--------
76
Оперчекистская часть на объекте Марфино подразделялась на майора Мышина
-- тюремного кума, и майора Шикина -- производственного кума. Вращаясь в
разных ведомствах и получая зарплату из разных касс, они не соперничали друг
с другом. Но и сотрудничать им мешала какая-то леность: кабинеты их были в
разных зданиях и на разных этажах; по телефону об оперчекистских делах не
разговаривают; будучи же в равных чинах, каждый почитал обидным идти первому
как бы кланяться. Так они и работали, один над ночными душами, другой -- над
дневными, месяцами не встречаясь друг с другом, хотя в поквартальных отчётах
и планах каждый писал о необходимости тесной увязки всей оперативной работы
на объекте Марфино.
Как-то читая "Правду", майор Шикин задумался над заголовком статьи
"Любимая профессия". (Статья была об агитаторе, который больше всего на
свете любил разъяснять что-нибудь другим: рабочим -- важность повышения
производительности, солдатам -- необходимость жертвовать собой, избирателям
-- правильность политики блока коммунистов и беспартийных.) Шикину понра-
{196} вилось это выражение. Он заключил, что и сам, кажется, не ошибся в
жизни: ни к какой другой профессии его отроду не тянуло; он любил свою, и
она его любила.
В своё время Шикин кончил училище ГПУ, позже -- курсы
усовершенствования следователей, но на работе собственно следовательской
состоял мало, поэтому не мог назвать себя следователем. Он работал
оперативником в транспортном ГПУ; он был особонаблюдающим от НКВД за
враждебными избирательными бюллетенями при тайных выборах в Верховный Совет;
во время войны был начальником армейского отделения военной цензуры; потом
был в комиссии по репатриации, потом в проверочно-фильтрационном лагере,
потом специнструктором по высылке греков с Кубани в Казахстан и наконец --
оперуполномоченным в исследовательском институте Марфино. Все эти занятия
охватывались единым словом: оперчекист.
Оперчекизм и был подлинно любимой профессией Шикина. Да и кто из его
сотоварищей не любил её!
Эта профессия была неопасна: во всякой операции обеспечивался перевес
сил: двое и трое вооружённых оперчекистов против одного безоружного,
непредупреждённого, иногда только что проснувшегося врага.
Затем, она высоко оплачивалась, давала права на лучшие закрытые
распределители, на лучшие квартиры, конфискованные у осуждённых, на пенсии
выше, чем у военных, и на первоклассные санатории.
Она не изматывала сил: в ней не было норм выработки. Правда, друзья
рассказывали Шикину, что в тридцать седьмом и сорок пятом году следователи
тянули, как лошади, но сам Шикин не попадал в такой круговорот и не очень
верил. В добрую пору можно было месяцами дремать за письменным столом. Общий
стиль работы МВД-МГБ был -- неторопливость. К естественной неторопливости
всякого сытого человека добавлялась ещё неторопливость по инструкциям, чтобы
лучше воздействовать на психику заключённого и добиться от него показаний --
медленная зачинка карандашей, подбор перьев, выбор бумаги, терпеливая запись
всяких протокольных ненужностей и установочных данных. Эта проникающая
неторопливость работы очень здорово отзывалась {197} на нервах чекистов и
вела к долголетию работников.
Не менее дорог был Шикину и сам порядок оперчекистской работы. Вся она,
по сути, состояла из учёта в голом виде, пронизывающего учёта (и тем
выражала характернейшую черту социализма). Ни один разговор не кончался
попросту как разговор, а обязательно завершался написанием доноса, или
подписанием протокола, или расписки о недаче ложных показаний, о
неразглашении, о невыезде, об осведомлении, о вручении. Требовалось именно
то терпеливое внимание, именно та аккуратность, которые отличали характер
Шикина, чтобы не создать в этих бумажках хаоса, а распределить их, подшить и
всегда найти любую. (Сам Шикин, как офицер, не мог производить физической
работы подшития бумаг, и это делала приглашаемая из общего секретариата
особая засекреченная девица, долговязая и подслеповатая.)
А больше всего была приятна оперчекистская работа Шикину тем, что она
давала власть над людьми, сознание всемогущества, в глазах же людей окружала
своих работников загадочностью.
Шикину лестно было то почтение, та даже робость, которые он встречал к
себе со стороны сослуживцев -- тоже чекистов, но не оперчекистов. Все они --
и инженер-полковник Яконов, по первому требованию Шикина должны были давать
ему отчёт о своей деятельности, Шикин же не отчитывался ни перед кем из них.
Когда он, темнолицый, с седеющим короткостриженным ёжиком, с большим
портфелем подмышкой, поднимался по коврам широкой лестницы, и
девушки-лейтенантки МГБ застенчиво сторонились его даже на просторе этой
лестницы, спеша первыми поздороваться, -- Шикин гордо ощущал свою ценность и
особенность.
Если бы Шикину сказали -- но ему никогда этого никто не говорил, -- что
он якобы заслужил к себе ненависть, что он -- мучитель других людей, -- он
бы непритворно возмутился. Никогда мучение людей не составляло для него
удовольствия или цели. Правда, вообще такие люди бывают, он видел их в
театре, в кино, это садисты, страстные любители пыток, в них нет ничего
человеческого, но это всегда или белогвардейцы, или фашисты. Шикин же только
выполнял свой долг, и единст- {198} венная цель его была -- чтобы никто
ничего вредного не делал и ни о чём вредном не думал.
Однажды на главной лестнице шарашки, по которой ходили и вольные и
зэки, найден был свёрток, а в нём -- сто пятьдесят рублей. Нашедшие два
техника-лейтенанта не могли его скрыть или тайно разыскать хозяина именно
потому, что их было двое. Поэтому они сдали находку майору Шикину.
Деньги на лестнице, где ходят заключённые, деньги, оброненные под ноги
тем, кому иметь их строжайше запрещено -- да это равнялось чрезвычайному
государственному событию! Но Шикин не стал его раздувать, а повесил на
лестнице объявление:
"Кто потерял деньги 150 руб. на лестнице, может получить их у майора
Шикина в любое время".
Деньги были не малые. Но таково было всеобщее почтение к Шикину и
робость перед ним, что шли дни, шли недели -- никто не являлся за проклятой
пропажей, объявление блекло, запыливалось, оторвалось с одного угла, и
наконец кто-то дописал синим карандашом печатными буквами:
"Лопай сам, собака!"
Дежурный отодрал объявление и принёс его майору. Долго после этого
Шикин ходил по лабораториям и сравнивал оттенки синих карандашей. Грубое
ругательство незаслуженно оскорбило Шикина. Он вовсе не собирался
присваивать чужих денег. Ему гораздо больше хотелось, чтобы пришёл этот
человек, и можно было бы оформить на него поучительное дело, проработать на
всех совещаниях о бдительности -- а деньги, пожалуйста, отдать.
Но, конечно, не выбрасывать же их и зря! -- через два месяца майор
подарил их той долговязой девице с бельмом, которая подшивала у него раз в
неделю бумаги.
Образцового до тех пор семьянина, Шикина как чёрт попутал и приковал к
этой секретарше с её запущенными тридцатью восемью годами, с грубыми
толстыми ногами и которой он доходил только до плеча. Что-то неиспытанное он
в ней для себя открыл. Он едва дожидался дня её прихода и настолько потерял
осторожность, {199} что при ремонте, во временном помещении, не уберёгся: их
слышали и даже в щёлку видели двое заключённых -- плотник и штукатур. Это
разнеслось, и зэки между собой потешались над духовным пастырем и хотели
писать письмо жене Шикина, да не знали адреса. Вместо того донесли
начальству.
Но свалить оперуполномоченного им не удалось. Генерал-майор Осколупов
выговаривал тогда Шикину не за сношения с секретаршей (это была область
моральных принципов секретарши) и не за то, что сношения происходили в
рабочее время (ибо день у майора Шикина был ненормированный), а лишь за то,
что узнали заключённые.
В понедельник двадцать шестого декабря майор Шикин пришёл на работу
немногим позже девяти часов утра, хотя если б он пришёл и к обеду -- никто б
ему не мог сделать замечания.
На третьем этаже против кабинета Яконова было в стене углубление или
тамбур, никогда не освещаемый электрической лампочкой, и из тамбура вели две
двери -- одна в кабинет Шикина, другая -- в партком. Обе двери были обтянуты
чёрной кожей и не имели надписей. Такое соседство дверей в тёмном тамбуре
было весьма удобно для Шикина: со стороны нельзя было доследить, куда именно
заныривали люди.
Сегодня, подходя к кабинету, Шикин встретился с секретарём парткома
Степановым, больным худым человеком в свинцово-поблескивающих очках.
Обменялись рукопожатием. Степанов тихо предложил:
-- Товарищ Шикин! -- Он никого не называл по имени-отчеству. -- Заходи,
шаров погоняем!
Приглашение относилось к парткомовскому настольному биллиарду. Шикин
иногда-таки заходил погонять шары, но сегодня много важных дел ждало его, и
он с достоинством покачал своею серебрящейся головой.
Степанов вздохнул и пошёл гонять шары сам с собой.
Войдя в кабинет, Шикин аккуратно положил портфель на стол. (Все бумаги
Шикина были секретные и совсекретные, держались в сейфе и никуда не
выносились, {200} - но ходить без портфеля не воздействовало на умы. Поэтому
он носил в портфеле домой читать "Огонёк", "Крокодил" и "Вокруг света", на
которые самому подписываться обошлось бы в копеечку.) Затем прошёлся по
коврику, постоял у окна -- и назад к двери. Мысли будто ждали его, притаясь
тут, в кабинете, за сейфом, за шкафом, за диваном -- и теперь все разом
обступили и требовали к себе внимания.
Д'ел было!.. Дел было!..
Он растёр ладонями свой короткий седеющий ёжик. Во-первых, надо было
проверить важное начинание, обдуманное им в течении многих месяцев,
утверждённое недавно Яконовым, принятое к руководству, разъяснённое по
лабораториям, но ещё не налаженное. Это был новый порядок ведения секретных
журналов. Пытливо анализируя постановку бдительности в институте Марфино,
майор Шикин установил, и очень гордился этим, что по сути настоящей
секретности всё ещё нет! Правда, в каждой комнате стоят несгораемые стальные
шкафы в рост человека в количестве пятидесяти штук привезенные от
растрофеенной фирмы Лоренц; правда, все документы секретные, полусекретные и
лежавшие около секретных запираются в присутствии специальных дежурных в эти
шкафы на обеденный перерыв, на ужинный перерыв и на ночь. Но трагическое
упущение состоит в том, что запираются только законченные и незаконченные
работы. Однако, в стальные шкафы всё ещё не запираются проблески мысли,
первые догадки, неясные предположения -- именно то, из чего рождаются работы
будущего года, то есть, самые перспективные. Ловкому шпиону, разбирающемуся
в технике, достаточно проникнуть через колючую проволоку в зону, найти
где-нибудь в мусорном ящике клочок промокательной бумаги с таким чертежом
или схемой, потом выйти из зоны -- и уже американской разведкой перехвачено
направление нашей работы. Будучи человеком добросовестным, майор Шикин
однажды заставил дворника Егорова в своём присутствии разобрать весь
мусорный ящик во дворе. При этом нашлись две промоклых, смёрзшихся со снегом
и с золой бумажки, на которых явно были когда-то начерчены схемы. Шикин не
побрезговал взять эту дрянь за уголки {201} и принести на стол к полковнику
Яконову. И Яконову некуда было деваться! Так был принят проект Шикина об
учреждении индивидуальных именных секретных журналов. Подходящие журналы
были немедленно приобретены на писчебумажных складах МГБ: они содержали по
двести больших страниц каждый, были пронумерованы, прошнурованы и
просургучены. Журналы предполагалось теперь раздать всем, кроме слесарей,
токарей и дворника. Вменялось в обязанность не писать ни на чём, кроме как
на страницах своего журнала. Помимо упразднения гибельных черновиков здесь
было ещё второе важное начинание: осуществлялся контроль за мыслью! Так как
каждый день в журнале должна проставляться дата, то теперь майор Шикин мог
проверить любого заключённого: много ли он думал в среду и сколько нового
придумал в пятницу. Двести пятьдесят таких журналов будут ещё двумястами
пятьюдесятью Шикиными, неотступно висящими над головой каждого арестанта.
Арестанты всегда хитры и ленивы, они всегда стараются не работать, если это
возможно. Рабочего проверяют по его продукции. А вот проверить инженера,
проверить учёного -- в этом и состояло изобретение майора Шикина! (Увы,
оперчекистам не дают сталинских премий.) Сегодня как раз и требовалось
проконтролировать, розданы ли журналы на руки и начато ли их заполнение.
Другая сегодняшняя забота Шикина была -- укомплектовать до конца список
заключённых на этап, намечаемый тюремным управлением на этих днях, и
уточнить, когда же именно обещают транспорт.
Ещё владело Шикиным грандиозно начатое им, но пока плохо продвигавшееся
"Дело о поломке токарного станка", -- когда десятеро заключённых
перетаскивали станок из 3-й лаборатории в мехмастерские, и станок дал
трещину в станине. За неделю следствия уже было исписано до восьмидесяти
страниц протоколов, но истина никак не выяснялась: арестанты попались все не
новички.
Ещё нужно было произвести следствие по поводу того, откуда взялась
книга Диккенса, о которой Доронин донёс, что её читали в полукруглой
комнате, в частности Абрамсон. Вызывать на допрос самого Абрамсона,
повторника, было бы потерей времени. Значит, надо было {202} вызывать
вольных из его окружения и сразу пугануть их, что всё раскрыто, что он
признался.
Так много было сегодня у Шикина дел! (И ведь он ещё не знал, что нового
ему расскажут осведомители! Он не знал, что ему предстояло разбираться в
глумлении над правосудием в форме спектакля "Суд над князем Игорем"!) Шикин
в отчаянии растёр себе виски и лоб, чтобы всё это множество мыслей
как-нибудь уложилось, осело.
Колеблясь с чего начать, Шикин решил выйти в массы, то есть пройтись
немного по коридору в надежде встретить какого-нибудь осведомителя, который
движением бровей даст понять, что у него донесение срочное, не ждущее явки
по графику.
Но едва он вышел к столу дежурного, как услышал разговор того по
телефону о какой-то новой группе.
Как? Возможна ли такая стремительность? За воскресенье, пока Шикина не
было, на объекте образовалась новая группа?
Дежурный рассказал.
Удар был крепок! -- приезжал замминистра, приезжали генералы -- а
Шикина на объекте не было! Досада овладела майором. Дать замминистра повод
думать, что Шикин не терзается о бдительности! И не предупредить, не
отсоветовать вовремя: нельзя же включать в столь ответственную группу этого
проклятого Рубина -- двурушника, человека насквозь фальшивого: клянётся, что
верит в победу коммунизма -- и отказывается стать осведомителем! Ещё эту
демонстративную бороду носит, мерзавец! Сбрить!
Спеша медленно, делая ножками в мальчиковых ботинках осторожные шажки,
крупноголовый Шикин направился к комнате 21.
Была, впрочем, управа и на Рубина: на днях он подал очередное прошение
в Верховный Суд о пересмотре дела. От Шикина зависело -- сопроводить
прошение похвальной характеристикой или гнусно-отрицательной (как прошлые
разы).
Дверь ╧ 21 была сплошная, без стеклянных шибок. Майор толкнул, она
оказалась запертой. Он постучал. Не было слышно шагов, но дверь вдруг
приоткрылась. В её {203} растворе стоял Смолосидов с недобрым чёрным чубом.
Видя Шикина, он не пошевельнулся и не раскрыл дверь шире.
-- Здравствуйте, -- неопределённо сказал Шикин, не привыкший к такому
приёму. Смолосидов был ещё более оперчекист, чем сам Шикин.
Чёрный Смолосидов с чуть отведенными кривыми руками стоял пригнувшись,
как боксёр. И молчал.
-- Я... Мне.. -- растерялся Шикин. -- Пустите, мне нужно познакомиться
с вашей группой.
Смолосидов отступил на полшага, и, продолжая загораживать собою
комнату, поманил Шикина. Шикин втиснулся в узкий раствор двери и оглянулся
вслед пальцу Смолосидова. На второй половинке двери изнутри была приколота
бумажка:
"Список лиц, допущенных в комнату 21.
1. Зам. министра МГБ -- Селивановский
2. Нач. Отдела -- генерал-майор Бульбанюк
3. Нач. Отдела -- генерал-майор Осколупов
4. Нач. группы -- инженер-майор Ройтман
5. Лейтенант Смолосидов
6. Заключённый Рубин
Утвердил министр Госбезопасности
Абакумов"
Шикин в благоговейном трепете отступил в коридор.
-- Мне бы.. Рубина вызвать... -- шёпотом сказал он.
-- Нельзя! -- так же шёпотом отклонил Смолосидов. И запер дверь.
--------
77
Утром на свежем воздухе, коля дрова, Сологдин проверял в себе ночное
решение. Бывает, что мысли, безусловные ночью в полусне, оказываются
несостоятельными при свете утра.
Он не запомнил ни одного полена, ни одного удара {204} - он думал.
Но недоспоренный спор мешал ему размышлять с ясностью. Всё новые и
новые хлёсткие доводы, вчера не высказанные Льву, сейчас с опозданием
приходили в голову.
Главная же осталась досада и горечь от вчерашнего нелепого поворота
спора, что Рубин как бы получал право быть судьёю в поступках Сологдина --
именно в том решении, которое сегодня предстояло принять. Можно было
вычеркнуть Лёвку Рубина из скрижали друзей, но нельзя было вычеркнуть
брошенный вызов. Он оставался и язвил. Он отнимал у Сологдина право на его
изобретение.
А вообще спор был очень полезен, как всякая борьба. Похвала -- это
выпускной клапан, она сбрасывает наше внутреннее давление, и потому всегда
нам вредна. Напротив, брань, даже самая несправедливая -- это всё топка
нашему котлу, это очень нужно.
Конечно, всему цветущему хочется жить. Дмитрий Сологдин, с незаурядными
способностями ума и тела, имел право на свою жатву, на свой отстой молочных
благ.
Но он сам вчера сказал: к высокой цели ведут только высокие средства.
Тюремное объявление за чаем Сологдин принял со светящейся усмешкой. Вот
ещё одно доказательство его предвидения. Он сам прервал переписку вовремя, и
жена не будет метаться в неизвестности.
А вообще крепчание тюремного режима лишний раз предупреждало, что вся
обстановка будет суроветь, и выхода из тюрьмы в виде так называемого "конца
срока" -- не будет.
Только если кто получит досрочку.
Или изобретение и досрочка, или -- не жить никогда.
В девять часов Сологдин одним из первых прошёл в толпе арестантов на
лестницу и поднялся в конструкторское бюро бравый, налитый молодостью, с
завивом белокурой бородки ("вот идёт граф Сологдин").
Его победно-сверкающие глаза встретили втягивающий взгляд Ларисы.
Как она рвалась к нему всю ночь! Как она радовалась сейчас иметь право
сидеть возле и любоваться им! Может быть, переброситься записочкой. {205}
Но не таков был момент. Сологдин скрыл глаза в любезном поклоне и тут
же дал Еминой работу: надо сходить в мехмастерские и уточнить, сколько уже
выточено крепёжных болтиков по заказу 114. При этом он очень просил её
поспешить.
Лариса в тревоге и недоумении смотрела на него. Ушла.
Серое утро давало так мало света, что горели верхние лампы и зажигались
у кульманов.
Сологдин отколол со своего кульмана покрывающий грязный лист -- и ему
открылся главный узел шифратора.
Два года жизни ушло у него на эту работу. Два года строгого распорядка
ума. Два года лучших утренних часов -- потому что среди дня человек не
создаёт великого.
А выходит -- всё ни к чему?
Вот обнажающая плоскость: можно ли любить столь дурную страну? Этот
обезбожевший народ, наделавший столько преступлений, и безо всякого
раскаяния -- этот народ рабов достоин ли жертв, светлых голов, анонимно
ложащихся под топор? Ещё сто и ещё двести лет этот народ будет доволен своим
корытом -- для кого же жертвовать факелом мысли?
Не важней ли сохранить факел? Позже нанесёшь удар сильней.
Он стоял и впитывал своё творение.
У него осталось несколько часов или минут, чтобы безошибочно решить
задачу всей жизни.
Он открепил главный лист. Лист издал полоскающий звук, как парус
фрегата.
Одна из чертёжниц, как заведено было у них по понедельникам, обходила
конструкторов и спрашивала старые ненужные листы на уничтожение. Листы не
полагалось рвать и бросать в урны, а составлялся акт и они сжигались во
дворе.
(Вообще это было упущение майора Шикина: так доверять огню. Отчего они
не создали наряду с конструкторским бюро ещё оперконструкторского, которое
сидело и разбирало бы все чертежи, уничтожаемые первым бюро?)
Сологдин взял жирный мягкий карандаш, несколько раз небрежно
перечеркнул свой узел и напачкал по нему. {206}
Потом отколол, надорвал его с одной стороны, положил на него
покрывающий грязный, подсунул снизу ещё один ненужный, всё вместе скрутил и
протянул чертёжнице:
-- Три листа, пожалуйста.
Потом он сидел, открыв для чернухи справочник и поглядывал, что
делается с его листом дальше. Сологдин следил, не подойдёт ли кто-нибудь из
конструкторов просмотреть листы.
Но тут объявили совещание. Все стягивались и садились.
Подполковник, начальник бюро, не поднимаясь со стула и не очень
напирая, стал говорить о выполнении планов, о новых планах и о встречных
социалистических обязательствах. Он вставил в план, но сам не верил, что к
концу будущего года удастся дать технический проект абсолютного шифратора --
и теперь обговаривал это всё так, чтоб оставить своим конструкторам запасные
лазейки к отступлению.
Сологдин сидел в заднем ряду и ясным взглядом смотрел мимо голов в
стену. Кожа лица его была гладка, свежа, нельзя было предположить, чтоб он
сейчас о чём-то думал или был озабочен, а скорее пользовался совещанием как
случаем передохнуть.
Но, напротив, -- он напряжённейше думал. Как в оптических устройствах
кружатся многогранники зеркал, попеременно разными гранями принимая и
отражая лучи, так и в нём, на осях непересекающихся и непараллельных,
кружились и сыпали брызгами мысли.
И вдруг самое простое, простое из простых влетело камешком подозрение:
да не следят ли за ним с позавчерашнего дня, с тех пор, как Антон повидал
этот лист? Девушки только за дверь вынесут -- и там у них сейчас же отнимут
его шифратор.
Он стал вертеться, как подколотый. Он еле дождался конца совещания -- и
быстро подошёл к чертёжницам. Они уже писали акт.
-- Я один лист по ошибке вам дал... Простите... Вот этот. Вот этот.
Он понёс его к себе. Ничкой кверху положил на стол. Огляделся. Ларисы
не было, никто не видел. Большими {207} ножницами он быстро неровно разрезал
лист пополам, ещё пополам, и каждую четвертушку на четыре части.
Вот так будет верней. Ещё одно упущение майора Шикина: не заставил он
чертить чертежи в пронумерованных просургученных книгах!
Отвернувшись от комнаты в угол, все шестнадцать листиков пачкой
Сологдин заложил себе за пазуху, под мешковатый комбинезон.
А коробку спичек он всегда держал в столе -- для мелких сожжений.
Озабоченным шагом он вышел из конструкторского. Из главного коридора
свернул в боковой, к уборной.
В переднем помещении зэк Тюнюкин, хорошо известный стукач, мыл руки под
краном. В заднем помещении кроме писсуаров шли подряд четыре отгороженные
кабины. Первая была заперта (Сологдин проверил, потянув дверь), две средних
полуоткрыты и, значит, пусты, четвёртая опять закрыта, но поддалась его
руке. На ней была хорошая задвижка. Сологдин вступил туда, запер и замер.
Он вынул из-за пазухи два листа, достал спички "победа" -- и ждал. Не
зажигал, боясь, что пламя можно будет увидеть через озарение на потолке, что
запах гари быстро разойдётся по уборной.
Кто-то пришёл ещё. Потом ушёл и он, и тот, из первой кабины. Сологдин
чиркнул. Сера вспыхнула и отлетела на грудь. Со второй спички сера не
сорвалась, но огонёк её бессилен был объять скрученное коричневатое тело
спички. Попыхав, он погас с обиженной струйкой дыма.
Сологдин про себя выругался ходовым лагерным ругательством.
Невоспламеняемые несгораемые спички! -- в какой стране есть подобные? Ведь
таких и нарочно не сделаешь! "Победа"! Как они вообще одержали победу?
Третья спичка при нажатии сломалась. Четвёртую он ещё из коробки достал
сломанную. На пятой с трёх сторон головка была без серы.
В бешенстве Сологдин выковырнул сразу несколько спичек и чиркнул их
сплоткой. Зажглись. Он подставил бумагу. Ватман загорался нехотя. Сологдин
нагнул его огнём вниз. Разгоревшись, огонь стал жечь пальцы. {208}
Сологдин осторожно поставил горящие листы стоймя в унитаз, у края воды.
Вынул ещё пачку и стал подпаливать от первых, поправляя, чтобы первые
сгорели до конца. Чёрный пепел их съёжился и корабликом поплыл по воде.
Разгорелась вторая пачка. Опустив её, Сологдин клал на неё сверху ещё и
ещё листы. Новая бумага придавила пламя, и потянулся кверху едкий дым
тления.
Тут вошёл кто-то и заперся в кабине через одну от Сологдина. А дым шёл!
Это мог быть и друг.
Мог быть и враг.
Может быть, дым туда совсем не попадал. А может быть тот человек уже
заметил запах гари и сейчас поднимет тревогу.
В горле дрогнул кашель, но Сологдин сумел удержать.
И вдруг вся бумага вспыхнула и жёлтым столбом света ударила в потолок.
Пламя яро горело, суша стенки унитаза, и можно было опасаться, что он
расколется от огня.
Оставалось ещё два листика, но Сологдин не подкладывал. Догорело. Он с
грохотом спустил воду. Она смяла и унесла весь ворох чёрного пепла.
И неподвижно ждал.
Пришли е