перь правильно держаться?
Или там вообще не было, в чём его обвиняют? Пожалуй и не было.
Арестовать -- и всё.
Времени ещё прошло немного -- но уже много раз {332} он слышал
равномерное гудение какой-то машины за стеной, противоположной коридору.
Гудение то возникало, то стихало. Иннокентию вдруг стало не по себе от
простой мысли: какая машина могла быть здесь? Здесь -- тюрьма, не фабрика --
зачем же машина? Уму сороковых годов, наслышанному о механических способах
уничтожения людей, приходило сразу что-то недоброе. Иннокентию мелькнула
мысль несуразная и вместе какая-то вполне вероятная: что это -- машина для
перемалывания костей уже убитых арестантов. Стало страшно.
Да, -- тем временем глубоко жалила его мысль, -- какая ошибка! -- даже
не прочесть до конца ордер, не начать тут же протестовать, что невиновен. Он
так послушно покорился аресту, что убедились в его виновности! Как он мог не
протестовать! Почему не протестовал? Получилось явно, что он ждал ареста,
был приготовлен к нему!
Он был прострелен этой роковой ошибкой! Первая мысль была -- вскочить,
бить руками, ногами, кричать во всё горло, что невиновен, что пусть откроют,
-- но над этой мыслью тут же выросла другая, более зрелая: что, наверно,
этим их не удивишь, что тут часто так стучат и кричат, что его молчание в
первые минуты всё равно уже всё запутало.
Ах, как он мог даться так просто в руки! -- из своей квартиры, с
московских улиц, высокопоставленный дипломат -- безо всякого сопротивления и
без звука отдался отвести себя и запереть в этом застенке.
Отсюда не вырвешься! О, отсюда не вырвешься!..
А, может быть, шеф его всё-таки ждёт? Хоть под конвоем, но как
прорваться к нему? Как выяснить?
Нет, не ясней, а сложней и запутанней становилось в голове.
Машина за стеной то снова гудела, то замолкала.
Глаза Иннокентия, ослеплённые светом, чрезмерно ярким для высокого, но
узкого помещения в три кубометра, давно уже искали отдыха на единственном
чёрном квадратике, оживлявшем потолок. Квадратик этот, перекрещенный
металлическими прутками, был по всему -- отдушина, хотя и неизвестно, куда
или откуда ведущая.
И вдруг с отчётливостью представилось ему, что эта отдушина -- вовсе не
отдушина, что через неё медленно {333} впускается отравленный газ, может
быть вырабатываемый вот этой самой гудящей машиной, что газ впускают с той
самой минуты, как он заперт здесь, и что ни для чего другого не может быть
предназначена такая глухая каморка, с дверью, плотно-пригнанной к порогу!
Для того и подсматривают за ним в глазок, чтобы следить, в сознании он
ещё или уже отравлен.
Так вот почему путаются мысли: он теряет сознание! Вот почему он уже
давно задыхается! Вот почему так бьёт в голове!
Втекает газ! бесцветный! без запаха!!
Ужас! извечный животный ужас! -- тот самый, что хищников и едомых
роднит в одной толпе, бегущей от лесного пожара -- ужас объял Иннокентия и,
растеряв все расчёты и мысли другие, он стал бить кулаками и ногами в дверь,
зовя живого человека:
-- Откройте! Откройте! Я задыхаюсь! Воздуха!!
Вот зачем ещё глазок был сделан конусом -- никак кулак не доставал
разбить стекло!
Исступлённый немигающий глаз с другой стороны прильнул к стеклу и
злорадно смотрел на гибель Иннокентия.
О, это зрелище! -- вырванный глаз, глаз без лица, глаз, всё выражение
стянувший в себе одном! -- и когда он смотрит на твою смерть!..
Не было выхода!..
Иннокентий упал на табуретку.
Газ душил его...
--------
92
Вдруг совершенно бесшумно (хотя запиралась с грохотом) дверь
растворилась.
Долголицый надзиратель вступил в неширокий раствор двери и уже здесь, в
каморке, а не из коридора, угрожающе негромко спросил:
-- Вы почему стучите?
У Иннокентия отлегло. Если надзиратель не побоялся сюда войти, значит
отравления ещё нет. {334}
-- Мне дурно! -- уже менее уверенно сказал он. -- Дайте воды!
-- Так вот запомните! -- строго внушил надзиратель. -- Стучать ни в
коем случае нельзя, иначе вас накажут.
-- Но если мне плохо? если надо позвать?
-- И не разговаривать громко! Если вам нужно позвать, -- с тем же
равномерным хмурым бесстрастием разъяснял надзиратель, -- ждите, когда
откроется глазок -- и молча поднимите палец.
Он отступил и запер дверь.
Машина за стеной опять заработала и умолкла.
Дверь отворилась, на этот раз с обычным громыханием. Иннокентий начинал
понимать: они натренированы были открывать дверь и с шумом, и бесшумно, как
им было нужно.
Надзиратель подал Иннокентию кружку с водой.
-- Слушайте, -- принял Иннокентий кружку. -- Мне плохо, мне лечь нужно!
-- В боксе не положено.
-- Где? Где не положено? -- (Ему хотелось поговорить хоть с этим
чурбаном!)
Но надзиратель уже отступил за дверь и притворял её.
-- Слушайте, позовите начальника! За что меня арестовали? -- опомнился
Иннокентий.
Дверь заперлась.
Он сказал -- в боксе? "Box" -- значит по-английски ящик. Они цинично
называют такую каморку ящиком? Что ж, это, пожалуй, точно.
Иннокентий отпил немного. Пить сразу перехотелось. Кружечка была
граммов на триста, эмалированная, зелёненькая, со странным рисунком: кошечка
в очках делала вид, что читала книжку, на самом же деле косилась на птичку,
дерзко прыгавшую рядом.
Не могло быть, чтоб этот рисунок нарочно подбирали для Лубянки. Но как
он подходил! Кошка была советская власть, книжка -- сталинская конституция,
а воробушек -- мыслящая личность.
Иннокентий даже улыбнулся и от этой кривой улыбки вдруг ощутил всю
бездну произошедшего с ним. И от этой же улыбки странная радость -- радость
крохи бытия, пришла к нему. {335}
Он не поверил бы раньше, что в застенках Лубянки улыбнётся в первые же
полчаса.
(Хуже было Щевронку в соседнем боксе: того бы сейчас не рассмешила и
кошечка.)
Потеснив на тумбочке пальто, Иннокентий поставил туда и кружку.
Загремел замок. Отворилась дверь. В дверь вступил лейтенант с бумагой в
руке. За плечом его виднелось постное лицо сержанта.
В своём дипломатическом серо-сизом мундире, вышитом золотыми пальмами,
Иннокентий развязно поднялся ему навстречу:
-- Послушайте, лейтенант, в чём дело? что за недоразумение? Дайте мне
ордер, я его не прочёл.
-- Фамилия? -- невыразительно спросил лейтенант, стеклянно глядя на
Иннокентия.
-- Володин, -- уступая, ответил Иннокентий с готовностью выяснить
положение.
-- Имя, отчество?
-- Иннокентий Артемьевич.
-- Год рождения? -- лейтенант сверялся всё время с бумагой.
-- Тысяча девятьсот девятнадцатый.
-- Место рождения?
-- Ленинград.
И тут-то, когда впору было разобраться, и советник второго ранга ждал
объяснений, лейтенант отступил, и дверь заперлась, едва не прищемив
советника.
Иннокентий сел и закрыл глаза. Он начинал чувствовать силу этих
механических клещей.
Загудела машина.
Потом замолкла.
Стали приходить в голову разные мелкие и крупные дела, настолько
неотложные час назад, что была потягота в ногах -- встать и бежать делать
их.
Но не только бежать, а сделать в боксе один полный шаг было негде.
Отодвинулся щиток глазка. Иннокентий поднял палец. Дверь открыла та
женщина в небесных погонах с тупым и тяжёлым лицом.
-- Мне нужно... это... -- выразительно сказал он. {336}
-- Руки назад! Пройдите! -- повелительно бросила женщина, и, повинуясь
кивку её головы, Иннокентий вышел в коридор, где ему показалось теперь,
после духоты бокса, приятно-прохладно.
Проведя Иннокентия несколько, женщина кивнула на дверь:
-- Сюда!
Иннокентий вошёл. Дверь за ним заперли.
Кроме отверстия в полу и двух железных бугорчатых выступов для ног,
остальная ничтожная площадь пола и площадь стен маленькой каморки были
выложены красноватой метлахской плиткой. В углублении освежительно
переплескивалась вода.
Довольный, что хоть здесь отдохнёт от непрерывного наблюдения,
Иннокентий присел на корточки.
Но что-то шаркнуло по двери с той стороны. Он поднял голову и увидел,
что и здесь такой же глазок с коническим раструбом, и что неотступный
внимательный глаз следит за ним уже не с перерывами, а непрерывно.
Неприятно смущённый, Иннокентий выпрямился. Он ещё не успел поднять
пальца о готовности, как дверь растворилась.
-- Руки назад. Пройдите! -- невозмутимо сказала женщина.
В боксе Иннокентия потянуло узнать, который час. Он бездумно отодвинул
обшлаг рукава, но времени больше не было.
Он вздохнул и стал рассматривать кошечку на кружке. Ему не дали
углубиться в мысли. Дверь отперлась. Ещё какой-то новый крупнолицый
широкоплечий человек в сером халате поверх гимнастёрки спросил:
-- Фамилия?
-- Я уже отвечал! -- возмутился Иннокентий.
-- Фамилия? -- без выражения, как радист, вызывающий станцию, повторил
пришедший.
-- Ну, Володин.
-- Возьмите вещи. Пройдите, -- бесстрастно сказал серый халат.
Иннокентий взял пальто и шапку с тумбочки и пошёл. Ему показано было в
ту самую первую комнату, где с него сорвали погоны, отняли часы и записные
книжки. {337}
Носового платка на полу уже не было.
-- Слушайте, у меня вещи отняли! -- пожаловался Иннокентий.
-- Разденьтесь! -- ответил надзиратель в сером халате.
-- Зачем? -- поразился Иннокентий. Надзиратель посмотрел в его глаза
простым твёрдым взглядом.
-- Вы -- русский? -- строго спросил он.
-- Да. -- Всегда такой находчивый, Иннокентий не нашёлся сказать ничего
другого.
-- Разденьтесь!
-- А что?.. нерусским -- не надо? -- уныло сострил он.
Надзиратель каменно молчал, ожидая.
Изобразив презрительную усмешку и пожав плечами, Иннокентий сел на
табуретку, разулся, снял мундир и протянул его надзирателю. Даже не придавая
мундиру никакого ритуального значения, Иннокентий всё-таки уважал свою шитую
золотом одежду.
-- Бросьте! -- сказал серый халат, показывая на пол. Иннокентий не
решался. Надзиратель вырвал у него мышиный мундир из рук, швырнул на пол и
отрывисто добавил:
-- Догол'а!
-- То есть, к'ак догола?
-- Догола!
-- Но это совершенно невозможно, товарищ! Ведь здесь же холодно,
поймите!
-- Вас разденут силой, -- предупредил надзиратель. Иннокентий подумал.
Уже на него кидались -- и похоже было, что кинутся ещё. Поёживаясь от холода
и от омерзения, он снял с себя шёлковое бельё и сам послушно бросил в ту же
кучу.
-- Носки снимите!
Сняв носки, Иннокентий стоял теперь на деревянном полу босыми
безволосыми ногами, нежно-белыми, как всё его податливое тело.
-- Откройте рот. Шире. Скажите "а". Ещё раз, длиннее: "а-а-а!" Теперь
язык поднимите.
Как покупаемой лошади, оттянув Иннокентию нечи- {338} стыми руками одну
щеку, потом другую, одно подглазье, потом другое, и убедившись, что нигде
под языком, за щеками и в глазах ничего не спрятано, надзиратель твёрдым
движением запрокинул Иннокентию голову так, что в ноздри ему попадал свет,
затем проверил оба уха, оттягивая за раковины, велел распялить пальцы и
убедился, что нет ничего между пальцами, ещё -- помахать руками, и убедился,
что под мышками также нет ничего. Тогда тем же машинно-неопровержимым
голосом он скомандовал:
-- Возьмите в руки член. Заверните кожицу. Ещё. Так, достаточно.
Отведите член вправо вверх. Влево вверх. Хорошо, опустите. Станьте ко мне
спиной. Расставьте ноги. Шире. Наклонитесь вперёд до пола. Ноги -- шире.
Ягодицы -- разведите руками. Так. Хорошо. Теперь присядьте на корточки.
Быстро! Ещё раз!
Думая прежде об аресте, Иннокентий рисовал себе неистовое духовное
единоборство с государственным Левиафаном. Он был внутренне напряжён, готов
к высокому отстаиванию своей судьбы и своих убеждений. Но он никак не
представлял, что это будет так просто и тупо, так неотклонимо. Люди, которые
встретили его на Лубянке, низко поставленные, ограниченные, были равнодушны
к его индивидуальности и к поступку, приведшему его сюда, -- зато зорко
внимательны к мелочам, к которым Иннокентий не был подготовлен и в которых
не мог сопротивляться. Да и что могло бы значить и какой выигрыш принесло бы
его сопротивление? Каждый раз по отдельному поводу от него требовали как
будто ничтожного пустяка по сравнению с предстоящим ему великим боем -- и не
стоило даже упираться по такому пустяку -- но вся в совокупности
методическая околичность процедуры начисто сламливала волю взятого
арестанта.
И вот, снося все унижения, Иннокентий подавленно молчал.
Обыскивающий указал голому Иннокентию перейти ближе к двери и сесть там
на табуретке. Казалось немыслимым коснуться обнажённой частью тела ещё этого
нового холодного предмета. Но Иннокентий сел и очень скоро с приятностью
обнаружил, что деревянная табуретка стала как бы греть его. {339}
Много острых удовольствий испытал за свою жизнь Иннокентий, но это было
новое, никогда не изведанное. Прижав локти к груди и подтянув колени повыше,
он почувствовал себя ещё теплей.
Так он сидел, а обыскивающий стал у груды его одежды и начал
перетряхивать, перещупывать и смотреть на свет. Проявив человечность, он
недолго задержал кальсоны и носки. В кальсонах он только тщательно промял,
ущип за ущипом, все швы и рубчики и бросил их под ноги Иннокентию. Носки он
отстегнул от резиновых держалок, вывернул наизнанку и бросил Иннокентию.
.Прощупав рубчики и складки нижней сорочки, он бросил к двери и её, так что
Иннокентий мог одеться, всё более возвращая телу блаженную теплоту.
Затем обыскивающий достал большой складной нож с грубой деревянной
ручкой, раскрыл его и принялся за ботинки. С презрением вышвырнув из ботинок
обломки маленького карандаша, он стал с сосредоточенным лицом многократно
перегибать подошвы, ища внутри чего-то твёрдого. Взрезав ножом стельку, он,
действительно, извлёк оттуда какой-то кусок стальной полосы и отложил на
стол. Затем достал шило и проколол им наискось один каблук.
Иннокентий неподвижным взглядом следил за его работой и имел силу
подумать, как должно ему надоесть год за годом перещупывать чужое бельё,
прорезать обувь и заглядывать в задние проходы. Оттого и лицо обыскивающего
имело чёрствое неприязненное выражение.
Но эти проблескивающие иронические мысли угасли в Иннокентии от
тоскливого ожидания и наблюдения. Обыскивающий стал спарывать с мундира всё
золотое шитьё, форменные пуговицы, петлицы. Затем он вспарывал подкладку и
шарил под ней. Не меньше времени он возился со складками и швами брюк. Ещё
больше доставило ему хлопот зимнее пальто -- там, в глуби ваты, надзирателю
слышался, наверно, какой-то неватный шелест (зашитая записка? адреса? ампула
с ядом?) -- и, вскрыв подкладку, он долго искал в вате, сохраняя выражение
столь сосредоточенное и озабоченное, как если б делал операцию на
человеческом сердце.
Очень долго, может быть более часа, продолжался {340} обыск. Наконец,
обыскивающий стал собирать трофеи: подтяжки, резиновые держалки для носков
(он ещё раньше объявил Иннокентию, что те и другие не разрешается иметь в
тюрьме), галстук, брошь от галстука, запонки, кусок стальной полоски, два
обломка карандаша, золотое шитьё, все форменные отличия и множество пуговиц.
Только тут Иннокентий допонял и оценил разрушительную работу. Не прорезы в
подошве, не отпоротая подкладка, не высовывающаяся в подмышечных проймах
пальто вата -- но отсутствие почти всех пуговиц именно в то время, когда его
лишали и подтяжек, из всех издевательств этого вечера почему-то особенно
поразило Иннокентия.
-- Зачем вы срезали пуговицы? -- воскликнул он.
-- Не положены, -- буркнул надзиратель.
-- То есть, как? А в чём же я буду ходить?
-- Верёвочками завяжете, -- хмуро ответил тот, уже в двери.
-- Что за чушь? Какие верёвочки? Откуда я их возьму?..
Но дверь захлопнулась и заперлась.
Иннокентий не стал стучать и настаивать: он сообразил, что на пальто и
ещё кое-где пуговицы оставили, и уже этому надо радоваться.
Он быстро воспитывался здесь.
Не успел он, поддерживая падающую одежду, походить по своему новому
помещению, наслаждаясь его простором и разминая ноги, как опять загремел
ключ в двери, и вошёл новый надзиратель в халате белом, хоть и не первой
чистоты. Он посмотрел на Иннокентия как на давно знакомую вещь, всегда
находившуюся в этой комнате, и отрывисто приказал:
-- Разденьтесь догола!
Иннокентий хотел ответить возмущением, хотел быть грозным, на самом же
деле из его перехваченного обидой горла вырвался неубедительный протест
каким-то цыплячьим голосом:
-- Но ведь я только что раздевался! Неужели не могли предупредить?
Очевидно -- не могли, потому что нововошедший невыразительным скучающим
взглядом следил, скоро ли будет выполнено приказание. {341}
Во всех здешних больше всего поражала Иннокентия их способность
молчать, когда нормальные люди отвечают.
Входя уже в ритм беспрекословного безвольного подчинения, Иннокентий
разделся и разулся.
-- Сядьте! -- показал надзиратель на ту самую табуретку, на которой
Иннокентий уже так долго сидел.
Голый арестант сел покорно, не задумываясь -- зачем. (Привычка вольного
человека -- обдумывать свои поступки прежде, чем их делать, быстро отмирала
в нём, так как другие успешно думали за него.) Надзиратель жёстко обхватил
его голову пальцами за затылок. Холодная режущая плоскость машинки с силой
придавилась к его темени.
-- Что вы делаете? -- вздрогнул Иннокентий, со слабым усилием пытаясь
высвободить голову из захвативших пальцев. -- Кто вам дал право? Я ещё не
арестован! -- (Он хотел сказать -- обвинение ещё не доказано.)
Но парикмахер, всё так же крепко держа его голову, молча продолжал
стричь. И вспышка сопротивления, возникшая было в Иннокентии, погасла. Этот
гордый молодой дипломат, с таким независимо-небрежным видом сходивший по
трапам трансконтинентальных самолётов, с таким рассеянным сощуром смотревший
на дневное сияние сновавших вокруг него европейских столиц, -- был сейчас
голый квёлый костистый мужчина с головой, остриженной наполовину.
Мягкие светло-каштановые волосы Иннокентия падали грустными беззвучными
хлопьями, как падает снег. Он поймал рукой один клок и нежно перетёр его в
пальцах. Он ощутил, что любил себя и свою отходящую жизнь.
Он ещё помнил свой вывод: покорность будет истолкована как виновность.
Он помнил своё решение сопротивляться, возражать, спорить, требовать
прокурора, -- но вопреки разуму его волю сковывало сладкое безразличие
замерзающего на снегу.
Кончив стричь голову, парикмахер велел встать, по очереди поднять руки
и выстриг под мышками. Потом сам присел на корточки и тою же машинкой стал
стричь Иннокентию лобок. Это было необычно, очень щекотно. Иннокентий
невольно поёжился, парикмахер цыкнул. {342}
-- Одеваться можно? -- спросил Иннокентий, когда процедура окончилась.
Но парикмахер не сказал ни слова и запер дверь.
Хитрость подсказывала Иннокентию не спешить одеваться на этот раз. В
остриженных нежных местах он испытывал неприятное покалывание. Проводя по
непривычной голове (с детства не помнил себя наголо остриженным), он
нащупывал странную короткую щетинку и неровности черепа, о которых не знал.
Всё же он надел бельё, а когда стал влезать в брюки -- загремел замок,
вошёл ещё новый надзиратель с мясистым фиолетовым носом. В руках он держал
большую картонную карточку.
-- Фамилия?
-- Володин, -- уже не сопротивляясь, ответил арестант, хотя ему
становилось дурно от этих бессмысленных повторений.
-- Имя-отчество?
-- Иннокентий Артемьич.
-- Год рождения?
-- Тысяча девятьсот девятнадцатый.
-- Место рождения?
-- Ленинград.
-- Разденьтесь догола.
Плохо соображая, что происходит, он доразделся. При этом нижняя сорочка
его, положенная на край стола, упала на пол -- но это не вызвало в нём
брезгливости, и он не наклонился за нею.
Надзиратель с фиолетовым носом стал придирчиво осматривать Иннокентия с
разных сторон и всё время записывал свои наблюдения в карточке. По большому
вниманию к родинкам, к подробностям лица, Иннокентий понял, что записывают
его приметы.
Ушёл и этот.
Иннокентий безучастно сидел на табуретке, не одеваясь.
Опять загремела дверь. Вошла полная черноволосая дама в снежно-белом
халате. У неё было надменное грубое лицо и интеллигентные манеры.
Иннокентий очнулся, бросился за кальсонами, чтобы прикрыть наготу. Но
женщина окинула его презритель- {343} ным, совсем не женским взглядом и,
выпячивая и без того оттопыренную нижнюю губу, спросила:
-- Скажите, у вас -- вшей нет?
-- Я -- дипломат, -- обиделся Иннокентий, твердо глядя в её чёрные
глаза и по-прежнему держа перед собой кальсоны.
-- Ну, так что из этого? Какие у вас жалобы?
-- За что меня арестовали? Дайте прочесть ордер! Дайте прокурора! --
оживясь, зачастил Иннокентий.
-- Вас не об этом спрашивают, -- устало нахмурилась женщина. --
Вензаболевания отрицаете?
-- Что?
-- Гонореей, сифилисом, мягким шанкром не болели? Проказой?
Туберкулёзом? Других жалоб нет?
И ушла, не дожидаясь ответа.
Вошёл самый первый надзиратель с долгим лицом. Иннокентий даже с
симпатией его встретил, потому что он не издевался над ним и не причинял
зла.
-- Почему не одеваетесь? -- сурово спросил надзиратель. -- Оденьтесь
быстро.
Не так это было легко! Оставшись запертым, Иннокентий бился, как
заставить брюки держаться без помочей и без многих пуговиц. Не имея
возможности использовать опыт десятков предыдущих арестантских поколений,
Иннокентий принахмурился и решил задачу сам, -- как и миллионы его
предшественников тоже решили сами. Он догадался, откуда ему достать
"верёвочки": брюки в поясе и в ширинке надо было связать шнурками от
ботинок. (Только теперь Иннокентий досмотрелся: со шнурков его были сорваны
металлические наконечники. Он не знал, зачем ещё это. Лубянские инструкции
предполагали, что таким наконечником арестант может покончить с собой.)
Полы мундира он уже не связывал.
Сержант, убедясь в глазок, что арестованный одет, отпер дверь, велел
взять руки назад и отвёл ещё в одну комнату. Там был уже знакомый Иннокентию
надзиратель с фиолетовым носом.
-- Снимите ботинки! -- встретил он Иннокентия. Это не представляло
теперь трудности, так как ботинки без шнурков и сами легко спадали (заодно,
лишённые {344} резинок, сбивались к ступням и носки).
У стены стоял медицинский измеритель роста с вертикальной белой шкалой.
Фиолетовый нос подогнал Иннокентия спиной, опустил ему на макушку
передвижную планку и записал рост.
-- Можно обуться, -- сказал он.
А долголицый в дверях предупредил:
-- Руки назад!
Руки назад! -- хотя до бокса ╧8 было два шага наискосок по коридору.
И снова Иннокентий был заперт в своём боксе.
За стеной всё так же взгуживала и смолкала таинственная машина.
Иннокентий, держа пальто на руках, обессиленно опустился на табуретку.
С тех пор, как он попал на Лубянку, он видел только ослепительный
электрический свет, близкие тесные стены и равнодушно-молчаливых тюремщиков.
Процедуры, одна другой нелепее, казались ему издевательскими. Он не видел,
что они составляли логическую осмысленную цепь: предварительный обыск
оперативниками, арестовавшими его; установление личности арестованного;
приём арестованного (заочно, в канцелярии) под расписку тюремной
администрацией; основной приёмный тюремный обыск; первая санобработка;
запись примет; медицинский осмотр. Процедуры укачали его, они лишили его
здравого разума и воли к сопротивлению. Его единственным мучительным
желанием было сейчас -- спать. Решив, что его пока оставили в покое, не
видя, как устроиться иначе, и приобретя за три первых лубянских часа новые
понятия о жизни, он поставил табуретку поверх тумбочки, на пол бросил своё
пальто из тонкого драпа с каракулевым воротником и лёг на него по диагонали
бокса. При этом спина его лежала на полу, голова круто поднималась одним
углом бокса, а ноги, согнутые в коленях, корчились в другом углу. Но первое
мгновение члены ещё не затекли -- и он ощущал наслаждение.
Однако, он не успел отойти в обволакивающий сон, как дверь распахнулась
с особенным нарочитым грохотом.
-- Встаньте! -- прошипела женщина. Иннокентий едва пошевельнул веками.
-- Встаньте! Встаньте!! -- раздавались над ним за- {345} клинания.
-- Но если я хочу спать?
-- Встаньте!!! -- властно и уже громко окрикнула наклонившаяся над ним,
как Медуза в сновидении, женщина.
Из своего переломленного положения Иннокентий с трудом поднялся на
ноги.
-- Так отведите меня, где можно лечь поспать, -- вяло сказал он.
-- Не положено! -- отрубила Медуза в небесных погонах и хлопнула
дверью.
Иннокентий прислонился к стене, выждал, пока она долго изучала его в
глазок, и ещё, и ещё раз.
И опять опустился на пальто, воспользовавшись отлучкой Медузы.
И уже сознание его прерывалось, как вновь загрохотала дверь.
Новый высокий сильный мужчина, который был бы удалым молотобойцем или
камнеломом, в белом халате стоял на пороге.
-- Фамилия? -- спросил он.
-- Володин.
-- С вещами!
Иннокентий сгрёб пальто и шапку и с тусклыми глазами, пошатываясь,
пошёл за надзирателем. Он был до крайней степени измучен и плохо чувствовал
ногами, ровный ли под ним пол. Он не находил в себе сил к движению и готов
был бы тут же лечь посреди коридора.
Через какой-то узкий ход, пробитый в толстой стене, его перевели в
другой коридор, погрязней, откуда открыли дверь в предбанник и, выдав кусок
бельевого мыла величиной меньше спичечной коробки, велели мыться.
Иннокентий долго не решался. Он привык к назеркаленной чистоте ванных
комнат, обложенных кафелем, в этом же деревянном предбаннике, который
рядовому человеку показался бы вполне чистым, ему пришлось отвратительно
грязно. Он едва выбрал достаточно сухое место на скамье, разделся там, с
брезгливостью перешёл по мокрым решёткам, по которым было наслежено и
босиком и в ботинках. Он с удовольствием бы не раздевался и не мылся вовсе,
но дверь предбанника отперлась, и мо- {346} лотобоец в белом халате
скомандовал ему идти под душ.
За простой нетюремной тонкой дверью с двумя пустыми неостеклёнными
прорезами была душевая. Над четырьмя решётками, которые Иннокентий тоже
определил как грязные, нависали четыре душа, дававшие прекрасную горячую и
холодную воду, также не оцененную Иннокентием. Четыре душа были
предоставлены для одного человека! -- но Иннокентий не ощутил никакой
радости (если б он знал, что в мире зэков чаще моются четыре человека под
одним душем, он бы больше оценил своё шестнадцатикратное преимущество).
Выданное ему отвратительное вонючее мыло (за тридцать лет жизни он не держал
в руках такого и даже не знал, что такое существует) он гадливо выбросил ещё
в предбаннике. Теперь за пару минут он кое-как отплескался, главным образом
смывая волосы после стрижки, в нежных местах коловшие его, -- и с ощущением,
что он не помылся здесь, а набрался грязи, вернулся одеваться.
Но зря. Лавки предбанника были пусты, вся его великолепная, хотя и
обкарнанная одежда унесена, и только ботинки уткнулись носами под лавки.
Наружная дверь была заперта, глазок закрыт щитком. Иннокентию не оставалось
ничего другого, как сесть на лавку обнажённо скульптурным, подобно
родэновскому "Мыслителю", и размышлять, обсыхая.
Затем ему выдали грубое застиранное тюремное бельё с чёрными штампами
"Внутренняя тюрьма" на спине и на животе и с такими же штампами вафельную
вчетверо сложенную квадратную тряпочку, о которой Иннокентий не сразу
догадался, что она считалась полотенцем. Пуговицы на белье были
картонно-матерчатые, но и их не хватало; были тесёмки, но и те местами
оборваны. Кургузые кальсоны оказались Иннокентию коротки, тесны и жали в
промежности. Рубаха, наоборот, попалась очень просторна, рукава спускались
на пальцы. Обменить бельё отказались, так как Иннокентий испортил пару тем,
что надел её.
В полученном нескладном белье Иннокентий ещё долго сидел в предбаннике.
Ему сказали, что верхняя одежда его в "прожарке". Слово это было новое для
Иннокентия. Даже за всю войну, когда страна была испещрена про- {347}
жарками, -- они нигде не стали на его пути. Но бессмысленным издевательствам
сегодняшней ночи была вполне под стать и прожарка одежды (представлялась
какая-то большая адская сковорода).
Иннокентий пытался трезво обдумать своё положение и что ему делать, но
мысли путались и мельчились: то об узких кальсонах, то о сковороде, на
которой лежал сейчас его китель, то о пристальном глазе, уступая место
которому часто отодвигался щиток глазка.
Баня разогнала сон, но исполегающая слабость владела Иннокентием.
Хотелось лечь на что-нибудь сухое и нехолодное -- и так лежать без движения,
возвращая себе истекающие силы. Однако, голыми рёбрами на влажные угловатые
рейки скамьи (и рейки были вразгонку, не сплошь) он лечь не решался.
Открылась дверь, но принесли не одежду из прожарки. Рядом с банным
надзирателем стояла румяная широколицая девушка в гражданском. Стыдливо
прикрывая недостатки своего белья, Иннокентий подошёл к порогу. Велев
Иннокентию расписаться на копии, девушка передала ему розовую квитанцию о
том, что сего 26-го декабря Внутренней Тюрьмой МГБ СССР приняты от Володина
И. А. на хранение: часы жёлтого металла, ╧ часов... ╧ механизма...;
автоматическая ручка с отделкой из жёлтого металла и таким же пером;
заколка-брошь для галстука с красным камнем в оправе; запонки синего камня
-- одна пара.
И опять Иннокентий ждал, поникнув. Наконец принесли одежду. Пальто
вернулось холодное и в сохранности, китель же с брюками и верхняя сорочка --
измятые, поблекшие и ещё горячие.
-- Неужели и мундир не могли сберечь, как пальто? -- возмутился
Иннокентий.
-- Шуба мех имеет. Понимать надо! -- наставительно ответил молотобоец.
Даже собственная одежда стала после прожарки противна и чужа. Во всём
чужом и неудобном Иннокентий опять отведен был в свой бокс ╧8.
Он попросил и жадно выпил две кружки воды всё с тем же изображением
кошечки.
Тут к нему пришла ещё одна девица и под расписку {348} выдала голубую
квитанцию о том, что сего 27-го декабря Внутренней Тюрьмой МГБ СССР приняты
от Володина И. А. сорочка нижняя шёлковая одна, кальсоны шёлковые одни,
подтяжки брючные и галстук.
Всё так же погуживала таинственная машина. Оставшись опять запертым,
Иннокентий сложил руки на тумбочке, положил на них голову и сделал попытку
сидя заснуть.
-- Нельзя! -- сказал, отперев дверь, новый сменившийся надзиратель.
-- Что нельзя?
-- Голову класть нельзя!
В путающихся мыслях Иннокентий ждал ещё.
Опять принесли квитанцию, уже на белой бумаге, о том, что Внутренней
Тюрьмой МГБ СССР принято от Володина И. А. 123 (сто двадцать три) рубля.
И снова пришли -- лицо опять новое -- мужчина в синем халате поверх
дорогого коричневого костюма.
Каждый раз, принося квитанцию, спрашивали его фамилию. И теперь
спросили всё снова: Фамилия? Имя, отчество? Год рождения? Место рождения? --
после чего пришедший приказал:
-- Слегка!
-- Что слегка? -- оторопел Иннокентий.
-- Ну, слегка, без вещей! Руки назад! -- в коридоре все команды
подавались вполголоса, чтоб не слышали другие боксы.
Щёлкая языком всё для той же невидимой собаки, мужчина в коричневом
костюме провёл Иннокентия через главную выходную дверь ещё каким-то
коридором в большую комнату уже не тюремного типа -- со шторами, задёрнутыми
на окнах, с мягкой мебелью, письменными столами. Посреди комнаты Иннокентия
посадили на стул. Он понял, что его сейчас будут допрашивать.
Отрицать! Всё начисто отрицать! Изо всех сил отрицать!
Но вместо этого из-за портьеры выкатили полированный коричневый ящик
фотокамеры, с двух сторон включили на Иннокентия яркий свет,
сфотографировали его один раз в лоб, другой раз в профиль.
Приведший Иннокентия начальник, беря поочерёдно {349} каждый палец его
правой руки, вываливал его мякотью о липкий чёрный валик, как бы обмазанный
штемпельною краской, отчего все пять пальцев стали чёрными на концах. Затем,
равномерно раздвинув пальцы Иннокентия, мужчина в синем халате с силой
прижал их к бланку и оторвал резко. Пять чёрных отпечатков с белыми
извилинами остались на бланке.
Ещё так же измазали и отпечатали пальцы левой руки. Выше отпечатков на
бланке было написано:
Володин Иннокентий Артемьевич, 1919, г. Ленинград,
а ещё выше -- жирными чёрными типографскими знаками:
ХРАНИТЬ ВЕЧНО!
Прочтя эту формулу, Иннокентий содрогнулся. Что-то мистическое было в
ней, что-то выше человечества и Земли.
Мылом, щёточкой и холодной водой ему дали оттирать пальцы над
раковиной. Липкая краска плохо поддавалась этим средствам, холодная вода
скатывалась с неё. Иннокентий сосредоточенно тёр намыленной щёткой кончики
пальцев, и не спрашивал себя, насколько логично, что баня была до снятия
отпечатков.
Его неустоявшийся измученный мозг охватила эта подавляющая космическая
формула:
ХРАНИТЬ ВЕЧНО!
--------
93
Никогда в жизни у Иннокентия не было такой протяжной бесконечной ночи.
Он всю напролёт её не спал, и так много самых разных мыслей протолпилось
сквозь его голову за эту ночь, как в обыденной спокойной жизни не бывает за
месяц. Был простор поразмыслить и во время долгого спарывания золотого шитья
с дипломатического мундира, и во время полуголого сидения в бане и во многих
боксах, смененных за ночь. {350}
Его поразила верность эпитафии: "Хранить вечно".
В самом деле, докажут или не докажут, что по телефону говорил именно
он, -- но, раз арестовав, его отсюда уже не выпустят. Лапу Сталина он знал
-- она никого не возвращала к жизни. Впереди был или расстрел или
пожизненное одиночное заключение. Что-нибудь остужающее кровь, вроде
Сухановского монастыря, о котором ходят легенды. Это будет не
шлиссельбургский приют для престарелых -- запретят днём сидеть, запретят
годами говорить -- и никто никогда не узнает о нём, и сам он не будет знать
ни о чём в мире, хотя бы целые континенты меняли флаги или высадились бы
люди на луне. А в последний день, когда сталинскую банду заарканят для
второго Нюрнберга -- Иннокентия и его безгласных соседей по монастырскому
коридору перестреляют в одиночках, как уже расстреливали, отступая,
коммунисты -- в 41-м, нацисты -- в 45-м.
Но разве он боится смерти?
С вечера Иннокентий был рад всякому мелкому событию, всякому открыванию
двери, нарушающему его одиночество, его непривычное сидение в западне.
Сейчас наоборот -- хотелось додумать некую важную, ещё не уловленную им
мысль -- и он рад был, что его отвели в прежний бокс и долго не беспокоили,
хотя непрестанно подсматривали в глазок.
Вдруг будто снялась тонкая пелена с мозга, -- и отчётливо само
проступило, что он думал и читал днём:
"Вера в бессмертие родилась из жажды ненасытных людей. Мудрый найдёт
срок нашей жизни достаточным, чтоб обойти весь круг достижимых
наслаждений..."
Ах, разве о наслаждениях речь! Вот у него были деньги, костюмы, почёт,
женщины, вино, путешествия -- но все эти наслаждения он бы швырнул сейчас в
преисподнюю за одну только справедливость! Дожить до конца этой шайки и
послушать её жалкий лепет на суде!
Да, у него было столько благ! -- но никогда не было самого бесценного
блага: свободы говорить, что думаешь, свободы явного общения с равными по
уму людьми. Неизвестных ни в лицо, ни по имени -- сколько их было здесь, за
кирпичными перегородками этого здания! И как обидно умереть, не обменявшись
с ними умом и {351} душой!
Хорошо сочинять философию под развесистыми ветками в недвижимые,
застойно-благополучные эпохи!
Сейчас, когда не было карандаша и записной книжки, тем дороже ему
казалось всё, что выплывало из тьмы памяти. Явственно вспомнилось:
"Не должно бояться телесных страданий. Продолжительное страдание всегда
незначительно, значительное -- непродолжительно."
Вот например, без сна, без воздуха сидеть сутки в таком боксе, где
нельзя распрямить, вытянуть ног, это какое страдание -- продолжительное или
непродолжительное? незначительное или значительное? Или -- десять лет в
одиночке и ни слова вслух?..
Там, в комнате фотографии и дактилоскопии, Иннокентий заметил, что шёл
второй час ночи. Сейчас может быть уже и третий. Вздорная мысль теперь
вклинилась в голову, вытесняя серьёзные: его часы положили в камеру
хранения, до конца завода они ещё будут идти, потом остановятся -- и никто
больше не будет их заводить, и с этим положением стрелок они дождутся или
смерти хозяина или конфискации себя в числе всего имущества. Так вот
интересно, сколько ж они будут тогда показывать?
А Дотти ждёт его в оперетту? Ждала... Звонила в министерство? Скорей
всего, что нет: сразу же явились к ней с обыском. Огромная квартира! Там
пятерым человекам не переворошить за ночь. А что найдут, дураки?..
Дотти не посадят -- последний год врозь спасёт её.
Возьмёт развод, выйдет замуж.
А может и посадят. У нас всё возможно.
Тестя остановят по службе -- пятно! То-то будет блеваться,
отмежёвываться!
Все, кто знал советника Володина, верноподданно вычеркнут его из
памяти.
Глухая громада задавит его -- и никто на Земле никогда не узнает, как
щуплый белотелый Иннокентий пытался спасти цивилизацию!
А хотелось бы дожить и узнать: чем всё это кончится?
Побеждает в истории всегда одна сторона, но никогда -- идеи одной
стороны. Идеи сливаются, у них своя жизнь. {352}
Победитель всегда мало, или много, или даже всё занимает у
побеждённого.
Всё сольётся... "Пройдёт вражда племён." Исчезнут государственные
границы, армии. Созовут мировой парламент. Изберут президента планеты. Он
обнажит голову перед человечеством и скажет:
-- С вещами!
-- А?..
-- С вещами!
-- С какими вещами?
-- Ну, с барахлом.
Иннокентий поднялся, держа в руках пальто и шапку, особо милые ему
теперь за то, что не попорчены были в прожарке. В раствор двери, отклоняя
коридорного, проник смуглый лихой (где набирали этих гвардейцев? для каких
тягот?) старшина с голубыми погонами и, сверяясь с бумажкой, спросил:
-- Фамилия?
-- Володин.
-- Имя-отчество?
-- Сколько раз можно?
-- Имя-отчество?
-- Иннокентий Артемьич.
-- Год рождения?
-- Девятьсот девятнадцатый.
-- Место рождения?
-- Ленинград.
-- С вещами. Пройдите!
И пошёл вперёд, условно щёлкая.
На этот раз они вышли во двор, в черноте крытого двора опустились ещё
на несколько ступенек. Не ведут ли расстреливать? -- вступила мысль.
Говорят, расстреливают всегда в подвалах и всегда ночью.
В эту трудную минуту пришло такое спасительное возражение: а зачем бы
тогда выдавали три квитанции? Нет, не расстрел ещё!
(Иннокентий ещё верил в мудрую согласованность всех щупалец МГБ друг с
другом.)
Всё так же щёлкая языком, лихой старшина завёл его в здание и через
тёмный тамбур вывел к лифту. Какая-то женщина с кипой выглаженного
серовато-желтова- {353} того белья стояла сбоку и смотрела, как Иннокентия
вводили в лифт. И хотя эта молодая прачка была некрасива, низка по
общественному положению и смотрела на Иннокентия тем же непроницаемым,
равнодушно-каменным взглядом, как и все механические кукло-люди Лубянки, но
Иннокентию при ней, как и при девушках из камер хранения, приносивших
розовую, голубую и белую квитанцию, стало больно, что она видит его в таком
растерзанном и жалком состоянии и может подумать о нём с нелестным
сожалением.
Впрочем, и эта мысль исчезла так же быстро, как и пришла. Всё равно
ведь -- "хранить вечно!"...
Ст