родился этот величайший любовный лирик. Все-таки любопытно: живописи и музыке помогло время, устранившее античных конкурентов, в архитектуре же, скульптуре, драме, поэзии остаются образцами древние. О каком прогрессе идет речь? Превзойти не удалось - разве что сравняться, очень немногим. Безусловнее всех - Шекспиру. Подлинную славу и нынешний ореол столицы любви принес Вероне никогда в ней не бывший иностранец. Настоящим посредником между городом и миром стал Шекспир. С него началось паломничество к месту непростительнейшего из преступлений - детоубийства любви, - под тяжестью которого так томительно и красиво стала осыпаться Верона. Приезжий здесь вглядывается в толпу и в дома особо пристально, зная точно, что хочет найти, - и находит. Естественно, находились и те, кто пытался бороться с расхожим представлением о "городе Джульетты", иногда - изобретательно. В новелле Чапека английский путешественник встречает в Италии священника, который сорок лет назад знавал Джульетту Капулетти и припомнил всю историю, оказавшуюся вовсе не такой, как у Шекспира. Действительно, был какой-то ничтожный забытый скандал с каким-то молодым повесой перед свадьбой Джульетты и графа Париса. "Сэр Оливер сидел совершенно потерянный. - Не сердитесь, отче, - сказал он наконец, - но в той английской пьесе все в тысячу раз прекрасней. Падре Ипполито фыркнул. - Прекраснее! Не понимаю, что тут прекрасного, когда двое молодых людей расстаются с жизнью... Гораздо прекраснее, что Джульетта вышла замуж и родила восьмерых детей... Великая любовь? Я думаю, это - когда двое умеют всю свою жизнь прожить вместе..." Это остроумно, может быть, даже верно, но безнадежно: у Афанасия Ивановича с Пульхерией Ивановной нет ни малейшего шанса против Ромео с Джульеттой. Кому нужна правда жизни? Хотя, разумеется, как раз из Афанасиев и Пульхерий состоит людская череда, в том числе и та веронская толпа, которая прогуливается вечерами по виа Капелло, виа Маццини, корсо Порта Борсари. Веронская молодежь толчется на пьяцца деи Синьори, вяло окликая прохожих. Это идеальное место для праздного времяпрепровождения: в жару или дождь много места под арками Лоджии дель Консильо. Лоджия - XV века, все подходит, и жара тогда была, очень жаркий летний день. В "Ромео и Джульетте" господствует идея знойного, жгучего Средиземноморья, хотя до моря далеко, но из Англии перспектива сливается: все - праздник. Любви, гульбы, вражды, дружбы, драки. Праздник кончается в третьем акте, в смысловом центре пьесы, - смертью Меркуцио. "В жару всегда сильней бушует кровь", - говорит Бенволио, открывая третье действие. И, как бы заранее все оправдывая, замечает: "День жаркий, всюду бродят Капулетти". Вина несомненная, чего бродить по жаре, так и схлопотать недолго, и понятен смысл сиесты: снижается статистика преступлений. Действие "Ромео и Джульетты" длится пять суток, каждый раз возобновляясь с раннего утра, доходя до напряжения в раскаленный полдень. По темпу и напору - это бешеная севильская ферия, если искать аналогии не в литературе, а в жизни, и не в истории, а в сегодняшнем дне. о о Завод на действие в "Ромео и Джульетте" - запредельный, Бернстайн ничего не преувеличил в своей "Вестсайдской истории", перекладывая шекспировский сюжет, скорее, наоборот, преуменьшил агрессивность персонажей. Проделки нью-йоркской шпаны все-таки имеют логику, поступки веронских дворян - немотивированное хулиганство: "Раз ты сцепился с человеком из-за того, что он кашлял на улице и этим будто бы разбудил твоего пса, спавшего на солнце. А не напал ли ты как-то на портного за то, что он осмелился надеть свой новый камзол до Пасхи, а еще на кого-то - за то, что он новые башмаки зашнуровал старыми тесемками?" С такими благоразумными попреками к Бенволио адресуется Меркуцио, который сам тут же, на той же странице, нагло провоцирует Тибальта, а через одну - уже гибнет с чудовищными по несправедливости словами: "Чума на оба ваши дома!" Антихристианская идея: вместо раскаяния и признания своей (в данном случае несомненной) вины - попытка хоть в последний миг переложить ответственность на обстоятельства, по схеме "среда заела", хотя ясно, что, как и предсказывал Бенволио, неизмеримо больше виновен жаркий день. Примечательно, что знаменитые, уступающие в популярности только гамлетовским "быть или не быть", слова произносит один из самых обаятельных шекспировских героев - Меркуцио. До своей преждевременной гибели на площади деи Синьори в начале третьего акта он успевает наговорить массу смешного и остроумного, и главное - выступить с речью о королеве Маб. Шедевр драматургической композиции: в первом акте упрятать среди блистательного щебетания персонажей такой же щебечущий монолог о принципиальной непостижимости и неуправляемости жизни, к которому возвращаешься как к разъяснению всего того, что произошло потом, и понимаешь, что это не ответ, но другого нет и быть не может. Что толку горевать о страшной смерти любви, когда всем ведает безумная колдунья, королева Маб, которая "за ночью ночь катается в мозгу любовников - и снится им любовь". После этого монолога любая реплика юного мудреца Меркуцио звучит весомо. И вот, не успевший стать Гамлетом, а всего вероятнее - Шекспиром, он умирает, свалив вину за свою гибель на окружающих: "Чума на оба ваши дома!" В зазоре между действиями Меркуцио и его предсмертной репликой - бездна, именуемая цивилизацией. То, как воспринимается шекспировская трагедия на протяжении веков, подтверждает краеугольные правила - несправедливые, но реальные, потому что приняты подавляющим большинством. Прежде всего - остаются слова. Не дела. Слова. Второе: право правды - за последними словами. Третье и самое важное: общество всегда виноватее личности. Надо сказать, развитие человеческой истории в последние полвека предвещает иное прочтение "Ромео и Джульетты" школьниками будущих столетий. Это будет история о том, как в знойный день два юных существа, смутно, но сильно любя любовь, начали извечную игру мужчины и женщины и по неопытности заигрались, как дети, забравшиеся в лес и не нашедшие дороги обратно. Так и надо читать. Никакой социальности при ближайшем рассмотрении нет у Шекспира: вражда Монтекки и Капулетти - не более чем фон, прием затруднения, сказал бы Шкловский. Эпонимом любви "Ромео и Джульетту" сделала чистота идеи. Лабораторный опыт. Оттого и "нет повести печальнее на свете", хотя полно ничуть не менее драматичных и эффектных повестей. Но здесь с коллизией страсти переплетается страшная тема детоубийства. "Любви все возрасты покорны" всегда понимается однозначно: это о стариках. На самом же деле куда удивительнее любовь детей. Старики уже знают - помнят, по крайней мере, - о чем идет речь. Дети ведомы одним инстинктом - тем самым, "весенним", о котором народная мудрость говорит: "щепка на щепку лезет". Беспримесная порода любви. Неудивительно, что "Ромео и Джульетта" - самая популярная шекспировская вещь за пределами иудео-эллинско-христианской культурной парадигмы. Это переводимо в принципе, это понятно без перевода. Все стены в доме Джульетты на виа Капелло исписаны тысячами клятв, проклятий, заклинаний на десятках языков. За последние годы заметно прибавилось иероглифов, они более свежие, более живописные - и теснят латиницу. Все чаще натыкаешься на польские признания. Поляки вообще облюбовали Италию, видно, по католической близости, и Италия отвечает взаимностью: в каждом мало-мальски значительном городе - путеводители по-польски. У российских туристов в этом отношении, как говорили комсомольские работники, - "резервы роста". Рим, Венецию, Флоренцию итальянские издательства освоили прочно, навыпускав роскошных русских книг и альбомов, но в Вероне удалось купить лишь шестнадцатистраничную брошюрку: "Здесь находится легендарный балкон, где произошла встреча двух влюбленных". Русские надписи в комнате при балконе - редки и лаконичны: "Ищем Ромео. Лена и Марина. 24 августа". Выделяется размерами признание в любви к теннисисту Борису Беккеру - по-немецки. Обнаружил два текста на деванагари, буквы похожи на паутину, сквозь которую и виднеются. Все надписи сделаны детским почерком, взросло взрослого на стенах не бывает: неудобство писания возвращает то ли к личной начальной школе, то ли к клинописному детству человечества. Все под стать Джульетте. У Шекспира есть еще одна героиня, для которой любовь - единственное содержание жизни. Но для Клеопатры эротика (реализация влечения) - действие осознанное, для Джульетты - инстинктивное. Пыл Клеопатры подается в шекспировской трагедии приземленно, в соусе кулинарных аллюзий: блюдо, лакомство, угощение. У Джульетты - все завышенно и воздушно, и хотя живет половой жизнью с мужчиной она, присутствующая в пьесе сексуальность на вербальном уровне передана Кормилице. Обычная в жизни ситуация: один делает, другой говорит. К главному предмету завышенное отношение с самого начала - еще до появления Джульетты, в ожидании ее, в преддверии. Первый монолог Ромео - о любви вообще. И на вопрос Бенволио "Скажи, в кого влюблен?" он отвечает: "Я в женщину влюблен". Ответ политически некорректного сексиста, но и в этом патриархальном варианте - охватывающий половину человечества, а не относящийся к конкретному человеческому существу. Брат Лоренцо говорит Ромео: "...Вызубрил любовь ты наизусть, не зная букв". Это почти цитата из Блаженного Августина: "Я еще не любил, но уже любил любовь и, любя любовь, искал, кого бы полюбить". Идея витает назойливо - сперва в образе некой Розалины, так и не выведенной на сцену, потом появляется Джульетта, хотя есть подозрение, что, если бы родители осмотрительно поселили ее на пятом этаже, а не на втором, формула "Ромео и..." могла оказаться иной. Дети ищут любовь на ощупь и не успевают повзрослеть. Их романтическая авантюра сильно напоминает детскую игру: с тайным венчанием, с фальшивым отравлением, с прятками на кладбище. Мы поразительно много теряем в Шекспире без оригинала. Самая первая реплика Ромео: "Is the day so young?" - буквально "Разве день так юн?" Переводы Щепкиной-Куперник "Так рано?" или Пастернака "Разве утро?" не передают введения темы юности с начальной сцены. Еще более ощутимы потери в эротической атмосфере, которую по-русски хранит, к счастью, хотя бы Кормилица ("Подрастешь - на спинку будешь падать"), но у Шекспира густой сексуальный фон возникает уже в открывающем пьесу диалоге слуг. Мы об этом не знаем, потому что в анемичном русском варианте Самсон говорит про клан Монтекки: "Ни от одной собаки из этого дома не побегу". В оригинале: "A dog of that house shall move me to stand" - с явной эротической коннотацией, что-то вроде "У меня стоит на собак из этого дома". И далее - угроза всеми женщинами дома Монтекки овладеть, всех мужчин - убить. Главные категории, задающиеся с первых строк, - юность, любовь, смерть. Предчувствие конца у Ромео возникает еще перед тем, как он встречает Джульетту, перед походом на бал: ...Ночное это празднество. Оно Конец ускорит ненавистной жизни, Что теплится в груди моей, послав Мне странную, безвременную смерть. В постельной сцене постоянно речь идет о смерти - это понятно, поскольку любовники под влиянием двух убийств - Меркуцио и Тибальта, и гибельный дух одушевляет их свидание. Логически объяснимо настойчивое присутствие этой темы во всем дальнейшем повествовании. Но и в первой, совершенно еще безмятежной сцене у балкона она возникает безотносительно к человеку вообще: "Встань, солнце ясное, убей луну". Джульетта трижды пугает Ромео гибелью, хотя и от разных причин: "смерть ждет тебя, когда хоть кто-нибудь тебя здесь встретит", "они тебя убьют", "заласкала б до смерти тебя". Смысл сочетания любви и смерти (позже так выразительно объединенных Вагнером в "Тристане и Изольде") - в симметрии бытия, в равновесии, когда всему потребна противоположность. Об этом и говорит Ромео в своем самом первом монологе: О гнев любви! О ненависти нежность! Из ничего рожденная безбрежность! О тягость легкости, смысл пустоты! Бесформенный хаос прекрасных форм! Свинцовый пух и ледяное пламя, Недуг целебный, дым, блестящий ярко, Бесонный сон... Школярская болтовня Ромео, филологическое упражнение на подбор оксюморонов, словно задает тон. Из всех жизненных оксюморонов главный: любовь - это смерть. Нет сил подсчитывать, сколько раз Ромео и Джульетта умирали на словах - своих и чужих - по ходу пьесы, но столько, что наконец и умерли: как будто договорились до смерти. Тут и кроется секрет всемирного и всевременного успеха шеспировской трагедии - в овеществлении любовных метафор, затертых до неузнаваемости: "не могу без тебя жить", "только смерть нас разлучит", "любовь преодолеет все", "люблю до смерти". В обычной жизни такой набор штампов не означает ничего: препятствия сводятся к маме, не выпускающей сегодня вечером на улицу. У Шекспира тоже не выпускают, только ответ - не истерика, а могила. Популярность "Ромео и Джульетты" - проблема языка, его неадекватности реальной жизни. Это как с матом: мы же не делаем того, что говорим, не ждем, что нас послушаются и пойдут туда, куда мы посылаем. А Ромео и Джульетта делают то, что говорят, беря на себя ответственность и тяжесть последствий - и за нас тоже. Они не дают полностью обессмыслиться нашему клишированному воркованию. По сути, каждый проданный в супермаркете любовный роман, всякая открытка с банальными голубками, любой эстрадный шлягер - обязаны своим успехом "Ромео и Джульетте", судьба которых придает хоть какую-то достоверность миллионнократно повторенным словам. За каждым экранным поцелуем маячит трагедия погибших в Вероне детей. Эти дети понятны, потому что мы были точно такими, только не зашли так далеко. В веронском замке Кастельвеккьо - одна из самых трогательных картин итальянского Ренессанса: "Девочка с рисунком" Джованни Карото. На клочке бумаги, который девочка держит в руке, - человечек, в точности наш: палка-палка-огуречик. Вдруг понимаешь, что мы - это они. Как-то я оказался гостем в венецианском палаццо XVI века - не музее, а частном доме, частном дворце. Хозяин, числящий в предках одного дожа, нескольких адмиралов и двух всемирно известных композиторов, вел по комнатам, привычно отвечая на восторженные вопросы: "Да, это один из предков, здесь копия, оригинал Тициана в Уффици. Да, это наш семейный архив, стеллажи слева - до Наполеона, справа - после. Да, "Декамерон" издания 1527 года, но пометки на полях не ранее XVIII века". И тут я увидел на каминной полке рисунок карандашом - паровоз с вагончиками. "Мой прапрапрадед нарисовал прибытие в Венецию первого поезда по мосту через лагуну - 1843 год. Ему было тогда восемь лет", - сказал хозяин. Кудрявый дым, кривые окна, круглая рожа машиниста. Тициан поблек. Палка-палка-огуречик в руках девочки с картины Карото, а на первом этаже Кастельвеккьо - фотовыставка: вожди в Ялте, Берлин в мае 45-го, дети возле разрушенных домов. Все мазано одним жутким миром. Мы - это они. В Кастельвеккьо музей устроен красиво и причудливо: из зала в зал переходишь по каким-то висячим мостикам и внезапным лестницам, оказываясь в садиках и внутренних дворах, где натыкаешься на каменную скульптуру прежнего владельца и этого замка, и всей Вероны, - тирана Кангранде с милым детским лицом. На коне сидит, как кажется с первого взгляда, улыбающийся мальчик. На спину откинут шлем в виде собачьей головы, подшлемник скрывает лицо - и не сразу удается разглядеть, что это зловещая смертельная ухмылка на круглом, взрослом, хотя и действительно почти мальчишеском лице. Кангранде оставил по себе долгую память, вероятно вечную: о нем восторженно написано в "Божественной комедии". Данте видел в Кангранде идеального государя, и тот, похоже, был им - щедрым, свирепым, образованным, безжалостным. Но Великий Пес (дословный перевод) умер в 37 лет, по-детски объевшись холодных яблок в знойный день, что поучительно для судьбы безграничного властителя. Выйдя из музея, покупаешь местную газету "L'Arena", привлеченный портретом Набокова. Там отрывок из его интервью: "Одним из моих предков был Кангранде из Вероны, у которого когда-то нашел приют гонимый Данте..." Верона не просто существует как произведение искусства, она еще и продолжает постоянно обновляться. Сомнительная параллель Джульетта - Лолита обозначается по-новому, веронский детский сад вконец мешается в голове. Гениальная интуиция Прокофьева звучит в той сцене его балета, которую композитор назвал просто "Джульетта-девочка". Музыка из детской резонно перетекает на площадь, где резвятся мальчики, у них настоящие шпаги, они дерутся, хотя жарко, и торжествует знаменитая тема вражды: поступь смерти. Прокофьевский балет адекватен. Жалко, что нет великой оперы на этот суперсюжет, совершенно оперный по своей сути. То есть вообще-то опера есть, и не одна: не меньше десятка, из которых самые известные "Ромео и Джульетта" Гуно и "Капулетти и Монтекки" Беллини. Но конгениальной - нет, даже у Беллини (хотя там две томительные арии Джульетты, досадно не вошедшие в мировой репертуар сопрано). Видимо, дело как раз в том, что герои - дети. Оттого так стыдны театральные постановки шекспировской трагедии: где взять юную трагическую актрису? В балете это можно скрыть изяществом фигуры и отсутствием текста. Иное - в оперном и драматическом театре, в кино. Так фильм Кубрика (и в какой-то степени фильм Л айна) терпит фиаско в первых же кадрах, где появляется вполне зрелая Лолита. Отсюда и успех картины Дзеффирелли, который вывел на экран девочку Оливию Хасси в роли Джульетты: она стала достоверной Лолитой Ренессанса. Шекспиру в целом не очень повезло с переносом его вещей на музыку: нет адекватного "Гамлета", "Лира", "Ричарда III", "Венецианского купца". Опера поневоле срезает сюжетно необязательное, что у великих художников - главное. Музыка компенсирует упрощение коллизий усилением чувства недоговоренности, необходимой искусству многозначности и неясности. Посредственная литературная основа тем самым переводится в высший разряд, но великая словесность самодостаточна. Попросту говоря, у Шекспира уже все есть, любая его интерпретация превращается в вычитание. Равнозначный перенос удался только Верди: отчасти в "Макбете", полностью в "Фальстафе" и в величайшей из опер - "Отелло", о взрослой трагедии любви. Детей обошли. Но и дети обошлись. Вместо оперы у них - четвертьмиллионный город. Есть ли на свете другой пример такой материализации вымысла? Наведенная, сочиненная, придуманная Верона открывается еще в одном фантастическом ракурсе - но только российскому глазу. Полюбовавшись на дряхлое, готовое в любую минуту обрушиться и тем еще более прекрасное каре домов вокруг пьяцца делле Эрбе, сделав ручкой с балкона Джульетты, выпив стакан вальполичеллы у стойки винного бара в доме Ромео, выходишь к набережной Адидже и видишь - Кремль. Красный кирпич, ласточкины хвосты, монументальность и мощь. "Все говорят: Кремль, Кремль. Ото всех я слышал про него, а сам ни разу не видел". Жалко Веничку: он в Москве не обнаружил Кремля, а я сподобился найти его в Вероне. Это и есть Кастельвеккьо - замок с примыкающим мостом Скалигеров. При виде веронского Кремля охватывает даже некоторый трепет: как далеко протянулась рука Москвы. Хотя и знаешь, что все наоборот: Москва повторяла зады Италии. В Вероне это нагляднее всего. Кастельвеккьо строили наследники Кангранде. В Москве в это время Дмитрий Донской возводил белокаменные стены и башни Кремля. Оттуда и пошло прозвище Москвы, в общем-то неоправданное уже с конца XV века. Культурный Иван III, женатый на еще более культурной Софье Палеолог, племяннице последнего византийского императора, позвал в Москву итальянцев. Архитекторы с одинаковой фамилией Фрязин, что означает всего лишь "итальянец", строили по старинке - по своей старинке: копируя веронскую (а также миланскую, павийскую и прочие) кладку и зубцы. Фрязины словно одолжили России Кремль, поделившись тем, что им самим уже не слишком было нужно. То есть более или менее похоже воспроизвели собственные достижения вековой давности. Кастельвеккьо и мост Скалигеров были завершены в 1375 году, а в 1495-м - стены московского Кремля, те самые, которые и сегодняшнее утро красит нежным светом. Есть и такая Верона - локальная, наша, другим невнятная. Общеизвестная Верона, шекспировская - у всех на виду. Достопримечательности сосредоточены в центре и легко достижимы. Только к гробнице Джульетты надо идти по набережной Лунгадидже деи Капулетти, это довольно далеко, и поскольку не сезон, единственные отчаянные романтики - я и два японца. Во дворе - бюст очень сердитого Шекспира, таким его никто не видел. Ступеньки ведут в склеп, где под сводчатым потолком - открытый каменный саркофаг, заполненный сгнившими, увядшими, свежими цветами. В небольшой стенной нише с колонками - груда записок. В доме Джульетты пишут на стенах, а здесь оставляют послания на визитных карточках, автобусных билетах, гостиничных счетах, меняльных квитанциях, больше всего на входных билетиках Ingresso Tomba Giulietta. Захватывающее чтение, особенно когда попадается родной язык: "Прошу тебя соединить навсегда вместе. Юля и Клаудио". После точки еще одна фраза: "Если получится". Дом Ромео на виа Арке Скалиджери - в полном соответствии со значительностью шекспировских персонажей - местом поклонения не является. Там - винное заведение с медной вывеской: не то чан, не то горшок, скорее всего, чайник вина, как в песне Хвостенко. Оттуда три минуты до дома Джульетты. С виа Капелло сворачиваешь под арку и оказываешься в небольшом, плотно закрытом стенами дворе. Здесь все по делу: институт эстетики "Аврора", медная табличка нумизмата Ринальди, кондитерская, ресторан. Под легендарным балконом - бронзовая Джульетта, приложившая левую руку к груди, что предусмотрительно, так как правая грудь отполирована до ослепительного сияния: всякому лестно потискать знаменитость. Очень скрипучая лестница в два пролета ведет в залу с пятью арочными перекрытиями - следами внутренних стен. Здесь была комната Джульетты. На что рассчитывали родители, владея пятиэтажным домом, но помещая взрослеющую дочь на втором этаже? Большая комната с выходом на балкон, на перилах балкона - полузасохший красный тюльпан. Бой часов с башни Ламберти на рыночной площади доносится так оглушительно, что спор Ромео и Джульетты - жаворонок поет или соловей - чистое притворство. Деревьев, по которым можно было бы вскарабкаться, во дворе нет, но вровень с балконом - стена, до которой метра два с половиной: молодому человеку, сумевшему заколоть Тибальта, перепрыгнуть нетрудно. Сейчас приятнее прыгать обратно: из пустого дома на соседнюю крышу, за столик ресторана "Терраса Джульетты", там уютно и в жару тень от высокой стены с семью кремлевскими ласточкиными хвостами. Это справа от балкона, а слева внизу - кондитерская "Дом Джульетты". К чашке кофе дают пакетик сахара с изображением акробатического объятия на балконе. У входа продают мешочки с двуцветной карамелью: "Поцелуи Ромео и Джульетты". Поцелуев полно в палатках на пьяцца делле Эрбе. По периметру рыночной площади - двадцать три здания, на каждое из которых хочется смотреть всегда. В центре - колодец, говоря точно - водоразборная колонка XVIII века, возле которой бабка вырезает сердцевины из артишоков, обмывает и складывает в корзину. Бабка там бессменно - по крайней мере, с 85-го, когда я впервые попал в Верону. Сколько купят, столько бабка вырежет, и груда мокрых артишоковых сердец в центре Вероны не уменьшается. Сердца на всех окрестных прилавках - одинарные, двойные, пронзенные, надписанные, съедобные. Занятно, что универсальный гений Шекспира предусмотрел и собственное будущее в виде китча. Музыканты, призванные в конце четвертого акта на свадебный пир, отмененный в силу известных трагических событий, обсуждают значение строк: Коль изнывает грудь от муки И душу думы грустные мрачат, То музыки серебряные звуки... - и приходят к выводу: "потому серебряные звуки, что музыканты играют за серебро". Таков смысл сувениров. На пьяцца делле Эрбе можно купить panzerotti - итальянские чебуреки с ветчинно-сырно-помидорной начинкой - и бродить от лотка к лотку, разглядывая десятки предметов с образами веронских любовников: календари, кружки, брелоки, полотенца, кепочки. Заводные игрушки: все для детишек. Детишки и толкутся возле прилавков, требуя у родителей разъяснений. Сухая англичанка, чеховская "дочь Альбиона", отвечает дочери, на вид четырнадцатилетней: "Потом, когда вырастешь". Куда уж расти - вот бы обхохоталась Кормилица. Пепельницы в виде балкона Джульетты: идея бренности в наглядном бытовом варианте. Но лучше всего барометры: подешевле - просто фигуры в объятии, подороже - объятие в балконном антураже. Есть совсем монументальная композиция, Шекспиром не учтенная: Ромео помогает Джульетте сойти с лошади, у ног вьются две собаки. Все фигуры - из пористого материала, меняющего цвет в зависимости от погоды: к ясной - голубой, к переменной - розовый, к дождю - лиловый, к снегу - серый. Над Вероной собираются тучи, и синюшный Ромео тянет за руку наливающуюся нездоровым соком подругу. Вся группа вместе с фантастическим бестиарием стремительно багровеет, бабка у груды артишоковых сердец набрасывает капюшон, и начинается дождь. БОЙ БЫКОВ В центре Севильи - памятник Кармен: невысокий, в рост. За спиной ее - променад на набережной Гвадалквивира, перед глазами - за потоком машин на Пасео де Кристобаль Колон - вход на Маэстранцу, красивейшую во всей Испании арену боя быков. Кармен стоит там, где ее зарезал дон Хосе, - оперный Хосе, потому что литературный сделал это в лесу, а какой смысл ставить в лесу памятники? Здесь подобравшая юбку и делающая шаг Кармен окружена автомобилями и людьми, и если б не белый цилиндр пьедестала, ждала бы со всеми перехода. Эту бронзовую в Москве назвали бы "теткой" даже в прежние времена. Таковы андалусские танцовщицы фламенко: на обложки журналов они не годны, тем более на подиумы. Эти женщины бывают красивы лицом, но фигура всегда чуть приземиста, коренаста по сравнению с нынешними нелепыми стандартами, все у них сбитое, плотное, упругое, соразмерное, и справедливость когда-нибудь восстановится, чучело Твигги, с которой все началось, сожгут на площади, манекенщиц отправят в баскетбол, аэробику включат в программу олимпиад, спадет с глаз преступная пелена, ученые докажут вредоносность диеты. Пока же облик Кармен банально будничен и пребывает в шокирующем контрасте с образом. Вульгарная тетка стала воплощением свободы любви - то есть вопиющим оксюмороном, тем, чего не бывает. Кармен нужна, как рекордсмены с их заоблачно бессмысленными достижениями необходимы для того, чтобы миллионы школьников, помня о них, делали по утрам зарядку. Кармен нужна, чтобы мужья и любовники меньше хамили. Совсем не перестать, - держи Кармен шире! - но хоть не так часто, не так уверенно: в страхе перед шумным скандалом, видом опустевшего комода, простой оплеухой наконец. Формулы Кармен столь прозаичны и незатейливы, что и цитировать их обидно: "Я хочу быть свободной и делать то, что мне нравится". Слова и не запоминаются - остается нечто, вызванивающее монистом и выщелкивающее кастаньетами гимн свободе. Но в конце концов величайший успех художника - когда его создание отрывается от текста. В опере "Кармен" множество разговорных диалогов, занудство которых свело бы на нет душераздирающие мотивы Визе, если б кто-нибудь из непрофессионалов помнил об этом. Точно так же никто не помнит, что в новелле Мериме собственно истории Кармен - всемирно известной истории Кармен - посвящена лишь третья глава из четырех. Четвертая - очерк об испанских цыганах, в манере журнала "Вокруг света". Первая и вторая - повествование о встречах автора с доном Хосе и Карменситой. Стиль предельно сдержанный, в полном соответствии с тургеневской характеристикой Мериме: "Похож на свои сочинения - холоден, тонок, изящен, с сильно развитым чувством красоты и меры и с совершенным отсутствием не только какой-нибудь веры, но даже энтузиазма". Если есть следы романтизма в "Кармен", как и в "Письмах из Испании", то лишь в восторге автора перед разбойниками и контрабандистами, восторге сугубо интеллигентском. Вообще же Мериме стилистически весь обращен в ту литературу, которая только собиралась появиться. Его "Взятие редута" - поразительный прото-Толстой. Похоже, Мериме первым понял, каким жутким может быть нарочито бесхитростное описание войны, и в этом предвосхитил "Севастопольские рассказы" и батальные эпизоды "Войны и мира" - сделав это тогда, когда Лев Толстой еще не знал грамоте. Что до отношения к любви, то подлинный тонкогубый Мериме - в письмах: "...Все это ужасно - и ответственность перед женщиной, и заботы о ней, и то будущее, на которое ее обрекаешь. Как-то у меня был кот, и я очень любил с ним играть. Но когда у него появлялось желание навестить кошек на крыше или мышей в погребе, я задавал себе вопрос, могу ли я удерживать его около себя ради своего собственного удовольствия. И точно такой же вопрос задавал бы я себе, и с еще большими угрызениями совести, относительно женщины". Любопытно, что именно этот рационалист с банально-сексистским кредо (женщина - кошка), "сухой и иронический" (Франс), оказался создателем образа Кармен. Здесь - прекрасный образец избирательного чтения. Будь новелла Мериме воспринята во всей полноте, она осталась бы полусотней страниц в собрании сочинений. Но литература - процесс двусторонний, обоюдный. Состоялся отбор. В читательскую память вошла примерно половина объема - это огромный процент. Обычно в жизни отсев больший - к великому нашему счастью, больший: раствор употребительнее эссенции, ерш пьется легче спирта. Кармен и есть концентрат, каплями разнесенный по свету центробежной силой любви - из Севильи, единственного места, где могла возникнуть эта гремучая смесь. Над городом высится Хиральда - гибрид кафедральной колокольни и минарета в стиле мудехар, - как диковинный побег, выросший в жарко-пряном климате из скрещения кастильства и мавританства. Нет в Испании города разгульнее, но и по сей день в севильской епархии больше монастырей, чем в любой другой. Смесь аскезы и гедонизма со своей особой точки зрения отметила еще в XVI веке святая Тереза. Она прибыла в город с карательной миссией против "греховной мерзости" и "преступлений против Господа", творящихся в Севилье, и вопреки ожиданию пришла здесь не столько в негодование, которое и без того скопила предварительно, сколько в восторг - в мазохистском порыве, отмеченном Венедиктом Ерофеевым: "Для чего нужны стигматы святой Терезе? Они ведь ей не нужны. Но они ей желанны". Святая оценила стойкость монахинь, греху не поддавшихся: "У бесов здесь больше, чем где-либо, рук для втягивания в соблазн". Примерно так обрадовалась бы инспекция, узнав на ликеро-водочном заводе, что не все пьяны к концу смены. Грех и святость определяют то, для чего придуман специальный термин - севильянизм. И тому, и другому город предается с истовым, до звона, напряжением. Эту вибрацию в севильском воздухе потрясающе передал де Фалья, его одноактная опера "Короткая жизнь" - вся на дрожании, на переливе, на клекоте, захлебываясь которым поет героиня: Долгая жизнь тому, кто смеется, Быстрая смерть тому, кто плачет! ...Цветок, рожденный на рассвете, Днем умирает. Когда в начале XVII века один доминиканский проповедник усомнился вслух в идее непорочного зачатия, в Севилье вспыхнул мятеж. И не было в Испании города с таким количеством шлюх, которых красочно описывал Сервантес: "...Девицы с нарумяненными щеками, размалеванными губами и сильно набеленною грудью; они были в коротких саржевых плащах и держались с необыкновенным бесстыдством". Уже в те времена их пытались взять под контроль, чисто по-севильски. В районе нынешней Трианы, которая всегда была пролетарским предместьем, открылся официальный публичный дом, куда принимали с соблюдением нескольких "не": претендентка должна быть не моложе двенадцати лет, не девственница, не замужем, родители не севильцы. И - по имени не Мария. Одна из севильских новелл Сервантеса называется "Ревнивый эстремадурец". Это характерно: для эстремадурской деревенщины Севилья безнаказанно не проходила. Да для кого угодно. Соблазнение и адюльтер - беззаконная любовь - сюжеты четырех из пяти великих опер, действие которых происходит в Севилье. Единственный неженатый из авторов, Бетховен, в "Фиделио" прославил супружескую верность. В остальных случаях: "Свадьба Фигаро" и "Дон Жуан" Моцарта, "Севильский цирюльник" Россини и "Кармен" Бизе - для правящей бал измены были выбраны севильские декорации. Примечательно, что ни один из всех этих композиторов никогда в Севилье не был - но все они точно знали, куда помещать такие сюжеты. Севилья отвечает им благодарностью. На площади Альфаро в квартале Санта Крус вам покажут бережно хранимый угловой балкон россиниевской Розины. Памятник Моцарту в Севилье - лучший из множества размещенных по миру моцартовских монументов: в пяти минутах от Кармен, на берегу Гвадалквивира, из бронзы в дырках. Действительно, Моцарт тут какой-то проницаемый, легкий, неметаллический - Дон Жуан, Фигаро, Керубино скорее. Строго напротив него - госпиталь Санта Каридад, построенный прототипом Дон Жуана - Мигелем де Маньяра, одним из тех, кто дал Севилье репутацию города греха и святости. Раскаявшийся распутник, он повесил в богоугодном заведении две картины Вальдеса Леаля - "Триумф смерти" и "Так проходит мирская слава". В них полно черепов и паутины, но картины не страшные, а назидательные, а кто прислушивается к назиданиям? Дырчатый Моцарт убедительнее. И нет дела до правды жизни - так называемой правды жизни: на самом-то деле Кармен, легко предположить, фригидна, как бессилен Дон Жуан. Все - в имитации акта. Несравненный лицедейский талант, как в анекдоте о великом артисте, который по заказу овладевает женщиной, исполняя роль легендарного соблазнителя, сам же ничего не может, потому что уже двадцать лет как импотент. Любовь тут вообще ни при чем. В образе Кармен торжествует идея свободы, а нет ничего более несовместимого, чем свобода и любовь. Вообще полная свобода не только невозможна, но и не нужна человеку, а если желанна, то это - иллюзия, самообман. Человеку нужна не свобода, а любовь. Любая привязанность и страсть - к работе, музыке, животному, другому человеку - это кабала, путы, обязательства, и нет в мире ничего более противоположного и противопоказанного свободе, чем любовь. Величие Кармен - в саспенсе, жутком хичкоковском напряженном ожидании, в сладком ужасе, с которым каждый мужчина ждет и панически боится прихода Кармен. Она является не всякому, но всегда - как взрыв, как обвал, хотя вроде подкован и готов. Уже прозвучала великая увертюра - две с четвертью минуты, самая знаменитая музыкальная двухминутка в мире, - прозвучала, как всякая увертюра, извне, вчуже, уроков не извлечешь, в лучшем случае прислушаешься. Уже поболтали Микаэла с Моралесом, Хосе с Зуньигой, уже прошли солдаты и пропели что-то несущественное дети, уже подруги с табачной фабрики орут на разные голоса: "Кармен! Кармен!" Тут-то она и обрушивается всей мощью: мол, любовь - это неукротимая пташка, а то мы не знали. Но не знали, конечно, в том-то и смысл Кармен. Смысл ее архетипа, который оттого и архе-, что жив и нов всегда. Хорошее имя: дед Архетипыч. Дурак дураком, так ничему старик за жизнь не научился и никого не научил, только и пользы, что потом анализировать и сваливать на него. Величие Кармен и в том еще, что каждый - тут уж независимо от пола - отчасти она, пташка Карменсита, во всяком случае хотелось бы. Мечта о свободе, не умозрительной, а животной, физической. С возрастом такое чувство появляется все реже, и за ним едешь специально, словно по рекомендации бюро путешествий: "Где бы я мог испытать ощущение свободы? Длинный уик-энд, в крайнем случае неделя, отель не больше трех звездочек, желательно чартерный рейс". У меня такое чувство возникает в Венеции, сразу на вокзале Санта Лючия, даже когда еще не вижу воды, а только пью кофе в станционном буфете. Объяснять это никому - себе тоже - решительно неохота: просто ценишь, холишь и лелеешь. Совсем другое дело в молодости, когда физиология свободы была ощутимо знакома, о чем помнишь, но помнишь так, что и сегодня спазм в горле. Просыпаешься в малознакомой квартире, тихо встаешь, не тревожа ровное дыхание рядом, на кухне допиваешь, если осталось, не стукнув дверью, выходишь на рассвете в уличную пустоту - и нельзя передать этого счастья. Никакого отношения не имеет свобода к любви. Две бездны. По границе их топчется Севилья - как процессия Святой недели в ожидании ферии. Эта грань тонка - и севильская саэта, песнопение о Страстях Христовых, исполняется на манер фламенко. Но такое расслышишь только погодя, завороженный тем, что видишь: оптика торжествует над акустикой. А видишь, как движется по городу Semana Santa - Святая неделя, с ее сумрачными процессиями мелкого топотания, что у нас в детском саду называлось "переменным шагом", во власяницах, веригах и черных капюшонах братства Санта Крус. Балахоны, балахоны, балахоны, которые вдруг разнообразятся нарядами римских солдат с копьями: зло, как всегда, радует глаз. Впрочем, редкие вкрапления добра - тоже: яркие статуи Иисуса Христа и Девы Марии на pasos - помостах, уложенных на плечи. Но зла мало, мало и добра, много угрюмого одноцветного потока жизни. Однородность процессий, монотонность мелодий, одинаковость костюмов - в такой плавной мрачности есть что-то японское, с высокой ценностью ничтожных нюансов. В Севилье это мелкие детали, отличающие процессии одного barrio - квартала - от другого. К концу недели чужак начинает опознавать различия, и ему становится интересно и что-то понятно как раз тогда, когда все кончается. Но его не оставляют в одиночестве и, дав чуть отдохнуть, втягивают в новый праздник, совсем другой. Когда после Святой недели город впадает в недельную спячку, после чего начинается бешеная недельная ферия, понимаешь, что севильцы не только живут, но еще и играют в жизнь. Если учесть, что в году пятьдесят две недели, спектакль относится к реальному бытию как 3:49, и шесть сгущенных процентов, пережитых с колоссальным напряжением всех сил, позволяют легче прожить разведенные остальные. Жизнь - не спирт, но ерш. В барах еще до праздника замечаешь грифельные доски, на которых мелом указывается, сколько дней до Пасхи, а в Светлый понедельник на такой доске можно прочесть: "До Вербного воскресенья - всего 344 дня". В Святую неделю вся Севилья на улицах, а через семь дней истоптанные, утрамбованные мостовые отдыхают: ферия. Улицы безлюдны, только вдруг из-за угла выскочит всадник в плоской серой шляпе с черной лентой, со спутницей в широкой юбке с оборками и мантилье с высоким гребнем, усевшейся сзади и обхватившей руками своего сеньорито, - все уже было до мотоцикла. Город смещается на юго-западную окраину Лос-Ремедиос, за Гвадалквивир, где на гигантском пустыре разместились "касеты" - шатры, - больше тысячи. В них, взяв на неделю отпуск, собираются, чт