Они мне говорили: -- Не обобщайте. Давайте конкретно, что вам надо. Потом большие начальники говорили: "Хорошо, я подскажу товарищам", а небольшие: "Хорошо, я дам команду". В общем, что мне требовалось -- я как-то вырывал. Но в принципе ничего не менялось. Только мне становилось хуже. Каждую ночь меня будило сердце. Проснусь, пососу валидола и уже до самого утра заснуть не могу. Лежу в темноте и сочиняю речи. Блестящие, надо вам сказать, речи, тонкие, остроумные, разящие наповал. Но, к сожалению, когда приходило время их произносить, получалось гораздо хуже, просто плохо получалось. В кабинетах я терялся перед толстозадым спокойствием и просто кричал разные лозунги. А лучшие свои сарказмы вспоминал потом, уже на обратном пути. Склероз! Словом, я не победил. И ушел на пенсию. Монтажники прекрасно меня проводили. Подарили палехскую шкатулку "Иван-дурак и царь-девица". И еще серебряный кубок из магазина "Спорттовары", прямо как какому-нибудь многоборцу. И говорили прекрасные теплые речи, которые-простите мою самонадеянность -- показались мне в общем искренними. Кажется, в самом деле они мне отвечали взаимностью... ... Часа полтора мы со Смирновым просидели в красном уголке. Потом нас спугнули ребята, притащившие еще два плаката: "Тов. Баландин! Комсомольский штаб предупреждает..." и "Тов. Баландин! Наше терпение лопнуло!" На другой день мы долго гуляли у речки, разговаривали -- вернее, Смирнов рассказывал. Потом я побывал у него в гостях на временной поселковой квартире {пустая комната, на полу гора книг, хороший приемник "ВЭФ" и походная кровать, к стене пришпилена открытка. -- Ренуар "Актриса Самари"), Потом мы встречались еще раз двадцать -- то на площадке, то в конторе "Энергомонтажа"; то в столовой. И он каждый раз что-нибудь вспоминал. Старые монтажники тоже рассказали мне много интересного- как он в 42-м году за два месяца смонтировал котел на Урале, и как он в 29-м году переспорил всемирную фирму "Бабкок-Вилкокс", и сколько героев и лауреатов он. выучил. Но, честно говоря, все эти героические факты ничего не могли прибавить к тому, что я уже понял о Смирнове. Пусть опять говорит он. -- Ах, пенсия, пенсия. Какие дубы она валила. Война не могла, самая адовая работа не могла, а пенсия -- рраз, и все! Это легко понять. Что значит мастеру -- если он в самом деле мастер -- оставить работу? Это то же самое, что аэроплану остановиться в воздухе. Рухнет аэроплан. (Вы только это не от себя пишите, ссылайтесь на меня. Не сердите пенсионеров.) Так вот, очутился я на пенсии. Что делать? Я решил не отдаваться на самотек. И пошел к опытному пенсионеру Мише Фадееву. Это мой старый товарищ. Мы с ним вместе лет тридцать работали, и ордена Ленина по одному Указу получили, и в ополчение в сорок первом году в одном взводе ушли. И я пошел к Мише, чтобы почерпнуть у него передовой опыт в новом для меня деле. Но ничего путного я не узнал. Миша только вздыхал и расспрашивал, что там за щенок работает на его месте. И немножко расстроился, когда я сказал, что щенок ничего, справляется. А потом Миша долго читал мне стихи собственного сочинения. Поэму "За серп и за молот сражаясь". Там что-то такое рифмуется "отчизна-мать" и "побеждать". Совсем неважные стишки. И это мне было особенно грустно, потому что всегда все, что делал Миша, было наивысшего класса. Что же было дальше? Пришлось жить по собственной программе. Оказалось -- жить можно. Я записался в две библиотеки и еще накупил тысячи на полторы художественной литературы. Мы не из тех пенсионеров, которые ничего, кроме своей сберкнижки, не читают. Купил новый аккордеон (старый тогда украли) и каждый два часа играл по слуху "Турецкий марш" Моцарта. На охоту ездил, пока был сезон. Наташа была очень довольна. А в августе пятьдесят седьмого года Московский всемирный фестиваль молодежи. Я в фестивальные дни, как мальчишка, бегал по улицам. Общался. С французами познакомился, с итальянскими ребятами из города Чивиттавекиа. С чилийцами в одном автобусе проехался, научился петь "Катюшу" по-испански. "Пор ла рибера иба Катилина". Пять часов в давке выстоял, чтобы попасть в Зеленый театр на вечер Африки. И так далее. Меня с детства тревожило, что ли, что мир такой огромный и разный. Я еще весной восьмого года сбежал с велосипедного завода "Дукс". Чтобы путешествовать. Завербовался через агентство "Гербе" (было такое в Риге) на строительство Панамского канала. Потом брат Андрей -- он на Николаевской железной дороге работал -- принес мне газетку "Эхо Австралии". Кто-то в вагоне забыл. Ее эту газетку издавали на русском языке эмигранты в городе Бризбейне. Австралия, кенгуру, бумеранги. Я туда -- бух -- письмо: "Хочу к вам". Ответ пришел довольно скоро. Нежно-голубой такой, прозрачный конверт, с водяными знаками. На марке кенгуру. "Г-ну Смирнову Н.А. В собственные руки". Письмо было короткое: условия жизни здесь очень хорошие, даже не имея специальности, можно зарабатывать столько-то фунтов, но "без самой крайней (три раза подчеркнуто) нужды родину не покидайте. Заклинаю вас, молодой человек. Петр Уткин, секретарь редакции." Я не испугался. Махнул для начала на Дальний Восток, оттуда ближе. Шестнадцать суток тащился четвертым классом до Владивостока. Потом плавал на "Киеве", был такой пароход добровольного флота. В Нагасаки нарочно отстал. Жил там в бордингхаузе. А дальше Шанхай, Сингапур, мало ли что еще было. Но я отвлекся. Склероз! Прошел фестиваль -- опять книжки, охота, "Турецкий марш" и приятные покупки. (Наташа со своим тонким вкусом умела находить в магазинах красивые вещи.) А жизни нет. Что-то главное вынуто. Как сказано у Полонского (только по другому поводу): Но нет любви, И гаснет жизнь, И дни текут как дым. Соберемся с другими пенсионерами на бульваре, знаете, напротив Камерного театра, и беседуем. Что там сказал премьер Икада редактору газеты "Пуркуа па". А сам думаешь: вот раньше я не знал, кто в Японии премьер, и не догадывался, что есть газета "Пуркуа па". А все-таки я оказывал какое-то влияние на международное положение. А сейчас никакого. С каждым днем становится хуже. И я уже, знаете, с грустью отметил, что магазин похоронных принадлежностей на Новослободской торгует с одиннадцати до девятнадцати часов. Без выходных и без перерыва на обед. И характер у меня стал портиться. Прочитал в журнале "Техника -- молодежи" описание самодельной лодки. И сразу настрочил склочное письмо редактору: "Уважаемый тов. редактор, Вам следовало бы более вдумчиво подбирать авторов, ибо дилетантский проект лодки, опубликованный в вашем уважаемом журнале, компрометирует..." -- и так далее. Сейчас самому смешно. Но по-настоящему глубину бездны я измерил, когда пришел к соседу. В карты играть. Собрался свой брат пенсионер. Распечатали колоду. И вот сосед вынимает из ящика синьку и раскладывает ее на столе. А я всю жизнь чертежи в синьках получал. И что-то во мне задрожало, как у водовозного коняги при виде бочки. Но это был вовсе не чертеж. Это соседу в тресте по знакомству напечатали бланк для преферанса. На синьке. Я вам его опишу. Все как положено: горка, ставка, время, пулька. А во. всех четырех углах набор изречений: "Злейшие враги преферанса -- жена, скатерть и шум", "Не выигрывай каждый раз -- потеряешь партнеров", "Приглашен в темную -- береги длинную масть" и "Валет фигура, но дамой бьется". И меня вдруг охватил ужас. Больший, чем от похоронного бюро. Неужели, Коля, это чертеж твоей дальнейшей жизни? "Валет фигура, но дамой бьется". Бр-р-р! Но вот однажды вечером, часов в одиннадцать, звонок. Телеграмма. У меня сердце оборвалось. Что-то, думаю, с братом. Других вестей быть не могло. Но читаю: "Просим зайти трест". Всю ночь я уговаривал себя, что ерунда, какое-нибудь чествование ветеранов или просто кампания по выявлению чуткости. К девяти прибежал в трест. Секретарша новая, спрашивает: "По какому вопросу?" Не знаю. Оказалось, меня на работу сватают. Надо принять склад оборудования на атомной электростанции. Номенклатура там несколько тысяч названий -- сам черт ногу сломит. Нужен старый монтажный волк. Вот так. Некому, говорят, кроме вас. Это, конечно, самая беспардонная лесть, но я на нее поддался. Даже с радостью. "Да, да, да, -- кричу, -- согласен!" Но вижу, главный инженер как-то мнется. Уж не знаю, говорит, как к этому подступиться, к материальной стороне вопроса. У вас пенсия какая? Девяносто пять рублей? Вздохнул. Вот, говорит, а оклад там сто десять, да еще вычеты. Так что, выходит, вам фактически придется работать за пять или шесть рублей в месяц. За одну бутылку коньяка "КВ". Но учтите, говорит, вы ведь первым будете в таком деле. Христофором Колумбом! Атомная же станция! Я согласился. Вы только правильно поймите: это не из какого-нибудь там бескорыстия или высоких чувств. Просто я о ч е н ь хотел. После разговора с моей Натальей Николаевной (не стоит вдаваться в подробности) я уехал на место. Действительно, работа любительская! Оборудование на десятки миллионов, тысячи и тысячи прекрасных вещей, от приборчика весом в двести граммов до корпуса реактора весом в двести тонн. Штат у меня десять человек: восемь такелажников -- просто львы ребята -- и две дульцинеи -- уборщица и техник. Техник -- Черняшкина Лида. Честью клянусь, это великая девушка. С кругозором, с великолепной памятью. И я с грустью вижу, что в тресте просто перестраховались, что она лучше меня ориентируется. Я, конечно, до сих пор себя обманываю, утешаю: мол, ничего, превзойду с течением времени. Но в мои годы невесело думать о течении времени... Его насмешливое Лицо стало вдруг печальным и беззащитным. -- Лучше не будем об этом... Ну вот, хожу я по площадке, по реакторному залу, по складу -- разглядываю разные марсианские орудия. И думаю: что будет, то будет, а все-таки хорошо, что я сподобился под занавес жизни такую работу получить. Ведь какая ситуация! Вы прочувствуйте! Человек из прошлого века, появившийся на свет, когда еще аэропланов не было, и кино не было, и чугунка была чудом техники, -- и вот работает по атомному делу. И тут испортили, сволочи, песню. Прибегает ко мне Черняшкина. Эта великая девушка. И говорит: "Я докопалась, я разобралась, на барабанах цифры фальшивые". А у нас были такие большущие барабаны с алюминиевым проводом АС. Люди помнят, что их прибыло семь, а стоят только шесть. И чтоб не замечена была пропажа, указатели веса на барабанах переправлены (провод только по весу учитывается). Значит, полтонны драгоценного провода утекло. Но я даже не потому так расстроился. Я три недели раскапывал бумаги, потом поехал в прокуратуру и сказал: "Найдите этого негодяя, который на атомной, на передовой позиции такую подлость сделал!" И следователь, отличный и дельный молодой человек, сразу все понял. "Дело ясное, -- говорит. -- Кто-то из ваших коллег загнал этот дефицитный провод колхозным деятелям. Они, знаете, фондов не получают и вынуждены ловчить". Я три раза к следователю ездил. Нажимал. Считал: не имею морального права снова не победить, как тогда на ТЭЦ. Через месяц пришел ко мне некий Семенов. Пьянее вина. И печальный. "Вот, -- говорит, -- не поймали, не доказали, что продано. Просто буду платить за недостачу, как материально ответственное лицо. Но я за другим пришел. Я хочу понять, почему люди такие волки? Вот вы, старый человек, вам бороться за существование уже нет необходимости. Почему же вы меня закопать хотели? Почему вам спать не дает, что другой человек старается жить получше? Тем более, что у меня дети". Я человека не закопаю. На меня в тридцать седьмом году уполномоченный НКВД кулаком стучал: покажи, что Федоров и Ривкин вредители. Никогда не забуду: он орал и матерился, а лицо у него было совершенно безразличое. Я потом не раз встречал такое; человек кричит -- все равно, матерщину или лозунги, -- а лицо у него безразличное. Но я тогда уполномоченному ответил: ничего плохого о них не знаю. "Понятно, -- кричит, -- почему вы не хотите помочь разоблачению врагов народа. Поговорим по-другому". Ну, думаю, все. Но знаете, больше меня почему-то не таскали. Может, не хотели возиться, может опасались испортить цельную картину следствия. А то бы, конечно, все. Но я опять отвлекся.Так вот, я говорю этому жулику Семенову: "Нет, я не хочу тебя закопать. Но ты мне враг. И себе враг. Еще больший". А у меня к нему не злоба, а жалость какая-то. Вот прожил человек полжизни, почти уже сорок лет, -- и ничего не понял. Что значит жить получше, Что значит счастье и несчастье? Не попался -- счастье, попался -- несчастье. И ничего душе, ничего людям. Он же не человек, хоть у него и дети есть. Я, откровенно говоря, больно переживаю, что у нас с Наташей нет детей. И много думаю об этом. Но иногда мне кажется: вот было в моей жизни что-то такое, что приравнивается к рождению ребенка. Такое у меня ощущение... ... Все это понемногу, в разное время, рассказал мне Смирнов. Простите, что я свел все воедино. Последняя наша встреча была совсем короткой. Он сказал: -- Вот я сейчас читаю Франса... Но тут прибежала мордастенькая рыжая дивчина в застиранной кофте и сатиновых шароварах. Она взяла Николая Алексеевича за руку и увела. А мне крикнула: -- Извините! Мы, правда, очень спешим. Наверно, это была великая девушка Черняшкина. ЧУДНЫЙ ПРОДАВЕЦ КЛУБНИКИ Мы ждали загородного автобуса. Он ходил редко, раз в сорок минут. Но другого способа добраться в Дальние Дворики не было. В этих самых Дальних Двориках работало много народу -- там была фабрика пищевых концентратов, автобаза, общежитие ГРЭС и счетно-вычислительный центр какого-то института. Против обыкновения, ожидающие не толпились под безобразным бетонным навесом. Все перекочевали на другую сторону шоссе и выстроились в очередь к зеленому ларьку "Овощи -- фрукты". Там торговали клубникой. Продавал ее тщедушный парень лет двадцати. Поместительный белый халат висел на нем, как на вешалке. Лицо было сделано как-то не по правилам -- оно резко сужалось книзу и заканчивалось совершенно квадратным подбородком. И вел он себя странно... Толстуха в плюшевом жакете, видно привыкшая обращаться с сильными мира сего, искательно заглядывала ему в глаза. -- Будьте так любезны, пожалуйста, дайте мне получше. Это для мальчика. -- Понимаю вас... Продавец достал откуда-то из недр ларька новую плетенку, осторожно вывернул в лоток ее содержимое, долго выбирал по ягодке и даже зачем-то разглядывал каждую на свет. -- Нечего выбирать! -- заволновалась очередь. -- Клади подряд! Если все будут выбирать... -- У человека мальчик, -- важно сказал продавец. Собственно, почти у всех были мальчики. Ну, или девочки. Но очередь почему-то вдруг успокоилась. -- Пожалуйста, -- сказал продавец дядьке с пилой, завернутой в тряпку. -- Выбирайте и вы. -- Да ничего, -- застеснялся дядька. -- На ваш личный вкус. Следующего продавец спросил: -- Вам далеко везти? Тут, понимаете, вот какая штука. На правом лотке ягода покрепче, на левом послаще... И совершенно разнежившийся покупатель раскрыл свой профессорский портфель и сказал: -- Эх, рискнем на левую... -- Риск -- благородное дело, -- тонко улыбнулся продавец. Очередь с готовностью рассмеялась. Подошла какая-то взмокшая старуха с двумя мешками, перекинутыми через плечо. Вид у нее был злобный и несчастный. -- Сто пятьдесят граммов, -- распорядилась она. -- И положи мне вот ту клубничку. Вон ту, большую, красную. Продавец продолжал накладывать ягоды из другого угла. -- Я же просила. Вон ту! -- склочно сказала старуха. -- Понимаю вас, -- врастяжку сказал продавец. -- Я просто хочу ее положить сверху. Чтоб она не смялась. Когда пробил час битвы, пришел автобус, -- никакой битвы не произошло. Мы входили в машину, как благонравные ученики в воскресную школу, и кто-то кому-то настойчиво уступал место. -- Ах, какой молодец! -- сказал один старик, когда автобус тронулся. -- Я только жалею, что мы не написали ему благодарность. -- И лучше бы в газету, -- воскликнул человек с профессорским портфелем. -- Знаете, есть такой раздел: "О людях хороших". Его мрачный сосед, читавший английскую книгу по астрономии, согласился, что это имело бы определенное воспитательное значение. -- А вы заметили? Вы заметили? -- в восторге повторяла толстух.а. -- У него на другой чашке весов, на той, где гири, лежал пустой пакет! Чтоб нашего ни грамма не пропало! Представляете? Пакет лежал! А дядька с пилой сказал, что это не так просто. Не может быть, чтоб это был простой продавец. Возможно даже, это был корреспондент, переодетый продавцом. Сейчас у корреспондентов пошла такая мода -- то за шофера такси садиться, то за приемщицу ателье. Чтоб, значит, лучше познать всю глубину жизни. Но никому не хотелось расставаться со светлым образом, и на дядьку зашикали. Нет! Нет! Конечно, это продавец! А может, он новатор, зачинатель какого-нибудь движения? Или, может быть, он новенький и еще не понимает... Нет, просто вот такой попался! Удивительный! И мы продолжали славить того парня с клубникой. -- Парень -- правильно -- хороший, -- вдруг сказал молодой розовый майор, стоявший у дверей. -- Но как, в сущности, ужасен наш разговор! Все обернулись. -- И почему, спрашивается, мы так на него смотрим? Прямо чудо! -- Майор свирепел от непонятной нам обиды. -- Телевизорам не удивляемся! Кибернетике не удивляемся! А тут: не может быть! К чему мы, черт подери, привыкли! Автобус тряхнуло. -- Как вы думаете, пойдет дождь? -- спросил человек с портфелем. ОЧКАРИК -- Вам тридцать? -- Не, двадцать семь... -- Илик постучал ногтем по стальным зубам. -- Может, из-за этого выгляжу старше. -- В тюрьме приобрели? -- Не, на воле. -- И добавил, невесело усмехнувшись: -- Мне зубы выбили, а потом, правда, я другим выбивал... Мы сидели в самой середине котлована у береговой насосной. Вокруг громоздились живописные, словно нарочно устроенные декоратором, песчаные отвалы. Мостом повис над нами козловой кран. А совсем рядом -- в пяти шагах -- работал компрессор. Компрессор пыхтел, свистел, дрожал от злого напряжения, и казалось: еще минута -- и тяжелая махина сорвется с места и помчится, не разбирая дороги, сокрушая стены, расшвыривая бревна и прутья арматуры. Из окна недостроенного корпуса высунулся кто-то в спецовке, помахал рукой и крикнул: "Эгей, Микола!" Илик поднялся с бревна и, подойдя к компрессору, что-то подвернул. За стеной застучали очереди пневматических молотков. -- Там дырки бьют, -- объяснил Илик. И меня снова поразил этот грубый грузчицкий голос, так не соответствующий внешности моего собеседника. Такой внешностью (тонкое, одухотворенное лицо, сосредоточенно сведенные брови, роговые очки) в кинематографе обычно наделяют аспирантов, молодых положительных героев, разоблачающих к концу фильма старых, консервативных академиков. -- По дурости бьют дырки. Понимаете, забетонировали то место, где надо устанавливать кольца. То ли колец не было, то ли не догадались, что нужно. И вот сейчас отбивают, что сами забетонировали. Если смотреть на такие вещи с государственной точки... Вдруг лицо его окаменело. Илик бросил на меня взгляд, полный презрения, и положил огромную, не по росту лапу на мой блокнот. -- Записываете? Хотите описать, какие патриотические мысли у бывшего уголовного? Я пробормотал что-то невнятное: дескать, я не в этом смысле, я совсем в другом смысле... -- И чего вы меня расспрашиваете? Потому что сейчас мода на пе-ре-ко-вав-шихся? И в конце напишете: "Так он вернулся полноправным членом в дружную трудовую семью". Правильно? Про меня уже писали... Илик махнул рукой и ушел к компрессору. Поднял боковой щиток, обнажив нехитрое нутро машины, посмотрел, вздохнул и вернулся ко мне. -- Сейчас такое настроение, прямо хоть медали давай ворам, которые "завязали" и порвали с преступным миром. А какая их заслуга? Вся заслуга тех людей, которые чуть не силком тащили воров к правильной жизни. Те их еще за руки кусают, вырываются, порезать грозят, а они все равно тащат. И вытаскивают-таки. Вот этих людей, я считаю, заслуга... В голодный послевоенный год Миколина мама решила уехать с Халиловского рудника в Карелию. Кто-то сказал, что в Карелии лучше. Собрались, посидели перед дорогой на чемоданах -- бабка велела -- и поехали. На какой-то большой станции поезд стоял очень долго. Мать спала, а Миколе надоело сидеть на краешке полки. Он накинул свою аккуратненькую курточку с настоящими офицерскими пуговицами и побежал смотреть, что там за станция. За попорченным бомбой станционным зданием гомонил "хитрый" базарчик. Там торговали картофельными оладьями, от которых шел вкусный дух, и меняли яйца и маленькие хлебцы на вещи. Даже Миколу спросили, нет ли у него вещей. Он посмеялся и побежал назад. А поезд уже ушел. -- И куда же вы ехали? -- спрашивали сердобольные тетки, сидевшие на узлах в ожидании своих поездов. -- В Карелию, в Петрозаводск. -- Не по дороге, -- вздыхали тетки. -- Надо тебя в милицию сдать. Милиции Микола боялся, милицией его всегда пугала мама. "Вот сейчас придет милиционер", -- говорила она, делая страшные глаза. Надо ж было иногда припугнуть мальчишку: отца нет, а ее и бабку он не слишком-то слушался. Микола убежал от сердобольных теток. До Петрозаводска ехал зайцем; кормил его один добрый человек, дядя Вася. И переночевал он в городе у дяди Васи. Утром тот отвел его в милицию, а то мать, наверное, ищет, с ума сходит. Но мать до Петрозаводска не доехала, -- видно, кинулась обратно искать его на станциях. Миколу привели в детприемник. Там он быстро подружился с маленьким гордым оборванцем, которого другие ребята звали Бациллой. -- Будешь моим корешем, -- сказал Бацилла. -- Вместе вечером смоемся, а то в колонию отправят. -- Ладно, -- ответил Микола, -- и поедем искать маму... Аккуратненькую курточку с настоящими офицерскими пуговицами проели за один день. На кой она? Лето же! Потом они долго вспоминали этот блаженный день. Попрошайничать гордый Бацилла запрещал. -- Нельзя унижаться, -- говорил он. -- Это не по-пионерски; А воровать, считал он, ничего, можно. В одном рассказе, который читала учительница еще в четвертом классе, было так и сказано: "Если от многого отнять немножко, то это не кража, а только дележка". -- Ты ей пой что-нибудь про папу-маму, а я буду шнырить, -- распоряжался Бацилла на подступах к очередному базарному рундуку, за которым восседала суровая торговка. -- А знаешь, какую у нас зимой пьеску ставили? -- вспоминал вдруг вечером Микола. -- "В логове фашистского зверя". Знаешь, как разведчик Константин Орлов пробирается в их главный штаб. И он рассказывал про неустрашимого капитана Орлова. -- Жалко, что война кончилась, а то и мы вполне могли бы... А по ночам Микола плакал и думал о маме. Как хорошо было с. мамой и как теперь плохо! Ночевали где придется, ели что удастся стащить, ездили, пока проводник не сгонит, на площадках товарных вагонов, на открытых всем ветрам платформах. Известная беспризорницкая жизнь. Но все-таки Миколу не покидала надежда, что вот он вдруг на какой-нибудь станции встретит маму. Может, увидит ее в окне проходящего поезда. И вскочит в него на ходу (он теперь это умеет). И Бацилла очень рассчитывал на такой случай -- Он, конечно, будет принят Миколиной мамой как свой, ведь без него Микола определенно пропал бы... В поезде, шедшем в Вологду, с ребятами случилась беда. То есть сперва все шло хорошо. Добрая старушка проводница, выслушав выдуманную историю, которая была ничуть не жалостней их настоящей, впустила ребят в вагон. Они пристроились в крайнем купе, занятом какими-то ражими мужиками и необъятными бабами: в ослепительно богатых плюшевых жакетах. -- Киты, -- объяснил опытный Бацилла, указав глазами на узлы, мешки, бидончики, торчавшие из-под лавок. Весь вечер спекулянты толковали, где какой урожай, и жрали. Самая толстая тетка жрала большой ложкой мед из глиняного горшка, а веселый жирноглазый мужик обнимал ее и приговаривал: -- Мотя, бедная сирота, не пролезет в ворота. Потом он подмигнул ребятам: -- Небось жевать хотите? -- Хотим. Но жирноглазый ничего им не дал. -- Закон жизни гласит, -- сказал он наставительно, -- ты окажи мне услугу, и тогда я тебе что-нибудь дам. -- Какую услугу, дядя? -- Ну уж не знаю, какие с вас услуги! Спекулянты добродушно рассмеялись. Глубокой ночью Бацилла разбудил Миколу: "Смотри!" И полез, под соседнюю полку, туда, где стоял горшок с медом. Вдруг грохот, верещащий бабий вскрик. Кто-то ссыпался с полки на Бациллу, кто-то другой, огромный, ударил Миколу по голове, по зубам, снова по голове. Микола выплюнул зубы. -- Ворюга! Гад! Истолку! Здоровенные руки подхватили его, выбросили в тамбур. -- Ой, не надо! Грохнула дверь. Обожгло струей холодного воздуха. И все... Очнулся он на железнодорожной насыпи. Ощупал себя и завыл в отчаянии: -- Бацилла! Побежал, откуда силы взялись, в одну сторону, повернул назад -- нет Бациллы! Наконец наткнулся на него, -- Я идти не могу, -- сказал Бацилла. -- Нога... И Микола потащил его на себе. Он стонал и ругался, страшно ругался, все черные слова, которые он слышал на базарах и станциях, летели в ночное небо. Наверно, пять километров пришлось так пройти, пока не выросла перед ними будка путевого обходчика. -- Может, впустят. -- Пошли дальше. Никого нам не надо. Все гады! Ненависть к людям, у которых есть хлеб, свет, дом, разрывала их сердца. Все враги! Одному было тринадцать, другому -- четырнадцать... Потом началась настоящая воровская биография. Работали по мелочам: в станционной сутолоке утащат мешок, или, по-уличному, "сидорок", корзинку -- "скрипуху" или "лопатник" -- бумажник (это у кассы, где самая давка). Так прошел еще год, и наконец они попались. Милиция для исправления послала их в ремесленное. Там ребят кормили баландой, учили нарезать болты и строем, с песней "Ремесло, ремесло, золотое ремесло" водили в баню. Хладнокровно осмотревшись, они в удобное время обобрали кладовую, где хранили колючие черные шинели и пудовые ботинки. Ребят судили. Дали им по два года (впрочем, условно). И снова путешествия на крышах вагонов, в тамбурах, "в собачниках" под вагонами. Потом они прибились к шайке, где действовали серьезные воры, люди опытные и, так сказать, идейные. Микола с их помощью обзавелся философией. То, что с детства казалось ему священным: как красноармейцы воевали с фашистами, как мама ждала отца, -- предстало перед ним, так сказать, в новом свете. И Лупатик -- главный в шайке -- пел в дни загула: Ты меня ждешь, А пока с лейтенантом живешь И поэтому знаешь: со мной Ничего не случится. Время шло... Микола поздоровел, приоделся и уже спокойно смотрел на хлеб, продававшийся в магазинах без карточек. Несколько раз его ловили и били смертным боем, но в последний момент, когда сквозь толпу уже продирался милиционер, он все-таки уходил. Даже старшие в шайке относились к нему с опасливым уважением. Только с Бациллой он разговаривал по-прежнему, по-мальчишески. Потом в городе Казатине пропал Бацилла. Полными слез глазами смотрел из-за угла Микола, как великан-завмаг, намертво стиснув ручищей локоть дружка, увел его в милицейскую дежурку. Две недели Микола жил в Казатине, ждал. Не дождался. Он стал еще злее и недоверчивее. По улицам ходил осторожно, словно во вражеском стане, даже в "нерабочие" часы старался не стучать сапогами. Его безотчетно раздражало, что обыкновенные люди ходят по улицам не так, топают себе без оглядки. Щербатый Микола был уже вполне квалифицированным вором, когда его поймали в Виннице, судили и отправили в колонию для малолетних преступников. Два раза он пытался бежать. Потом раздумал. Ему даже понравилось здесь. Мальчишки признали его главным и слушались беспрекословно. Скажет: " Отдай обед!" -- и какой-нибудь разбойничьего вида малый покорно встает из-за стола не солоно хлебавши. Поведет грозно бровью -- и понятливые кореши спешат зажать в уголке ослушника. А потом на вопрос воспитателя: "Кто тебя так отделал?" -- тот только промычит: "Упал, ушибся". Ему нравилось повелевать. Микола даже присвоил себе титул "Счастливый", точь-в-точь как древнеримский диктатор Луций Корнелий Сулла, о котором он; разумеется, и понятия не имел. Так его и звали: "Колька Щаслывый". Потом в колонии появился новый воспитатель, Костюк Андрей Васильевич. Ничего необычного в его внешности не было -- худощавый, лобастый, похожий на подростка. Но, увидев его, все ребята пришли в возбуждение. И даже Микола, всегда высокомерный с начальством, по-щенячьи побежал за ним. На застиранной гимнастерке нового воспитателя тускло золотилась звездочка. Герой Советского Союза. Костюк не стал с ходу воспитывать малолетних преступников. Просто спросил, какая тут работа, рассказал случай из военной жизни, а потом заявил: -- Учтите, ребята, судьба зависит от человека. В известной степени даже на войне зависит. А уж в обыкновенной жизни -- это точно! Микола Илик не счел нужным рассказывать мне, как его забрал в руки новый воспитатель. Во всех книгах о воспитателях, которые Миколе привелось прочитать, история покорения хулиганского заводилы описывалась почему-то точно так, как было с ним на самом деле. И он опасался, что я е его слов напишу еще одну такую историю, и все сочтут ее выдуманной, и это снизит светлый образ настоящего, живого Андрея Васильевича, который по сей день работает в той же колонии (если надо, можно дать адрес). Тут вся сила в подробностях, которые Миколе трудно, просто невозможно передать. Как Костюк останавливал его вдруг во дворе: "Ну что, Коль, чего это ты вдруг такой скучный? Ну?" И не отпускал от себя весь вечер, будто не было для него собеседника интереснее Кольки. Как, затащив Миколу в ненавистную столярку, сбрасывал китель и говорил: "Построгаем для своего удовольствия..." Как, перехватив властный жест Щаслывого, адресованный кому-нибудь из покорных корешей, вдруг по-детски обижался: "Я думал, ты товарищ, а ты..." Как говорил после очередного "художества" колонистов: "Вы почувствуйте, что сказано в главной песне, с которой умирали лучшие люди. Там сказано: "А паразиты никогда!" Все это довольно странно звучало в суровом заведении, каким была в сорок девятом году колония для малолетних преступников. И Микола влюбился... Микола стал жить для Костюка. Ради того, чтобы Андрей Васильевич между делом подмигнул ему: давай, мол, хлопче, жми, -- он исправно точил деревяшки в мастерской все четыре часа, как положено. И потом снисходительно отсиживал еще четыре часа на уроках -- решал задачи или выводил в тетради что-нибудь вроде "встрепенулись, запорхали тучи резвых мотыльков". И хлопцы ходили у него по струнке. -- Совсем другой человек! -- восхищалось начальство и, наверно, ставило галочку в списке достижений колонии. А Костюк как-то не восхищался. Может, он в конце концов догадался, какими способами наводит Микола порядок в своей группе. Однажды он прямо пришел в ярость. -- Нам твоей бандитской дисциплины не надо! -- кричал он. -- Нам нужна сознательная дисциплина... -- Та я ж только для вас, Андрей Васильевич. Мне на кой она, та дисциплина? -- Что ты для меня стараешься? Ты для этих вот хлопцев старайся, для всех людей старайся. -- А что они мне сделали, все люди? -- Как же ты не понимаешь? Как же ты не понимаешь? -- сокрушался Костюк. И объяснял про войну, про возрождение Донбасса из руин и пепла, про стахановку полей Пашу Ангелину и новатора Николая Российского. Микола терпеливо слушал, говорил: "Я понимаю", -- а сам думал: "Хороший вы человек, Андрей Васильевич, дивный человек... И больше ничего... Какая тут может быть стахановка полей".." -- Эх, не довел я тебя до настоящего ума! -- сказал Костюк, прощаясь со Щаслывым. Микола уезжал на стройку, на Мироновскую ГРЭС, вместе с девятью колонистами, которым тоже "вышел возраст". -- Вы не сомневайтесь, Андрей Васильевич,-- страстно заверял он.-- Я вас не подведу... Но подвел Микола... Правда, тут были кое-какие обстоятельства... Поскольку эти ребята у себя в колонии занимались столярным ремеслом и имели разряды, чуткое начальство на стройке послало их в ДОК -- деревообделочный комбинат. Но чуткость имеет свои пределы, и в ДОКе их поставили копать ямы. Ребята немножко поскучнели, но все-таки честно выкопали ямы, осмолили снизу столбы для ограды и начали их устанавливать. Но тут новичкам велели идти в другое место и опять копать ямы (работа тяжелая и копеечная). А оградой занялась уже настоящая бригада. Так им было сказано: настоящая! Микола по старой памяти считался среди своих главным, он пошел говорить с начальством. Честное слово, он хотел по-хорошему. Но по-хорошему не вышло. Начальство повысило голос, и Микола, конечно, повысил. Начальство обиделось, ввернуло что-то насчет "шпаны, которая тоже лезет указывать...". -- Понятно,-- сказал Микола и ушел. В тот вечер в комнате колонистов было плохое настроение. И всю неделю было плохое настроение. А потом вдруг стало хорошее. Появились деньги. И не те жалкие трешки и пятерки, которые выбрасывал ребятам из окошечка кассир... В палатке, где торговали водкой, в "Голубом Дунае", продувная бестия продавец теперь отличал этих ребят и каждого называл по имени, В их комнате вечерами стало шумно. Там шла игра. Сперва зазвали какого-то простодушного телка из столярки. Проиграли ему тридцатку, "дали хвостик", как говорят, квалифицированные люди. Потом понемножку отыгрались и в конце концов, конечно, обчистили его совершенно. Он ушел оглушенный и с натужной улыбочкой пообещал прийти в получку отбить свое. Потом появились солидные дядьки, отцы семейств: горячились, проигрывали, уходили. Комендантша что-то такое пискнула насчет "запрещенных азартных игр и спиртных напитков". Ей посоветовали заткнуться и показали безопасную бритву Бритва не показалась ей безопасной, и она замолчала. Миколины хлопцы совсем обнаглели. "Мы блатняги -- мы отчаянные", Бывало, какой-нибудь обиженный неосторожно кидался на них, крича какие-нибудь гордые слова: дескать, я вас так и сяк! Но тут непременно вмешивались добрые люди и уводили его, нашептывая: "Не связывайся с этими, то ж бандюги. Им человека порезать, как тебе чхнуть". Народных дружин тогда не существовало. Жаловаться в милицию не было охотников. Наконец на собрании кто-то встал и сказал: "Пора гнать этих..." Собрание постановило: гнать. И Миколины хлопцы решили уйти "с музыкой". Изрезали поддельный ковер, висевший на стене, поставили койки на попа, переломали тумбочки и вышвырнули их в окно. Только убожество казенного инвентаря не позволило им развернуться как следует. Дверь заложили палкой: сунься, кому жизнь надоела, -- и улеглись спать в разгромленной комнате. Утром никто на работу не пошел. Днем пришла старуха рассыльная, всеведущая как все рассыльные. После долгого допроса через дверь ее впустили. -- Добаловались, байбаки, дуроломы чертовы! -- сострадательно кричала она и топала тоненькими ножками в стоптанных башмаках.-- Теперь знаете, что вам будюулет? Тебя, Илик, сам Козлов зовет. Безмолвное совещание длилось несколько секунд. Идти? Не идти? Удирать? Дело было серьезное. Тогда еще действовал Указ от 26 июня: за прогул под суд. А тут еще хулиганство. За это тоже. -- Пойду,-- сказал Илик. "Сам Козлов" был заместителем начальника строительства. Он, между прочим, отвечал за быт. Постарайтесь представить себе, что значит отвечать за быт в новорожденном поселке, где всего не хватает. О неумолимой жестокости этого Козлова на стройке ходили легенды, питаемые всеми, кому он отказал в ордере на комнату, не дал строевого леса или тонну угля сверх положенного. Микола расстегнул ворот, бросил в зубы папироску и пошел. Загорелый, крепкий дядька с седеющими висками грозно поднялся из-за стола, когда Микола открыл обитую клеенкой "ответственную" дверь. -- Дальше что? -- спросил он, не здороваясь. -- А дальше что? -- Ясно что, -- сказал Илик. -- Тюряга. -- Вот-вот, -- поддакнул Козлов. -- Я только не пойму, чего ты сам себе желаешь? И хлопцы твои? Я понять хочу. Так прямо он и разбежался исповедоваться первому начальничку! Микола сам знает, как ему жить, только бы дали... -- А как все-таки? Ну ладно, он не знает как. Он знает, что здесь ему погано. В колонии он почти перековался. Но, выходит, зря. -- Чего тебе перековываться? -- засмеялся Козлов. -- Живи, как люди. Живи? И Миколу захлестнула злоба. Ох, он даст на прощание, будет помнить Козлов! И про зарплату -- так ее так; и про соседский разговор насчет бандюг -- правильно, мы и есть бандюги; и про ямки, которые заставляют рыть для чужого дяди. Эх, мать-перемать, начальнички! Он орал так, что в комнату заглянула дежурная из приемной. Микола понял, что вот сейчас его вытолкают из кабинета за неслыханное нахальство. И позовут милицию. -- Закройте дверь с той стороны, -- неприятным голосом, каким положено говорить зампобыту, сказал Козлов дежурной. А на Миколу он поглядел как-то странно и сказал: -- Это черт те что с этими ямками! И вообще... Тут святой взвоет. Не то что такие щенки, как вы. Иди к своим, спроси, Чего они хотят. Подумай сам, чего ты хочешь... -- Паспорт, вот что я хочу. Паспорт на руки. На совещании в Миколиной комнате полного единодушия не было достигнуто. Большинство, вспомнив несчастную свою бродячую жизнь, склонялось к тому, чтобы остаться и попросить у начальства хорошую вы годную работу и еще разные мелкие льготы (например, зеркало в комнату и приемник, который можно будет загнать). Микола требовал, уговаривал, угрожал. Ребята поддались. На другой день пришел Микола к Козлову и сказал: -- Всем паспорта! -- Уйти хотят? Куда уйти? В воры? И ты не мог их убедить? А чего ради Микола должен их убеждать остаться? Он сам первый собирается рвануть отсюда. С паспортом или в крайности без паспорта. Козлов сказал в приемной, что уходит на весь день и по важному делу. И действительно, он просидел в общежитии до вечера. Сперва ребята огрызались довольно дружно. Потом некоторые раскисли и стали поддакивать Козлову. -- Я вас прошу... -- говорил он. --Я вас очень прошу... В конце концов ребята со свойственной этой братии любовью к картинному жесту заявили, что они решительно рвут с темным прошлым и встают на светлую дорогу труда. Микола промолчал. -- Давайте конкретно, -- попросил Козлов. -- Куда кто хочет? Кто захотел на автобазу, кто на ДОК, к станку. И Миколе стало грустно уходить одному. И он, презирая себя за слабость, сказал: -- К машинке какой-нибудь... Тот дал ему записку к товарищу Малышеву, передовику производства. Теперь Козлов уже не просил, а распоряжался. -- А что порезали и поломали, за то заплатите из получки, -- сказал начальник, совершенно обнаглев под конец -- Должен быть порядок... Передовик производства Малышев был довольно угрюмый дядька. Он носился со своим потасканным, побитым, задрипанным экскаватором "Ковровец" как с писанной торбой. Вечно что-то в нем смазывал, чинил, протирал. Даже в столовую на обед избегал ходить. Поест всухомятку за десять минут, а остальное время копае