и разлуке, про неродную мать, державшую верх в семье, про страх перед убийством чувств. Потом она подняла телефонную трубку, набрала тройку и две девятки и сказала отчаянно, будто сама была той Катей и это у нее решалось все на свете: -- Валя! Приходи скорее. Письмо. -- Буду через минуту, -- сказал он очень серьезно, как если бы речь шла о чем-нибудь чрезвычайном, а не просто о материале, который может пригодиться для очередной статьи, а может и не пригодиться... И было у Томы предчувствие чего-то необычайного и огромного -- одно из тех необманных предчувствий, которые никак невозможно объяснить и в которые невозможно не поверить. Когда мелочи, интонации, словечки становятся вдруг символическими, разрастаются, сразу заполняют собой все -- прошлое, настоящее, будущее и уже что бы ни сказалось, что бы ни случилось -- все это неспроста, все имеет значение. Вот эта комната, куда она попала именно сегодня, и то, что Валя вдруг зашел просить письмо, и то, что письмо нашлось -- именно то самое, связавшее ее и его, точно бы специально адресованное обоим. -- Так у нас не полагается! Это Иван Прокофьевич. Господи, он здесь! И Кира здесь, и шкаф с папками, и тощенькая стопка обработанных писем на столе, и огромная кипа необработанных. И совершенно ничего особенного... -- Сперва все-таки позвольте мне ознакомиться, -- это он сказал сухо, даже враждебно. -- Я решу, как и что... А потом уж звоните... Что ему надо? Почему он влез и все испортил? Тома злобно посмотрела на Ивана Прокофьевича, И снова увидела эту медленно двигающуюся челюсть, к которой было уже привыкла... Почему он здесь, в редакции -- этот неказистый, неоструганный, неотесанный человек, похожий на отрицательного управдома из кинокомедии? И кажется, не очень грамотный. Как молитвенно читает он каждую бумагу, как мучительно пишет, как ефрейторски гаркает, когда звонит телефон: "Гаврилов слушает". Говорят, его вытащил сюда сам Главный: память прошлых лет, фронтовая дружба... Но он должен был, как минимум, вынести Главного на руках с поля боя, чтоб получить от него такую благодарность -- попасть в журналисты. В журналисты! Нет, но как он читает, как читает! Пять слов в минуту! Будто письмо шифрованное... Или на иностранном языке... И Валя все не идет! Сказал -- через минуту... И не идет. Целую вечность! Две вечности... Уже, наверно, три вечности... не идет... -- Действительно, -- это Иван Прокофьевич дочитал наконец письмо. -- Человеческий документ... Но все-таки в следующий раз без меня не распоряжайтесь. -- И добавил извиняющимся голосом: -- Тут у нас бывают очень серьезные письма... Знаете... Наконец пришел Валя. Он облучил Тому серыми своими большущими глазами и молча принял из рук Ивана Прокофьевича письмо. Но не ушел с ним к себе, а присел на краешек Томиного стола, повернул листки так, чтоб и ей было видно, -- и стал читать. И Тома жарко обрадовалась, что он присел на краешек стола -- кто бы еще это мог? Иван Прокофьевич? Главный? Что Валя захотел сесть вот так с нею рядом, очень близко, и читает медленно, чтоб она поспевала, и тихонько спрашивает, перед тем как перевернуть страницу: "Успеваешь?" . -- Чудо какое письмо, -- сказал он, дочитав, и посмотрел на Тому так, словно она это письмо написала и лично ему. -- Спасибо, Том! Ты -- чудо что такое. Он снова посмотрел на нее особенным своим долгим взглядом и сказал: -- Пошел писать... Такая штука... Кипит! И он выбежал из комнаты с письмом в поднятой руке. А Тома думала, как он вот сейчас несется по редакционному коридору -- красивый, лохматый, вдохновенный, как рывком открывает дверь своего кабинета, как кидается к столу и быстрыми крупными буквами наискось, чтоб не терять ни минуты, пишет какие-то главные слова, горячие строчки, которые сразу про все, про всю жизнь!, Этот длинный и узкий, как коридор или кладовка, Валин кабинет! Он особенный, единственный в редакции. На всех других дверях таблички: "Отдел науки" или "Зам.ответ.секретаря", или "Член редколлегии, редактор по отделу комсомсомольской жизни П.В.Суляев", или красная с золотом доска: "Главный редактор В.М.Корнюшкин. Прием с 14 ч. до 16 ч.", а на Валиной двери написано просто: "В. Гринев" -- все, и достаточно, и больше ничего требуется. Но надо работать! Какое там письмо следующее? Так: "Я молодой специалист. Окончив МИСИ, вскоре женился на одной девушке, с которой приходится расходиться..." Так... "...тащит меня или на концерт или на танцы, и хотя, безусловно, духовная жизнь человеку нужна, но ведь это надо делать в свободное время". О-ох! Так... Следующее: "Дорогая редакция! Я хочу описать мое счастье, которое вдруг так неожиданно пришло, почти что на голом месте, в командировке..." Часа в четыре затрезвонил телефон, Кира подняла трубку и шепнула, прикрыв ладонью мембрану: -- Томка... Твой... Неженатый... Валя сказал, что вот минуту назад поставил точку, дописал комментарий, что Тома обязана поужинать с ним (вернее, это будет даже поздний обед), потому что вот такое дело... И письмо чудное... И вообще... Тома жалобно смотрела на Ивана Прокофьевича и сказала деловитым Кириным голосом, что ей очень нужно по личному, но очень важному делу, на полчасика... ну, может, на сорок минут. -- Пожалуйста -- прожевал Иван Прокофьевич. -- Раз по важному... На бегу застегивая пальтишко, Тома понеслась к парикмахерской. К знаменитой седьмой парикмахерской на углу, где работал еще более знаменитый Паша, причесывавший артисток и иностранок и бравший "сверх" по трешке... Швейцар, похожий на Ивана Прокофьевича сказал, что Паша ушел обедать и будет минут через пятнадцать, может двадцать, хотя точно неизвестно, "они нам не докладываются". Тома просидела полчаса в ожидальне, слушая неторопливые, серьезные, бессмысленные дамские разговоры про то, что носят в Москве, и хороша ли польская помада, и приедет ли на гастроли "лично МХАТ" или только его выездной ансамбль -- те, кто в Москве говорят какое-нибудь там "кушать подано". Это были досужие дневные посетительницы, пенсионерки или чьи-то жены. Паша так и не пришел. А когда Тома вернулась в свою комнату, Иван Прокофьевич сообщил ей, что уже читал материал Гринева и что это очень хороший, такой искренний, художественно написанный материал. -- Хотя, -- сказал он, подумав, -- всегда боязно так вот прямо советовать человеку: "Давай поступай так, перекраивай жизнь, и свою, и ее, и дочкину..." Но, надо признаться, убедительно написано, от сердца. Тем более статья не редакционная, а п о д п и с н а я... А еще Иван Прокофьевич сказал, что Гринев просил ее позвонить сразу же, как вернется. Тома набрала тройку и две девятки. Не успела еще ничего сказать, только вздохнула, а он уже узнал, догадался, почувствовал. -- Спускайся, я буду ждать внизу. -- Идите, если нужно, -- сказал Иван Прокофьевич, не поднимая глаз. --Завтра задержитесь, отработаете... -- Ни пуха ни пера! -- сказала Кира, а Тома ответила: "Спасибо", хотя полагалось крикнуть "К черту!". Значит, все понимают. Всем видно! Всем, всем видно. В кафе они устроились в углу, у окна, и Валя нарочно привалил третий стул к столику, чтоб никто не подсел. -- Ну, слушай! -- сказал он. -- Или погоди. Сначала закажем что-нибудь. Ты голодна? Тощенький официант с лицом шестидесятилетнего мальчика, видимо, знал Валю. В мгновение ока на столе появилось все, что надо, -- бутылка цинандали, и рыбка, и сыр, и -- в нарушение правил -- пирожные (Валя сказал, что они спешат и нужна "вся программа сразу"). -- Так слушай... Мне, правда, не терпится... "Дорогой Афанасий! Ваше письмо по-настоящему взволновало меня (Главный захочет, чтоб я написал, как Николай II -- "нас" вместо "меня", но дудки!). Вы попросили меня вступить в заповедную сферу чувств, дать совет, на который трудно решиться, но я все же решаюсь, потому что слишком ярко, слишком явственно описали вы сложную и -- трагическую историю, в которой нет виноватых..." Тома слушала музыку его речи и, кажется, могла бы повторить все, что произносил, почти пел Валя, -- все-все, слово в слово. А Валя читал: "Как точно сказал поэт о трудном этом вопросе, мучащем, разрывающем сердце тысячам и тысячам счастливых: "Любовь с хорошей песней схожа, а песню нелегко сложить". Не легко складывается и Ваша песня, Афанасий, но это высокая и чистая песня, и, я уверен, вам надо преодолеть боль расставания с дочерью (да ведь вы и не исчезнете из ее жизни!) и пойти навстречу своей любви, навстречу Кате. Потому что, затоптав, погасив свою любовь, -- вы погасите лучшее в себе". -- Ну? -- спросил Валя и посмотрел выжидающе и даже как-то робко. -- Да, -- сказала Тома. -- Очень! -- Слава богу, -- пробормотал Валя и вытер тыльной стороной ладони пот со своего прекрасного, высокого лба. -- А я просто испугался, когда вашему долдону это понравилось. Этому Порфирычу, Пахомычу, Пафнутьичу -- я всегда путаю... Значит, да? -- Да, -- повторила Тома. Сколько-то минут они просидели молча. Потом он взял ее руку. Его ладонь была огромная и горячая. -- Ешь, -- сказал Валя. -- Что ж ты ничего не ешь? И давай выпьем. Будь счастлива! -- Хорошо, -- сказала Тома. -- И тебе пора, потому что они там без тебя сократят что-нибудь... Или "исправят стиль". -- Не исправят, -- просто сказал Валя. -- Я ведь еще не сдал -- все на машинке... Пошли... Тома проснулась и, взглянув на часы, обмерла. Без пяти девять! Полчаса назад надо было приступить к работе. Но она все-таки сделала крюк и добежала до киоска. "Знамя молодежи"? Все продано! В троллейбусе она протолкалась к какому-то дяденьке, читавшему газету, и, поднявшись на цыпочки, заглянула через плечо. Есть! Огромный стояк на три колонки. Письмо корпусом, а Валин комментарий -- жирным. Слава богу! -- Иван Прокофьевич, простите меня, так получилось, я сегодня до одиннадцати буду... И всю субботу... -- Хорошо, -- сказал зав, не поднимая головы. -- Видела уже это художество? -- Сократили? -- ужаснулась Тома. -- Да нет, я бы не сказал. Вот ознакомьтесь... Нет, все как было: "Ваше письмо по-настоящему взволновало..." Так... "трагическую историю, в которой нет виноватых". Так. "Любовь с хорошей песней схожа..." Все как было! Ой, что это?! "Вам надо преодолеть боль расставания с Катей. Исчезните из ее жизни, не коверкайте сразу столько судеб. Потому что, затоптав свой долг перед женой и дочерью, вы погасите лучшее в себе". -- Боже мой! Что они наделали?! -- Кто -- они? -- спросил Иван Прокофьевич. Тройка и две девятки... Короткие гудки. Снова тройка и две девятки -- занято. Тройка и две девятки... -- Доброе утро! В комнату вошел Главный. Он выжидающе посмотрел на Тому (так мама глядела на нее, маленькую, когда начинался "взрослый" разговор о деньгах или разводах). Но Тома не двинулась с места. -- Выйдем-ка, Иван Прокофьевич. -- Ничего, -- сказал тот и тоже не шелохнулся. -- Так что же все-таки? -- Даю тебе слово, я ничего не трогал... И Бухвостов тоже. -- Главный вдруг прокашлялся, как перед начальством. -- Рубрика: "Спор о любви", -- может быть такое мнение, может быть другое... Как Гринев сдал, так и дали. Только одно слово поправили. -- Он протянул Прокофьичу рукопись. -- Видишь, вместо "заповедная сфера чувств", "заповедная область"... -- Значит, сам? Все наоборот! -- А ведь вроде очень искренне написано, -- крякнул Главный -- Поганец! Но... Золотое перо! -- Перо?! На хрена перо, когда такая совесть?! Тома выбежала из комнаты и помчалась по пустынному в этот утренний час бесконечному редакционному коридору мимо одинаковых дверей с той дальней, единственной. Открыла ее и крикнула: -- Валя! -- Ладно, после, -- торопливо сказал телефонному собеседнику и положил трубку. -- Тома. Так было нужно... Я только ради того письма. Прекрасное же письмо... Ты еще не понимаешь таких вещей. Оказалось, что наши соседи сверху дают на сегодня передовую об укреплении семьи... Моя статья в прежнем виде выглядела бы полемикой... Ты пойми. Они же республиканские, а мы -- областные. А они и так на меня косо... Ведь самое главное, чтоб люди задумались... Тома! Она бежала по коридору, оглядываясь, словно боясь, что он погонится за ней. Отдел информации. Там сегодня должно быть пусто: сессия горсовета. Тома оттянула защелку замка и, упав на какой-то стол, зарыдала. Она ревела как маленькая, подвывал глотая слезы и утирая соплюшки пальцем. Она плакала не об исчезнувшем волшебстве, не об убийстве чувств и вообще не о чем-нибудь таком, торжественном. Она думала о всякой ерунде -- о том, что зря просидела до часу ночи, дожидаясь знаменитого Пашу, и зря концов вот так чудно уложилась и потратила деньги -- 6 рублей, и что непонятно, как она теперь станет здороваться с Валей и вообще смотреть на него, и что этот Серков может вдруг расстаться со своей Катей, то есть не расстаться, а не встретиться больше... А еще она подумала, что теперь сказать Ивану Прокофьевичу, по которого -- как, наверное, про все на свете -- она ни черта не понимала... ЗАДАЧКА Глубокоуважаемому девятикласснику и дипломанту математических олимпиад МАРИКУ ШЕЙНБЕРГУ от почтительного автора, помнящего лишь выбранные места из таблицы умножения. -- Все, -- сказал Лева. -- Решено и подписано! -- Кем решено и подписано? -- спросила Машка. -- Мною, -- пробасил Лева и строго посмотрел на нее сквозь очки, за которыми глаза были, как золотые рыбки в аквариуме. -- Тебе мало? -- И мной, -- сказал Юра Фонарев. -- Ну, тогда пусть мною тоже, -- вздохнула Машка. -- Пожалуйста. -- Что значит "пожалуйста"? Никто тебя не заставляет! -- И ребята с возмущением посмотрели на нее. -- Только не хватало, чтоб заставляли, -- теперь уже Машка возмутилась. -- Только этого не хватало! -- Ладно, -- примирительно сказал Лева. -- Не пожалеешь. Благодарить будешь! Знаешь, какая эта школа? Машка знала ничуть не меньше их. Они же вместе там были в "день открытых дверей". На той неделе Адочка (в смысле Ариадна Николаевна, математичка) сообщила Леве, как классному гению, что вот будет такое мероприятие и она бы советовала ему... Ну, а пошли втроем. Действительно, потрясающая школа! Классы там не классы, а кабинеты, и в одном счетно-решающая машина стоит. Уроки называются не уроки, а лекции, и вместо учителей преподают доценты из университета, а один даже доктор наук. Может, кое-что и врут тамошние ребята, вундеркинды эти, но, кажется, в самом деле у них там в девятом классе проходят программу первого курса физмата и даже вроде бы отчасти второго... Поэтому, кто не круглый отличник, у кого четверки, смешно даже думать, чтоб сюда попасть. У Юры четверок было две, у Левы -- ни одной, сплошные пятерки, но, к сожалению, у него имелась тройка по немецкому. У Машки, конечно, четверок хватало. Но когда "день открытых дверей" уже кончался и наши ребята собирались уходить, вдруг выступил директор этой самой специальной математической школы -- странный такой человек, косоглазый, носатый, с дикой шевелюрой, как у Левы, но только седой. И вот этот директор в своей речи прямо сказал, что кто не отличник, но способный, пусть все-таки не отчаивается: главное значение будет придаваться итогам математической олимпиады. И вот сейчас решено и подписано, чтобы всем троим идти в воскресенье на олимпиаду, попытать счастья. Машка не считала таким уж большим счастьем попасть в эту математическую школу. У нее были совсем другие планы. (Еще неизвестно, какие, но только, безусловно, не математические). Однако было бы нечестно бросить мальчишек в такую ответственную для них минуту, так что она пойдет, провалится, конечно, но зато поддержит их морально. -- Ты что, Гаврикова, ты тоже идешь? -- удивилась Ариадна Николаевна и сразу покраснела -- наверно, испугалась, что Машка обидится. Она была добрая и, когда нечаянно обижала кого-нибудь, страшно переживала, мучилась, старалась загладить... -- Да я просто так, Ариадна Николаевна, -- утешила ее Машка. -- За компанию. -- Нет, нет, -- горячо воскликнула Адочка. -- Нет, я всегда говорила, что ты способная... Просто лень-матушка... Но если возьмешься, мобилизуешь волю, то сможешь добиться... То есть достичь... Она не сказала чего, потому что была очень честный человек и не хуже Машки знала, что ничего та в математике не может добиться, а тем более достичь. Машкин папа тоже удивился и сказал: -- Ну и ну! Но поскольку он был кандидат философских наук, то после этих слов ему пришлось немного пофилософствовать. И он сказал маме, что это, в сущности, великолепно и что дочь избрала прекрасную область деятельности, где все просто и ясно, установки определены и не подвергаются частым переменам в ту или другую сторону. -- Но там надо иметь голову! -- крикнула мама и прогнала Машку готовить уроки. Левин папа, когда узнал про олимпиаду, сильно разволновался. Он стал бегать по комнате туда-сюда, теребить лысину, на которой, наверно, когда-то росли такие же густые проволочные волосы, как у его прекрасного сына. -- Послушай, Лев, -- сказал он наконец, -- но ведь физика более, так сказать, перспективная наука на сегодняшний день. Наверное, есть какая-нибудь ракетная физика. -- Ну и что? -- сказал Лева снисходительно. -- А нам, например, нравится математика. Но Левиному папе было бы обидно отдавать своего замечательного единственного сына в какую-нибудь второстепенную науку или даже в первостепенную, но не самую главную. -- При твоих способностях, -- вскричал он, -- ты бы, кажется, мог... -- Поступить в институт, где учат на министров, -- хмуро подсказал Лева. -- Еще в эту-то школу попробуй попади. Там по двадцать два человека на одно место. Тогда папа сразу стал волноваться на другую тему: а что, если вдруг не примут? -- Ты должен пойти к своему директору и в комсомольскую организацию и взять характеристику. Пусть напишут, что ты являешься одним из лучших учеников и членом комитета... И про физический кружок обязательно, что ты староста... -- Господи, -- сказал Лева. -- И про то, что я на свои личные средства купил за тридцать копеек лампочку для физкабинета. Это зримая черта. -- Не остри! -- приказал папа. -- Я много прожил, я больше тебя понимаю, что в таких случаях играет значение. Левин папа был музыкант, играл на трубе и, наверное, поэтому считал, что играть может все, даже значение. Лева не стал его поправлять. Папа был вообще не слишком грамотный, потому что попал в оркестр прямо после пятого класса, как вундеркинд. Конечно, теперь уже так не бывает, другая эпоха, и вундеркиндам этим не только нету льгот, но, напротив, приходится заниматься в пять раз больше, чем всем прочим. Эти соображения Лева вложил в одну фразу: -- Папочка, ты не в курсе... Но, впрочем, подумав, решил характеристику все-таки взять. В самом деле, не может быть, чтобы ничего такого не требовалось... И вот настало утро стрелецкой казни. Юра Фонарев состоял в кружке юных историков и поэтому постарался найти для этого важного момента соответствующее название. В самом деле, для всех других это было легкое воскресное утро, но для 563 ребят, "одаренных к математике" (так они почему-то официально именовались), оно было до последней степени нелегкое... На широченной институтской лестнице, украшенной статуями разных бородатых мыслителей, околачивались ребята. Одни стояли неподвижно, подняв очи к небу и беззвучно шевеля губами -- то ли молились, то ли решали в уме задачки. Другие нервно переговаривались насчет того, какие были каверзы на прошлой олимпиаде и какие на позапрошлой. Девочки стояли сами по себе, особой группкой. Все очкастенькие, серьезные, абстрактные, как выразился Юра. Только одна вдруг бойкая, хорошенькая фифочка с челочкой. Даже непонятно, зачем ей при такой красоте математика! Самые отважные (вернее, самые слабонервные) рискнули приехать с родителями. И теперь, стесняясь и страдая, выслушивали отеческие наставления и материнские инструкции. -- Но главное, Нолик, не волнуйся, -- говорила толстому розовому мальчику толстая красная женщина в сарафане, отороченном черно-бурой лисой. -- Я тебя умоляю, Нолик. До чего математическое имя у человека -- Нолик! Интересно, как его зовут полностью? Арнольд, что ли? Больно он нервный парень, Арнольд этот. Он просто с испугу завалится. Но вообще-то все в это утро были довольно нервные. Даже, честно говоря, наши Юра и Лева. Среди взволнованно гудящей, сопящей, вздыхающей, шевелящейся, можно сказать, даже дымящейся толпы ледяным островком выделялись двое. Они невозмутимо сидели на ступеньке и играли в "балду". Старший из них, очкарик в лыжных штанах и голубых кедах, после каждой записи лениво говорил партнеру: "Ага, раз вы так, то мы вот та-а-ак..." -- -- Это Гузиков, -- почтительно прошептал Юра. -- Серебряная медаль на всесоюзной олимпиаде, -- и вздохнул. -- Конечно, он может сейчас и в "балду". На пороге показался молодой, ужасно важный верзила с портфелем. Он сделал зверское лицо и закричал: -- Начинаем, товарищи! Милости просим! Все, толкаясь и отчаянно топая, устремились в сияющий мраморный вестибюль и дальше, в распахнутые двери актового зала. Только Лева застрял у входа перед огромным листом ватмана. На листе было написано объявление: ТОВ. ТОВ. ШКОЛЬНИКИ! ПО ВСЕМ ВОПРОСАМ ОБРАЩАТЬСЯ К Э.КОНЯГИНУ, КОМН. 9 У Левы как раз имелся вопрос. Он пошел в комн. 9. Этим главным по всем вопросам Э.Конягиным оказался тот самый здоровила, который-только что кричал "милости просим". Он и сейчас сделал зверское лицо и сказал приветливым голосом: -- Пожалуйста, я вас слушаю. Лева подумал, что, может, этот молодой человек как раз и есть один из тех несчастный "наоборотников", про которых рассказывал Ряша. Ряша был вообще-то трепач и фантазер, но как раз эта байка была похожа на правду. Бывают будто бы такие наоборотники -- Ряша даже помнил латинское название, очень звучное -- "комогомини люпусесты"... Так это такие люди, которые сами себя не слушаются, -- скажем, хочет он заплакать, а вместо этого вдруг хохочет, или желает побегать, а вместо этого ложится. Ряша клялся, что это вполне научное медицинское явление. Он, вообще-то говоря, мог знать -- у него и папа и мама врачи. -- Ну так что же все-таки? -- рассердился главный Э.Конягин, а лицо его соответственно подобрело. -- Ну, произносите что-нибудь! И Лева задал свой вопрос: требуется ли тут характеристика и вообще какие нужны документы? -- Документы?! Вот где все ваши документы! -- Э.Конягин постучал пальцем по лобастой башке. -- Вот вам сразу и характеристика, и справка, и пропуск с круглой печатью. Ясно? Действуйте! В зале, который назывался Первой аудиторией, скамьи стояли в двадцать рядов. Длинющие такие скамьи, и перед каждой -- стол. -- По двое, товарищи, по двое,-- сказал главный по всем вопросам и пошел по рядам. И еще пятеро ученых, таких же молодых и важных, пошли за ним с толстыми пачками листков. -- Листки проштампованы, говорил на ходу Э.Конягин. -- Прошу учесть, что списывать и вообще мухлевать не удастся. Мы тут все еще не старые, еще не забыли, как это делается. Сами умеем. Учти-те! -- Значит, вам было можно? -- вызывающе пискнул кто-то. Кажется, Нолик, тот розовый, с математическим именем. -- Но математику я никогда на сдувал! -- гордо сказал главный, а остальные ассистенты почему-то заржали. Каждому полагалась своя задача. И не какая-нибудь там обыкновенная, про колхоз "Светлый путь", который приобрел два трактора и три машины, в то время как колхоз "Заря" приобрел семь тракторов и т.д.Тут были совсем другие задачки. Юре, например, выпала такая. К королю Артуру съехались рыцари.Притом известно, что каждый из них враждует с половиной гостей. Каким образом помощник короля герцог Эрнест мог бы рассадить их так, чтобы никто не сидел с врагом. -- А у тебя что? -- спросил Юра, которому, конечно, захотелось сперва узнать, что там досталось Леве. Леве досталось про шахматистов. В турнире участвовало восемь человек, и у всех оказались разные результаты. Притом известно, что занявший второе место получил столько же очков, сколько четыре последних, вместе взятых. Каков исход встречи между четвертым и пятым шахматистами? Лева вонзил пальцы в дикую свою шевелюру, задышал, замычал, заморгал -- все это значило, что он приступил к работе. -- Будем рассуждать! -- заклинал он сам себя, почему-то вслух. -- Будем спокойно рассуждать. Каждый из этих типов сыграл с каждым... И либо победил, либо продул, либо свел партию вничью. Значит, сколько должен был набрать первый... Та-ак... Да что это я? -- испугался вдруг Лева, которому пришло в голову сразу окунаться в собственные дела, когда рядом, может быть, бедует друг. -- Значит, сколько у нас рыцарей? (Он так и сказал: не "у тебя", а "у нас".) Машка, конечно, ничего решить не могла, но и уйти не могла, потому что ребята тогда бы подумали, что она все решила раньше их, и могли бы занервничать. Предположение, конечно, было теоретическое, поскольку старые друзья, конечно, догадывались, что Машкина хилая математика тут не сработает. Но все-таки ей приятно было думать, что вот она своим присутствием воодушевляет этих несчастных евклидов и лобачевских. Так вот, она бессмысленно перебирала чистенькие свои листочки с фиолетовыми казенными штампами и разглядывала зал. Тут, конечно, было на что посмотреть стороннему наблюдателю. У великого Гузикова был такой вид, будто он не писал свои цифры, а играл на рояле, как Ван Клиберн, -- он вскидывал голову, поднимал брови и как-то даже дергался в такт невидимой музыке. А Нолик почему-то был спокоен, и красная рожа его светилась довольством. (Видимо, повезло человеку -- задачка попалась подходящая.) Иногда кто-нибудь из ребят на цыпочках подходил к Э.Конягину и другим ассистентам и шепотом просился в туалет. -- Ручку, пожалуйста, оставьте, -- сказал одному такому главный. -- Зачем вам т а м ручка? И потом, когда подходили другие просители, ассистенты каждый раз переглядывались с особенным значением, всем видом своим показывая, что им, конечно, понятны тайные цели этих прогулок. Хотя цели вполне могли быть не тайные, а самые обыкновенные. Поскольку олимпиада длилась целых пять часов. Все, все, кроме Машки, писали, мучились, мыслили. Хорошенькая фифочка с челочкой (про которую Машка могла бы забожиться, что та ничего не решит и пришла сюда просто покрасоваться среди умственных мальчишек)... так вот, она тоже писала и даже как-то уверенно и весело. А по лицам Юры и Левы, на которых она, естественно, смотрела больше, чем на всех прочих, трудно было что-либо определить. Что-то они все шептались, заглядывали друг к другу, кажется, даже ругались потихоньку. К сожалению, это было видно не только Машке. Э.Конягин время от времени посматривал на друзей, качал головой, поочередно демонстрируя свои наоборотные гримасы и улыбки. А ребята шептали себе и писали что-то на промокашке и снова шептали. Забыли дураки, где находятся... Кончилось все плачевно. Когда Юра и Лева сдали работы -- не первыми, но и далеко не последними, -- главный по всем вопросам обласкал их свирепой улыбкой, вынул толстенный карандаш и поставил на каждом листке по красной птичке. -- Он вас взял на заметку, -- сказала Машка. -- Вот увидите, что-нибудь случится. Но упоенные своей победой мальчишки не захотели слушать объективного человека. Они прыгали, толкались, вопили и мурлыкали, потому что задачки у них получились все до одной. Потом ликование продолжалось уже в семейном кругу (то есть в двух семейных кругах). Левин папа страшно обрадовался, но, овладев собой, заявил, что радоваться совершенно нечему, что все это нормально и ничего иного от своего сына, которого он знает, как себя самого, он и не ждал. А его лично гораздо больше радует сама система, при которой никаких бумажек не спрашивают, а просто говорят: давай покажи, что ты можешь, вот и вся твоя анкета. Конечно, папе такая система нравилась больше, поскольку ему, бедному, всякий раз приходилось писать в анкете: "Образование -- незаконч. непол. сред. школа" и еще всякое другое. Фонаревский папа, выслушав Юркин доклад, молча снял со своей руки прекрасные плоские часы "Полет"; (вернее "Poliot", поскольку они были не простые часы, а экспортные) и отдал сыну. За четверть века, минувшие со времени последнего папиного урока по арифметике, тоскливый ужас, который он испытывал перед этой наукой, нимало не ослабел. Примерно раз в два года фонаревскому папе снился один и тот же сон: рыжая математичка Фаина Яковлевна, бассейн, и две трубы, и сборник арифметических задач Березанской, -- Да, Юрка, -- сказал он, -- вот какой ты у меня человек! Вот это да -- больше ничего не скажешь! А Машка, чтобы не объясняться зря, просто заявила родителям, что ни на какую олимпиаду не ходила -- раздумала в последний момент, и все. -- А что же ты делала все воскресенье? -- ужаснулась мама. -- Занималась русским, -- ответила Машка. -- В том смысле, что весь день разговаривала на русском языке, а не на каком-нибудь другом, -- язвительно заметил папа. Прошло еще две недели, и вот снова институт, первая аудитория, которую теперь уже почему-то именовали актовым залом, за столом президиума академик, два члена-корреспондента, и лохматый директор специальной математической школы, и представитель гороно, и еще какие-то представители. А Э. Конягин уже не главный. Он сидит себе где-то в семнадцатом ряду, рядом со всеми прочими ассистентами, оказавшимися просто здешними пятикурсниками, которым поручено было, проводить олимпиаду. Словом, это был торжественный акт, посвященный итогам состязания юных математиков. И представитель гороно сказал по бумажке речь, в которой отмечал достижения, а также указывал на отдельные недочеты. -- Нас волнует также, -- бубнил он равнодушным голосом, -- состояние подготовки учащихся в ряде школ. -- Тут он поднял, наконец, глаза от бумажки и сказал строго: -- Нет, товарищи, мы не встревожены. Но мы, товарищи, не удовлетворены. А потом поднялся академик и стал по очереди вручать победителям их почетные грамоты, называвшиеся, впрочем, не грамотами, а "похвальными отзывами". И оказалось вдруг, что великий Гузиков получил грамоту только второй степени, и фифочка с челочкой вдруг тоже второй. А первая степень была присуждена как раз тому розовому Нолику, несчастному маменькину сынку. Уж на что наши ребята знали людей, а вот ошиблись, не оценили. Впрочем, это психологическая ошибка в такой момент не была для них главным огорчением. Поскольку чтение почетного списка явно подходило к концу, а наших друзей что-то не вызывали. Наконец председательствующий закончил чтение, сложил бумажку вдвое, потом вчетверо и, уже уходя с трибуны, сказал: -- Да, вот еще... товарищей Фонарева и э-э-э... Махервакса попрошу потом зайти в комнату номер девять. Что было потом в этой самой комнате номер девять, я, честно говоря, описывать не хочу. Уже никаких академиков и членкоров там не было. А сидели там директор математической школы и представитель гороно, который "не встревожен, но не удовлетворен". И опять там находился Э.Конягин, который, ласково улыбаясь, стал ругать ребят: -- Ну что прикажете с вами делать? Кому вручать грамоту? Задачки все решены толково... даже неплохо. Но ведь вы там шушукались, и мы не можем установить, кто из вас действительно решил, а кто нет. Ребята стали по очереди объяснять, что решали вместе, и что они вообще всегда все делают вместе, и что никакого особенного преступления тут нет, потому что науке известны такие случаи. И они стали лихорадочно придумывать известные случай. Вот, скажем, Пьер и Мария Кюри или еще Ломоносов и Лавуазье (впрочем, кажется, последний пример не годился, поскольку эти двое работали порознь, хотя и выдумали одну и ту же штуку). -- Ладно, -- сказал вдруг представитель гороно. -- Тут вопрос принципиальный. Олимпиада была индивидуальная. И награда может быть вручена индивидуально. Мы тут с товарищами посовещались и решили вот таким путем: вот вы честно разберитесь, кто из вас более достоин, и мы вручим ему похвальный отзыв. А второй пусть поступает а школу на общих основаниях. -- Вот он, Фонарев, -- сказал Лева. -- Раз так, Махервакса пишите! -- крикнул Юра, огорчаясь, что не он, а Лева все-таки первый успел крикнуть то, что надо. -- Ну-ну, ребята, -- сказал лохматый директор школы. -- Идите и подумайте. Завтра утром придете и скажете. Узнав о случившемся, Левин папа заявил, что не оставит эту чудовищную историю без последствий. По его мнению, это было чистейшей воды государственное преступление -- помешать стране вместо одного таланта получить два. -- Почему "помешать"? -- спросил Лева, которому было тошно, но не до такой степени, чтобы уж совсем потерять совесть. -- Прекрасно, я буду заниматься в нормальной школе и сдавать экзамены, как все, на общих основаниях. Но Левиному папе, бывшему вундеркинду, как вы помните, почему-то не понравилось это "на общих основаниях". Он сказал, что не Левиного ума дело обсуждать такие серьезные вещи и что он сейчас пойдет к Юриным родителям и они по-взрослому, по-серьезному все решат. И вот стали родители решать. Сперва они говорили о погоде, потом о футболе, потом почему-то о Братской ГЭС, являющейся действительно редкостным гигантом энергетики. Наконец нервы у Юриного папы не выдержали, и он с благородной мужской прямотой сказал, что хорошо знает своего сына и уверен в его силах, так что Юрка пробьется к своей цели, несмотря ни на что. Тогда Левин папа радостно заявил, что совершенно согласен с Фонаревым-старшим, что действительно Юра -- мальчик крепкий, ему любые испытания нипочем, в то время, как Лева, конечно, юноша впечатлительный, далеко, к сожалению, не богатырь, и очки у него минус пять. Так что, пожалуй, действительно стоило бы, конечно, облегчить именно Левину судьбу, потому что -- это совершенно справедливо заметил товарищ Фонарев -- Юра не пропадет. В этом месте Фонарев-старший вдруг воскликнул: "Ой!" -- поскольку его жена, Юркина мама, наступила ему под столом на ногу. -- Нет, -- сказала она печально, -- наш Юра только с виду такой крепыш. Дай отметки его, знаете, не твердые. Все-таки две четверки, а ваш просто молодчина, идет ровно. Конечно, вашему будет легче. -- Но у него тройка по немецкому, -- закричал Левин папа. -- Понимаете, тройка! Это не то, что ваши две четверки. Тут те трое посмотрели друг на друга и смутились. Потому что разговор был действительно несколько странный, даже, пожалуй, диковатый. -- Катя, посмотри, пожалуйста, как там чайник. По-моему, он уже закипел, -- строго сказал Фонарев-отец, и Фонарева-мама, сердито сверкнув глазами, вышла. -- Действительно, -- сказал Левин папа и вздохнул, -- как-то оно нехорошо у нас получается. -- Да, -- сказал Фонарев, -- глупое положение. -- И, вдруг просияв, предложил: -- Давайте по-честному решим. Жребием. -- Орел и решка? -- с сомнением пробормотал Левин папа. А потом вдруг махнул рукой: -- А, была не была, чур, моя решка. Фонарев достал из кармана двугривенный, положил его на огромный черный свой ноготь, щелкнул так, что монетка десять раз кувыркнулась;в воздухе, прежде чем брякнулась на стол. -- Орррел! -- закричал счастливец, а Левин папа пожал плечами и покачал головой. -- Может быть, вы думаете, что я смухлевал? -- гневно спросил Фонарев. -- Нет, -- печально вздохнул Левин папа. -- Я этого не думал. И они замолчали надолго, до самого чая, который, кажется, и не собирался кипеть. Но вообще-то напрасно они расстраивались. Все уже было прекраснейшим образом решено. То есть, может, и не прекраснейшим, но, во всяком случае, решено. Просто Юра и Лева в сопровождении Машки отправились в девятую комнату, взяли у Э. Конягина грамоту, на которой было написано "Фонарев", поскольку, как вы помните, Лева успел первым выкрикнуть фамилию. И, выйдя за порог, мальчишки разорвали эту грамоту. Они хотели сначала разделить ее на три части, потому что и Машке по справедливости полагалось. Но та запротестовала. Она сказала, что это как раз будет реликвия их неразрывной и неразлучной, проверенной в боях дружбы (а она, конечно, тоже им друг, но в данном бою не участвовала). И она, Машка., пожалуй, сошьет им такие мешочки, которые можно будет иногда, в торжественных случаях, вешать на грудь под рубашку. И каждый будет хранить в своем мешочке половинку этой самой грамоты. Ребята кивнули, мол, ладно, хорошо, пусть так, И по-моему, все трое подумали, что это прекрасная идея, достойная настоящих рыцарей, даже тех, которых с их помощью сегодня рассадил граф Эрнест, верный помощник короля Артура, КОСМОС ДЛЯ ПЕТРУХИНА В Московском доме кино контролерши строгие. Просто неумолимые. И притом большие мастера своего дела. Мне кажется, эти растрепанные старушки в мексиканских красных мундирах с золотыми галунами смогли бы сдержать натиск Батыевой сотни. И совсем уж легко устояли бы они против сводного батальона величайших ораторов всех времен. От Марка Туллия Цицерона до А.В.Луначарского. Уговорить их практически невозможно. Это я не в осуждение пишу. Действительно, им иначе нельзя. Слишком много народу рвется в Дом кино, гда разнокалиберным мастерам экрана показывают отборные фильмы, отечественные и иностранные. Каждый вечер (если только не премьера киностудии Довженко) в нижнем фойе толпа. На улице -- еще большая. Тут самоотверженные и бескорыстные почитатели кино, притопавшие черт те откуда под холодным дождиком в одних пиджаках. Эти надеются прорваться, сделав вид, будто они разделись там, внутри, и просто вышли на минутку подышать свежим воздухом. Как же контролерши их не помнят? Это даже странно. Тут же нахальные мальчики, выглядящие в тысячу раз киношнее самых киношных кинематографистов. И застенчивые рабочие девочки, в отчаянии напялившие зеленые и черные чулки, чтобы только опровергнуть дешевенькие свои платьица, сработанные какой-нибудь швейной фабрикой No911 МГУЛП, и хоть на два часика подняться к кинозвездным высотам. Сквозь этот нарядный строй идут сравнительно нормально одетые кинематографисты. Предъявляют свои вишневые книжечки и проходят... Вот кто-то отважный втискивается между Чухраем и Баталовым и идет, как имеющий отношение... Все вроде бы и хорошо. Вдруг --рраз! -- и контролерша его отсекает: -- Вернитесь, товарищ! Вернитесь, вернитесь, я вам говорю! Он кипятится: -- Что такое? Что за произвол? (Неужели они не видели, как оживленно он беседовал с Алешей Баталовым, своим другом и коллегой?) -- Ладно, ладно, вернитесь! Другой идет с братовым пропуском. Пропуск настоящий, и карточка похожа (они близнецы, родная мама иногда путает). Но по напряженной его уверенности великие психологи с золотыми галунами сразу все разгадывают и: "Вернитесь, молодой человек!" Вот подходит иностранец, натуральный иностранец, в фиолетовом пальто и пупырчатых туфлях с какими-то шестиугольными носами. Он курит трубку, он мастер зарубежного кино и идет к своим советским коллегам поговорить о неореализме и соцреализме: "О, Эйзенштейн! О, Пыриефф! Колоссаль!" И вдруг -- что будет с нашими международными связями! -- в дверях его хватают за рукав и говорят: -- А ну, давайте отсюда! -- Ай бег ю пардон! -- говорит честный деятель зарубежного кино. -- Ай эм сорри! -- Нечего,