нечего, -- говорят контролерши. Прогрессивный мастер экрана в сердцах восклицает: "Вот чертовы бабки!" и уходит к своим девчонкам, которые, затаив дыхание, ждали в уголке результатов эксперимента. Словом, тут нужны проницательность, мудрость, знание света и людей, сила, твердость характера, и все это в таком количестве, что дай бог самому министру охраны общественного порядка (бывш. внутренних дел). ... И вот представьте себе, я сам, собственными глазами видел, как в Дом кино прошел безбилетник. Он не выдавал себя ни за сценариста Д.Храбровицкого, ни за сына Алова и Наумова, ни за Витторио де Сика, ни за Лоллобриджиду. Он вообще ничего не говорил и никаких мандатов не показывал. Просто взял и прошел. Прошел в своем колючем, даже на взгляд, бобриковом полупальто, которое в провинции зовется "москвичкой", хотя в Москве и не носится вовсе. И контролерши не то чтобы пропустили его, но как-то отстранились. Что-то в них дрогнуло перед его железной уверенностью в своем праве. И сам директор Дома кино, смуглый красавец, заметил непорядок. Вошедший явно не принадлежал к кругам, близким к кинематографии. Но он не шмыгнул в толпу под ледяным директорским взглядом, не стал искательно улыбаться и умоляюще моргать. Он остановился и смотрел спокойно и как-то даже сердито. Директор вдруг засмеялся и махнул рукой. У вошедшего было все, что положено богатырю: ножищи, ручищи, шея, широкая и мощная, как нога в бедре, большая запорожская голова, подстриженная "под бокс". Все у него имелось, что положено богатырю. Кроме роста. Роста он, правда, был небольшого. Отдав "москвичку" в раздевалку и пригладив пятерней чубчик, он обратился ко мне (просто потому; что я стоял рядом): -- Они еще не приехали? Они через этот вход пойдут? Я не знал. Тогда этот удивительный человек вернулся к дверям и спокойно спросил у старушек с галунами: -- Через какой вход они придут? И те почему-то не удивились, не рассердились, не сочли это неслыханным нахальством со стороны безбилетника. -- Вот через тот... Через вот тот... -- ответили старушки в два голоса. -- Там есть особый вход, служебный. -- Пойдем, -- сказал он мне, будто старому знакомому. -- Может, встретим их. Я забыл объяснить, -- а это очень важно, -- что за просмотр был в тот вечер в Доме кино. В тот вечер должны были впервые показывать фильм о космическом полете. И сюда должны были прибыть космонавты, которые и сами еще не видели этого фильма. Мой спутник сказал, что он приезжий. Из Восточной Сибири, из поселка Тимбуны. Фамилия его Петрухин, и работает он в шахте по крепежному делу. Еще никто в Тимбунах не видел космонавтов, вот сейчас он будет первым. И точно, по широкой белой лестнице., окруженные взбудораженными деятелями кино, спустились в фойе космонавты (только трое, остальные почему-то не пришли). Петрухин сделал шаг к подполковнику с маленьким шрамом над бровью и сказал: -- Здравствуйте, Юрий Алексеевич. -- Здравствуйте, -- сказал Гагарин. Они были одного роста... Они постояли секунду друг против друга -- первый человек с земли, увидевший космос, и первый человек из Тимбунов, увидевший космонавта. А потом все пошли дальше, а мы остались. -- Вот! -- сказал Петрухин, а потом мы пустились бежать на второй этаж, чтобы захватить места в зале. Конечно, никаких мест уже не было... Даже в проходе люди стояли тесно, дыша друг другу в затылок: И вдруг где-то впереди, почти у самой сцены, поднялся знакомый звукооператор и помахал мне рукой: "Есть одно". Я стал пробиваться к нему. Петрухин за мной. Мне достался приставной стул в проходе. Вернее, полстула. Поскольку нельзя было не посадить рядом с собой Петрухина. На сцене, озаренной белым пламенем юпитеров, выступали космонавты. Они рассказывали про свои потрясающие полеты и про то, как выглядит оттуда наша земля. Гагарин говорил спокойно и веско, как на сессии Верховного Совета, Попович -- весело и бойко, с разными прибаутками, словно бы в кампании за столом. А Николаев, по-моему, немного стеснялся. Мне так показалось... Каким-то извиняющимся голосом он рассказал между прочим про свое возвращение из космоса. Только он, облетев вокруг земного шара около двух с половиной миллионов километров, приземлился и сбросил свои оранжевые космические доспехи, как к нему на парашюте спустился кинооператор. И этот кинооператор стал просить и умолять, чтобы он, Николаев, снова оделся, потому что зрителям так будет интереснее. -- Я тогда отказал ему, -- совсем виновато проговорил Андриян и добавил; чтоб его не очень осуждали: -- Я тогда, по правде говоря, сильно устал... Но теперь, конечно, жалею, что отказал, потому что он же не для себя просил... Тут к нам на колени плюхнулся толстый дядька в замше со стрекочущей кинокамерой в руках. Он поерзал немного и переместился в глЛубину ряда на руки к какой-то панбархатной даме. Та завопила. -- Тихо! -- сказал Петрухин.-- Человек на работе, можете вы понять. Мы сидим тут и смотрим... А другие тоже надеются увидеть. Хотя бы в кино. Потом был перерыв, и наш друг звукооператор потащил нас в фойе. Мы немного погуляли, разминая затекшие ноги, потом приткнулись у стенки. Петрухин все время как-то ошалело вертел головой. По-моему, его волновало обилие знакомых лиц в толпе гуляющих. Даже у себя, в Тимбуновском клубе горняков, он вряд ли видел столько знакомых лиц. И он сперва не понял, что это артисты, снимавшиеся в кино, Тут гуляли положительные герои, счастливые в любви, созидательном труде и битвах с консерваторами и в крупных открытиях.А с ними, иногда даже под ручку, прохаживались оттклкивающие кинозлодеи со шпионскими, бюрократичкскими и немецко-фашистскими физиономиями. И первые беспринципно обнимали вторых. Чирикали красавицы. И Петрухин, наконец сообразив, в чем дело, засмеялся. А про одну кинозвезду с распущенными волосами (фасон "Колдунья") он сказал с большим чувством: -- Красивая! И волосы какие... Как у Леонардо да Винчи! Потом он увидел буфет и временно покинул нас. Вернулся с двумя большущими пакетами. -- Все-таки хорошее в Москве снабжение, -- сказал он серьезно. -- Не сравнить, как у нас. Я вот конфет набрал. Сверху шоколад,внутри вино или что-то такое... У меня пацаночка восьми лет еще такого не видела. Тут загремел звонок, и мы опять пошли в зал. Это был хороший фильм, лучше прежних. Потому что в нем было не так много парада, и диктор не очень орал, и, главное, подробно был заснят удивительный труд космонавтов. Петрухин уважительно крякал, глядя на адскую многоступенчатую карусель, вращавшуюся как-то сразу во все стороны. Потом космонавта кружила центрифуга. Потом была сурдокамера-ящик, до краев наполненный тишиной. -- Точно, -- громко прошептал Петрухин и накрыл мою руку своей. На его ладони -- будто роговые пластинки... -- Это точно. Самое плохое -- тишина. Я так вот в шахте сидел. Двое суток один в завале, -- сказал Петрухин. Сурдокамера. Полное одиночество. Тишина, полная тишина, просто невозможная на нашей громкой планете. Многодневная тишина, полутьма, недвижность. И вдруг -- это самое жестокое испытание нервов -- тишина внезапно взрывается: леденящие душу вой, визг, мельтешение разноцветных огней... Мы все вздрогнули. Космонавт там, на экране, не вздрогнул. И Петрухин не вздрогнул. А потом -- полет. Голубая земля, которую можно охватить взглядом почти всю сразу. Потом приземление... Красная ковровая дорожка и четкие шаги к трибуне... Миллионные толпы людей на шоссе, на улицах, на Красной площади -- бесконечно щедрая награда за одиночество сурдокамеры. Наверно, это все Петрухин уже видел в киножурнале. И последние минуты он сидел, отвернувшись от экрана, все прилаживался, вытягивал шею, чтобы лучше разглядеть, как все это смотрят они, сидящие где-то за ним, тремя или четырьмя рядами дальше. Домой мы пошли пешком. Звукооператор жил в одном доме со мной. И Петрухину, как выяснилось, тоже надо было на Кутузовский: знаете, гостиница "Украина"? Такой высотный торт с цацками! Вот там он остановился на 24-м этаже, в роскошном -- пропадай финансы! -- номере за 5 рублей в сутки. -- Деньги летят! -- сказал он отчаянно. -- И как удержишься! Одной колбасы тут у вас десять сортов или двадцать. А у нас в тайге -- иначе. И еще много чего ина-аче! Доброе лицо звукооператора сморщилось от сострадания, Он был прекрасный человек, мой друг. Из тех, что отдадут кожу, чтоб другому рубашка была. -- Плохое снабжение, -- сказал Петрухин. -- А в шахте такое дело... Не полопаешь, не потопаешь. -- Ох, -- сказал звукооператор и опять поморщился, как от боли. -- Очень нужен Петрухину космос! Петрухин остановился. -- Очень нужен? -- спросил он вдруг каким-то сиплым голосом. -- Очень нужен? Вот точно так, придравшись к первому слову, в поселке начинают генеральную драку. -- Очень нужен, говоришь? И взорвался: -- Так что ж, я, по-твоему, за одни харчи живу? Как у попа работник? Он плюнул себе под ноги. И перешел на другую сторону широченного Новоарбатского моста. Чтоб не иметь к нам никакого отношения. -- Что ж это он, ей-богу! -- вконец расстроился звукооператор. А мне вдруг вот что подумалось. Мне подумалось, что в тот год, когда Колумб отправлялся открывать Америку, многие хорошие люди тоже, может быте, огорчались. В самом деле, говорили они, на кой черт эта Индия, Вест-Индия, Америка (или как там ее потом назовут!), когда в Андалузии неурожай оливок и чувствуется нехватка хлеба и белого вина. ТРАМВАЙНЫЙ ЗАКОН В ресторане свободных мест не было. Об этом большими красивыми буквами кричала табличка, выставленная за стеклянной дверью: "МЕСТ НЕТ". Дверь была заперта, и надежно защищенный ею швейцар время от времени разводил руками, будто делал производственную гимнастику. -- Он шахтер! Из Донбасса! -- орал Гера, тыча пальцем в Андрея. -- Он гость! Будь человеком, папаша! Может, швейцар в конце концов услышал эти слова, а может, ему просто надоело объясняться жестами, но вдруг дверь отворилась... Места в ресторане, ясное дело, были. Даже нашелся свободный столик у самой эстрады. Ресторан (несмотря на свиные отбивные, пельмени и борщ украинский в меню) считался восточным. И оркестр на эстраде тянул что-то восточное -- бесконечное и заунывное. Он странновато выглядел, этот ансамбль, больше похожий на бухгалтерию. Будто пенсионер-главбух, и подхалим зам, и усатая женщина-счетовод вдруг почему-то переместились на сцену и вместо счетов и арифмометров заиграли на, диковинных инструментах. Андрей с тоской подумал, что раньше чем через три часа отсюда не выбраться. В таких первоклассных заведениях положено сидеть подолгу. Не то чтобы его подавляла ресторанная роскошь этот потолок, осыпанный осколками зеркал, этот торжественный официант во фраке, похожий на дирижера Фридмана из донецкой филармонии. Этот -- за соседним столиком -- знаменитый писатель с лауреатской медалью, тоже вдруг похожий на одного знакомого -- на управдома Франюка. И прекрасная писателева спутница с гладким девичьим лицом и старой шеей. И "Карточка вин", упрятанная в зеленую с золотом кожу... Нет, все нормально, все нормально, все нормально... Андрей протянул карточку своей даме -- этой беленькой худенькой девочке, с которой Гера Гоголев только пятнадцать минут назад его познакомил. Когда он их знакомил, то сказал очень громко и важно: "А это наша Танечка! Прошу любить и жаловать, -- А потом, поотстав на два шага, шепнул: -- Лялька подругу привела, специально для тебя". -- А Лиля -- это была Герина жена. С нею Андрей познакомился еще летом, в прошлый приезд. И теперь чувствовал себя почти что родственником Если их знакомство продлится даже тридцать лет, то вряд ли он поймет про нее еще что-нибудь сверх того, что уже сейчас понимает. Он, поежившись, представил себе, как эта добрая толстая розовая душа уговаривала своего Геру пригласить в ресторан подругу. "Слушай, Герочка, -- наверно, говорила она. -- Холостой же парень!! И приятный! И ему, наверно, скушно в Москве. И Танька, бедная, одна. Пускай, а? Ну что тебе, Жалко?" Именно так оно, конечно, и было. Но вот интересно знать, как она это своей Тане сказала: "Приходи, мол, он холостой, с высшим образованием, рублей двести зарабатывает". А та, может быть, спросила: "А какой он?" А Лиля ответила: "Ну ничего. Не урод". Нет, она добрая, она, наверно, сказала: "Оч-чень симпатичный, такой представительный и жгучий блондин" (вчера она так про кого-то другого сказала: "жгучий блондин"). Это все ясно... Но нет, вряд ли она могла говорить все это Тане. Вот такой испуганной девочке с глазищами в пол-лица. -- Может быть, гурджаани? -- Андрей все еще держал в руке зелено-золотую карту. -- Вы сухое любите? Она беспомощно посмотрела на него: -- Пожалуйста, как хотите... Я в этом плохо разбираюсь. Нет, никакого такого разговора "про холостяка с высшим образованием и двести рублей заработка" у них быть не могло. Наверно, они просто позвали ее погулять: мол, съездим вечером в центр по случаю субботы. И она просто поехала с ними. Потому что куда же ей. деваться суббота, все девчонки из общежития разбежались, а у нее никого нет! (Почему-то, Андрей был уверен, что никого у нее нет, у этой Тани.) -- Отставить гурджаани! -- Гера решительно забрал власть в свои руки (но ничего, он ее непременно передаст Андрею, когда принесут счет). -- Не гурджаани, а коньячок... Разумеется, ереванский... -- Сделаем ереванского разлива, -- почтительно сказал "дирижер Фридман". -- Не извольте беспокоиться... И озабоченно удалился, всем видом своим демонстрируя глубокое понимание задачи. Конечно, этот тип нарочно подыгрывает Гере, который хочет показать, какой он знаток и завсегдатай. Участие в подобных пижонских спектаклях, наверно, входит в обязанности официанта. Безусловно, многие сюда идут не столько поесть, сколько пофорсить перед женщинами или так, перед собой. Как видно, с этим тут считаются. Что ж, Гера имеет право быть каким угодно. Он сделал почти что по дружбе такое дело, какое и министр по должности не поднял бы. Он достал металл, без которого Андрееву агрегату не родиться. То есть родиться, но где-нибудь в 1968... Пей, Гера, ешь, пижонь на здоровье! Еда была царская. И коньяк особенный (этот ереванский в самом деле сильно отличался от обыкновенного, который с теми же тремя звездочками). -- Букет! -- сказал Гера и сладко зажмурился. -- Таинственный букет! Не то что минералка. -- Он взял бутылку боржома и стал читать этикетку. -- Видишь, тут все ясно сказано: имеются анионы в лице натрия, калия, кальция и магния, а катионы в лице какого-то гидрокарбоната, углекислоты и еще чего-то- тут кончик содрался... Таня внимательно посмотрела на него и поставила свою рюмку, не пригубив. -- Ну что смотришь, детка? -- засмеялся Гера. -- Влюбилась? -- Нет, -- сказала она. -- Наоборот. Я подумала, что ты легко живешь. Ты не по-человечески легко живешь. -- Что, птенчик, уже окосела с непривычки? -- Да, -- сказала она. -- Может быть. Но почему ты никогда ничего не переживаешь? -- Что ты, рыбка, я ужасно переживаю, вот приходи на футбол, когда "Спартак" играет... -- А у меня в классе сорок два ученика, -- продолжала Таня, словно бы не слыша. -- И я не могу быть настоящим литератором. Потому что пока всех спросишь и тетрадки эти проверишь... И надо, чтоб полная нагрузка была по часам, иначе меньше ста рублей будет... А меньше ста мне нельзя, потому что мама болеет и вообще... Сорок два ученика -- это много, не успеваешь к каждому подойти... А ты... -- Кошмар! -- сказала добрая Лиля и пригорюнилась. -- И я педагогический кончала... Вот вместе с Танькой. Счастье, что мне встретился этот джентльмен и просватал. А то бы я тоже каждый день -- "Образ Ленского", "Образ Наташи Ростовой", "Образы молодогвардейцев в одноименном романе Фадеева". Ужасно совестно Таньку слушать! И других наших... -- Ничего, -- засмеялся Гера и подмигнул Андрею. -- У нас совесть чистая... Ни разу не бывшая в употреблении... Закусывать надо... Таня беспомощно посмотрела на Андрея, словно прося защиты. Но от кого он должен ее защищать? От Геры? Но Гера есть Гера... И в нем это, пожалуй, даже ценно, что он не выдает себя за кого-нибудь другого, более возвышенного или идейного. Гораздо хуже, когда изображают борцов и прогрессистов, а в нужный момент -- в кусты. Лучше, как Гера, как эта самая "минералка": сразу все ясно -- анионы, катионы и прочее... -- Пойдемте, -- сказала Таня и даже потянула Андрея за рукав. -- Я хочу танцевать. Восточный оркестр уже закончил свой урок и удалился за золотую ширму. Теперь над жующим залом трубила радиола. Мелодия была не слишком годная для нормальных танцев -- что-то такое громкое, страстное, мексиканское. С взрывающимся припевом, вроде: бум-баррачи бумба, бум-баррачи бумба... Лишь двое сильно выпивших командировочных отчаялись вывести своих дам танцевать под этот пироксилин. Панбархатные дамы посмеивались и тихонько отдирали от своего белого мяса красные кавалеровы пальцы. И Андрей с Таней запрыгали в соответствии с требованиями ритма. Только лицо у нее при этом было несчастное и сосредоточенное, словно бы ее крутил не танец, а злой шторм и непременно нужно было удержать руль. -- Андрей, пожалуйста... -- попросила она, С трудом продираясь, голосом сквозь ликующие вопли радиолы. -- Танцуйте к выходу. Мне душно, Андрей покорно повел ее в нужную сторону. И, допрыгнув до дверей, они очутились в огромном холодном вестибюле, который почему-то хотелось назвать предбанником. На плюшевом диванчике, сладостно вытянув ноги, отдыхали свободные от вахты старички официанты. На стене, прибитая здоровенными костылями к мрамору, висела стенгазета "За коммунистическое обслуживание". В углу черненький мальчик с усиками обнимал беленькую фифочку, а она все время жалобно просила: "Ну, Вова, не надо этого делать, ну, Вова..." Чуть дальше за колонной был еще один диванчик, свободный. -- Вы умеете принимать решения? -- спросила Таня очень серьезно и осветила Андрея своими синими прожекторами. -- Вы же шахтер, вы, наверно, умеете. -- Ну еще бы, -- сказал он молодецким голосом. -- Шахтеры этим славятся... И поспешно обнял ее, потому что кое-что понимал про эту жизнь и знал, что надо делать, раз уж они уединились. -- Эх вы, -- сказала она и стряхнула плечом его руку. -- Эх-вы... -- Нет, -- сказал он, забыв стереть дурацкую молодецкую улыбку. --Просто такой вечер... И здесь холодно... -- А я никак не могу решиться. Уже пришла сюда и не могу... "Трамвайный закон, -- говорит моя мама. -- Не высовывайся!" Андрей ничего не понял в этой обрывочной пьяной (хотя она, кажется, совсем не пила!) речи, но почему-то ему стало не по себе и захотелось поскорее назад, в зал, где жарко и светло, и все ясно, несмотря на дым коромыслом. -- А для чего вы с ним? -- строго спросила Таня. -- Я с ним не для чего, мы просто друзья... -- Друзья?. -- переспросила она и покачала: головой. -- У него не бывает друзей. Какой-то великий человек (забыла кто) сказал, что у Англии не бывает ни друзей, ни врагов -- у нее есть только ин-те-ре-сы! -- Может, пойдем? -- попросил он. -- Тут холодно. -- Ну ладно, пойдемте, раз вам холодно. Просто я хотела сказать одну вещь, Я специально пришла сюда, чтобы сказать вам эту вещь, хотя и не знала вас. Ну ладно, я ему скажу самому, раз вы... Раз вы быстро зябнете... Или знаете что? Идите один, я покурю, У вас есть спички? Он щелкнул зажигалкой, подождал, пока она достала из сумочки мятую пачку сигарет, прикурила, затянулась неумело и жадно два или три раза подряд и мотнула головой: идите, мол, идите, все в порядке... Он покорно отошел, но тотчас остановился у стенгазеты "За коммунистическое обслуживание". И стал читать заметку под заглавием: "Юмор -- что кому снится". Оказалось: зав. производством товарищу Юришкину снится, что отремонтированы какие-то вытяжки, а "старш. повару тов. Сидельникову снится, что полуфабрикат принимается первым сортом...", и так далее. "Просто истеричка -- подумал Андрей с необъяснимым раздражением. -- Я ее не знаю, я ее не звал, я ей и двадцати слов не сказал за весь вечер, и на тебе: "Идите, раз вы такой зябкий!" Или как там она выразилась?" Валя (которая теперь сама по себе, а когда-то вместе с ним начинала агрегат), она тоже однажды что-то такое сказала. Мол, ты, Андрюша, полысеешь с затылка. Это у нее любимая поговорка. Одни, мол, кого все время отпихивают: "Осади, нахал, не лезь!" -- те лысеют со лба. А другие, вроде него, кого надо все время подталкивать: "Смелее, дурачок, иди, не бойся!" -- те с затылка. Ну ладно, Предположим, он полысеет с затылка. Но он не зябкий! Просто у него на руках агрегат, и он не должен и не имеет права влезать ни в какие истории. Надо соблюдать трамвайный закон, если едешь в трамвае и дорожишь тем, что везешь. Надо идти в зал... Это уже чистое хамство -- демонстративно отойти на три шага и остановиться. Надо идти, хватит с него таинственного букета! Пусть будет "минералка" -- так оно проще. Он вошел в зал и решительно зашагал к своему столику напрямик, бесчувственно натыкаясь на танцующих. -- Ты что это так быстро? -- спросил Гера и сунул Андрею в руку скользкую рюмку. -- А даму где потерял? -- Герочка, какой ты неделикатный, -- сказала Лила и шаловливо стукнула мужа салфеткой по уху. -- У дам бывают свои маленькие секреты! Учу-учу тебя, медведя... Андрей подумал, что Гера на медведя не похож совершенно, скорее на хорька. И что она, Таня эта, может сообщить о нем такого неожиданного? Гера есть Гера. Андрей хорошо знает таких вот "землепроходцев", мальчиков-ножиков, которые проходят сквозь жизнь, как сквозь масло. Бодрые, здоровые, непереживающие. "А вместо сердца пламенный мотор", как сказано в одной песне. Почти год Андрей имеет с ним дело и не может пожаловаться. Что надо -- он сделает! Нельзя сказать, что даром, но сделает! А Андрею, пока он строил свой агрегат, столько попадалось "неделающих"! Благородных и бескорыстных, но неделающих. Так что и за Геру поблагодаришь бога. -- Ну выпьем, чтоб наше теля да волка съело, -- сказал Гера и чокнулся сперва с Андреем, потом с Лилей. -- Если теля ваше, а волк не ваш -- все получится, -- сказала Лиля и захохотала так, что из золотых ее кос, сложенных венчиком, показались черные спинки шпилек. Вряд ли она могла сама придумать такую ловкую фразу, наверно, Геру своего цитировала. Радиола уже не орала. Она сладко пела старый трогательный вальс. Про то, как с берез, неслышен, невесом, слетает желтый лист. Танцующих было много, и Тане, которую Андрей сразу заметил, пришлось долго и неловко пробираться между парочками. Лицо у нее было сосредоточенное, словно бы она все еще боялась потерять руль. -- Георгий, -- сказала Таня, подойдя к столу, и музыка мгновенно умолкла, будто нарочно выключенная к первой важной фразе. -- Георгий, я решила тебе все сказать сейчас, при Андрее... Потому что с глазу на глаз это бесполезно... -- Садись и не ори, -- тихо сказал Гера, и лицо его стало твердым. -- Сядь, пожалуйста, и сосчитай до двухсот. -- Андрей! Я точно узнала... Он дал вам ворованный металл. Ворованный не им, а другим человеком, очень добрым, но слабым и болезненно приверженным к выпивке. И если что -- в тюрьму пойдет этот человек, а Гера отыщет кого-нибудь другого и будет ходить сюда как ни в чем не бывало и пить за теля, которое съест волка. Вы еще не пили с ним за теля? -- Закусывать надо, -- строго сказал Гера. -- Андрей, почему вы молчите? Вы мне не верите? Вы же не дурак, вы не можете мне не верить... Андрей опустил голову и стал считать до двухсот, хотя не его об этом просили. Потом он стал считать до трехсот, потом до четырехсот. На пятистах пятидесяти он поднял голову. Тани уже не было. Лиля сидела растрепанная, с пылающими щеками и в каком-то материнском испуге смотрела на своего Геру. А Гера пытался поймать вилкой ускользающий грибок в покрытой слизью тарелке и ожесточенно сопел. -- Дурью мучается! -- запальчиво сказала Лиля. -- Личной жизни у нее нету... И тут Андрею сделалось невыносимо тошно и захотелось что-нибудь такое злое крикнуть на весь ресторан, грохнуть кулаком по столу, чтоб рюмки вдрызг, чтоб этот сукин сын Гера дрогнул наконец! Но Андрей все еще сидел за столом с дурацкой рюмкой в руке, и с каждой секундой становилось все невозможнее вот так вскочить, и стукнуть кулаком, и крикнуть. И когда он, наконец, поставил рюмку, Гера посмотрел на него понимающе и почти сочувственно: -- Сиди уж! У нее свой номерок. Сама оденется. И живет здесь рядом, через шесть домов... И Андрей сел. Действительно, все решают секунды. И тут тоже были свои решающие секунды -- те самые, когда он считал до двухсот и далее. Но он же не сволочь! Он не трус, он имел случай испытать себя! Когда в одну проклятую субботу завалилась четвертая лава, он в последнюю секунду влетел в это обреченное место. Он же не с перепугу влетел, а потому, что там слесаря остались. "Сработал благородный автоматизм", как сказал потом управляющий... Но зачем Андрей сейчас это вспомнил? Кому он хочет про это рассказать?.. Сейчас тоже был автоматизм. Только не благородный. И не перед кем делать вид; что смолчал и остался, потому что не поверил. Он поверил. Еще ничего не узнав, только посмотрев на Таню, он поверил. То есть просто понял. И убрал голову. Автоматически. Андрей все сидел, не в силах подняться, сказать Гере что-нибудь, просто посмотреть на него в упор... А тот все говорил и говорил -- спокойно и ласково. Про наряд, который уже подписан главным, про чувствительных дамочек, с которыми лучше не водить дружбу, про то, что чистая смехота поссориться по такому книжному поводу таким испытанным друзьям, как они. И вот тут Андрей поднялся и пошел к двери. Но с полдороги он вернулся. Положил на стол две десятки, посмотрел на Геру и добавил еще одну. -- Много, -- спокойно сказал Гера. -- Много, если считать за один ужин, а если за все, что я тебе по дружбе делал, то мало. -- Сволочь, -- сказал Андрей. И Лиля посмотрела на него с такой насквозь прожигающей ненавистью, что он вдруг позавидовал Гере, которого так любят... Пускай даже эта пышная дура... По справедливости он мог бы и Гере сейчас позавидовать, потому что тот все-таки оставался собой. А Андрей... На улице было холодно и мокро. Пока они там сидели в ресторане, зима не то что растаяла, а как бы отсырела. И Андреева кепка сразу стала тяжелой и твердой, как булыжник. И пальто задубело. С неба валила какая-то мокрая пыль. Но это было жалкое торжество осени над зимой, от которого одна слякоть и никакой надежды. Ну хорошо, Андрей в конце концов сказал этому Гере все, что нужно... Но ведь завтра же он все-таки пойдет в главк и все-таки возьмет подписанный сегодня наряд. И все благородные слова и все душевные муки ничего решительно не изменят, не помешают пустить чужой металл в свое дело... То есть нет, конечно, не в свое -- в государственное, во всенародно важное, но тем не менее... Под навесом у входа в метро приплясывала перед своим лотком молоденькая глазастая продавщица в белой курточке, надетой поверх мехового пальто. Похожая на Таню... К чертовой матери! Не было никакой никакого ресторана, никакого ужина, и он сейчас просто подохнет с голоду. -- Свежие? -- спросил Андрей, тыча пальцем в мокрую груду пирожков. -- А я не знаю, -- пропела продавщица,и сразу перестала быть похожей на Таню. -- Они мерзлые, кто их разберет... Пирожок был действительно мерзлый, хотя все таяло и шел уже самый обыкновенный дождь. Андрей вздохнул и в три приема сжевал эту холодную гадость. Потом попытался вспомнить, с чем он был этот пирожок, и не мог... ДНИ НАРОДОВЛАСТИЯ Если смотреть сбоку, физиономия Коли похожа на кукиш с торчащим вместо кончика большого пальца коротким курносым носом. И, я думаю, все это так выглядит случайно. Потому что Коля был вообще против всего, против всех правил, какие есть на свете. И Людмила Прохоровна -- русачка, глядя на него, всегда качала головой и говорила своим противным задушевным голосом: "Эх, Калижнюк, Калижнюк, анархия -- мать порядка". Что такое анархия, интеллигентные семиклассники, конечно, знали: это когда никаких запретов -- всяк делай, что хочешь, полная воля. Но, конечно, знание тут было чисто теоретическое. Потому что -- сами понимаете! -- какая может быть вольность четырнадцатилетнему человеку?! Но вдруг оказалось, что может быть такая вольность. Ненадолго и не полная, но все-таки... Вроде невесомости, которую, как выяснилось, можно достичь на десять или двадцать секунд даже в условиях земной атмосферы (за справками по этому вопросу обращайтесь к Фонареву, пять раз смотревшему фильм "Покорение космоса"). Ну, словом, вот такая невесомость на двадцать секунд -- то есть вольная воля на три дня -- была однажды достигнута в седьмом "Б". То есть что значит однажды? Тут надо сказать точно: третьего, четвертого и пятого февраля. Началось все опять-таки с Коли. Перед литературой он вдруг взял и пересел со своей парты на переднюю, к Сашке Каменскому. Ему надо было спешно обсудить разные разности, которые он небрежно называл "марочными делишками", а Сашка торжественно именовал "филателистическими интересами". Русачка Людмила Прохоровна -- пожилая, грузная женщина, коротко остриженная и говорящая басом... Пожалуй, я лучше не стану ее описывать, а просто приведу безответственное определение Юры Фонарева -- старосты кружка юных историков. Этот Юра сказал, что Людмила Прохоровна -- вылитый Малюта Скуратов, которого побрили, нарядили в женскую (ну, не так чтоб уж слишком женскую) одежду и приказали ему для пользы дела быть добрым. -- Эх, Калижнюк, Калижнюк, буйная головушка, -- сказала Людмила сладким басом. -- Анархия -- мать порядка! Ты почему сел не на свое место? -- А вот она с Юркиной парты лучше видит, -- сказал Коля, который был не слишком-то находчив. -- Тут доска отсвечивает. -- Кто она? -- спросила русачка. -- У Гавриковой есть имя. -- Машк... То есть Маша... -- Значит, сидя с Фонаревым, а не с Каменским, ты лучше видишь, Маша? -- спросила она уже совсем сладко. -- Да, спасибо, -- высокомерно сказала Машка, -- тут я лучше вижу. -- Может быть, тебе следовало бы вообще сходить к глазному врачу и подобрать очки? -- Большое спасибо, Людмила Прохоровна. -- Машка даже слегка поклонилась. -- Я обязательно схожу. -- Молодец! -- громко прошептал Лева Махервакс и показал Машке большой палец. -- Это был ответ герцогини. Похоже, что Людмила услышала и вполне оценила это замечание. Когда уж человек кого-нибудь невзлюбит, он должен рассчитывать на взаимность. Но русачка почему-то не рассчитывала и сильно разозлилась. После звонка она влетела в учительскую с криком: "А вам, Ариадна Николаевна, как классному руководителю... " -- и накинулась на бедную Адочку. "И вам, Ариадна Николаевна, как завучу, тоже следовало бы со своей стороны..." -- словом, Людмила требовала, чтобы в этом седьмом "Б", где юноши и девушки творят все, что им заблагорассудится, пересаживаются с места на место и даже более того... Чтоб в этом вертепе был наведен, наконец, элементарный порядок, обязательный в советской школе... Марья Ивановна, которую вся школа за глаза звала Завучмарьванна, слушала внимательно и грустно. -- Да, говорила она, вздыхая, -- да, да, да, это действительно проблема. -- И вообще, -- победоносно закончила Людмила Прохоровна, -- этот вопрос надо решить принципиально. Одна паршивая овца, какой-нибудь Калижнюк... -- Почему Калижнюк овца? -- ужаснулась Адочка, но Людмила не обратила на нее внимания. -- В конце концов, ведь берут тунеядцев и изолируют их от общества... в специально отведенные местности! Сроком до пяти лет! А у нас, понимаете, Калижнюк свободно садится с Каменским и влияет на него как хочет. Завучмарьванна с тоскливой завистью смотрела в окошко на школьный двор, где краснощекий пятиклашка, в ушанке набекрень, лупил портфелем другого пятиклашку. -- Да, Людмила Прохоровна, -- сказала она, вздыхая, -- да, да, это серьезный вопрос... И вдруг горько пожалела, что прошло детство. Давным-давно прошло и не вернется, и уже нельзя вот так, как тот краснощекий за окном, взять портфель и треснуть эту Людмилу по башке (хотя портфелем убить можно -- черт знает сколько казенной бумаги приходится таскать с собой). -- А почему вы так уверены, что плохой испортит хорошего? А может, хороший исправит плох... -- запальчиво сказала Адочка, но вдруг испугалась: ой, что это она такое несет? -- и осеклась на полуслове. Боже мой! Хороший исправит плохого! Бррр! -- Они уже люди, -- сказала она жалобно. -- Имеют же они право хоть на что-нибудь, -- Они имеют все права, -- сказала Людмила. -- Учиться, трудиться, культурно отдыхать. Больше того -- оскорблять своего учителя, который всей душой... И тут из ее груди исторглось сдавленное рыдание (но, может быть, это она просто чихнула). А между тем в седьмом "Б" уже позабыли мелкое происшествие с пересаживанием. Коля и Сашка уже сидели на своих местах и разглядывали новообретенные марки. Судя по их блаженным рожам, каждый был уверен, что именно он обдурил уважаемого коллегу. Весь класс бездельничал, как и положено на перемене. Только двое на задней парте трудились в поте лица своего, сопя и вздыхая. Впрочем, назвать их тружениками было бы неточно, потому что они, собственно говоря, сдирали из чужих тетрадей домашнее задание. Ну, а все прочие в классе, повторяю, предавались сладкому ничегонеделанию. То есть играли в "балду", боролись, ели бутерброды, ходили на руках, рисовали фасоны юбок, "которые теперь носят", говорили: а) про кино (картина -- во! -- железная. Он как выскочит и бац-бац из кольта!), б) про пионерскую дружину (надо ли приносить гербарий на сбор "Люби родную природу"), в) про Ги де Мопассана (жжжелезный писатель! Не читал? Эх, мальчик, дитя!), г) про футбол (Метревели упустил железный мяч), д) про историчку и Ряшу (а она спрашивает: "Это ты, Ряшинцев, так считаешь или Маркс?" А он: "Мы оба так считаем"), е) про акваланги... и т. д. и т. п. У нас алфавит сравнительно небольшой, и мне все равно не хватит букв. Вот в китайском, говорят, иероглифов в несколько раз больше. Это ученый мальчик Лева говорит, он, наверное, знает. Но я боюсь, что и иероглифов не хватило бы, чтобы перечислить все темы разговоров в седьмом "Б" между первым уроком и вторым. Словом, это была перемена как перемена -- зачем мне ее описывать? Сами знаете, сами небось учились: у нас ведь школьное обучение обязательно. А после перемены была физика, и пришла Адочка, и все сразу вспомнили про случай с Людмилой Прохоровной. Идя в класс, Адочка дала себе страшную клятву заговорить об этой истории не раньше следующего звонка. Но, увидев безмятежные физиономии своих прекрасных семиклассников, она не выдержала. Можно сказать, что классный руководитель победил в ней физичку. -- Что вы за фокусы устраиваете? -- закричала она с порога. -- Что вы -- маленькие? Ну, я не стану цитировать речь Ариадны Николаевны. Я ее люблю, и мне очень хочется представить ее в наилучшем свете. А какой уж тут наилучший свет, когда Адочка по должности должна была обличать ребят, которых не считала виноватыми, и защищать Людмилу, про которую думала... (из педагогических соображений я не решусь разгласить при ребятах, что именно думала физичка о русачке). Кроме того, Ариадна Николаевна, безусловно, не самая преступная среди легиона лиц, говорящих по должности не то, что они считают верным на самом деле. Но это соображение, вполне утешившее меня, Адочку все-таки не утешило. И в конце своей суровой речи она вдруг произнесла странные слова, совсем не вытекавшие из сказанного ранее. -- А впрочем, -- сказала она и, кажется, вздохнула с облегчением, -- вы в конце концов взрослые люди. Решайте, пожалуйста, сами, кому с кем сидеть! -- В каком смысле "сами"? -- осторожно спросил Юра Фонарев. -- В том смысле, что сами! -- Ура! -- тихо сказал Коля. -- Ура! -- прошептал класс. -- Ура! Ура! Ура! На большой перемене начался диспут. Очень толстая Кира Пушкина с очень толстой косой сказала своим толстым голосом: "Только пускай это будет настоящий диспут". Как председатель совета отряда Кира уже давно мечтала провести какой-нибудь диспут. Вроде тех, про которые писала "Пионерская правда" и сообщала "Пионерская зорька". Она однажды даже советовалась с умным Юрой Фонаревым по этому вопросу. Принесла ему разные "материалы и вырезки" и спросила, не подойдет ли такая увлекательная тема: "Стоит ли жить для одного себя?" Или, может, лучше такая: "Откровенность -- хорошо это или плохо?" Но Юрка не понял серьезного разговора. Он схватил в охапку "вырезки и материалы" и умчался в конец коридора к своему Леве, радостно вопя: -- Даешь диспут! Волнующие темы: "Двуличие -- хорошо это или плохо?", "Стоит ли быть порядочным?" -- "Возможна ли дружба между мальчиками и девочками?" -- мрачно пробасил Лева. На том идея диспута и была погребена. А вот сейчас действительно возник диспут. Хотя я и не поручусь, что это было именно то самое, о чем мечтала толстая деятельница Кира. Едва Ариадна Николаевна вышла, Коля схватил в охапку, свои вещички -- книжки, тетрадки, альбом и какую-то трубку неизвестного назначения (то ли свистульку, то ли самопал) -- и перетащил на Сашкину парту. -- А ты давай к Фонарю, -- сказал он Машке и, подумав немного, добавил: -- Пожалуйста. И Машка мигом собрала барахлишко и ушла. Без звука. Наверно, удивилась, что Коля вдруг сказал "пожалуйста", но скорее всего она просто обрадовалась, что можно насовсем сесть к Юрке Фонареву. И тотчас, как по свистку, с двух концов класса два уважаемых человека кинулись ко второй парте. За этой партой сидела первая красавица и примерно тридцать шестая ученица Аня Козлович. Но рядом с ней было только одно место, да и то, вообще говоря, не свободное. Так что в пункте назначения столкнулись уже три богатыря: Сашка Каменский. бежавший справа, Гена Гукасян, бежавший слева и художник Тютькин, сидевший на своем месте. - А вы подеритесь, доброжелательно посоветовал Юра Фонарев, который мог в такой момент веселиться, поскольку у него все уже решилось наилучшим образом. -- Значит, Сашка с Генкой... Победитель встретится с Тютькиным. Потом золотой призер сядет с Анютой. Серебряный останется при своих, а бронзовый сядет к Коле. Класс заржал. И соискатели печально удалились каждый в своем направлении. -- Бедненький, -- сказала Машка, глядя на тощего растерянного Сашку. -- Голый король Лир. Собственно она это подумала про себя, но нечаянно сказала вслух. -- Так нельзя, -- сказал Лева Махервакс, взгромоздившись на парту. -- Один человек хочет, предположим, с другим человеком. А тот, другой, может, не хочет с этим одним, а вовсе хочет с третьим, который, в свою очередь, не хочет с ним, а хочет с четвертым, который, в свою очередь... -- Ясно, -- сказал Сашка быстро оправившийся от потрясения, -- Так что же ты предлагаешь? -- Я ничего не предлагаю -- ответил Лева, как подобает философу. --Я ставлю вопрос... -- Это каждый дурак может. Так что волей-неволей пришлось предлагать. Кира Пушкина сказала, что надо бы лучших сажать с худшими, чтоб они