наносить удар за ударом, нельзя давать себе передышку. Ночная паучиха, она продолжала двигаться, тянуть свою нить, звездой раскидывая сеть во все стороны ночи -- грузная, легкая, неутомимая. Жерар был у нее. Он извелся от ожидания. -- Ну что? -- воскликнул он. Элизабет цыкнула на него. Ты когда-нибудь бросишь эту привычку орать? Не можешь говорить без крика. Так вот, Поль болен. Он слишком глуп, чтоб сам это заметить. Достаточно посмотреть на его глаза, язык. У него жар. Грипп это или рецидив -- решит доктор. Я ему велела лежать и с тобой не встречаться. Ты ляжешь в его комнате... Не надо, я пойду. Останься. Мне надо с тобой поговорить. Тон у Элизабет был торжественный. Она заставила его сесть, прошлась взад-вперед и спросила, каковы его намерения в отношении Агаты. Какие намерения? -- спросил он. Как это -- какие? -- сухо и властно она осведомилась, не издевается ли он над ней и неужели не знает, что Агата любит его, ждет от него предложения и не может объяснить себе его молчания. Жерар вытаращился, дурак дураком. Уронил руки: -- Агата... -- бормотал он, -- Агата... --- Да, Агата! -- запальчиво бросила Элизабет. В конечном счете, он был слишком уж слеп. Совместные прогулки с Агатой должны были бы давно открыть ему глаза. И мало-помалу она превращала доверие молодой девушки в любовь, датировала, доказывала, расшатывала Жерара кучей доказательств. Она добавляла, что Агата страдает, воображает, будто он любит Элизабет, что было бы смешно, а из-за ее, Элизабет, богатства и вовсе безнадежно. Жерару хотелось провалиться сквозь землю. Вульгарность последнего замечания была настолько не в стиле Элизабет, безразличной к денежным проблемам, что он был мучительно смущен. Она воспользовалась этим смущением, чтобы добить его окончательно, и, глуша его ударами наотмашь, потребовала, чтоб он не смотрел на нее больше телячьими глазами, женился на Агате и никогда не выдавал ее миротворческой роли. Одна лишь слепота Жерара вынудила ее взять на себя эту роль, и за целую империю она не согласилась бы, чтоб Агата могла подумать, что обязана своим счастьем ей. -- Ладно, -- заключила она, -- дело сделано. Ложись спать, я пойду к Агате и сообщу ей новость. Ты любишь ее. V тебя было затмение на почве мании величия. Очнись. Радуйся. Поцелуй меня и признай, что ты -- счастливейший человек на свете. Жерар, безвольно влекомый, признал все, что приказывала молодая женщина. Она закрыла за ним дверь и, продолжая плести свою сеть, поднялась к Агате. Случается, что из всех жертв упорнее всего сопротивляется убийце молодая девушка. Агата шаталась под ударами и не уступала. Наконец, сломленная усталостью, после отчаянной борьбы, в ходе которой Элизабет объясняла ей, что Поль неспособен любить, что он не любит ее, потому что не любит никого, что он сам себя губит, что это чудовище эгоизма погубит доверившуюся ему женщину; что Жерар, напротив, редкой души человек, честный, любящий, способный обеспечить ее будущее, -- молодая девушка разжала руки, цеплявшиеся за мечту. Элизабет смотрела на нее, свесившуюся из сбитых простыней -- слипшиеся пряди, запрокинутое лицо, одна рука зажимает рану, другая, как камень, упала на пол. Она подняла ее, попудрила, поклялась ей, что Поль не подозревает о ее признаниях, и что достаточно Агате весело объявить ему о своей помолвке с Жераром, чтоб он никогда о них и не догадался. Спасибо... какая ты добрая... спасибо... -- всхлипывала бедняжка. Не за что, спи, -- сказала Элизабет и покинула комнату. На секунду она остановилась. Она чувствовала себя спокойной, лишенной всего человеческого, освободившейся от ноши. Сердце ее вновь начало биться уже на самых нижних ступеньках лестницы. Она что-то услышала. И только оторвала ногу от ступеньки, как увидела приближающегося Поля. Его длинная белая рубаха светилась в потемках. Элизабет сразу же поняла, что он бродит во власти одного из легких приступов сомнамбулизма, регулярно случавшихся на улице Монмартр -- толчком к ним всегда служила какая-нибудь неприятность. Она прижалась к перилам, замерев на одной ноге, не смея сдвинуться хоть на волос из страха, что Поль проснется и станет расспрашивать ее об Агате. Но он ее не видел. Его взгляд миновал эту парящую женщину, словно какую-нибудь консоль; он смотрел на лестницу. Элизабет боялась стука своего сердца, топора, который рубил и рубил и наверняка был всюду слышен. Остановившись на миг, Поль повернул обратно. Она опустила затекшую ногу, послушала, как он удаляется в тишину. Потом вернулась в свою комнату. Соседняя комната молчала. Уснул Жерар или нет? Она остановилась перед туалетом. Зеркало играло с ней в загадки. Она опустила глаза и вымыла свои страшные руки. Поскольку дядюшка разболелся, помолвку и свадьбу справляли на скорую руку в атмосфере искусственной веселости, играя каждый свою роль и состязаясь в великодушии. Смертное молчание повисало за рамками церемониальных посиделок, когда Поль, Жерар и Агата, до невозможности веселые, подавляли Элизабет. Она могла сколько угодно думать, что ее мастерский удар спас их от крушения, что благодаря ей Агата уже не пострадает от безответственности Поля, а Поль -- от приземленности Агаты; могла твердить себе снова и снова: Жерар и Агата одной породы, через нас они искали друг друга, не пройдет и года, как у них будет ребенок, и они благословят судьбу; могла изгонять из памяти свои поступки той дикой ночи, словно вырвавшись из болезненного сна, могла считать их проявлением благодетельной мудрости -- это не избавляло ее от смятения в присутствии несчастных и от страха оставить их втроем. В каждом в отдельности она была уверена. Их деликатность была ей гарантией против сопоставления фактов, которые они могли бы дурно истолковать и приписать злонамеренности. Какая злонамеренность? Почему злонамеренность? Злонамеренность по каким мотивам? Элизабет задавала себе эти вопросы и успокаивалась, не находя ответов. Она же их, несчастных, любила. Это ведь из сочувствия, из страсти она сделала их своими жертвами. Она витала над ними, помогая им, вытаскивая их вопреки их воле из бедственного положения, бедственность которого доказала бы им будущее. Эта тяжкая работа дорого обошлась ее сердцу. Так было надо. Так было надо. -- Так было надо, -- твердила Элизабет, словно о рискованной хирургической операции. Ее нож превращался в скальпель. Надо было решать в ту же ночь, усыплять и оперировать. Результатом она могла гордиться. Но тут смех Агаты вырывал ее из мечтаний, она падала обратно за стол, слышала этот фальшивый смех, видела нехорошее лицо Поля, любезную гримасу Жерара -- и возвращалась к своим сомнениям, отгоняла страхи, неумолимые подробности, призраки знаменательной ночи. Свадебное путешествие оставило брата и сестру наедине. Поль хирел. Элизабет перебралась к нему в выгородку, дежурила, ухаживала за ним день и ночь. Врач не мог понять этого рецидива болезни, симптомы которой были ему неизвестны. Комната из ширм очень не нравилась ему; ему хотелось перевести Поля в более комфортабельное помещение. Поль воспротивился. Он жил, укутанный в бесформенное тряпье. Кумач отбрасывал весь свет на Элизабет, сидящую, подперев лицо ладонями и глядя прямо перед собой, опустошенную угрюмой заботой. Красная ткань румянила лицо больного, тешила Элизабет иллюзией, как некогда отсвет пожарных машин тешил Жерара, успокаивала эту душу, которая теперь питалась только обманами. Смерть дяди призвала обратно Жерара и Агату. Они поселились на улице Лаффит, вопреки настояниям Элизабет, предлагавшей уступить им этаж. Из этого она заключила, что молодые поладили, обрели свое заурядное счастье (единственное, которого они достойны) и впредь опасаются разлагающей атмосферы особняка. Поль боялся, что они примут предложение. Он вздохнул с облегчением, когда Элизабет сообщила ему их решение. -- Они находят, что здешний дух грозит испортить им жизнь. Жерар чуть ли не прямо дал мне это понять. Он боится, что наш пример дурно повлияет на Агату. Уверяю тебя, я ничего не выдумываю. Он превратился в своего дядю. Я его слушала и ушам не верила. Только и думала -- то ли он разыгрывает пьесу, то ли сам не понимает, что смешон. Иногда молодожены обедали или ужинали в особняке Этуаль. Поль тогда вставал, выходил в столовую, и вновь воцарялась принужденность, и Мариетта на все это смотрела печальным взглядом бретонки, чуящей недоброе. Однажды утром все как раз собирались сесть за стол. Угадай, кого я встретил? -- весело окликнул Жерар Поля, который изобразил вежливый интерес. Даржелоса! Врешь! Правда-правда, старик, Даржелоса! Жерар переходил улицу. Даржелос чуть не сбил его своим маленьким автомобилем. Он остановился; ему было уже известно про наследство и про то, что Жерар управляет дядиными заводами. Он хотел побывать на каком-нибудь из них. Он знал, что почем. Поль спросил, изменился ли он. -- Почти как был, может, немного бледнее... Ни дать ни взять брат Агаты. И больше не смотрит свысока. Был очень, очень приветлив. Курсирует между Францией и Индокитаем представителем автомобильной фирмы. Он привел Жерара в свой номер в гостинице и спросил, видится ли тот со Снежком... ну, с тем парнем, в которого снежок попал... то есть с Полем. И что? Я сказал, что вижусь с тобой. Он тогда спросил: "Он до сих пор любит яды?" Яды? Агата так и подскочила. -- Разумеется, -- запальчиво крикнул Поль. -- Яды -- это здорово! В школе я мечтал, чтоб у меня был яд (вернее было бы сказать: Даржелос мечтал о ядах, а я подражал Даржелосу). Агата спросила, для чего. -- Ни для чего, -- ответил Поль, -- просто чтоб он у меня был, чтоб у меня был яд. Это же так здорово! Мне хотелось бы, чтоб у меня был яд, как хотелось бы, чтоб у меня был базилик или мандрагора, как у меня есть револьвер. Это есть, и ты знаешь, что оно есть, и можешь посмотреть. И это яд. Здорово! Элизабет поддержала его. Поддержала против Агаты и из солидарности с детской. Ей очень нравятся яды. На улице Монмартр она понарошку готовила яды, запечатывала во флаконы, наклеивала устрашающие этикетки, придумывала таинственные названия. -- Какой ужас! Жерар, они ненормальные! Вы в тюрьму попадете. Это буржуазное возмущение Агаты было как бальзам на душу Элизабет, оно подтверждало образ мыслей, приписанный ею молодым супругам, аннулируя то щекотливое обстоятельство, что все это она выдумала. Она подмигнула Полю. -- Даржелос, -- продолжал Жерар, -- показал мне вся кие яды -- из Китая, из Индии, с Антил, из Мексики, яды для стрел, для пыток, для мести, для жертвоприношений. Он смеялся. "Скажи Снежку, что я не изменился. Я хотел коллекционировать яды -- и коллекционирую. На вот, отнеси ему эту игрушку". Жерар достал из кармана сверток в газетной бумаге. Поль с сестрой изнывали от нетерпения. Агата держалась в другом конце комнаты. Газету развернули. В ней лежал, завернутый в китайскую бумагу того сорта, что рвется, как вата, темный ком величиной с кулак. Зарубка на нем зияла блестящей красноватой раной. Вообще же он был землистый, вроде трюфеля, и источал то аромат свежевыкопанного дерна, то крепкий запах лука и гераневой эссенции. Все молчали. Этот ком требовал безмолвия. Он завораживал и отталкивал, наподобие клубка змей, который образован, на первый взгляд, из одной рептилии, а потом в нем обнаруживается сразу несколько голов. От него исходило обаяние смерти. -- Это наркотик, -- сказал Поль. -- Он балуется наркотиками. Не стал бы он дарить яд. И протянул руку. -- Не трогай! (Жерар остановил его.) Яд это или наркотик, Даржелос его тебе дарит, но не советует до него дотрагиваться. Ты вообще слишком неосторожен; я бы ни за что не доверил тебе такую пакость. Поль рассердился. Он подхватил тему, заданную Элизабет. Жерар смешон, он воображает себя своим дядей, и т.д. -- Неосторожен? -- смеялась Элизабет. -- Сейчас увидите! Она прихватила комок газетой и принялась гоняться за братом вокруг стола, крича: -- Ешь, ешь! Агата убежала, Поль отскакивал, заслонял лицо руками. -- Смотрите, какая неосторожность! Какой герой! -- издевалась запыхавшаяся Элизабет. Поль огрызнулся: Сама ешь, дура. Спасибочки. Я тогда умру. То-то ты бы обрадовался. Я положу наш яд в сокровище. Очень сильно пахнет, -- сказал Жерар. -- Держите его в какой-нибудь жестянке. Элизабет завернула комок, сунула его в жестянку из-под печенья и удалилась. Добравшись до комода с сокровищем, на котором в беспорядке громоздились книги, усатый бюст, револьвер, она открыла ящик и поставила жестянку на Даржелоса. Она пристраивала ее медленно, внимательно, чуть высунув язык, движениями женщины, наводящей пор чу, женщины, вонзающей булавку в восковую куколку. Поль вновь видел себя в школе -- как он обезьянничает за Даржелосом, только и говорит, что о дикарях и отравленных стрелах, сочиняет, чтоб поразить его, проект убийств методом добавления яда в клей на почтовых марках, заигрывает с чудовищем, ни на миг не задумываясь о том, что от яда умирают. Даржелос пожимал плечами, отворачивался, обзывал его девчонкой и слабаком. Даржелос не забыл раба, впивавшего каждое его слово, и нынешним подарком венчал свои насмешки. Присутствие этого темного комка действовало вдохновляюще на брата и сестру. Детская обогащалась еще одной потусторонней силой. Она становилась живой бомбой бунта на корабле, одной из тех русских девушек, чья грудь была звездой любви и молний. Кроме того, Поль радовался, что выступил за необычайное, от которого Жерар (по словам Элизабет) намеревался уберечь Агату, и бросил вызов Агате. Элизабет, со своей стороны, радовалась, видя Поля прежним -- приветствующим необычайное, гибельное и верным духу сокровища. Этот комок символизировал для нее противовес мещанскому крохоборству, давал ей надежду на близкое падение царства Агаты. Но одного фетиша было недостаточно для исцеления Поля. Он слабел, худел, терял аппетит, влачил день за днем безрадостно и вяло. По воскресным дням особняк сохранял английский обычай отпускать всех слуг. Мариетта готовила термосы, сандвичи и уходила со своей товаркой. Шофер, который помогал им в уборке, забирал один из автомобилей и занимался извозом. В это воскресенье шел снег. Элизабет по предписанию врача отдыхала у себя в комнате с завешенными окнами. Было пять часов, а Поль с полудня дремал. Он упросил сестру оставить его одного, слушаться доктора и идти к себе. Элизабет спала, и ей снился такой сон: Поль умер. Она идет через лес, похожий на галерею, потому что сквозь деревья свет падает из высоких окон с простенками тени. Она видит поляну, меблированную столами, стульями, бильярдным столом, и думает: "Мне надо добраться до сопки". В ее сне сопкой называется бильярдный стол. Она идет, подпрыгивает, но никак не может добраться. Падает от усталости и засыпает. Вдруг ее будит Поль. -- Поль, -- вскрикивает она, -- ох, Поль, так ты не умер? И Поль отвечает: -- Умер, но и ты только что умерла; вот почему ты можешь меня видеть, и мы всегда будем вместе. Они идут дальше. Долго идут и наконец добираются до сопки. -- Слушай, -- говорит Поль (он нажимает пальцем на автоматический маркер). -- Слушай прощальный звонок. Маркер частит с бешеной скоростью, оглашая поляну телеграфным треском... Элизабет очнулась -- она сидела в своей постели нахохленная, вся в поту. Дребезжал дверной звонок. Она вспомнила, что дом остался без слуг. Все еще под впечатлением кошмара сошла вниз Белый шквал швырнул в вестибюль растрепанную Агату, кричащую: -- А Поль? Элизабет опоминалась, выпутывалась из сна. Что Поль? -- сказала она. -- Ты о чем? Он хотел остаться один. Надо думать, спит, как всегда. Скорее, скорее, -- задыхалась гостья, -- бежим, он мне написал, что отравится, что когда я приду, будет уже поздно, что он отошлет тебя из своей комнаты. Мариетта занесла письмо к Жерару в четыре часа. Агата тормошила окаменевшую Элизабет, которая не могла понять, не спит ли она, не продолжение ли это ее сна. Наконец обе побежали наверх. В галерее деревья, снежные шквалы развивали тему сна Элизабет, и бильярдный стол там оставался сопкой, вулканическим образованием, которого никакой реальности не извлечь из кошмара. -- Поль, Поль! Ты что не отвечаешь! Поль! Глянцево-блестящая ограда безмолвствовала. Из нее шел какой-то чумной дух. Едва они вошли, им открылось худшее. Мертвенный аромат, этот черный, красноватый аромат трюфелей, лука, герани, который тут же узнали молодые женщины, наполнял комнату и растекался по галерее. Поль, одетый в такой же купальный халат, как у сестры, лежал с расширенными зрачками и неузнаваемым лицом. Снежное мерцание, падающее сверху и дышащее в такт шквалам, шевелило тени на мертвенно бледной маске, только нос и скулы которой ловили свет. На стуле в беспорядке соседствовали остаток ядовитого комка, графин, фотография Даржелоса. Мизансцены подлинной драмы совсем не похожи на то, что рисует воображение. Их простота, их величие, странные детали смущают нас. Молодые женщины сперва оторопели. Надо было признать, принять невозможное, опознать этого незнакомого Поля. Агата кинулась к нему, упала на колени, убедилась, что он дышит. Перед ней забрезжила надежда. Лиз, -- молила она, -- не стой без дела, одевайся, может быть, эта страшная вещь -- наркотик, безвредный наркотик. Неси термос, беги звони доктору. Доктор на охоте... -- пробормотала несчастная, -- сейчас воскресенье, никого нет... никого. Неси термос, скорее! Скорее! Он дышит, он совсем холодный. Нужно грелку, нужно дать ему горячего кофе! Элизабет дивилась присутствию духа Агаты. Как она может дотрагиваться до Поля, говорить, суетиться? Как может знать, что нужна грелка? Как может противопоставлять силы благоразумия фатальности снега и смерти? Вдруг она встряхнулась. Термосы были в ее комнате. -- Укрой его! -- бросила она уже из-за ограды. Поль дышал. После четырех часов странных ощущений, заставлявших его терзаться сомнениями -- не был ли этот яд наркотиком, хватит ли большой дозы наркотика, чтоб его убить, -- он миновал все стадии тревоги. Его тела больше не было. Он плыл по течению, почти обретя прежнее блаженство. Но внутренняя сухость, полное отсутствие слюны сжигали ему горло, язык, вызывали в сохранивших чувств и некоординированными, он тянулся за графином мимо стула, и скоро онемели ноги, руки, и он больше не шевелился. Всякий раз, как он закрывал глаза, ему виделась одна и та же картина: гигантская голова барана с седыми женскими волосами, мертвые солдаты в полном вооружении, с выклеванными глазами, которые крутятся медленно и все быстрее и быстрее, прямые, окостеневшие, вокруг древесных сучьев, прицепленные к ним за ноги ремнями. Удары его сердца передавались пружинам кровати, извлекали из них музыку. Его руки превращались в древесные сучья; кора их покрывалась набухшими жилами, солдаты крутились вокруг этих сучьев, и все повторялось снова и снова. Обморочная слабость воскрешала давний снегопад, автомобиль, Игру, когда Жерар вез его на улицу Монмартр. Агата рыдала: Поль! Поль! взгляни на меня, скажи что-нибудь... Горечь обметала ему рот. Пить... -- выговорил он. Губы его склеились, разлеплялись с трудом. -- Подожди минутку... Элизабет пошла за термосом. Она греет кофе... Он повторил: -- Пить... Ему хотелось воды. Агата смочила ему губы. Она умоляла его ответить, объяснить свой безумный поступок и письмо, которое она вынула из сумочки и показала ему. Это из-за тебя, Агата... Из-за меня? Тогда Поль объяснился, чуть слышно, по слогам, выложив всю правду. Агата перебивала его восклицаниями, оправданиями. Открытая западня явила свои хитроумные механизмы. Умирающий и молодая женщина ощупывали их, поворачивали так и этак, расшатывали одну за другой шестерни адской машины. Преступная Элизабет вставала из их диалога, Элизабет ночного обхода, коварная, жестокая Элизабет. Едва они поняли содеянное ею, как Агата воскликнула: "Ты должен жить!", а Поль простонал: "Поздно!" -- как вошла Элизабет с грелкой и термосом, подстегиваемая страхом оставлять их надолго вдвоем. Зачарованное молчание отступило перед дыханием черноты. Элизабет, не подозревая о разоблачении, повернувшись к ним спиной, переставляла коробки, склянки, искала стакан, наливала кофе. Она подошла к жертвам своего обмана. Их взгляды вцепились в нее. Свирепое усилие воли помогло Полю сесть прямо. Агата поддерживала его. Их соприкасающиеся лица пылали ненавистью. -- Не пей, Поль! Этот крик Агаты удержал руку Элизабет. Ты с ума сошла, -- пробормотала она, -- можно подумать, я собираюсь его отравить. С тебя станется! Смерть в придачу к смерти. Элизабет пошатнулась. Она пыталась что-то сказать в ответ. -- Чудовище! Мерзкое чудовище! Ужас этих слов из уст Поля усугублялся тем, что Элизабет и думать не могла, что он в силах разговаривать, и подтверждал, что не зря она боялась оставлять свои жертвы наедине. -- Мерзкое чудовище! Мерзкое чудовище! -- повторял Поль. Он хрипел, расстреливал ее в упор голубым взглядом, безостановочным голубым огнем в прорези век. Судороги, тики искажали его красивый рот, а сухость, истощившая родники слез, придавала взгляду лихорадочный блеск, волчью фосфоресценцию. По окнам хлестал снег. Элизабет отступила. -- Что ж, -- сказала она, -- да, это правда. Я ревновала. Не хотела тебя потерять. Я ненавижу Агату. Я не могла допустить, чтоб она увела тебя из дома. Признание возвеличивало ее, облачало, срывало маскировку хитростей. Откинутые мукой кудри открывали узкий свирепый лоб и делали его просторным, монументальным над текучими глазами. Одна против всех за детскую, она бросала вызов Агате, Жерару, Полю, бросала вызов всему миру. Она схватила с комода револьвер. Агата вопила: -- Она сейчас выстрелит! Она меня убьет! -- и цеплялась за отстраняющегося Поля. Элизабет и не думала стрелять в эту элегантную женщину. Она схватилась за револьвер инстинктивным движением, завершая образ шпионки, загнанной в угол и полной решимости дорого продать свою жизнь. Перед нервическим припадком и агонией ее бравада теряла смысл. От величия не было никакого толку. Тогда ошеломленной Агате предстало неожиданное зрелище: сумасшедшая, которая, вся корчась, становится перед зеркалом, гримасничает, дергает себя за волосы, скашивает глаза, высовывает язык. Ибо не в силах вынести остановку, противную ее внутреннему напряжению, Элизабет давала выход своему безумию в дикой пантомиме, пыталась избытком нелепости сделать жизнь невозможной, сдвинуть отведенные ей пределы, достичь мгновения, когда драма исторгнет ее, не стерпит ее присутствия. -- Она помешалась! Помогите! -- все еще вопила Агата. Это упоминание помешательства отвлекло Элизабет от зеркала, укротило пароксизм. К ней вернулось спокойствие. Она сжимала в своих дрожащих руках оружие и пустоту. Она выпрямилась во весь рост, склонив голову. Элизабет знала, что детская катится к концу по головокружительному склону, но конец медлил и надо было его прожить. Напряжение не отпускало ее, и она считала в уме, отсчитывала, умножала, делила, вспоминала даты, номера домов, складывала их, ошибалась, складывала заново. Вдруг она вспомнила, что морнь ее сна -- из "Поля и Виргинии", где морнью назывался холм. Она стала думать, про какой остров эта книга -- может быть, Иль-де-Франс? Цифры сменились названиями островов. Иль-де-Франс; остров Св. Маврикия; остров Св. Людовика. Она перечисляла их, путала, перетасовывала, обретая бредовую пустоту. Ее спокойствие удивило Поля. Он открыл глаза. Элизабет посмотрела на него, встретила взгляд уходящих, проваливающихся глаз, в котором ненависть сменилась таинственным любопытством. При виде этого выражения у нее зародилось предчувствие победы. Сестринский инстинкт подхватил ее. Удерживая взглядом этот новый взгляд, она продолжала свою внутреннюю работу. Она считала, считала, перечисляла, и по мере того как умножалась от этого пустота, начинала догадываться, что Поль дает себя загипнотизировать, вновь принимает Игру, возвращается к легкости детской. Лихорадка придавала ей зоркости. Она постигала смысл арканов. Управляла тенями. Все, что она творила до сих пор бессознательно, действуя наподобие пчел, столь же несведущая в своем механизме, как пациент Сальпетриер, она теперь понимала, разбиралась в своих действиях, управляла ими -- так паралитик встает от удара необычайного события. Поль идет к ней, идет за ней: это было очевидно. Эта уверенность лежала в основе ее непостижимой внутренней работы. Элизабет продолжала, продолжала, продолжала ее, завораживая Поля своими экзерсисами. Уже он не чувствовал -- она была в этом уверена -- как цепляется за него Агата, не слышал ее причитаний. Каким образом брат и сестра могли бы их услышать? Ее крики звучат вне гаммы, в которой разыгрывается их последняя брань. Они подымаются, подымаются рука об руку. Элизабет уносит свою добычу. На высоких котурнах греческих героев они покидают ад Атридов. Разума божественного суда туг уже недостаточно; они могут рассчитывать лишь на его гений. Еще несколько секунд отваги -- и они будут там, где плоть расточается, где обручаются души, где больше не бродит тень инцеста. Агата кричала где-то в другом месте, в другой эпохе. Элизабет и Поля это волновало много меньше, чем благородные удары, сотрясавшие окна. Жесткий свет лампы сменил сумерки, только на Элизабет падал пурпур красного лоскута и защищал ее, творящую пустоту, зовущую Поля в тень, из которой она смотрела на него, залитого светом. Умирающий отходил. Он тянулся к Элизабет, к снегу, к Игре, к детской своих ранних лет. Тончайшая осенняя паутинка соединяла его с жизнью, связывала рассеянную мысль с его каменным телом. Он еле различал сестру -- длинную фигуру, выкрикивающую его имя. Ибо Элизабет, как любовница, оттягивающая миг наслаждения, дожидаясь, пока его достигнет другой, ждала, держа палец на курке, смертной судороги брата, клича его к себе, называя по имени, подстерегая великолепный миг, когда они соединятся в смерти. Поль, обессилев, уронил голову. Элизабет подумала, что это конец, приставила дуло к виску и выстрелила. Ее падение увлекло одну из ширм, которая рухнула под ней со страшным грохотом, впуская бледный свет снежных окон, разворотив ограду интимной раной разбомбленного города, превращая потайную комнату в театр, открытый зрителям. Эти зрители -- Поль разглядел их там, за окнами. В то время как Агата, обмирая от ужаса, молчала и смотрела на окровавленный труп Элизабет, он разглядел теснящиеся к проталинам инея и наледи красные носы, щеки, руки снежного боя. Он узнавал лица, пелерины, шерстяные шарфы. Он искал Даржелоса. И лишь его одного не видел. Увидел только его жест, его гигантский замах. -- Поль! Поль! Помогите! Агата склоняется над ним, вся дрожа. Но чего она хочет? Что ей нужно? Глаза Поля угасают. Паутинка рвется, и ничего не остается от отлетевшей детской, кроме мертвенного запаха и маленькой дамы на спасательном плоту, которая уменьшается, удаляется, исчезает.