я, - ее, видимо, ничем не прошибешь". - Дело, разумеется, не в том, что я не могу жить без вашей дочери. Я могу без нее жить. Мы знакомы всего две недели, но этого вполне достаточно для того, чтобы почувствовать взаимную... выгоду. Машенька будет жить роскошно, модой будет заправлять. С другой стороны, мне необходима связь с культурными людьми... с запросами. Сейчас я и сам артист, но, как только мы поженимся, я уйду из театра. В театре не развернешься. Я перейду в какое-нибудь солидное учреждение с дебетом-кредитом. Например, в комиссионный магазин - на простор. "Почему она меня не выгонит?" - недоумевал я. - Я выкладываю вам все начистоту, потому что я уверен, что вы умная женщина и любите свою дочь. Нравлюсь я вам или не нравлюсь - это не имеет никакого значения. Машенька от меня никуда не денется. Я хотел, чтобы вы поняли, что ваша дочь находится в крепких руках. Я помолчал, прошелся по комнате и сказал, гадко ухмыляясь: - Между прочим, у нас с Машенькой все зашло очень далеко... Вы можете нас поздравить чисто формально... постфактум, так сказать, - вы меня понимаете... Мамаша не побледнела, не вскочила, не затопала ногами, а, странное дело, она улыбалась. "Бревно - не женщина... Ну, я тебя доконаю!" - обозлился я. - Мне сейчас нужны деньги, - продолжал я как можно нахальнее, - для одного дельца. И вы мне их дадите... Если вы мне откажете, я не могу жениться на вашей дочери. Очень свободно... Я ведь все могу. После этих слов я ждал чего угодно, только не того, что произошло. Я не поверил своим ушам. Мамаша спросила меня голосом, полным внимания и предупредительности. - Сколько вам надо? - Тысячу, - сказал я в замешательстве: я уже ни мог больше играть. - Конечно, я вас выручу, - улыбаясь, сказала она и засеменила в другую комнату. Вошла Машенька. - Обед готов... Что такое ты ей говорил? Она в восторге от тебя. "Это, говорит, то, что тебе надо. С таким мужем, говорит, сто лет жить можно. Он - прелесть. Но скажи ему, чтобы он был осторожнее. Он, говорит молод, горяч. Так чем же ты ее очаровал? В глубокой задумчивости я опустился на стул. "Да, это успех", - думал я, с тревогой вглядываясь в невинные Машенькины глаза. На пьедестале В конце Пригорской улицы происшествие. На высокой каменной стене строящегося дома стоит человек, жестикулирует и что-то говорит. Прохожие останавливаются и волей-неволей увеличивают собравшуюся уже у стены толпу. - Что там? - Наверное, мальчишка. Но это не мальчишка. Это Семен Васильевич Жучкин, разнорабочий, увольняемый с разных работ за пьянство. На пятнадцатиметровую стену его загнал пьяный кураж. Трезвый Жучкин - хмурый, замкнутый человек, заговаривающий лишь для того, чтобы ругаться и грубить. Ругаясь много и охотно, он вспоминает чужих матерей чаще, чем это делают сами чужие. Все остальное время Жучкин зловеще молчит. И, видимо, чтобы не угнетать общество своим тяжелым характером, он избегает быть трезвым. Хмелеет он быстро, и вместе с опьянением к нему приходят непринужденность и какая-то маниакальная общительность. Инстинкт самосохранения тянет его к незнакомым людям; тогда он с меньшим риском может навязываться в друзья, наживать врагов и вызывать участие в своей оплакиваемой пьяными слезами судьбе. Ему все равно: жаловаться, плакать, упрекать или угрожать - лишь бы быть все время на глазах у людей. Эта болезненная потребность в обществе так велика, что, кажется, такой человек бросил бы пить, если б всякий раз после выпивки оставлять его одного. На этот раз он в ударе. При его фантазии каменная стена в людном месте - для него седьмое небо. Он сознает, что это кульминация, что ему никогда уже не собрать столько людей, заинтересованных его судьбой. Стоит он, придерживаясь одной рукой за торчащий из стены железный прут, с пьяной грацией и претензией на монументальность. - Чего собрались? - говорит он надменно. - Не видели пьяного пролетария? Смотрите! И он слегка надрывает на своей груди рубаху. - Чего ржете, цыплята желторотые, - обращается он к двум молодым людям. - Что, смешно? - Ты зачем туда залез? Ведь пьяный же, свалишься. Слезай! - говорит толстый дядя с портфелем. - Смеются! - продолжал Жучкин. - Я их защищал, когда... когда их еще не было. Сражался... болезнь получил, а они зубы скалят... и-ых! На самом деле Жучкин никогда нигде не сражался, если не считать, что был бит однажды бутылкой по голове. Жена дяди с портфелем, полная чувствительная женщина, суетится и тараторит: - Что же это, он упасть может, он ведь пьяненький. Мужчины, что же вы стоите, мужчины! - Слезай, слышишь, слезь! Свалишься, дурак, - басят мужчины. - Свалюсь, - дрогнувшим голосом говорит Жучкин. На молодых людей, снова собравшихся было рассмеяться, шикают и выговаривают: "Все бы зубоскалили, тут, может быть, трагедия..." - Свалюсь! - торжественно и плаксиво повторяет Жучкин. - Что мне! Боролся, ничего не щадил... смеются... свалюсь... А ну, расступись! Внизу смятение. Женщины разбегаются. - Бежите! - упивается Жучкин. - В свидетели не хотите! - Довели человека! - раздается из толпы глухой анонимный голос. - Мужчины! - восклицает жена дяди с портфелем. Происшествие так захватило ее, что она раскраснелась, похорошела и, может быть, даже помолодела. - Человек может погибнуть! Молодые люди направляются к стене, к деревянному трапу. Но Жучкин кричит: - Куда ползете? Не подходи - сразу прыгну! Молодые люди отступают. - А ну, спускайся! - строго командует подошедший милиционер. - Спускайся живо, а то... - Послушайте, так нельзя, - набрасывается на милиционера супруга дяди с портфелем. - Он ведь бросится... так нельзя. Нужно учитывать состояние... Вы бесчеловечны. Его надо убедить. - Надо убедить, - нагло повторяет Жучкин. - Они привыкли тут... Милиционер, молодой, еще недавно застенчивый парень, приходит в растерянность и недоумение. И Жучкина убеждают. А он несколько раз порывается низвергнуться вниз, дорывает на себе рубаху, хнычет, воет, рычит... В это время к стене приближается старшина милиции Василий Васильевич Милых. Жучкина он знает давно и хорошо знаком с его повадками. - Прыгай! Давай прыгай! Ну! - кричит Милых. Заметив его, Жучкин втягивает голову в плечи, запахивается в рубашку, ежится и исчезает с авансцены. - Да разве он прыгнет! - говорит Милых с сожалением. Через минуту Жучкин внизу. Теперь его можно хорошо рассмотреть. Вблизи вид у него жалкий, трусливый, как у шкодливого кота, которого хозяйка не кормит, а только бьет. Он бормочет: - Я, Василь Васильевич, ничего такого... это я так... проветриться. - Мы тебя провентилируем, - обещает Милых и вдруг обращается к жене дяди с портфелем: - Гражданка, пройдите, пожалуйста... для освидетельствования хулиганского акта. - Нам, знаете ли, некогда... Извините, возьмите кого-нибудь другого, - старается увильнуть женщина. - Ничего. Это ненадолго. Пройдемте, пройдемте, - настаивает Милых и, обращаясь к Жучкину, цедит сквозь зубы: - Обрати внимание, порядочным людям неприятно с тобой идти. Жена дяди с портфелем морщится, пожимает плечами и, ничего не поделаешь, идет вслед за Жучкиным и милиционером. К ней пристраивается недовольный муж. - Хулиганов ведут, - говорит кто-то на улице. Сугробы Ни куста, ни пригорка, даже телеграфных столбов нет рядом. Только море снега, заунывно ровное, мертвое море. Узкая синяя дорога оцепенела, и кажется, что она никуда не приведет. Дорогу освещает маленькая тусклая луна. Озябшая, жалкая, она, кажется, ждет не дождется конца своего дежурства. А там, где сливаются небо и снег, - мрак. Попадите в такое место, пройдитесь по этой дороге ночью, и вы поймете, что такое одиночество. Резкий, неестественно громкий скрип собственных шагов будто подгоняет Верочку Фролову, учительницу, идет она быстро, почти бежит. Время от времени она оглядывается, дорога вязнет во мгле, и Верочке кажется жутким предположение вернуться, оказаться там, где она только что прошла. Но и мороз, и волки, и три километра впереди - все это чепуха... У Веры Андреевны горе. Ее обманули. Она долго не верила, что ее обманывали, но сегодня на станции, куда она приходила его встречать, она поняла все. В каждом письме он обещал приехать к Новому году. Правда, писем не было уже давно, но кто мог запретить Верочке надеяться. Теперь все кончено. "Дурочка, дурочка, - ругала она себя, - давно надо было понять. Таких, как ты, - много, и они там, рядом... Зачем ему куда-то ездить"... Особенно обидно ей становилось, когда она вспоминала, как он полгода назад провожал ее сюда, в Степановку. Ссора, нежности, уговоры - все, что было тогда на перроне, все это, оказывается, обман. Нежных чувств хватило только на три письма... Где-то в стороне послышался собачий лай и треск движка колхозной электростанции, дорога свернула туда, и через полчаса Верочка шла уже мимо первых домов Степановки. Никто в деревне не спит, везде горит свет, но на улице пусто. Из большого дома с тополем-призраком над крышей кто-то вышел. В дверь вырвались нестройные голоса, над которыми взвился один пронзительно-радостный, женский: "...Парней так много халастых..." - и снова тихо. Верочка вспомнила, что в этом доме живет ее ученик Коля Лохов, смешной большеголовый мальчик, у которого вторую четверть двойка по арифметике. От крыльца клуба, украшенного еловыми ветками, ярко освещенного, отделилась фигура. Громко скрипя бурками, фигура приблизилась, и Верочка узнала счетовода Федю. Разглядев, что Верочка проходит мимо, Федя загородил ей дорогу. - Вот, пожалуйста, только вышел, стою, курю - и вы... Это, можно сказать, судьба. Зайдите, Вера Андреевна. Что характерно, танцы начались, музыка, общество культурное. Федя - модник. Недавно он ездил в город и купил там черную папаху. Во всем колхозе существует только две пары бурок, у председателя и у Феди. Федя это сознает и носит их с достоинством, только по праздникам и выходным дням. - Зайдемте, честное слово, - пристает Федя. - Нет-нет, Федя, иди веселись. Я домой. - Дружки мои уже все напились, а я вот... весь вечер искал вас. Если не секрет, где вы были, Вера Андреевна? - Ходила на свидание. Прощай, Федя. Через дом от клуба - небольшая деревянная школа. Светится только одно окно. Это не спит Михаил Зарипович, школьный сторож, грустно-старый, давно одинокий. Верочка живет тут же, в школьной пристройке. В своей комнатке, не раздеваясь, она садится у теплой голландки и долго смотрит в серебряные окна. На столе бутылка вина, две лучистые рюмки. Двенадцатый час. "Наверное, он сейчас в белой сорочке, в красивом галстуке, кого-то слушает, кому-то улыбается. Где он сейчас? Мало ли где... Город большой... а я маленькая... Позвать кого-нибудь... Зарипыча позвать?" Верочка сбегала и пригласила сторожа. - Вы один, и я одна, - сказала она, - встретим Новый год вместе. - Кому новый, а кому, может, последний, - сказал старик, но, конечно, согласился. Через пять минут он явился, чинно разделся, пригладил бороду и сел прямо к столу. - Чего же ты одна? - спросил старик, наблюдая за Верочкой ласковым внимательным взглядом. - В клуб тебе надо. Федор тут цельный вечер крутился. Все интересовался. - При чем тут Федор? Обманули меня, Михаил Зарипович. Обещали приехать сегодня и обманули. - Как же так? - Да так... Зарипыч сочувственно насупился, Верочка не выдержала, прерываясь и всхлипывая, она рассказала старику о своем несчастье. Тот слушал, переспрашивал, выпил рюмку, налил другую. -Так ведь нельзя, может, было приехать, - сказал он. - Я не верю, что нельзя было. Не утешайте меня, я и вам не верю. Верочка отвернулась от стола, положила руку на спинку стула, уронила на руки голову и затихла. Зарипычу стало ее жалко. Как успокоить человека, он знал хорошо, потому что сам нуждался в утешении. - Чего убиваться? - начал он строго. - Со всяким бывает. Бывает и проходит. И у тебя пройдет. Еще, гляди... свидитесь... А куды вы денетесь? Звезды, к примеру, взять, над нами одни и те же... Куды денетесь. - Старик увлекся и стал рассказывать про свою жизнь. Когда он взглянул на часы, было уже без двух минут двенадцать. Верочка молчала. Зарипыч забеспокоился. - Андреевна! - позвал он. Она не ответила. Зарипыч поднялся и заглянул ей в лицо. - Вот тебе раз! Спит девка-то... Господи, чокнуться будет не с кем! Она в самом деле спала. Светлая прядь шевелилась на щеке от ровного дыхания. Неизвестно, что снилось Верочке, - она улыбалась. Старик хотел разбудить ее, но раздумал. - Ишь ты какая... - пробормотал он, - намаялась... Пущай спит, что уж... Старик долго смотрел Верочке в лицо, потом, будто спохватившись, выпил рюмку, покосился на часы, оделся и тихо вышел. Мгла рассеялась, луна, в матовом венчике, пронзительно яркая, висела почти над головой, появились звезды. У калитки маячил уже подвыпивший Федя. - А, лунатик! Все крутишь тут... Ну-ну. Ишь, вырядился... А не мерзнешь ты в этим колпаке, а? Не холодно тебе?.. - Вы, Михаил Зарипович, старый человек, а то бы я из вас за такие слова что-нибудь сделал такое... Ни один инженер по чертежам не собрал бы. Но я относительно не этого... Вера Андреевна в настоящий момент чем занимается? - Дурак ты, Федька. Спит она. - Как это спит? Девушка грустит, а вам все "спит". Никаких вы тонкостей не понимаете. - Спит, говорю... Спит, и только. Старик вздохнул, запахнулся в полушубок и пошел прочь. Эндшпиль Над территорией дома отдыха висит свирепое послеобеденное солнце. Жарища. Сосны потускнели, их зелень не лоснится своим здоровым, молодым блеском. Ветви берез совсем сникли, свернулись и похожи сейчас на потрепанные веники. Отдыхающие, полураздетые, прикрывая головы газетными колпаками, спасаются от духоты и зноя бегством на озеро, в рощу. Любая из комнат деревянного корпуса представляет собой пекло, душегубку, орудие пытки. Никому не придет в голову в этот час искать кого-нибудь в комнатах. Но тем не менее, корпус не пуст. В девятой комнате бухгалтер Козьмин и столяр Крикунов распивают бутылку "можжевеловой", в семнадцатой комнате, кажется, кто-то спит, а в коридоре на подоконнике играют в шахматы администратор Ильин и студент Сомов. "Можжевеловая" и сон в данном случае слабость, страсть, потребность организмов. Другое дело шахматы. Можно с шахматной доской пойти на воздух, куда-нибудь в тень, к воде. Но Ильину и Сомову взбрело в головы играть именно здесь, и, изнывая от жары, поминутно прикладываясь к стоящему в коридоре бачку с водой, они тянут свою партию. - Федор Акимыч, я вижу, вам жарко. Вы плюньте - идите купаться. На ничью я согласен. Идите, честное слово, мне совестно даже... - А вы? - Вы на меня внимания не обращайте. Я сгоняю вес... И вообще не люблю себя распускать. Угнетаю, извините, свою плоть. Сомов парень с манерами, с небрежностью в голосе и движениях. Он то застегивает, то расстегивает свою темно-красную рубаху. Рубаха модная, уже поношенная, слегка залитая дорогим вином. Его партнер мужчина лет тридцати пяти, высокий, с заметной внешностью. Имеет красивый, вкрадчивый баритон. - Искупаться не мешало бы. Но тащиться до озера... Лень. Убейте меня, лень! Студент, обыгрывая Ильина, который из настольных игр более всего преуспел в преферансе, деликатно зевнул и спросил: - Ну как, Федор Акимыч, вы не жалеете еще, что приехали сюда? Скучно ведь, а? Ильин сочувственно поморщился. - Да, пожалуй, скучно... Ну ничего. У всех у нас есть здесь занятие: разлениться, поправиться килограммов на пять и года на два помолодеть. - Э! Мне все это ни к чему... - Вот вам и скучно. - Вам шах, Федор Акимыч... Да, уж полнеть-то в домах отдыха принято. Почти каждый считает долгом чести поправиться. Возвращается потом домой - кичится. Неприлично даже - будто бы люди приезжают специально отъедаться. Еще туда-сюда пожилым и ответственным. Но девушкам-то! Заплывут, обленятся... Безобразие, как хотите! Вот та... как она... Вербова, по-моему, имеет такую тенденцию... Кстати, как вам она, Федор Акимыч? Ильин отвечал нехотя, стараясь не отрывать мыслей от доски: - Вербова... Вербова. Ах да! Вербова! Это белокурая, все в ситцах щеголяет? Да как вам сказать... Хорошенькая. Колоритная даже... так сказать, в определенном жанре... Но ничего особенного я не вижу. Она как-то слишком, знаете... Мне кажется, в ней есть что-то не очень... что-то отталкивающее... впрочем, я не знаю. У вас, конечно, имеется по этому поводу свое мнение. - Да-да, - обрадовался Сомов, - именно что-то отталкивающее. Я тоже сразу это заметил. И ведь далеко не красавица, а? А заметили, как держится? Как прима-балерина. Понимаете? Утром выходим из столовой, она впереди идет. Ну шутки тут, конечно, намеки, аллегории... специально. Она, видите ли, повела плечиком - вот так... и свернула в сторону. А ей надо было прямо идти. Понимаете? Терпеть не могу заносчивых женщин. Это ведь вредное явление. Парадокс. И потом у нее глаза, кажется, зеленые, вы заметили? - Нет. Знаете, меня такие мало интересуют. Не люблю таких... Объявляю шах. Сомов закинул ногу на ногу и заговорил опять: - Во внешности этой самой Вербовой все как-то, я бы сказал, утрировано. Приятно, конечно, когда нос чуть вздернут. Чуть! Ведь приятно, Федор Акимыч? А у ней это слишком. Как у куклы. - А вы представьте ее через двадцать лет! Старухой представьте. Ужас. Того и гляди, сядет на метлу - и... фьють! Или дерево грызть... Ха-ха-ха! - Да! Вчера, когда все собрались здесь поболтать, она два часа просидела в библиотеке! Скажите, что женщине там так долго делать! - Учиться. С ее внешностью - учиться. Это единственный выход... Партия между тем приближалась к концу. Партия выходила неблестящая. Но партнеры были друг другом чрезвычайно довольны и невольно улыбались, как это делают люди, вдруг почувствовавшие друг к другу уважение. - Она, я слышал, диссертацию пишет. Надо же! - Ну, для женщины это последнее дело. В эту самую минуту дверь семнадцатой комнаты отворилась, и в коридоре появилась Вербова, веселая и вызывающе хорошенькая. Партнеры изменились в лице и почему-то оба вскочили на ноги. - Вот, пожалуйста, - сказал студент, - взгляните... Я подойду к ней сейчас и скажу что-нибудь... дерзость какую-нибудь. И он направился было к ней. Но Ильин схватил его за руку. - Нет, это я скажу ей дерзость. Вербова тем временем замкнула свою комнату и побежала по коридору. Заметив Сомова и Ильина, она улыбнулась. - Шахматы! В такую погоду! Вы чудаки. - А вы... - начал Сомов. - А я иду кататься на лодке. - Возьмите с собой меня, - вдруг сказал Ильин, - я гребу, как пират. - О! Я взяла бы вас, но меня там ждут. Она взглянула на часы. - Уже лодка взята. Счастливо! И она помахала сумочкой. - Вы, Федор Акимыч, шулер, - сказал Сомов после ее ухода. - Мальчишка! - прошипел Ильин, собирая шахматы. И они расстались с тем, чтобы уже больше никогда не встречаться. Тополя Я видел ее только раз. Может быть, потому я люблю ее всю жизнь. Совсем такой же, как сейчас, был вечер. Такой же пронзительно синий воздух, так же сверкали вмерзшие в лужи огни фонарей, эти же самые тополя - корявые черные гиганты, навсегда увязшие в синеве. Старая садовая решетка и сам сад - темные пятна сосен, серые паутины берез, незаметные акации, немая улочка. И над всем этим - тополя. Тогда я был беззаботный студент, сейчас мне сорок три. А тополя все те же, и, кажется, никогда они не могли быть тонкокожими, бледно-зелеными саженцами. Тот же от них запах - сладкая, прилипчивая горечь. Только ветерок - и ноздри раздуваются от этого запаха и непонятно сильно стучит сердце. Я был беззаботный студент. Голова кружилась от весны, от молодости, от удач. Я не гонялся тогда за счастьем, а наступал ему на пятки нечаянно, как наступаю сейчас на эти лужицы. В тот вечер я шел к своей невесте. Ничто не мешало мне считать себя счастливым. И только в запахе тополей, в их торжественных фигурах было предчувствие чего-то необыкновенного. И необыкновенное случилось. Она быстро шла навстречу. Она не остановилась, не замедлила шага. Она промелькнула мимо. Но я видел ее улыбку! Видел! И вижу сейчас. Улыбка говорила: "Как странно! Я предчувствовала, что сейчас тебя встречу... Как странно. Но меня ждут. Я спешу..." "Куда!" - закричал я беззвучно. "Куда!" - кричали тополя. Но она не слышала, и синь, вот эта мутнеющая синь затянула ее. А сейчас под этими тополями я бреду домой, к жене, к десятилетнему сыну. Женился я по любви, моя жена умная, красивая, добрая женщина. Я люблю сына, люблю жену, не могу представить себя без них. Но все летит к черту, когда приходят эти жуткие весенние вечера. Крадучись, как вор, непреодолимо, как лунатик, я прихожу сюда и шатаюсь здесь, под этими тополями. Здесь, именно здесь, когда таким вот безумно-синим сделался воздух и так торжественно застыли тополя - она быстро шла навстречу. Я видел ее! Я видел похожие на этот вечер глаза! Я видел ее улыбку! Такая тоска! Такая тоска! Где-то в груди боль, острая, страшная, вечная боль. Хочется закричать, хочется заплакать. Такая тоска! И потому хочется закричать и заплакать, хочется потому, что я ее никогда не видел. Ее не было. Были и есть только тополя. Студент Молодые листья на ветру трещат, металлически блестят на солнце. На окно ползет пышное белогрудое облако, ветер рвет из него прозрачные, легкие, как бабьи косынки, клочки и несет их вперед. В бездонную голубую пропасть. - Молодой человек! Вам не кажется, что вы присутствуете на лекции? Да, да, вы - у окна. Вы, именно вы! Надо встать. Я спрашиваю: вы где находитесь? - На лекции. - Слышали ли вы, о чем я только что говорил? - Нет. - А когда-нибудь вы об этом слышали? 593 - Товарищи, сколько раз вам повторять: я на свои лекции ходить никого не принуждаю. Неужели это так трудно усвоить? Вы, молодой человек, свободны... Нет, нет! Можете идти. Идите, идите! Не смею задерживать. До свиданья! Он сбежал по лестнице, быстро прошел прохладный сумеречный коридор, толчком распахнул дверь и на мгновение ослеп от резкого майского солнца. День не жаркий, ветер ровный, бодрый, с запахом реки и черемух, без конца идут быстрые плотные тени. Напротив в сквере струится зеленый поток березовой листвы, за ней качается серебряная челка фонтана. Ветер бросает струи воды мимо каменной чаши, далеко на асфальт стелется белый водяной дым, под ним визжат, носятся голоногие девчонки. Студент перешел улицу, в лотке у сонного небритого дяди купил сигарет и побрел вдоль сквера, лениво ступая на черную узорчатую тень чугунной ограды. Он уже забыл про лекцию, про психоватого доцента. С самого утра в голове сидело одно и то же - строчки своего вчерашнего письма: "...Поклонников у вас много, но люблю вас один я. Для того, чтобы вы мне поверили, я сделаю все. Что дальше - решаете вы, но это свидание неизбежно". Он не спешил. Доцент позаботился о том, чтобы он не спешил. Но лучше бы он торопился - тогда не исчезла бы та шальная самоуверенность, которая пришла к нему на лекции, у окна. На набережной немноголюдно. Молоденькая мать катит по улице синюю коляску. У воды, будто лунатики, туда и обратно ходят, трещат рулетками рыбаки. Он спустился к самой воде, присел на бетонную ступеньку. Река несется навстречу облакам, темная у того берега, здесь, под ногами, неправдоподобно прозрачная. С той стороны уютно-зеленое предместье, обросшее садами и аллеями, сползает к реке желтыми тропинками улиц. "Люблю вас один я..." Это, видимо, глупо и, кажется, сентиментально. А что делать? Любовь - не моя затея... Она - знаменитость, - вот в чем дело... Черт дернул ее быть артисткой, да еще знаменитой! Все было бы проще. И эта записка не казалась бы глупой. А что делать? Надо встретиться. Надо сказать слова, которые не скажет ей никто, кроме меня. Река слепит солнцем, сияет голубизной. И шумят над головой молодые тополя. Но река - сама собой, ты - сам собой... Она пришла. Она остановилась в десяти шагах, яркая, беспощадно красивая. Она не одна. Рядом высокий в белом. Он безучастен, он смущен. Он прикуривает папиросу, дает понять, что явился сюда помимо воли и ему все это ни к чему. Студент поднялся. Может быть, подниматься было рано. Может, надо было подождать, когда они подойдут ближе. - Это, конечно, вы. Явились, значит. Очень приятно. Она разглядывает его в упор, подробно, с откровенным пренебрежением. - Слава богу, вы, я вижу, человек взрослый и кое-что, видимо, поймете... Вы пишете, что готовы на все. Вот что, молодой человек. Сделайте вы мне две услуги. Во-первых, не ходите больше в первый ряд - вы меня раздражаете. Во-вторых, не присылайте мне ваших сочинений. Они мне не нужны. Написали одну записку - хватит... Зачем же четыре? - Ну-ну, пустяки. Зачем же так резко? Кто из нас не писал посланий? - Высокий показал зубы, сочувственно подмигнул. - Нет, с меня хватит разных дурацких писем. Они мне надоели! Молодому человеку надо дать понять, что его письма не приведут ни к чему, кроме скандала. - Ну, это лишнее. Молодой человек, не придавайте этому большого значения. Она актриса трагическая, ничего не поделаешь. К тому же сегодня она не в духе. Надо крикнуть, надо выругаться, надо разбить эту фальшивую улыбку. Но руки скрутила противная, гипнотизирующая слабость. В голове шум тополей. Он взглянул ей в глаза - вот они, совсем рядом, злые, чудесные, - и деревянным унизительно чужим голосом произнес: - Все это забавно... Но вы меня с кем-то путаете. Я вам писем не писал... Все это очень забавно... Он видел только, как дрогнули ее брови. Слышал уже за спиной ее голос... Потом он ходил по горячим пыльным тротуарам, пересекал веселые скверы, стоял на мосту и снова шагал по серым улицам, завороженный тоской, стыдом и отчаянием. "...Что делать? Все изменилось. Все совсем изменилось..." Что-то надо делать, какая-то сила настойчиво и дерзко стучала в висках: что-то надо делать. Вечером, когда он снова оказался у реки, он почувствовал себя непонятно. На том берегу была уже темнота. Деревья и крыши торчали сплошным черным частоколом. Над ним, между рваными синими тучами, опоясанными малиновыми лентами, зияли бледно-зеленые просветы, ошеломляюще обыкновенные, виденные на закате тысячи раз, минутные и вечные следы прошедших дней. Внизу в заливе плескались три лодки. Парни без устали махали веслами, слышался счастливый визг. Одна из лодок наткнулась на малиновую дорожку заката, дорожка оборвалась, по всей по ней прошла сверкающая дрожь. И все это ему неожиданно показалось неотделимым от его тоски. Нагрянула вдруг жажда пережить такую же пустую визгливую радость, хотелось без конца видеть этот минутный малиновый свет, оказаться на том берегу, в темноте, легким и быстрым шагать в гору мимо сада, задевая висками прохладные черные ветки. Он жадно всматривался в огни, вспыхивающие на том берегу, ежился от холодка реки и думал и чувствовал. Через час он вошел в маленькую комнату на окраине. Глянул в окно, в глубокую, невысказанную ночь, сел к столу и, не отрываясь, черкая, комкая и выбрасывая листы, писал. Кончил он утром. Встал, распахнул окно, с мучительным наслаждением вдохнул пахучую утреннюю сырость, сделал по комнате два шага и, не раздеваясь, рухнул на жесткую узкую кровать. Ветер тихо постукивал раскрытыми оконными створками и смахнул со стола несколько исписанных энергическим почерком драгоценных листов. Моя любовь Пять лет назад на перроне маленькой станции я прощался с любимой девушкой. Мне было тогда восемнадцать лет, и я ехал в город учиться. Единственный пассажирский поезд останавливался на этой станции глубокой ночью. И это было так кстати. Мы сидели на моем громоздком чемодане и говорили о будущем. О том, что мы будем любить друг друга всю жизнь, что я буду приезжать, что в разлуке будем писать письма, а через пять лет, окончив институт, я вернусь в наше село, и мы будем вместе. Повторяю, мне было тогда восемнадцать лет, и все то, что мы друг другу обещали, казалось мне нашим будущим. Начиная со школьного возраста, я постоянно был в кого-нибудь влюблен. Когда из шестого класса уехала вдруг моя соседка по парте, я впал в задумчивость и остался в шестом классе на второй год. Потом я последовательно был влюблен в преподавательницу истории, пионервожатую и в двух своих одноклассниц. По-настоящему я влюбился тотчас же, как пришло время. Это была Вера, та самая девушка, которая, не спросившись дома, ночью ушла на станцию провожать меня. Ей оставалось учиться в школе еще год, она собиралась стать учительницей и через пять лет непременно работать в своей школе. О том, что мы друг друга любим, мы говорили тогда в первый раз и говорили потому, что мы расставались. Пришел поезд. Мы поцеловались, и Вера заплакала, уткнувшись головой в мое плечо и всхлипывая совсем как моя десятилетняя сестренка. Я взял ее за плечи, поднял голову и долго смотрел ей в лицо. Прямые светлые волосы, нос чуть большой и весь в веснушках, мокрые серые глаза, жалкая улыбка... Я не знал тогда, красива ли она. Поезд тронулся. Я поцеловал Веру еще раз, вскочил в тамбур, вошел в вагон, сел лицом к окну и просидел так всю ночь. "Ты не забудешь меня!" - вспоминались мне ее слова и лицо. Она повторила это несколько раз, и трудно было понять, кого она убеждала в том, что я ее не забуду - себя или меня. "Разве можно забыть!" - думал я в отчаянии... И забыл. Забыл легко и быстро. Я попал в компанию веселую, шумную и безалаберную. Институт мне показался большим скоплением бойких молодых людей и легкомысленных девушек, у меня закружилась голова, и уже через две недели было назначено свидание с некоей Лидой. Лида в самом деле оказалась такой легкомысленной, что в нее трудно было как следует влюбиться. Через месяц мы разошлись в разные стороны, шутя и посмеиваясь. Потом была Эля, потом ее подруга Катя. Я изменился. Завел себе усы-шнурочки, выучился танцевать и, выбиваясь из своих студенческих возможностей, волочился за модой. Одним словом, внешне я сделался то, что называется "стиляга". Вообще-то я уверен, что стиляг никаких нет. Есть модники, шалопаи, жулики, нахалы, есть мальчики, которым невтерпеж быть взрослыми и быть мужчинами, а стиляг нет. Отрицание авторитетов, желание пожить в свое удовольствие, перепродажа модных вещей - все это, конечно, не оригинально, не ново и сводится в конце концов к мелкому хулиганству. А все эти ценители и коллекционеры плохой эстрадной музыки, разные Бобы Бондаренко и Джоны Сапожниковы - это же только смешно и пошло. Впрочем, многие из поклонников гнусного саксофона в восторге от этой музыки и не признают никакой другой только потому, что спекулируют ею по воскресным дням на толкучках. Конечно, я далек был от увлечения напоминать собой lovelas, но меня все это тогда забавляло, а главное, это нравилось девушкам, которым хотел нравиться я. Шутя и посмеиваясь, я знакомился и забывал свои знакомства четыре года. Бывало, сижу где-нибудь в саду, жду девушку и скучаю. И мне нравилось, что я скучаю, что я могу встать и уйти, не дождавшись этой девушки, и завтра назначить здесь же свидание кому-нибудь другому. Мне нравилось интриговать, водить за нос, пускаться в рискованные приключения и выходить из воды сухим и со свободным сердцем. Кончилась моя учеба в институте. Товарищи мои почти все переженились и стали уже мне не товарищи. Я по-прежнему балансировал между флиртом и низкопробными романами и был доволен собой. И вдруг мне стало грустно и беспокойно. Я сделался задумчив, все чаще уклонялся от выпивок и стал уединяться. Как-то я вспомнил Веру, но вспомнил с грустной усмешкой, как что-то трогательное, смешное и безвозвратное. Скука взялась за меня основательно, и я решил жениться. Я бросил свои ловеласовские повадки и стал ухаживать за Лизой, строгой, умной и милой девушкой, с которой познакомился в театре. Лиза была красива, я привык к ней, и иногда мне казалось, что я люблю ее, но я чувствовал, что в то же самое время я готов к чему-нибудь новому. Через полгода у нас было все решено: я кончу институт и мы поженимся. Лиза кончала музыкальное училище, но со мной собиралась ехать куда угодно. И вот я получил диплом агронома и назначение, разумеется, в село. Направление оказалось именно в то село, откуда я уехал пять лет назад. Лиза еще сдавала экзамены, и устраиваться я поехал один. Ночью в вагоне мне не спалось. За окном набегали и исчезали огни станций и мелькали встречные поезда. Я сел у окна и раздумался. На вокзале меня провожала Лиза, но мне не было грустно от того, что мы расстаемся. "Я не люблю ее", - подумал я. Потом я вспоминал своих прежних знакомых, и, странное дело, ни одну из них я не мог вспомнить как следует, я не мог ясно представить ни одного лица, ни одного значительного слова, ни одного запоминающегося пустяка. И я понял, что молодость моя проходит мимо счастья - мимо тех радостей и печалей, которые дает человеку одна любовь. "Как известно, - подумал я, - для души и сердца прошли эти пять лет..." И я вдруг ясно вспомнил свой отъезд в город, маленькую станцию, Веру и ее милое, заплаканное лицо. "Как было хорошо, и как все это сейчас далеко от меня... Где теперь Вера? Если бы люди выполняли все свои обещания и клятвы, то она должна сейчас ждать меня в том селе", - я усмехнулся и, опустив голову на руки, стал засыпать. Был звонкий майский полдень, я спустился с железнодорожной насыпи и пошел к селу маленькой черной тропинкой. Кругом было столько света, воздуха и зелени, было так хорошо, что хотелось упасть в высокую, пахучую траву и пролежать в ней как можно дольше, ни о чем не думая, ничего не вспоминая. Я прошел половину длинной улицы села, никто мне не попадался. И только у другого конца улицы двери нового двухэтажного дома вдруг распахнулись, и оттуда вырвался целый ручей белоголовых ребятишек. Я остановился и смотрел на них, пока они не выбежали из школы все и их радостный галдеж не удалился по обе стороны улицы. Потом из школы вышла девушка, легко сбежала по белым ступенькам и быстро пошла в мою сторону. Неожиданность, растерянность, радость - все, что я испытал в эту минуту, можно только испытать и совсем невозможно представить. Это была Вера. Она остановилась передо мной, долго на меня смотрела и, проговорив: "Ты не забыл меня...", - бросилась ко мне на грудь. Вот и все. Потом мы бродили за селом по лугу, пили шампанское в ее квартире, и, когда она была на уроках, я с нетерпением ждал ее в шумной учительской. Я смотрел на нее, слушал ее голос, и мне казалось нелепым и диким то, что я мог ее забывать. Я понял, что я не смог полюбить ни Лизу, ни всех остальных, которые будто причудились мне в плохом сне, только потому, что все они не похожи на Веру, и потому, что любил я всегда только ее одну. Я не оспариваю ни опыта, ни мудрости, ни правоты тех, кто утверждает, что любовь к одному человеку не может быть беспрерывной и беспредельной, но я твердо убежден, что моей единственной любви хватит на всю мою жизнь. Мне стыдно. Я так виноват перед Верой, перед своей любовью. Но Вере я ничего не рассказываю. Я боюсь оскорбить нашу любовь, и я прощаю себе эту трусость. Моя любовь искупает мою вину. Я едва смог поехать в город, чтобы объясниться с Лизой, которая уже собиралась ко мне приехать. Входя в ее дом, я услышал фортепьяно. Лиза играла Шопена. Я вошел в комнату. Она сидела ко мне спиной и не заметила моего прихода. Я тихо уселся у двери и стал слушать. Раньше я не любил Шопена, его музыку считал слишком сложной и сентиментальной. Но теперь я был заворожен... И тут, слушая Лизу, я думал о Вере и о своей любви. И мне казалось, что это тонкое и глубокое чувство, которым жила и входила в душу музыка, - мое чувство, и мне захотелось вдруг видеть Веру и говорить ей что-нибудь красивое и нежное... Лиза кончила, мы поздоровались, и я объяснился. В тот же день я уехал. Лиза любила меня, и я оставил ее в ужасном состоянии. Не знаю, прав ли я. Знаю только, что я счастлив. Листок из альбома - Чем бы вас занять? - сказал мой новый знакомый Евгений Сергеевич Потерин, морща лоб и обшаривая свою комнату пренебрежительным взглядом. - Вот хоть это, - он сунул мне в руки небрежно выдернутую из этажерки штуковину в бархатном переплете и пошел к двери. - Взгляните пока. Глупейшая вещь, женская литература. Сам никогда до конца не смотрел. Я сейчас вернусь. Евгений Сергеевич пошел за пивом. Его жена Таисия Григорьевна хлопотала на кухне. Таисии Григорьевне лет тридцать пять, но ее красота еще очевидна, И меня удивили ее грустные глаза - редкость и неожиданность у хорошенькой женщины. В моих руках оказался альбом со стихами. Как полагается, он был напичкан нежной лирикой, начиная с пылкого Катулла и кончая Степаном Щипачевым. Я нехотя полистал. Последней страницей альбома оказался вклеенный в него небольшой листок, исписанный мелким почерком. Когда-то измятый, теперь тщательно выровненный, склеенный из двух частей, выцветший, этот листок заинтересовал меня своей интимностью. "Я не могу больше любить так мучительно и так униженно. Мне трудно видеть тебя и ждать от тебя всякую минуту признания в том, что ты меня не любишь. Прощай. Будь счастлива - у тебя для этого есть все и нет больше того нищего, при котором неудобно дарить свою любовь кому-нибудь другому. Прощай! В конце мая сходи за город, туда, где мы были год назад и где с тобой были еще твои сомнения, со мной - мои надежды. Взгляни, как тают белые цветы, вздохни и все забудь". Я с любопытством перечитал все это еще раз. - Ха-ха. Не поверите - это я написал, - вдруг раздался у меня за спиной голос вернувшегося Потерина. Я взглянул на него с удивлением. Всегда насмешливый, далекий от разных нежностей, Потерин олицетворял собой здравый смысл. - Что, не похожу на Вертера? Ха-ха-ха!.. А ведь было, было... - продолжал Потерин, разливая пиво. - Хотите расскажу? Обед еще не скоро. Эй, живее там! - крикнул он жене, которая на кухне приятно побрякивала посудой. - Пейте пока пиво. Свежее, из персональной, можно сказать, бочки... Так вот... Послушайте: поучительно, а главное - беспримерно глупо... Начался этот водевиль, когда мне было девятнадцать лет. Конечно, в девятнадцать лет всем положено любить и страдать, но я любил и страдал не как все. Я смотрел на всех своих знакомых влюбленных критически, с такой демонической усмешкой. Мне казалось, что они любят не так, >как надо, опошляют любовь, делают из этого праздника человеческих чувств серые, скучные будни и все в таком духе. Про себя составил я что-то вроде идеала любви и решил его осуществить. А кто, вы скажите мне, имеет ясное представление о том, какой в этом должен быть идеал? Вообще, кто может верно и категорически судить о любви? Сколько соображающих людей, столько и взглядов, и мнений. И о любви судят особенно необъективно. Ну, а мое представление о любви состояло, конечно, сплошь из иллюзий. И вот появилась "она". Я был страшно придирчив, но она понравилась мне сразу. Красивая, юная,