ровно взвешивая все, я не должен считать две эти встречи чем-то большим, чем совпадение. Мало ли кто и зачем мог идти к хуторам через Петервальд, мало ли кто мог оказаться случайно возле галереи Пфюля? Кому я, собственно, нужен был бы? Только организации, конечно. Если о пятне знает организация - какой-нибудь штаб, разведывательное бюро, безопасность и прочие, у этих денег, людей, техники больше, чем надо, и по первому требованию им прибавят еще больше чем надо. И они не стали бы ждать, пока я сбегу, умру или сойду с ума. Меня бы уже просветили насквозь, в специальном журнале отмечалось бы, страдал ли отрыжкой - если да, то сколько раз сегодня и чем. Уже исследовали бы каждую молекулу тела, каждую минуту моей биографии. Но, главное, не стали бы ждать. Я уже находился бы там, у них, подвергнутый всяческим формам убеждения и не только его. Но поскольку я не чувствую рядом такого масштаба, значит, организации нет. Пока нет... А одиночкам я вообще не нужен. Одиночка не станет за мной гоняться. Все эти мысли были здравыми, и все равно я чувствовал, что пора кончать. Разговоры, пусть глухие, неотчетливые, - предупреждение. Но месяц мне был нужен. Я подошел к окну и распахнул его. Совсем стемнело. Над крышей едва слышно шумел ветерок, и шуршало таяньем снега. Издалека что-то надвинулось, явилось в комнату через окно, вошло в меня и, вибрируя, поднялось к ушам. Низкий звук. Это ударили часы на Таможенной башне. Половина двенадцатого. Звук медленно и мерно распространился над улицами, над городом и пришел ко мне. Я несколько раз вдохнул свежий ночной воздух, и мне стало легче. Вдруг первый раз за этот год я почувствовал уверенность, что, несмотря на все, мне удастся закончить свою работу. Только бы месяц покоя. Только единый месяц. 6 Неделю я трудился удивительно. Как в молодости. Я пересчитал еще раз свой вакуум-тензор, переписал в уме главу "Теории спектра" и вплотную подошел к тому, чтобы научиться уничтожать черное. Потом мне помешали. Поздним утром вдруг раздался осторожный стук в дверь. Я отворил. На лестничной площадке стояло унылое долговязое существо в полицейской форме. - Герр Кленк? - Да. Существо подало бумажку. "...предлагается явиться в... для дачи показаний по делу... (после слова "делу" был прочерк)... имея при себе документы о..." - Ну хорошо, - сказал я после того, как понял, что это такое. - А когда? - Сейчас, - пояснил долговязый. - А зачем? - Но я еще не пил кофе. Я устал, небрит. В конце концов я оделся, побрился, из-за спешки сильно порезал подбородок, и мы спустились вместе. Городской комиссариат помещается у нас на Бирштрассе. Выйдя из парадной, я повернул налево. Существо повернуло со мной. Я остановился. - Послушайте, это что - арест? Не больше смысла было бы спрашивать стену. В комиссариате мы поднялись на четвертый этаж. По коридору шел полный мужчина в штатском. Он остановился, внимательно посмотрел на меня. - Он? Тот, который меня привел, кивнул. Полный сказал: - Посиди с ним. Я скажу Кречмару. И ушел. А долговязый показал мне на полированную скамью. Мы просидели пять минут. Потом еще столько же. Постепенно меня охватывало беспокойство. Что это такое? Ни на миг я не допускал мысли, что тут связь с пятном. Если б так, меня пригласили бы не в полицию. За мной пришел бы не этот унылый. Но что же еще-то?.. Я оглянулся на полицейского. Он, скучая, грыз ногти. И тогда дурацкие мысли вихрем понеслись. Что, если меня арестуют и посадят в тюрьму? Хозяйка, обрадовавшись, тотчас сдаст комнату другому. Там сделают ремонт, и обнаружится мой тайник с аппаратом... Но могут ли меня арестовать? И вообще как у нас с этим теперь - снова как при Гитлере или иначе? Арестовывают ли просто так, без всяких причин? Я ничего не знал об этом. Я не читаю газет и не слушаю радио. Я едва не вскочил со скамьи, таким страхом меня вдруг объяло. Наконец надо мной раздалось: - Кленк? Я встал. Я чувствовал, все обречено. В кабинете тикали большие часы. Из коридора не доносилось ни звука: дверь изнутри была обита кожей. Я вспомнил, что комиссариат и при фашизме помещался тут же. Офицер кончил читать бумаги. Он поднял голову. Ему было что-нибудь до тридцати лет. Блондин, с розовым, холеным и даже смазливым лицом. Было похоже, что ему в голову ни разу в жизни не забредала серьезная самостоятельная мысль. Глядя на него, отчего-то хотелось думать о сосисках, пиве, бифштексах. Он посмотрел на меня. - Скажите, герр Кленк, вы не были в советском плену? - Я? Нет. - Вам знакомо такое имя - Макс Рейман? [Макс Рейман - деятель германского и международного рабочего движения] - Нет... Какой-то вздох послышался из-за занавески. (В комнате была ниша, задернутая занавеской.) Вздох чуть слышный, его почти что и не было. Но меня вдруг пронзило: Бледнолицый! Конечно, он! Это им устроен вызов в полицию. Он должен быть здесь. Ощущается. Предопределен, как недостающий элемент в таблице Менделеева. У меня застучал пульс. Офицер тем временем опять углубился в бумаги. Затем раздалось: - У нас есть сведения, господин Кленк, что вы занимаетесь антиправительственной пропагандой. - Я? Что вы?.. Я живу совершенно замкнуто. Это недоразумение. И вообще... Он перебил меня: - Скажите, вы никак не связаны с коммунистической партией? - Никак. Я же вам объясняю, что... Тут я сделал вид, что мне плохо. Встал, шагнул в сторону ниши, будто не сознавая, куда иду, шатнулся, схватился за занавеску и отдернул ее. В нише никого не было. Офицер следил за моими эволюциями, обеспокоенно вставая. - Вам что, нехорошо? - Нет. Уже проходит. Как-то вдруг, знаете... Сегодня много работал. Он посмотрел на пустую нишу, потом на меня. - Ну ладно, господин Кленк, можете идти. Но не советую вам продолжать. - Продолжать что? Он подал мне какой-то белый бланк. - Имейте в виду, что вы предупреждены. - О чем?.. Какие, собственно, ко мне... Но он уже подошел к двери и отворил ее. У меня возникло впечатление, будто он всего лишь старался выполнить формальность. Выговорить текст, который в каких-то случаях полагается. - Вам следует знать, что мы этого не потерпим. - Он уже слегка подталкивал меня к двери. - Не потерпите чего? Дверь закрылась. Я остался один в коридоре, автоматически спустился вниз, автоматически подал дежурному белый бланк, который оказался пропуском на выход. Итак, сказал я себе, Бледный тут ни при чем. Но мне предъявлено обвинение в том, что я занимаюсь антиправительственной пропагандой. Я!.. Солдат вермахта! Минуту я думал, потом ударил себя по лбу. Хозяйка! Ненависть охватила меня. На миг мне захотелось повернуться к зданию комиссариата и кулаками сокрушать его. Выдирать решетки из окна, выламывать дубовые двери, разбивать шкафы и столы, заполненные бумагами. Но что сделаешь кулаками? Почти сразу за мной из дверей комиссариата высыпала группа сотрудников. Начинался обеденный перерыв. Они обменивались шуточками и закуривали. Были все в чем-то одинаковы. Их характеризовала спокойная, уверенная манера людей, которые судят, которые всегда правы. Хорошо выкормленные, с гладкими и даже добродушными физиономиями, они пересмеивались, глядя на проходящих мимо девушек. А я с красной царапиной на подбородке, с лицом, искаженным злобой, выглядел странно и дико рядом с ними. Вышел Кречмар, присоединился к своим. И вдруг я увидел его иначе. Его мальчишкой призвали в вервольф в самом конце, поставили с фаустпатроном где-нибудь в подворотне, и он поднял руки при виде приближающегося американского танка. От помпезности обещанной Гитлером "тысячелетней империи" он захватил только послевоенную голодуху, "черный рынок", развалины домов. Положительных эмоций фашисты у него не вызывают. Было заявление, он почел себя обязанным отреагировать. Вызвал, проверил, предупредил. Не более того. Пиво в кабачке, партия в картишки, в скат - вот это по его части. Я попал к нему случайно и без связи с моими занятиями. Успокоившись, я пошел к дому кружным путем. У особняка Пфюлей снова стоял один из американских автомобилей. (Хотя сама-то галерея была закрыта.) В скверике у Таможни я сел на скамью рядом с человеком, закрывшимся газетой. Вынул из кармана портсигар. Человек опустил газету. - Вам огня? И зажег спичку. Большую, белую, шведскую, с зеленой головкой, которые загораются жарко, горят почти без дыма. Такие последнее время редко бывают в киосках нашего города. Это был Бледный. Секунду мы смотрели друг другу в глаза. Все-таки он был здесь. Как-то вмешан и впутан. Внутреннее чувство не обмануло меня, и я был далеко не рад этому. Он сказал тихим голосом: - Вас вызывали в полицию? Я молчал. - К старшему лейтенанту Кречмару? Я сообразил, что у офицера, беседовавшего со мной, действительно были такие погоны. Бледного ничуть не затруднило мое молчание. Он придвинулся ближе, глядя, впрочем, не на меня, а опять в газету. Со стороны не было видно, что мы общаемся. Просто один сел, другой дал ему прикурить. - Не тревожьтесь, - сказал он поощрительным тоном, - работайте спокойно. Поднялся с рассеянным видом, кивнул мне и ушел своей развинченной походкой. Я просидел в скверике минут двадцать, потом сел в трамвай и поехал к Верфелю. Там я сошел на последней остановке и побрел к лесу. На полях было совсем пустынно. Сильно растаяло с прошлого раза. Дорога, ведущая мимо разбитой мызы, была вся залита водой. Но я знал, что в лесу, расположенном выше, будет сухо. Я добрался до пятна - груда хвороста была на том же месте - и стал внимательно исследовать поляну метр за метром. Я шарил там около часа и наконец нашел то, что искал: окурок сигареты "Лакки страйк" и сантиметрах в тридцати от него обгоревшую белую толстую спичку. Я поднял ее и подержал в пальцах. Сомнения исчезли. 7 Прошло пять дней с тех пор, как меня вызывали. Поздний вечер. Отдыхаю. Сижу на скамье в Гальб-парке. Цифры и формулы нее еще плывут в голове, освещаются разными цветами, перестраиваются в колонках и строках. Нужно изгнать их из внешних отделов сознания туда, внутрь. Временно забыть. Нужно думать о чем-нибудь другом. Буду вспоминать прошлое. Я помню прогулки с отцом по Бремерштрассе и липкие, шершавые листья каштанов на тротуаре. Но детство быстро кончилось. В гимназии неожиданно оказалось, что я не совсем такой, как другие. Меня можно было спросить: - Каковы будут три числа, если их сумма - 43, а сумма кубов - 17299? В течение нескольких секунд десятки тысяч цифр роились у меня в голове, складывались в числа, которые сплетались в различные триады, перемножались, делились, и я отвечал: - Это могут быть, например, 23, 11 и 9. Я не знал, как я этого достигаю. Оно мне казалось естественным. Я удивился, узнав, что другим на такие вычисления потребовались бы долгие часы. Я полагал, что считать так вот, как я, - всеобщая способность людей. Что-то вроде зрения, слуха. Но это не было всеобщей способностью. В пятом классе к нам пришел учитель из офицеров. Озлобленный человек в лоснящемся, вытертом мундире. Ожесточенно чиркая мелом на классной доске, он одновременно зачеркивал какие-то свои тщеславные мечты и гордые планы. В республике было много таких, потерявших почву под ногами. Едва он заканчивал писать уравнение, я уже знал ответ. Это его бесило. Присутствие такого человека в классе он воспринимал как дополнительный удар судьбы. А я ничего не мог ему объяснить. Просто я был человеком-счетчиком. Позже мне удалось установить, что в детстве я стихийно применял бином Ньютона, например. Кроме того, у меня была память. Один раз я прочел логарифмические таблицы и запомнил их целиком. Но вскоре мне самому начало надоедать это. То был дар - нечто, не зависящее от меня и потому унижающее. Не я командовал - он управлял мною. Как только я пробовал приступить с анализом к своему методу, цифры меркли, их колонки рассыпались и уходили в небытие, весь расчет спутывался. Я стал задавливать в себе эту способность. Она мешала. Затрудняла понимание, подсовывая вместо вычислений результат, вместо разума - инстинкт. Ей не хватало главного - обобщения и, более того, мнения. В семнадцать лет, когда отца уже не было, я ломал голову над релятивистской квантовой механикой. Но тут требовались не те знания, какие у меня были. Приходилось готовиться на аттестат зрелости, не хватало времени. Чтобы не прерывать занятий теоретической физикой, я, борясь с усталостью и сном, приучился читать гимназические учебники стоя. В восемнадцать я пошел к профессору Герцогу в университет. Здесь же был и профессор Гревенрат. Они выслушали меня. Гревенрат задумчиво сказал: "Этот юноша может наделать скандалов в науке". Мы начали работать вместе. Но та чистая теория, которой я занимался с Гревенратом и в кабинете отца, еще не была настоящей чистой. Настоящую я познал, когда начал маршировать. Тут возникли возможности для роста и созревания мыслительного, полностью в уме созданного теоретического древа такой высоты и сложности, какое едва ли когда-нибудь разрасталось прежде в истории человечества. В тридцать девятом году я должен был вспомнить свою отвергнутую способность к умственному счету. Надо было чем-то занять мозг. Напрягая память, я постепенно восстановил в уме отцовскую библиотеку, прибавил к ней свои ранние конспекты по теории инвариантов, записи по эллиптическим функциям и дифференциальным уравнениям в частных производных, но теории функций комплексной переменной, по геометрической теории чисел, аналитической механике и общей механике. Я заставил себя воспроизвести в уме сочинения Ляпунова, Канторову теорию кардинальных чисел и конструкцию интеграла Лебега. Я пополнял и пополнял воображаемое книгохранилище, присоединил к нему "Physical Review" с двадцать второго по тридцать восьмой год, французский "Journal oe Physique", наши немецкие издания и в конце концов почувствовал, что мне уже трудно разбираться в этих искусственно собранных и созданных книжных дебрях. Нужен был каталог. И я мысленно сделал его. Теперь можно было приступить к теории поля, которую я начал в университете под руководством Гревенрата. Но выяснилось, что, чтобы запоминать собственные размышления, я обязательно должен был мысленно записывать их. Оказалось, что мне легче запоминать не сами мысли, а их мысленную запись. Я решил делать это в виде статей и за сороковой год с первой половиной сорок первого написал на воображенной бумаге воображенным пером: "Фотон и квантовая теория поля". "Останется ли квантовая механика индетерминистской?" "О реализации машины Тюринга с помощью электронных ламп". "Свет и вечность". Несколько статей я написал по-французски, чтобы не забывать язык. Со временем количество записей все увеличивалось. Постепенно образовывалась целая сфера воображенных книг, статей, черновиков, заметок - гигантская башня мыслительной работы, которую я всюду носил с собой. Порой мне удавалось как бы отделиться от себя, глянуть на собственный мозг со стороны, задрать голову к верхушке башни. Она была уже такой высокой, что, казалось, все трудней и трудней будет забрасывать туда новые этажи. Однако это было не так. Удивительный высший химизм мозга, который запечатлевает весь целиком бесконечный кинофильм виденного человеком за жизнь, как и думанного им, позволял прибавлять еще и еще, равно фиксировал то, что мыслилось, и то, что мыслилось о тех мыслях. Но шла война. Чтобы двигать дело дальше, я должен был оставаться живым. Я оставался. Интуиция сама давала ответ на превратности фронтовой обстановки. Было так: - Лейтенант Кленк! (После Сен-Назера я был уже лейтенантом.) - Слушаю, господин капитан. - Мне придется взять ваш резерв и передать во вторую роту. Но вы у меня получите зенитное орудие. - Слушаю, господни капитан. - По-моему, с этой стороны русские не будут наступать. - Так точно, господин капитан. Утром был замечен блеск лопаты. Противник окапывается. - Так что, я думаю, вы справитесь. - Слушаю, господин капитан. ...И продолжал вычислять с оставленного места. Однако эта сатанинская необходимость держать все в уме подвела меня в конце концов. В сорок третьем году я совершил одну серьезную ошибку и только в сорок четвертом, когда мы были в Корсунь-Шевченковском "котле", понял, что веду вычисления по неверному пути. Тогда был зимний вечер. Остатки разгромленных войск стянулись в деревню Шандеровку. Горели избы. Наши батальоны выстроились вдоль улицы. Там и здесь стояли машины с тяжелоранеными, и все понимали, что их уже не удастся взять отсюда. Из дома в сопровождении штабистов вышел генерал Штеммерман, командовавший окруженной группировкой. Он стал перед строем и громко прочитал приказ о прорыве, а мы передавали его, фраза за фразой, по всем ротам. Когда Штеммерман кончил, сделалось тихо, и только слышно было, как трещит в пламени дерево. Потом многие в рядах заплакали. Штеммерман скомандовал: "На молитву!" Шеренги рот опустились, только сам он остался стоять, обнажив на морозе седеющую голову. И в этот миг я - той, другой, половиной мозга - понял, что мой вакуум-тензор не имеет физического смысла. Ужас охватил меня при мысли, какой огромный труд предстоит, чтобы исправить и переделать все последующее. Кругом раздавались крики и стоны, начали подрывать автомашины и орудия. Звено вражеских самолетов вынырнуло из низких облаков, пулеметные очереди ударили по рядам. Странно и чудовищно трагедия десятков тысяч людей, брошенных негодяями на гибель в чужой стране, переплелась с драмой моей научной работы. Но все-таки мне удалось выйти из окружения тогда и вывести троих своих солдат. Потом в госпитале и далее опять на фронте я принялся переделывать все в уме. На это ушло около года. Чтобы мысленно не переписывать массу бумаг рукой, я в уме выучился печатать на машинке свои работы. И перепечатал... Таким образом, я вернулся в родной город, имея при себе три тома сочинений. В мыслях, но они были. Однако мне, годы оторванному от развития науки, требовалось узнать еще много. Я вошел в подъезд университета. Было так счастливо после окопов войны первые два года в университете! Казалось, прошлое похоронено, убийцы будут наказаны. Впервые я чувствовал себя человеком, лица людей оживлялись, когда я обращался к ним. Услужливый Крейцер бегал по коридорам, разнося мои остроты. Но время шло. Снова загрохотал барабан. Порой мне начинало казаться, что мир вокруг понимает и знает нечто такое, что недоступно мне. Ганс Глобке, комментатор нюрнбергских законов, стал статс-секретарем при Аденауэре. В университете вдруг выяснялось, что студент такой-то не только студент, но еще и сын либо племянник влиятельного лица и что это важнее всех научных истин. На последних курсах мои сверстники начали поспешно делать карьеру. Но я не хотел этого. И не умел. Мысль об "антисвете", об абсолютной черноте явилась предо мной, я вновь погрузился в расчеты. Труден был путь к пятну. Одиннадцать лет я непрерывно трудился, используя мозг в качестве быстродействующей счетной машины. Похудел, побледнел, живу в нищете. Я разучился разговаривать с людьми. Но аппарат рассчитан, и создано черное. Я Человек. Это доказано. У меня в руках великое открытие. Другое дело, что оно пришло в мир слишком рано. Это не уменьшает достоинства моего труда. Я встал со скамьи, прошелся по аллее. Усталость исчезла, чувствовал, что могу снова засесть на ночь... Возле фонаря в кустах что-то темнело. Подойдя ближе, я увидел ботинки. Пару больших ботинок, которые стояли в траве на пятках, чуть вразвалочку, подошвами ко мне. Так ботинки стоят только в случае, если они надеты на чьи-то ноги. А где есть ноги, должен быть и человек. Я шагнул еще ближе. Действительно, в кустах кто-то лежал. Из-под распахнувшегося серого форменного плаща был виден темный костюм. Я присел на корточки и повернул лицо лежащего к свету. Это был Кречмар. Все мои гордые мысли разом сдернуло с сознания. Я взял руку Кречмара и попытался найти пульс. Он не прослушивался. Офицер был мертв. Безжизнен, как топор. Уже начал холодеть. Я расстегнул рубашку, положил ладонь ему на сердце. Ничего. Даже не имело смысла звать на помощь. Парк кругом спал. Накрапывал мелкий дождь. На шее Кречмара возле кадыка была маленькая бескровная ранка. Входное отверстие пули. Вот тебе кабачок с пивом и скат. Он впутался в гораздо более серьезную игру, сам того не подозревая. Вернее, его впутала хозяйка со своим заявлением. И вот результат. Пятно уже начало убивать. Едва только оно вошло в существование, и вот первая смерть. Возможно, впрочем, что такова судьба любого научного открытия сейчас. Все это подтверждало правоту батрака... Рядом я услышал покашливание. Надо мной стоял Бледный. Он нагнулся, посмотрел в лицо Кречмару, похлопал его по щеке. - Мертв. - В его голосе был оттенок профессионального удовлетворения. Затем он тоже присел на корточки и деловито запустил руку офицеру под рубашку. - Остывает. Убит с полчаса назад. - Он взглянул на меня. - Ограбление или что-то другое? Как по-вашему? Я молчал. Он засмеялся понимающе. - Хотя сейчас нет расчета грабить. Никто не носит с собой крупных сумм. - Он поднялся с кряхтением. - Пожалуй, не стоит оставаться здесь, а? Это было правильно. Попробуй докажи после, что ты ни при чем. Если нагрянет полиция, у Бледного найдется много всяких возможностей. А у меня ничего. И вообще мне нельзя привлекать к себе внимание. Я встал и пошел к выходу из парка, лихорадочно обдумывая положение. Бледный шагал рядом со мной. Мы вышли из парка, и он придержал меня под руку. - Одну минуту. Затянутая дождем Шарлоттенбург, примыкающая к парку, была пуста. - В чем дело? Бледный откашлялся. На сей раз он не казался тем испуганным человечком, которого я видел у леса. Напротив, его фигура выражала торжество. Правда, какое-то жалкое. Как у встопорщившегося воробья. - Обращаю ваше внимание, - начал он, - что существуют специально разработанные технические средства. На случай, если нужно что-нибудь сделать. Например, бесшумный пистолет. Он вынул из кармана небольшой пистолет с необычно толстым дулом, поднял его, направив в сторону парка. Раздался щелчок, не сильнее, чем удар клавиши на пишущей машинке, язычок огня высунулся из дула. Прошелестела, падая, срезанная веточка. Бледный спрятал пистолет. - Или, скажем, похищение. Вы подходите к человеку. - Он шагнул ко мне ближе. - Ваша рука в перчатке, куда выведен контакт от электрической батареи, которая у вас в кармане. Теперь вам нужно только дотронуться. Удар тока, и человек падает в тяжелом обмороке. Он протянул руку в перчатке к чугунной ограде парка, сделал какое-то движение плечом. Длинная голубая искра выскочила из перчатки, с треском ушла в ограду. - Затем, - в его голосе появилась даже какая-то профессорская, академическая интонация, - затем вы нажимаете кнопку. Она может быть у вас в кармане. В другом месте срабатывает реле, и автомобиль подъезжает туда, где вы находитесь. Сунул руку в карман. Из-за угла, с Кайзерштрассе, выехал большой "кадиллак", освещенный изнутри, но с выключенными фарами. Он медленно подкатил к нам, остановился. Водитель сидел в шляпе, натянутой на самые глаза. Бледный помахал рукой. Автомобиль тронулся, поехал по Шарлоттенбург, повернул на Рыночную. - Убедительно? - Неплохо, - сказал я, просто чтобы что-нибудь сказать. - Производит впечатление. Высокий уровень организации, да? - Да, - согласился я. - Но зачем? Мы стояли недалеко от фонаря с газосветной лампой. Его лицо было хорошо видно. Он приподнялся на цыпочки, искательно заглянул мне в глаза. - Послушайте, неужели вы не хотите этого?.. Рынок рабынь и всякие такие штучки. Я содрогнулся. - Нет, не хочу. - Полное переустройство общества, и вы один из властителей его? Во всяком случае, принадлежите к немногочисленной элите. Разве вам ум сам по себе не дает вам право управлять и принадлежать к избранным? Вот и управляйте. - Нет! - сказал я с силой. - Нет и нет! - Но почему? Олигархия ума. Тут мои мысли приняли новое направление. Я спросил: - Ладно, а вы тоже будете принадлежать к олигархии? - Я! - Он с достоинством выпятил свою цыплячью грудь. - Естественно. Ведь в известной мере это я вас и выпестовал. Я слежу за вами уже десять лет. - Вы... Он самодовольно кивнул. Из-за многочисленных аппаратов, которыми он был нагружен в эту ночь, его хилая фигурка выглядела толстой. - Да. То есть я не постоянно надзирал за вами, но наезжал время от времени. Мы вообще следим за всеми физиками на Западе начиная с 45-го. На всякий случай. - Кто это "мы"? - Ян люди, для которых я работаю. - А что это за люди? - Так... - Он замялся на миг. - Солидные, состоятельные люди. Влиятельная группа в одной стране. ...О господи! Весь мир внезапно предстал передо мной как заговор. Дождик то усиливался, то притихал. Мы стояли у входа в парк. В дальнем конце Шарлоттенбург блеснул фарами одинокий автомобиль, поворачивая на Риннлингенштрассе. Бледный вопрошающе смотрел мне в глаза. Внезапно я заметил, что он весь дрожит. Но не от холода. Ночь была теплая. Я вдруг понял, что он не уверен. Не уверен ни в чем. В его взгляде снова был тот прежний, знакомый испуг. - Скажите, - начал я, - ну а вы убеждены, что лично вам было бы хорошо в этом переустроенном обществе? Вас ведь тоже могут уничтожить, когда цель будет достигнута. Я шагнул вперед и взял его за руку. Мне хотелось проверить, действительно ли он дрожит. Он выдернул свою лапку из моей ладони и резко отскочил назад, ударившись о решетку парка. Все аппараты на нем загремели. - Что вы делаете? Его лицо исказилось злобой и страхом. - Что вы сделали, зачем вы меня схватили? Я понял, что попал точно. - Что вы сделали, черт вас возьми! Меня же нельзя хватать. Я испуганный человек. Я два раза был в гитлеровских концлагерях и переживал такие вещи, какие зам и не снились. - Ну-ну, успокойтесь, - сказал я. (Это было даже смешно.) - Вы же только что убили человека. - Так это я, - отпарировал он. - Ф-фу!.. - Он схватился за сердце. - Нет, так нельзя. Он в отчаянии прошелся несколько раз до края тротуара и обратно. Потом остановился. - Зачем вы дотронулись до меня? - В его голосе была ненависть. - Вы же все испортили, черт вас возьми. - Но ведь у вас же действительно нет уверенности. - Ну и что?.. Зачем напоминать об этом? Это негуманно, в конце концов. Почему не оставить человеку надежду? Странно было слышать слово "гуманно" из этих уст. И вообще все вызывало омерзение. - Ладно, - сказал я. - Спектакль, видимо, окончен. Я ухожу. - Подождите! - воскликнул он мне вдогонку. - Постойте. Я должен вам сказать, что вы можете работать спокойно. Я сам послежу, чтобы вам не мешали. Но предупреждаю, чтоб не было никаких неожиданностей. Не пытайтесь связаться с кем-нибудь помимо меня. Это смерть. Этого я не потерплю. Я сам вас воспитал, так сказать, и мимо меня это не должно пройти. Некоторое время он шагал рядом со мной, потом остановился. - Мы еще увидимся. Входя к себе в комнату, я услышал, как что-то зашуршало у меня под ногой на пороге. Я зажег свет и поднял с пола записку. "Ждал тебя два часа. Срочно позвони. Крейцер". 8 Позднее утро. Я выпил свою чашку кофе, зажег сигарету и отвалился на спину в постели. Итак, я представляю собой объект соперничества разведок. Группа, от которой действует Бледный, уже знает о существовании пятна. Но и Крейцер тоже напал, видимо, на след. Только он пока не догадывается, куда след ведет. Крейцер не подозревает в создателе оружия меня лишь потому, что уж очень хорошо со мной знаком. Когда-то он ожидал от меня многого, берег и лелеял, так сказать, меня, рассчитывая вместе со мной взойти высоко. Но потом он разочаровался, и ему трудно преодолеть это разочарование. Чтоб заподозрить меня, Крейцер должен пойти против самого себя, а на это не каждый способен. Но вот что важно: может ли черное действительно быть оружием? Конечно, может. Я встал. Проклятье! Кому отдать?.. Это было нестерпимо! Вот что я мог бы принести в мир, если бы кому-то отдал свое открытие. Но следовало определить, какова же непосредственно грозящая мне опасность. Крейцера пока можно было не брать в расчет. И не звонить ему. Повременить со звонком, хотя, судя по вчерашней записке, у него есть что-то новое. Бледный!.. К счастью, я не записал ни строчки из своих трудов, и только с уме повсюду ходит вместе со мной гигантская мыслительная башня моих расчетов. Однако гарантия ли это? Он продемонстрировал ночью, как легко могут меня взять. А там последуют пытки, и если я их даже выдержу, то нет ли способов помимо моей волн узнать то, что есть у меня в голове? Гипноз или что-нибудь другое? Итак, Бледный. Но он ведь и не очень силен. Во-первых, поскольку Бледный, по его словам, "пестовал" меня все эти годы, он наверняка старается один владеть своей добычей и до поры не сообщает хозяевам всего обо мне. Пожалуй, кроме него, никто даже не знает, что я - это я. И, во-вторых, у него страшное лицо. Бледный был в концлагерях, может быть, в лагерях уничтожения, и видел там вещи, которые не могли не разрушить его. Впрочем, не всех они разрушали. Были такие, кто выстоял. Но Бледный, во всяком случае, не принадлежал к числу людей, которые прошли через ужасы современного Апокалипсиса и выстояли. Он погиб. Перестал быть человеком. Не уверен ни в чем. Уже мертв, хотя сам еще продолжает убивать. Довольно одного толчка, чтобы он упал. Другими словами, он опасен не сам собой, а теми, кто стоит за ним. Где же мне его искать? Наверное, он должен быть около пятна. Я встал, надел плащ, спустился на улицу и взял такси. Шоферу я сказал, что мне надо на хутор Буцбаха, но последние два километра я предпочитаю прогуляться пешком. Он высадил меня возле мызы. Времени в запасе было около сорока минут, по моему расчету, я решил заранее осмотреть дальний край леса на тот случай, если мне удастся осуществить свой план. Впрочем, я был почти уверен, что он удастся. Уж очень нетвердо Бледный стоял на земле. Слишком отчетливо на его чертах был напечатан приговор. Я вошел в Петервальд и, минуя пятно, пошагал дальше. К западу местность начала опускаться. Сделалось сырее. Могучие ели сначала стояли ровно, потом лес стал теснеть и мельчиться. Еще несколько десятков шагов, и открылось озерко, заросшее по краям ржавой прошлогодней осокой. Это и было то, что мне требовалось. Я постоял минуту, запоминая дорогу, потом повернул обратно в гору. Выше местность опять по-весеннему порозовела. Молодая свежая трава пробивалась там и здесь между серой старой, а в чащах маленьких елочек было так зелено, так липко и жарко пахло разогретой солнцем смолой, что казалось, будто не март доживает последние дни, а сам царственный небесно-синий июль плывет над долиной Рейна. Щелкали птицы. В одном месте неподалеку от моей ноги серый шарик стронутся и покатился, но не вниз, а вверх по холмику. Мышка! Я остановился, и зверек замер тоже. Секунду мы оба не двигались, потом комочек жизни осмелел, выпростал носик, принялся обнюхивать корень ели. - Ну пожалуйста... Однако пора уже было к делу. Я прошагал метров триста и вышел на знакомую поляну. Со стороны тропинки густо росли молодые сосенки. Я вошел в заросль, снял плащ, сложил его на траве, уселся и стал ждать. Итак... Десять минут прошло, двадцать. В голову уже начали закрадываться сомнения. Не каждый же день он тут бывает. Но вдали послышался шорох, и я успокоился. Шорох приблизился, и на поляну вышел Бледный. Он шагал с трудом, неся на боку какой-то большой тяжелый аппарат, тяжело дыша и откинувшись в сторону, противоположную ноше. Когда он опустил аппарат на землю, я увидел, что это была большая индукционная катушка неизвестной мне системы. Меня даже поразила его догадка. Видимо, он хотел попытаться с помощью сильного магнитного поля оттянуть пятно с занимаемого им пространства. Это был действительно верный путь, хотя катушка потребовалась бы в несколько раз мощнее. А еще лучше было бы взрывное поле, мгновенное. Освободившись от груза, он расправил плечи, вздохнули потер занемевшие руки. Он снова был нашпигован различными устройствами, как в прошлую ночь. На поляне было светло. Освобожденный от нервного напряжения той борьбы, которой явились два моих последних разговоров с ним, я мог теперь внимательно рассмотреть его лицо. Что-то знакомое чудилось в этих чертах, что-то отзывающее в далекое прошлое - ко времени моего детства или юности. Левый ботинок Бледного был испачкан следами зубного порошка. Эта небрежность сразу нарисовала мне картину его заброшенного быта. Вот он встает утром где-нибудь в серой комнате консульского здания, один, одинокий человек, до которого никому нет дела, вот, выпрямившись и думая о другом, чистит зубы возле умывальника. Капельки разведенного порошка падают ему на брюки и ботинки, и нет никого, кто указал бы ему на это... Мне его даже жалко стало, но я одернул себя: это враг! Жестокий убийца и предатель. Бледный подозрительно осмотрелся, стал прислушиваться. Так длилось целую минуту, и я замер, стараясь даже не дышать. Потом он успокоился, лицо его сделалось отчужденным. Бормоча что-то про себя, он вынул из кармана пальто моток тонкого провода и принялся разматывать его. Я дал ему время, чтобы самоуглубиться - это тоже входило в мой план, - поднялся и резко крикнул: - Эй! Я даже не думал, что эффект будет таким сильным. Бледный зайцем скакнул в сторону, слепо ударился о ствол дуба и замер. Кровь отхлынула от лица, он смертельно побледнел. Затем кровь прилила, и он пунцово покраснел. На секунду мне показалось, что я достиг своего гораздо более зверским способом, чем я сам хотел. Потом ему сделалось лучше, но только чуть-чуть. Он вздохнул полной грудью и выдул воздух через рот. Положил руку на сердце, прислушиваясь к нему, и посмотрел на меня. - Это вы? - Да, - сказал я, выходя на поляну. - Добрый день. Бледный махнул рукой, как бы отметая это, пошатываясь, сделал несколько шагов к индукционной катушке и сел на нее. - Как вы меня окликнули, - сказал он потерянным голосом. - Если меня еще хоть один раз так окликнут, я не выдержу. - Он опять прислушался к сердцу. - Плохо. Очень плохо. - Потом посмотрел на меня. - Зачем вы здесь? - Я хотел бы поговорить с вами. Разговор будет чисто идеологический, естественно. Следует выяснить ряд обстоятельств. - Я прошелся поляной и стал перед ним. - Во-первых, верите ли вы кому-нибудь? Он вяло пожал плечами. - Нет... Но какое это имеет значение? - А себе? - Себе тоже, конечно, нет. - Он задумался. - О господи, как это было ужасно! - Затем повторил: - О господи! - Тогда зачем все это? - Подбородком я показал на размотанный провод, кольцами легший на траву. - Вы же понимаете, что без какого-то философского или хотя бы нравственного обоснования ваши усилия не имеют смысла. Другое дело, будь у вас общественное положение или необыкновенный комфорт, которые вы хотели бы защищать. Что-нибудь ощутимое, одним словом. Но ведь этого тоже нет. Чем же вы руководствуетесь? - Чем? Страхом. - Страхом? - Да. Вы считаете, что этого мало? - Нет, это прилично. Но ведь то, что вы делаете, не избавляет вас от страха. Нет же. Напротив, чем ближе вы к цели, тем страшнее вам делается. Вы сами это знаете. Иначе было бы, будь вы в чем-то убеждены. Хоть даже в чем-нибудь отрицательном. Например, в том, что усилия человека ни к чему не ведут. Что деяния людей - научные открытия, создание произведений искусства, подвиги любви и самоотвержения - что все это не может побороть извечное зло эгоизма. Хотя, строго говоря, такое мнение нельзя было бы даже считать убеждением, а лишь спекуляцией, бесплотной по существу, поскольку для того, чтобы вообще наличествовать, она должна опираться на то, что сама отрицает. Я сделал передышку, набрал воздуха и продолжал: - Обращаю ваше внимание на то, что мысль о бесцельности прогресса, лелеемая столь многими современными философами и социологами, как будто находит подтверждение в событиях последнего тридцатилетия. В самом деле: сорок веков развития культуры, и вдруг все это упирается в яму Освенцима. - Освенцим! Что вы знаете об Освенциме? Я отмахнулся. - Неважно. В яму Освенцима. На первый взгляд может показаться, что все предшествующее было ни для чего. Но такая концепция не учитывала бы коренного различия между добром и злом. Заметьте, что зло однолинейно и качественно не растет, оставаясь всегда на одном и том же уровне. Рынок рабынь, о котором вы говорили, и бесконтрольная власть - вот все его цели. Поэтому вождь людоедского племени, избирающий очередную жертву среди своих же трепещущих подданных, помещик-самодур с гаремом и Гитлер принципиально не отличаются друг от друга, и того же помещика мы легко узнаем в современном банкире, ежегодно меняющем красавиц секретарш. Между тем совсем иначе дело обстоит с добром. Ему свойственно расти не только количественно, но и качественно. Первобытный человек мог предложить соседу только кусок обгорелого мяса. А что дают человечеству Леонардо да Винчи, Бетховен, Толстой или Флеминг? Целые миры и совершенно новые возможности. Добро усложняется, оно не однолинейно, а совершенствуется с каждым веком, завоевывая все новые высоты и постоянно увеличивая свою сферу. Это и дает нам надежду, позволяя верить, что мир движется вперед, к братству и коммунизму. (И концепция добра и коммунизма высказалась у меня как-то сама собой.) Я умолк. Мне показалось, что Бледный и не слушает меня. Действительно, сначала он заговорил о другом: - Вы меня страшно испугали. - Он покачал головой. - Сердце почти остановилось. Я подумал, что она уже пришла - та жуткая минута... - Он помолчал, потом криво усмехнулся. - Посмотрите, что делается в двадцатом веке с гонкой вооружений. Она уже вырвалась из-под контроля, развивается сама собой, по собственным внутренним законам и приведет человечество к краху. Да, уважаемый господин Кленк, накат прошлого, который создавался веками, целой историей, слишком мощен, чтобы одно-единственное поколение могло его остановить. Гонка вооружений - если только о ней одной говорить, - сильнее современных людей. - А усилие, - сказал я, - усилие, которое приходится делать и которое противостоит как раз накату, как раз инерции обстоятельств или слепым экономическим и политическим законам? Вот, например, Валантен. Он ведь мог бы и не писать своих картин. Или писать их хуже. Но... - Валантен как раз готовит вам сюрприз, - прервал меня Бледный. - Но, впрочем, ладно. Что вы хотите всем этим сказать? Что вы предлагаете мне? - Вам? - Тут я посмотрел ему прямо в глаза. - Вы знаете, что я вам предлагаю. Сделайте это. Ведь нам же не хочется бояться. Ведь там, в самой затаенной глубине души, вы тоже желали бы того мира, где не нужно бояться. Так послужите ему хоть один раз. Он резко встал, и все приборы на нем загремели. - Значит, вы считаете, что... - Да, - твердо ответил я. Ладонью он вытер вспотевший лоб. - Бред!.. Откуда вы взяли, что вам удастся меня убедить? Я ни в коем случае не соглашусь. - Неужели? - спросил я. - А по-моему, вы уже давно близки к этому. Вы прекрасно знаете, что вас обязательно убьют. Причем как раз те, для кого вы работаете. Уберут сразу после того, как вы справитесь с заданием. Просто потому, что вы будете слишком много знать. Ведь всегда избавляются от таких, и вам это известно. Убили Ван дер Люббе, убрали Освальда Ли