т захлебываться он будет по-настоящему. И жаль, что для отцов, для Маши я остаюсь все-таки учителем из школы. Значит, по их мнению, я должен влезть на ящик и, указывая пальцем, объяснять. Нет. Не дождетесь. Все указатели судьбы годятся только на то, чтобы сбить с дороги. Из-под тента, где лежат отцы, до нас с Машей начинают доноситься глухие голоса. Я слышу обрывками: "Географ... Географ..." -- Пойдем послушаем, -- предлагаю я Маше. -- Подслушивать некрасиво. -- Зато увлекательно и поучительно, -- отвечаю я и иду один. -- Из-за вас, алкашей, станцию проспали... -- ноет Тютин. -- Заткнись, Жертва! -- огрызается Градусов. -- Сами бы и вставали! -- Надо решать, а не базарить, -- замечает Овечкин. -- Домой надо ехать... -- убито говорит Тютин. -- Фиг ли домой? По теплому сортиру заскучал? -- Вернемся обратно на Гранит... -- предлагает Чебыкин. -- День потеряем, -- хозяйственно вздыхает Борман. -- Погребем по-пырому, да и наверстаем, -- говорит Чебыкин. -- Сам греби! -- не соглашается Демон. -- Я что, ишак? -- Дам в пилораму, и погребешь! -- рычит Градусов. -- Может, спросить у Географа, где есть речка покороче, да и поехать туда? -- предлагает Овечкин. -- И поплаваем, и не опоздаем... -- На хрена ехать еще куда!... -- пугается Демон. -- Уйдем за деревню, поставим палатку, все сожрем, выпьем -- и домой! -- Чего вы орете... -- ворчит Люська. -- Пусть Географ решает. -- Снова ему доверять? -- скептически хмыкает Борман. -- Дак че, -- удивляется Люська. -- Ну напился он вчера... У меня папка тоже сперва напьется, а потом все починит, лучше, чем было. -- Нет, решать будем сами, -- твердо заявляет Овечкин. -- А можно я предложение внесу? -- громко спрашиваю я и вылезаю на помост лесопилки. Отцы подозрительно затихают. -- По карте в десяти километрах от Семичеловечьей течет речка Поныш. Она впадает в Ледяную как раз напротив Гранита. Давайте поплывем по ней, а закончим маршрут в деревне Межень. Пойдет? -- А ты ничего не намудрил? -- неуверенно спрашивает Борман. -- Чтобы я напутал? -- удивляюсь я. -- Кто из нас всех Географ? У конторы леспромхоза я договариваюсь с водилой, что за литр он довезет нас до Поныша. У могучего КрАЗа длинная, хищная, волчья морда, словно кровью, заляпанная пятнами грунтовки. Девочек я сажаю в кабину, а отцы привязывают рюкзаки на площадку сзади. Мы усаживаемся. Поливая грязь струей солярного выхлопа, лесовоз трогается, вытягивая за собой длинный прицеп с рогами, напоминающий орудие на лафете. Щебневая дорога прет напрямик по увалам. Нас валяет с боку на бок и подбрасывает. Мы цепляемся друг за друга. Тютин при толчке пинает себя коленом в скулу и лезет в рот грязным пальцем ощупывать зубы. Дизель ревет, лязгают цепи, которыми скрепляются штабеля бревен, подскакивает и грохочет прицеп-тележка, мотая рогами. По обе стороны трассы громоздится тесный, вековой ельник, в толще которого вдруг проскакивают белые нитки берез. Снег в нем только начал сходить, и наст кое-где изъеден обугленными разводьями проталин. Косой валежник оброс бурой пеной из плесени. Проселки, как выстрелы, внезапно хлопают по глазам неожиданным светом. На обтаявших, грязно-волосатых полянах топорщатся треноги из жердей для будущих стогов. А иногда на плече кряжа лес расступается, и мы видим синие, холмистые дали, исчезающие в дымке, и над ними -- кривые изломы далеких, высоких шиханов. Наконец после очередного поворота внизу под склоном взблескивает извив реки. Большая пролысина вырубки, вся заросшая мелкими березками, боком сползает от дороги к берегу. Наш лесовоз останавливается. Отцы спрыгивают, ковыляя на занемевших ногах. Я достаю две бутылки водки и лезу в кабину. -- Ты у них учитель, что ли, какой? -- спрашивает водила, принимая бутылки. -- Чего учишь? -- Географию, -- говорю. -- Я тоже в школе любил географию... -- мечтательно говорит водила. -- Молодец парень. В наше-то время хочешь еще чему-то научить этих оболтусов... На! -- И он вдруг протягивает мне обратно одну бутылку. -- Держи. Вам небось она нужнее будет. -- Спасибо... -- растерянно отвечаю я. Поныш, который летом был шириною едва ли в двадцать шагов, сейчас разлился так, что затопил ельник на противоположном берегу докуда хватает глаз. Весна выдалась поздняя и дружная. Талые воды со склонов гор, из урочищ хлынули сплошным потоком. Этот поток стремительно нес сорванные ветки, источенные льдины, куски мха и дерна, недогнившую листву, обломки коры, черную траву. На стволы деревьев накрутило юбки из бурого мочала. Грязная пена тянулась по быстротоку, сбивалась в комья над водоворотами. Поныш был мутным, как самогон. Наши рюкзаки распотрошены, а вещи разбросаны среди чахлых березок. Я обучаю отцов правильной укладке. Напялив красные спасжилеты, отцы, ругаясь, уныло бродят по берегу, волоча свои шмотки то в одну кучу, то в другую. Управляемся еле-еле за полтора часа. -- А теперь надо жерди для каркаса вырубить, -- говорю я. Отцы насупленно сидят общей кучей и злобно курят. Я фальшиво насвистываю, поигрывая топором. Наконец в насупленной куче нарождается угрюмое бурчание, которое постепенно перерастает в яростную брань. Отцы решают, кому идти за жердями. Наконец из кучи задом наперед на четвереньках вылетает Тютин, встает, забирает у меня топор и, хныкая, сутулясь, утаскивается в березки. Все сидят, ждут, молчат, курят. Я тоже. Тютин возвращается с охапкой тоненьких сосенок. -- Это слишком хлипкие, -- говорю я. -- Нужны попрочнее. -- Ты, блин, Жертва, дергай снова за дубинами! -- орет Градусов. Девочки уходят в сторону и, отвернувшись, усаживаются на берег. Отцы лежат. Я молча курю. Тютин поодаль стоит в кустах, как олень. -- Ладно, -- говорю я. -- Пусть каркас будет из тонких жердей. Но учтите: я предупреждал, что они могут сломаться. Я объясняю, как строится катамаран. Показываю, как накачивать гондолы. Всем сразу кажется, что это самое легкое. Градусов, Демон и Овечкин устремляются ко мне. В свалке Градусов овладевает насосом и бьет им всех по голове. Что ж, пусть качает Градусов. Я учу вязать раму. Все с мрачным предчувствием смотрят на меня, обступив полукругом и засунув руки в карманы. Молчат. Я вяжу. Все смотрят. Я вяжу. Все смотрят. Я говорю: -- Человек может смотреть бесконечно на три вещи в мире: на горящий огонь, на падающий плевок и на чужую работу. Борман, тяжело кряхтя, присаживается на корточки и тоже берется за веревки. Нехотя к нему присоединяется вздыхающий Чебыкин. Потом понурый Овечкин. Демон и Тютин по-прежнему лежат в березках. Катамаран пусть и медленно, но строится. К шаткой раме из тонких жердей мы приматываем четыре гондолы -- по две в ряд. Потом натягиваем сетку, прикручиваем чалку и уже дружно спускаем свое судно на воду. Все задумчиво разглядывают его. -- Эротично получилось, -- говорит Чебыкин. -- У нас в деревне тоже один мальчик плавал-плавал на надувной лодке и утонул, -- тихо говорит Тютин. Все надолго замолкают. -- Бивень, -- наконец говорит Градусов. -- Ну, делите места, -- предлагаю я. -- Мое -- справа на корме. Справа на корме -- это место командира. Отцам же почему-то кажется, что места на корме -- чуханские, а вот барские места только на носу. Градусов падает ничком на передок правой гондолы, обхватывает его руками и орет, что всем сокрушит пилораму. Чебыкин и Овечкин отдирают его. Тютин прыгает вокруг, пока градусовский сапог случайно не заезжает ему под дых. Тютин укладывается на землю лицом вниз и молчит. Пока Чебыкин и Овечкин дергают за ноги в разные стороны Градусова, Борман быстро и деловито пришнуровывается на передок левой гондолы. Ушлый Демон пристраивает свое барахло за спиной Бормана. Потом вчетвером они все-таки отрывают бьющегося Градусова. Чебыкин ловко занимает правое носовое место, а Овечкин -- место за спиной Чебыкина. Градусов выдергивается из рук Бормана и Демона и начинает отрывать от катамарана крепко пришнурованный к каркасу рюкзак Чебыкина. Все вновь оттаскивают Градусова и кричат ему, что алкаши сидят на корме и не рыпаются, например Географ. Градусов бешено плюет на рюкзак Чебыкина и идет на корму. Я помогаю устроиться девочкам -- Люське перед Градусовым, а Маше перед собою. Оклемавшийся Тютин поднимается и видит, что ему осталось место лишь посередине катамарана. Надо только выбрать, где сесть -- справа или слева. Тютин берет весло, забирается зачем-то на бугор и веслом долго, вдумчиво машет там, примериваясь, с какой руки ему будет удобно загребать. Выясняется, что удобнее с левой. Он укладывает свой рюкзак на левую гондолу. Градусов грозится, что если увидит перед собой черепок Жертвы, то сразу раскроит его на фиг. Тютин, вздыхая, покорно переползает на правую гондолу. Сражение утихает. -- А теперь, -- говорю я, -- нужно идти за дровами на обед. Отцы неподвижно сидят в березках -- злые и молчаливые. Курят. -- Пацаны... -- жалобно просит Люська. -- Чего вы как эти... Борман... -- А фиг ли я?! -- огрызается Бармин. -- Всегда: Борман! Борман!... Самый резкий, что ли? Вон Демон пусть идет! -- Я не могу. Я руку порезал. Вот, смотрите. -- Ты чего грабли свои суешь мне в харю?! -- орет Градусов. -- Отжимайся! Я тоже ногу стер! Ну и что? -- Нога -- не рука, ею дрова не рубить. Свара разгорается с новой страстью. Вскоре уже все орут, бьют себя в грудь, швыряют друг другу топор и размахивают увечьями. Тютин постепенно откочевывает к кустам. -- Виктор Сергеевич, -- утомленно говорит Маша. -- Вы же видите -- никакого костра они не сделают... Может, устроить просто перекус? -- Во-первых, -- отвечаю я, -- они уже все сожрали, что взяли из дома... -- Я не сожрала, -- быстро вставляет Люська. -- Во-вторых, -- продолжаю я, -- потерпите, девчонки. Так надо. А в-третьих, пойдемте в лес и слопаем Люськины пироги втроем. -- Нехорошо втроем, -- твердо говорит Маша. -- Делить -- так на всех. -- Маша, -- говорю я. -- Не старайся понять меня, а просто поверь. Потом сама увидишь, что я окажусь прав. Маша растерянно молчит. -- Да верит она вам, только выделывается, -- говорит Люська. -- Дура, -- краснея, отвечает Маша. Мы втроем уходим в лес и там съедаем Люськины бутерброды, вафли и чипсы. Когда через полчаса мы возвращаемся, отцы в живописных позах угрюмо лежат на берегу. -- Вон дрова... -- цедит мне Градусов и носком сапога поддевает небольшую кучку срубленных березок. Я поднимаю одну березку и сгибаю ее подковой. -- Это не дрова, это веревки сырые, -- говорю я. -- К тому же их мало. И где рогатины для костра? Где перекладина? Где котлы с водой? Где огонь? Отцы не отвечают. -- В общем, так, -- подвожу итог я. -- Чтобы найти место для ночевки, мы выплываем прямо сейчас. Позавтракаем и пообедаем в ужин. И вот мы плывем. Я так долго ждал, когда же смогу вложить реальное содержание в эти простые слова: мы плывем. Запястьями, висками, кончиками ушей я ощущаю влажную свежесть воздуха. От каждого гребка на желтой воде закручиваются две воронки, и узор их напоминает рельеф ионической капители. Когти тоски, что целый год ржавели в моей душе, потихоньку разжимаются. Мне кажется, что впервые за долгое время я двигаюсь по дороге, которая приведет меня к радости. Отцы вдруг забыли, что они голодные и уставшие. Они ошалели от того, что по-настоящему плывут по настоящей речке в настоящей тайге. Они бестолково гребут в разные стороны и гогочут. -- Эротично!... -- балдея, бормочет Чебыкин. Поныш стремительно катится среди ельников -- блестящая, янтарная от заката дорога между двух черных, высоких заборов. Над рекой стоит шум -- журчат кусты, гулом отзывается пространство. Мимо нас совсем рядом -- хоть веслом дотянись -- мелькают еловые лапы. Вечер сгустил все краски, в цвета тропических рыб расписал хвосты и плавники облаков. Дикий, огненный край неба дымно и слепо глядит на нас бездонным водоворотом солнца. Надувная плошка и пригоршня человечков на ней -- посреди грозного таежного океана. Это как нож у горла, как первая любовь, как последние стихи. -- Географ, а что это там впереди? -- спрашивает Борман. -- Дом? -- Может, Пермь? -- с надеждой предполагает Тютин. -- Доплывем -- увидим, -- говорю я. -- Блин, это же скалы!... -- кричит Чебыкин. По длинной дуге мы несемся вперед. И вот из-за поворота навстречу нам и вверх лезут каменные стены. Ельник оттягивается в сторону, как штора. Не просто огромная, а чудовищно огромная скала, как гребенчатый динозавр в траве, лежит на левом берегу в еловых дебрях. Чебыкин длинно свистит от ужаса или от восторга. С таким свистом падает бомба. Отцы перестали грести, уставившись на каменные кручи. На общем скальном фундаменте, вдоль которого летит Поныш, громоздятся два кривых утеса. Левый сверху расколот на три зубца, а правый расщеплен на четыре. И между утесами фантастическим сверлом ввинчивается вверх, разбухая на конце, узкая щербатая башня -- Чертов Палец. Семь пиков -- семь Братьев, скала Семичеловечья. Еловые копья вонзаются Братьям под ребра. Поныш затягивает нас под скалу. Мы дружно задираем головы. Грубая кладка. Старые сколы. Дуги пластов словно потрескивают под давлением неимоверной тяжести. Трещины и рубцы, покрытые размывами вешних водостоков и бурым лишайником. Из расщелин, как орудийные стволы из амбразур, торчат обломанные стволы рухнувших сверху деревьев. И еще языки каменных осыпей, и груды валежника в теснинах, и мертвая твердь монолита за ветвями засохших елок. А по гребню на страшной высоте -- кайма сосновых крон, алых от заката. И вдруг Борман начинает орать, судорожно дергая веслом. Я роняю взгляд с вершин на реку. Волосы ходуном прокатываются по моей голове. Поныш под скалой словно бы спотыкается о длинную плиту поперек русла и летит кувырком. Блестящий слив скатывается по плоскости плиты и, как нож, вонзается в бурлящую пенную кашу, из которой вылетают фонтаны брызг. Наш катамаран боком заходит в струю. Через миг нас перевернет. -- Левый борт, греби! -- ору я. -- Табань! -- орет Борман. -- Чеба, раззява, убью! -- орет Градусов. -- Назад! -- тонко вопит Чебыкин. -- Поворачивай! -- верещит Овечкин. -- А-ы-ы!... -- взвывает Тютин. Я табаню, всем корпусом откинувшись назад и носками сапог закрючив перекладину каркаса. Цевье весла хрустит от напряжения, а из-под лопасти ползет пена. Катамаран вздрагивает, поворачивая бегемотово рыло навстречу препятствию. Мне кажется, что в спине у меня от натуги рвутся веревки. Мы вплавляемся в слепящее на закате зеркало потока и в упор ухаем вниз по сливу. Белое клокотание проглатывает Бормана и Чебыкина, потом Демона и Овечкина. Катамаран прогибается посередине, и даже сквозь обвальный грохот воды я слышу треск лопающегося каркаса. Отцы выныривают, а пенный язык катится через Тютина и расшибается о коленки Маши и Люськи. Словно получив пинок, мокрый катамаран вылетает из порога, едва только чиркнувшего нас с Градусовым по сапогам. И тут я вижу, как Тютин вдруг начинает медленно погружаться в каркас. Тютин молчит. На лице у него остаются лишь пугающей величины глаза и маленький, плотно сжатый рот. Каркас разломился прямо посередине, где стыкуются две пары гондол -- то есть под Тютиным. И теперь катамаран медленно разделяется на две половинки. -- Держи Жертву!... -- первым орет Градусов. Маша, Люська и Овечкин дружно вцепляются в Тютина, который торчит из каркаса уже по пояс, как Иван Коровий Сын из сырой земли. Теперь Тютин -- единственное связующее звено между двумя половинками нашего катамарана. Он висит между ними по грудь в воде, как амбарный замок между створками ворот. -- К берегу! -- командую я. Полянка подвернулась сразу после Семичеловечьей, под ее левым плечом. Озверев от передряг, отцы выволакивают катамаран на берег и набрасываются на работу, словно сказочные молодцы. Вмиг образуется лагерь -- кострище, гора рюкзаков и палатка, огромный десятиместный шатер. Не переодеваясь, отцы мчатся за дровами и через секунду уже возвращаются. Овечкин тащит охапку сухих сосенок, Демон -- еловые лапы, Тютин -- трухлявую валежину, Чебыкин -- пень. Градусов позади всех, выпучив глаза и оскалившись, прет огромадное бревно, вспахивая им землю, как плугом. Стараясь успеть до темноты, разжигаем костер, развешиваем на просушку одежду, рубим дрова, вяжем новый каркас для катамарана. Закат стекает к горизонту, и над еловой пилой гаснет последняя багровая полоса. Четыре зубца Семичеловечьей еще освещены, а остальное заволакивают сумерки. По затопленному лесу на другом берегу пробираются гривы тумана. В воздухе словно плавают призраки -- как тени, отслоившиеся от вещей. В насыщенной синеве неба над хищными елками ярко зажигается Луна -- белое волчье солнце. Жизнь в нашем лагере постепенно стягивается к костру. Девочки чистят картошку на ужин. Вбитые колышки обрастают распяленной для просушки одеждой, как огородные пугала. С ветвей березы на краю поляны, как паруса, свисают подмокшие спальники. -- Какой хрен на мой спальник свое паршивое шмотье повесил? -- орет от березы Градусов. На фоне звездного неба, как птицы, пролетают штаны и свитер. Тьма сгущается окончательно. Я чувствую, что к лицу, к рукам словно прикасается тонкая, холодная паутина. Это ложится ночная роса. В свете костра наша поляна похожа на остров, всплывающий из пучины мрака вверх к луне. Огонь то стелется по углям, то под ветром с реки напряженно топорщится в разные стороны и дрожит. При сполохах из окружающей черноты, как морды любопытных лесных страшилищ, высовываются вдруг то березовые рога, то усы тальника, то вынюхивающий нос пня, то насупленные еловые брови. Стена Семичеловечьей, встающая над нашей поляной, в плещущем свете костра похожа на занавес из багрового бархата, который под ветром величественно колыхается, опадает и снова вспучивается. На ужин мы тушим картошку. Должность шеф-повара выбрал себе Градусов. Отцы тоже вертятся вокруг котлов, то подкладывают дрова, то просовывают ложку, чтобы попробовать. Градусов лупит всех по рукам, по затылкам поварешкой и командует: -- Борман, открывай консерву!... Уйди отсюда, сволочь, со своей помощью! Щас как помогу сапогом по зубам, всю пенсию на стоматолога потратишь!... Овчин, бивень, ты чего по костровой варежке топчешься?... Перцу надо! Чеба, у тебя перец?... Демон, сбрызни, последний раз говорю!... Жертва, неси полено! "Зачем, зачем" -- по башке тебе треснуть, вот зачем!... Митрофанова, какого фига картошку так крупно порезала? В рот не влезает!... -- Т-що тебе не нравится? -- возмущается Люська. -- В твой-то рот, да чтоб не влезло? Орешь, как потерпевший... Наконец и картошка, и чай готовы. Их ставят на землю. Маша с поварешкой готовится раздавать. К ней со всех сторон тянутся тарелки. Градусов, ругаясь, пролезает вперед, отпихивая Демона. -- Кто глазки пучит, ничего не получит, -- строго говорит ему Маша и первым накладывает Тютину. Но дробный стук ложек неожиданно быстро замедляется. Картошка пересолена так круто, что у меня трещит в щеках. -- Хто, хаты, солил, кроме меня? -- сипло спрашивает Градусов. -- Ну, я, -- с достоинством говорит Борман. -- Я люблю солененькое. -- И я, -- удивляется Люська. -- Дак че, там недосолено было... -- И я, -- добавляет Чебыкин. -- Но только одну ложку. -- И я ложку, -- кается Овечкин. -- А у меня камушек упал... -- пищит Тютин. -- Какой камушек?... -- жалобно спрашивает обалдевший Градусов. -- Соляной камушек... Из пакетика... -- А ты-то, Жертва, как к котлу прокрался? -- Градусов, кажется, едва не плачет. -- Ты же в кустах ползал, барахло свое искал... -- Ну... искал сапоги, которые ты выбросил, заодно и посолил. -- Нет уж, -- решительно заявляю я и отставляю тарелку. -- Лучше быть сегодня голодным, чем завтра холодным. Давайте водку пить. Приуныв, голодные отцы отставляют тарелки. Однако Градусов с потом на висках упрямо давится картошкой. -- Если еще хоть капельку съем -- точно проблююсь, -- хрипит он и, как нож в сердце, втыкает ложку в рот. Мгновение он сидит зажмурившись, с полной пастью. Потом закрывает ладонью рот и мчится в кусты. Возвращается он бледный, на дрожащих ногах. Молча зачерпывает кружкой из котла чаю и делает сладострастный глоток. Тотчас его глаза вывинчиваются из орбит, и он опять улетает в кусты. -- Смотреть надо, из какого котла черпаешь, -- назидательно говорит Тютин. Отцы ржут, валясь друг на друга. Борман встает и, утирая глаза, уходит. Через минуту он приносит большую емкость с водкой и бутылку вина. -- Для девок, -- грубо поясняет он. -- Небось водку они пить не станут... Люська визжит и хлопает в ладоши. Маша улыбается. Из кустов, шатаясь, выходит несчастный, прозрачный Градусов. -- За что выпьем? -- разлив, хозяйственно интересуется Борман. -- Давайте за Географа, -- бескорыстно предлагает Чебыкин. -- Что не насвистел и по-настоящему взял нас в поход. -- И чтоб вы его в командиры вернули, -- добавляет Люська. -- Нет. За Географа, конечно, выпьем, но в командиры его не вернем, -- строго ограничивает Борман, и мы выпиваем. -- Дак кто ж тогда у нас командир? -- наивно спрашивает Люська. -- А на фиг он нужен? -- пожимает плечами Демон, приобнимая ее. -- Мы все -- командиры! -- гордо заявляет Чебыкин. -- Вы, пацаны, конечно, все командиры, -- говорит Люська, -- токо катамаран сломали, да не жрали ни в обед, ни в ужин... -- Так выбирайте одного командира, -- подсказываю я. -- Давайте Чебыкина, -- тотчас предлагает Люська. Демон обиженно убирает руку с Люськиной талии. -- Ты что, дура? -- изумляется Чебыкин. -- Не-е, я не умею... -- Тогда давайте Деменева, -- молниеносно меняет мнение Люська. -- Куда, на хрен, Демона! -- орет Градусов. -- Ему же все пофиг! -- Тогда Овечкина, -- говорит Люська. -- Я свою кандидатуру снимаю, -- солидно говорит Овечкин. -- А ты, Митрофанова, что -- секретарь у нас? -- Дак че! Вы же молчите! Надо же кому-то предлагать! -- Я хочу быть командиром, -- скромно заявляет Тютин. Отцы роняют кружки, хватаются за животы, валятся с бревен. Маша хохочет так звонко, что отзывается эхо на Семичеловечьей. -- Уйди, уйди, Жертва! -- визжит Градусов, пихая Тютина. -- Уйди, щас умру!... Когда все отсмеялись, Градусов утирается и заявляет: -- В общем, меня надо командиром. -- Тебя? -- хором удивляются все. -- А кого же еще? Вас, что ли, бивней? -- Дак ты ж дурак... -- обескураженно говорит Люська. -- Ты все время орать будешь, -- боязливо добавляет Тютин. -- Я?! Да когда я орал, ты, скот?! -- орет Градусов. -- Орешь -- больше, чем весишь, -- соглашается с Тютиным Маша. -- Чего гадать, один Борман и остался из нормальных, -- просто решает проблему Чебыкин. -- Уж если не Виктора Сергеевича, то Бормана, -- поддерживает Чебыкина Маша. -- Бормана, да? -- кривится Градусов и злобно плюет в костер. -- Ну ладно! Ну и выбирайте себе Бормана, если такие пробитые! Только мне он не начальник! Я ему подчиняться не буду! -- Да и фиг с тобой, -- спокойно говорит Борман. Мы пьем дальше. Летят в костер дрова, летят в кусты пустые бутылки, летит к небу огонь, летят звезды, летит и кружится мир в моей голове, летит время. -- Я еще никогда столько не пил!... Я еще никогда таким пьяным не был!... -- изумляется Чебыкин, подставляя кружку. -- Водки? -- спрашивает Борман, когда у девочек кончается вино. -- Капельку, -- говорит Маша. -- Я раньше никогда ее не пробовала... -- А я и пробовала, и пила! -- заявляет Люська. -- Сто раз! Однажды на дне рождения у Цыплакова... -- Лю-ся, -- укоризненно одергивает ее Маша. -- У нас в деревне в прошлом году один мальчик напился водки и умер, -- рассказывает Тютин. Голова моя полна цветного тумана. Тютин напивается первым. Это замечают, когда он вдруг затягивает какую-то заунывную песню. Борман оттаскивает Тютина в палатку. Оттуда недолго еще доносится пение, но потом стихает. Следующей приходит очередь увлекшегося Чебыкина. -- Что-то я уже напился так эротично... -- бормочет он, осоловев. По кривой он тоже уходит в палатку и больше не возвращается. Вскоре от компании откалывается Градусов. Какое-то время он что-то ожесточенно втолковывает пню на поляне, потом вообще исчезает. Через пять минут из кустов доносится могучий храп. Мы с Борманом идем туда. Градусов спит на земле, ширинка его расстегнута. Называется, погрузился в сон, не надев кальсон. Вдвоем с Борманом мы штабелируем Градусова с Тютиным и Чебыкиным. Демон, видимо, намеревается споить Люську с какими-то темными целями. Он все подливает ей и себе. Люська хлещет водку и лишь румянится, а Демон с оловянными глазами уже раскачивается по кругу. Борман за воротник ставит его на ноги и нацеливает на палатку. Демон с трудом, но попадает туда. Доносится его сладкий голос: -- Люсенька, дорогая... -- Убери протезы, бивень! Щас как дам в пилораму -- будет тебе Люсенька дорогая!... Мы хохочем. Люська выразительно глядит на Бормана. Смущенно покряхтывая, Борман предлагает ей прогуляться. Они уходят в лес. Я остаюсь с Машей и Овечкиным. Краем глаза я вижу, как Овечкин осторожно берет в руки Машину ладошку. Н-да, третий -- лишний... Я забираю остатки водки в бутылке и отправляюсь на берег Поныша. Я сижу на берегу Поныша, пью водку, курю, смотрю на затопленный лес, на туманную от луны реку, на скалу Семичеловечью, которая призрачными парусами белеет вдали. До меня долетает шум порога, разломившего наш катамаран. Все небо над Понышем заполнено серебряными серпами, треугольниками, бумерангами. Хмельная тоска сосет душу. В голове звучит только одно: Маша... Маша... Маша... Я готов утопиться от того, что настолько неравен с ней. Я до хрипа в груди завидую сейчас Овечкину. Я допиваю водку и по топкому берегу лезу умываться. Я бросаю в глаза холодную, тяжелую воду, а потом погружаю в нее лицо и руки. Пусть река смоет мои желания, как грязь. Разве я не обрел того, чего хотел? Я возвращаюсь на поляну и лезу в палатку, холодную и темную. -- Виктор Сергеевич, а что завтра делаем? -- тихо спрашивает Борман. -- До обеда лезем на Семичеловечью, потом -- плывем... -- Может, не полезем? Времени-то мало... -- Надо, Борман, -- твердо говорю я. -- Иначе зачем в поход идти? -- Ну, как скажете. А я вот дежурных на завтра забыл назначить. -- Назначай меня, -- советую я. -- Все равно я первым проснусь. -- Тогда берите в напарники Градуса, раз вы такие друганы... В палатку залезают Маша с Овечкиным. Пошептавшись, они расползаются по своим местам. Машино место -- между мной и Люськой. Я специально лег так, чтобы оградить собою девочек от ночных посягательств пацанов. Я тихо протягиваю руку. Маша ложится на нее. С минуту она лежит неподвижно, словно ждет, что я руку вытащу. За эту минуту с меня сходит семь потов. Потом Маша поворачивается ко мне спиной и устраивается на моей руке поудобнее. Я бесшумно обнимаю Машу и прижимаю к себе. Затем ладонь моя накрывает Машину грудку. Я целую Машу в макушку. И вдруг в тютинском спальнике словно взрывается граната. -- П-Р-Р-Р!!! -- дико тарахтит Тютин и спросонок бормочет: -- Ой, мамочка... П-Р-Р-Р!!! Некоторое время над нами по инерции висит тишина, а потом и я, и Борман, и Овечкин дружно разражаемся гомерическим хохотом. И Машина грудка мелко клюет меня в ладонь. Мы ржем до кашля, до хрипа. Тютин дрыхнет по-прежнему безмятежно. Я вытаскиваю руку из-под Машиной головы -- какая уж тут любовь? -- и поворачиваюсь к Маше спиной. Вторые сутки Я просыпаюсь в таком состоянии, словно всю ночь провисел в петле. Еще не открыв глаза, я вслушиваюсь в себя и ставлю диагноз: жестокое похмелье. О господи, как же мне плохо... Все еще спят. Я вываливаюсь из палатки на улицу. Холодно, как в могиле. Моросит. Стена Семичеловечьей покрыта морщинами, словно скала дрожала от стужи, когда застыла. Над затопленным лесом холодная полумгла. Где вчерашнее небо, битком набитое звездами? Сейчас оно белыми комьями свалено над головой. По нашему лагерю словно проскакали монголо-татары. Все вещи разбросаны. Тарелки втоптаны в грязь. В открытых котелках стоит вода. В черных, мокрых углях кострища -- обгорелые консервные банки. Я бреду к кострищу и усаживаюсь на сырое бревно. Дождь постукивает меня в голову, словно укоряет: дурак, что ли? Дурак. Раз напился, так, конечно, дурак. Я закуриваю. В голове начинает раскручиваться огромный волчок. Хочется пить. Хочется спать. Нич-чего не хочется делать. Похмелье, плохая погода -- они не только в моем теле, не только в природе. Они в душе моей. Это у души трясутся руки и подгибаются ноги. Это у нее мутно в голове и ее тошнит. Это в ней идет дождь и холод лижет кости. А сам я -- это много раз порванная и много раз связанная, истрепанная и ветхая веревка воли. И мне стыдно, что вчера эта веревка снова лопнула. Мне стыдно перед Машей, что я вчера распустил руки. Ведь она девочка, еще почти ребенок, а я вдвое старше ее и вдесятеро искушеннее, в сто раз равнодушнее и в тысячу раз хитрее. Для нее, примерной ученицы, я не парень, не ухажер. Я -- учитель. А на самом деле я -- скот. Я могу добиться от нее всего. Это несложно. Но что я дам взамен? Воз своих ошибок, грехов, неудач, который я допер даже сюда?... Куда я лезу? Маша, прости меня... Мне стыдно перед Овечкиным. Иззавидовался, приревновал... Нос разъело. Переехал ему дорогу на хромой кобыле. Пусть уж простит меня Овечкин. Хоть бы он ничего не заметил!... Я больше не буду. Мне стыдно перед отцами. Свергли меня -- мало, да? Опять напился! Изолировал их от девочек -- мол, держать себя в руках не умеете. Не доверяю, мол. А сам?... Бивень! Все. Самобичевание изнурило меня. Зоркие мои глаза давно уже видят прислоненную к противоположному бревну открытую бутылку. В ней настойка водки на рябине. Есть водка на рябине -- значит, есть Бог на небе. Я беру бутылку и пью из нее. Потом я начинаю заниматься делами. Мир беспощаден. Помощи ждать неоткуда. Мне даже Градусов не помогает, хотя, между прочим, он сегодня тоже дежурный. Я разжигаю костер, отогреваюсь в его тепле и иду мыть котлы. Потом ворошу мешки с продуктами и начинаю варить кашу на завтрак. Конечно, между делом не забываю и о бутылке. Когда она иссякает, завтрак готов. Я трясу шест палатки и ору: "Подъе-ом!... Каша готова!" Я решил: кончено. Маши больше нет. Я никого не люблю. Вершина Семичеловечьей -- это плато, поросшее соснами. Оно полого скатывается к торчащим над обрывом зубцам Братьев. Между зубцами -- ступенчатый лабиринт кривых, мшистых расселин, загроможденных валежником. Мы выходим к кромке обрыва. Внизу -- страшная пустота. Впереди, до горизонта, разливается даль тайги. Тайга туманно-голубая, она поднимается к окоему пологими, медленными волнами. И нету ни скал, ни рек, ни просек, ни селений -- сплошная дымчатая шкура. -- Эротично!... -- бормочет Чебыкин, восторженно озираясь. Прямо перед нами беззвучно поднимается жуткий идол Чертового Пальца. Кажется, он вырастает прямо из недр ископаемой перми, от погребенных в толще костей звероящеров. Он гипнотизирует, как вставшая дыбом кобра. Я чувствую его безмолвный, незрячий, нечеловеческий взгляд сквозь опущенные каменные веки. -- Фу, как смотрит... -- ежится Люська. Отцы поскорее проходят мимо каменного столба. -- Географ, а в эти ущелья соваться-то можно? -- спрашивает Чеба. -- Суйтесь, -- разрешаю я. -- Только не звезданитесь откуда... Чебыкин исчезает в одном из ущелий. Остальные почему-то медлят. Неожиданно Чебыкин показывается на одном из зубцов-Братьев. -- Эгей, бивни-и!... -- орет он и машет руками. -- Слезай немедленно!... -- хором в ужасе кричат Маша и Люська. Но Чебыкин, довольно хохоча, карабкается дальше, исчезает за выступами, спускается в расщелины, появляется снова, ползая по скалам, как муха. С ледяным шаром в животе я слежу за его передвижением. Я боюсь даже вздрогнуть, словно этим могу его столкнуть. Отцы кряхтят, инстинктивно сжимая кулаки и напрягая мышцы. Люська закрывает лицо ладонями. Я трясущимися руками вставляю в рот сигарету фильтром наружу и прикуриваю ее, ничего не замечая. Чебыкин взбирается на последний, самый высокий, острый и недоступный зубец. Он что-то вопит, размахивает шапкой, поворачивается к нам задом и хлопает по нему. -- Ну, все, конец Чебе, -- цедит сквозь зубы Градусов. -- Там пещера-а!... -- доносится до нас крик Чебыкина. Потом он быстро и ловко лезет обратно и где-то на полпути сворачивает, чтобы выбраться к пещере покороче. -- Давайте тоже к пещере двинем, -- говорю я отцам. -- Вон туда... Мы спускаемся в мшистое, сырое, холодное и темное ущелье. Оно круто и ухабисто падает вниз. Отцы цепляются руками за мокрые камни, скользят на сгнившей хвое и склизких бревнах. Кое-где нам приходится спрыгивать с невысоких обрывчиков. Отцы снизу страхуют девочек. Маша меня сегодня просто не замечает. Я иду последним и думаю об этом. Мне уже не стыдно за вчерашнее, и мне не больно от Машиного невнимания, а может, и от открытой неприязни. Мне кажется, что в душе я заложил Машу кирпичами, как окно в стене. В душе лишь легкий сквозняк от новой дыры где-то в районе сердца -- откуда я выломал кирпичи. Впереди и внизу мелькает Чебыкин. -- Иди сюда, козел! -- злобно орет Градусов. -- Отжимайся! -- советует Чебыкин и с хохотом убегает за уступ. Наконец мы выходим на ровную, голую площадку. Над нею в стене треугольная дыра пещеры. Отцы взбираются к входу и заглядывают. -- Там обрыв, -- говорит Овечкин. -- А как же Чебыкин спустился? -- удивляется Люська. -- Бу-бу-бу-бу! -- жизнерадостно доносится пояснение из пещеры. -- Ага, -- скептически соглашается Борман. -- Не все же такие макаки. -- У нас в деревне один мальчик лазил-лазил по скалам, упал и разбился, -- говорит Тютин. -- У вас в деревне живые-то мальчики хоть остались? -- интересуется Маша. -- Знаете, куда Чеба залез? -- спрашиваю я. -- В древности эта пещера была... -- ...сортиром! -- подсказывает Градусов и ржет. -- ...святилищем, и здесь, на площадке, стояли идолы. -- Каким святилищем? -- удивляется Люська. -- Разве здесь кто-то жил? -- Здесь жили великие народы, о которых человечество уже давно забыло. Здесь были крепости, каналы, капища. Были князья, жрецы, звездочеты, поэты. Шли войны, штурмами брали города, могучие племена насмерть дрались среди скал. Все было. И прошло. Отцы слушают непривычно внимательно. На уроках в школе я такого не видал. По их глазам я понимаю, что они ощущают. Они, конечно, как и я, у Чертового Пальца тоже почувствовали незримый и неизъяснимый взгляд. И вот теперь у них под ногами словно земля заговорила. До самых недр, до погребенных костей звероящеров, она вдруг оказалась насыщенной смыслом, кровью, историей. Эта одухотворенность дышит из нее к небу и проницает тела, как радиация земли Чернобыля. Тайга и скалы вдруг перестали быть дикой, безымянной глухоманью, в которой тонут убогие деревушки и зэковские лагеря. Тайга и скалы вдруг стали чем-то важным в жизни, важнее и нужнее многого, если не всего. -- Географ, говори погромче!... -- слышится крик Чебыкина. -- Лучше вылезай! -- кричит в ответ Борман. -- Фигушки, вы драться будете... Географ, погромче!... -- Археологи проводили здесь раскопки, -- рассказываю я то, что читал и слышал про Семичеловечью, -- нашли множество костей жертвенных животных и наконечников стрел... -- Ты, что ли, мослы растерял, Жертва? -- Градусов пихает Тютина в бок. -- Нашел! Нашел! -- возбужденно орет из недр пещеры Чебыкин. -- Наконечник стрелы нашел!... Отцы взволнованно заметались перед пещерой. -- Вылезай, урод! -- кричит Градусов. -- Не тронем! Слово пацана! Через некоторое время Чебыкин вылезает и протягивает мне продолговатый камень. Отцы благоговейно смотрят на камень, трогают кончиками пальцев. Камень -- обычный обломок. -- Что это? Стрела? Копье? -- сияя, спрашивает Чебыкин. -- Кусок окаменевшего дерьма мамонта, -- говорю я. Отцы хохочут. Чебыкин сконфуженно прячет камень в карман. -- Для вас, бивней, может, и дерьмо... -- независимо говорит он. Мы уходим обратно вверх по ущелью. Я иду последним. Пацаны учесали вперед и забыли про девочек. Когда я хочу подсадить Машу, она оборачивается и взглядом отодвигает меня. -- Не надо! -- зло говорит она и, помолчав, добавляет: -- Я вообще не хочу, чтобы вы ко мне прикасались! Пообедав, мы собираем вещи, чтобы отплывать. Борман потихоньку берет у меня консультации. А Маша меня не замечает. Она это делает не демонстративно, что само по себе означает какое-то внимание. Она не замечает меня, как человек не замечает развязавшийся шнурок. Но я спокоен. Я знаю, что Маша -- моя. Я только не знаю, что мне с ней делать. В своей судьбе я не вижу для нее места. От этого мне горько. Я ее люблю. И я тяжелой болью рад, что мы сейчас в походе. Поход -- это как заповедник судьбы. Собирая у палатки рюкзак, я слышу, как Маша разговаривает с Овечкиным. Они в палатке вдвоем. Им кажется, что стены отделяют их от мира. -- Ты сегодня непонятная... -- осторожно говорит Овечкин. -- Я нормальная, -- твердо отвечает Маша. -- Убери руки. -- Это из-за Географа? -- Не твое дело. -- А как же я? -- после молчания наконец спрашивает Овечкин. -- Решай сам. Мне жаль Овечкина. У Маши слишком крепкий характер. Другая песня -- Люська. Когда мы спускались с Семичеловечьей, она грохнулась на склоне, а потом начала ныть и проситься на руки. -- Ладно, давай донесу, -- согласился Борман. Он усадил Люську на закорки и, покрякивая, потащил к лагерю. Благо что до него было метров двести. -- Градусов, ты сегодня дежурный, -- на обеде напоминает Борман. -- Иди котлы мой, -- поддакивает Люська, увиваясь вокруг Бормана. -- Одному западло! -- рычит Градусов. -- Пусть и Географ чешет! -- Он за тебя в завтрак дежурил, а ты спал. -- Меня не колышет! Будить надо было! И вообще, Борман мне не начальник! Я был против него! -- А его большинство выбрало, значит, он -- командир! -- Пусть тогда большинство и моет котлы!... А ты чего раскомандовалась, если он командир? Сильно невтерпеж -- так командуй своим Борманом, а не мной, поняла, Митрофанова? -- Почему это Борман мой? -- опешила Люська. -- Он же тебя на горбу таскает, как мешок с дерьмом... -- Ну и пусть я в него влюбилась! -- злится Люська. -- А тебе завидно, потому что ты рыжий и нос у тебя вот такой! -- Люська широко разводит руки. -- Было бы чему завидовать! -- яростно кричит Градусов и хватает котлы. -- Да пускай, на фиг, он тебя любит, дерьма не жалко! Демон пугается, видя такую битву вокруг Люськи. Он пытается всунуться, но никто его не замечает. Тогда ленивый Демон в отчаянии решается на подвиг. После обеда он рапортует Люське, что привязал ее рюкзак на катамаран. -- Ой, спасибо... -- мимоходом радуется Люська и тотчас кричит: -- Борман, а че Градусов грязью кидается!... Градусов ходит злой, ко всем придирается, пинает вещи. В конце концов перед отправлением оказывается, что только он еще и не готов. Он носится по поляне и орет: -- Борман, где мой рюкзак? Я его самый первый собрал! -- Вон твой рюкзак, -- спокойно кивает Борман в кусты. Градусов выволакивает рюкзак и брезгливо кидает его на землю. -- Это вообще какой-то чуханский, а не мой! -- Это мой... -- тихо пищит Люська. Демон беспомощно улыбается и пожимает плеча