Кузьма уже слышал на заставах про тот свирепый налет. Едва ли не всем тушинским станом во главе с Ружинским, Зборовским и Сапегой ударили вражьи силы по Александровой слободе, отогнал их Скопин. -- Никак не уймутся супостаты,-- жаловались мужики, сменяя в разговоре друг друга.-- Князь Михаиле беспрерывно на них разъезды насылат, а не одолел покуда. Днесь из слободы без доброй стражи не выйти. Тебя-то, Минич, по дороге не тревожили? -- Миловал бог. -- Видно, можно и без урону проскользнути. А хоша бы и сатане в когти, токо не тута мыкаться. Да еще на нашу голову надзорщик-злодей! И за что доля така: замест спасиба -- посоха? Жонки-то, небось, дома обревелися... Словно на исповеди, изливали обозники свои горести, тяжелили сердце Кузьме. И от их ли печалей, от удара ли на лесной дороге, когда он с Микулиным и пушкарями схватился с казаками Лисовского, разламывало грудь. И снова накатывал жар. В замутившейся голове путались мысли. Сам оставшийся без поручительств и денег Кузьма не мог взять в толк, как облегчить участь мужиков и поскорее освободить их от принудной посохи. Всю ночь напролет не стихали разговоры в землянке. 2 Наутро, превозмогая немочь, Кузьма направился к торговым рядам в надежде встретить там знакомцев: свой своему завсегда пособит. Велик свет, а дорожки у торговых людей часто сплетаются. Однако Кузьме не повезло. Торговли в тот день не было, и ряды пустовали. От запертых лавок Кузьма повернул на улицу. Без передыху только реки текут. А у человека есть предел всему и среди прочего -- терпению. Человек не придорожный каменный крест, чтобы являть собой неизменную стойкость. Валящая с ног слабость понудила Кузьму сойти на обочину и прислониться к тыну. Мимо Кузьмы к слободскому цареву двору, былому прибежищу Грозного, где теперь разместился Скопин, конно и пеше двигался разный оружный люд, скакали верховые нарочные. От резкого перестука копыт, тележного скрипа, тяжелой поступи гудом гудела вымощенная дубовыми плахами старая дорога, уже изрядно разбитая и щелястая. Летела во все стороны грязь, смешанная с мокрым снегом. Но воинство не оживляло улицу, как оживляет ее пестрая мельтешня жителей в мирные дни: суровый поток был отрешен от всего вокруг в своей замкнутой озабоченности. Душевная смута, что в последние дни особенно тяготила Кузьму, еще сильнее стала одолевать его. "Устал от войны люд, -- думал он, -- а конца не видит, из круга в круг попадаем". И не находил Кузьма никакого выхода. Вялым было его тело, вялыми мысли. Стоял, как сирота на чужом подворье, никому не нужный. Тут, у тына, и застал его верный Подеев, потянул за рукав. -- Пойдем-ка, Минич. Эва лица на тебе нет. В тепло надобе... Блуждая с Кузьмой меж дворов, Подеев торкнулся в одни ворота, в другие, в третьи, но везде ему отвечали отказом. Все пригодное жилье уже было занято ратниками. Тогда Подеев стал выбирать избы победнее, полагаясь на милосердие. И там не нашлось места. Старик взмок от усердия и уже на ходу то и дело обтирал шапкой лицо, ему до слез было жаль Кузьму, который еле двигал ногами. В конце концов приметив на отшибе в заулке ничем не огражденную избенку-завалюху, Подеев в отчаянье кинулся к ней, торопливо постучал. Косматый, с пышной сивой бородой и багровым, будто обожженным лицом старец, похожий на ведуна, появился в дверях, глянул пронзительно. -- Не приютишь ли, мил человек, за ради бога? Нам бы отдышаться. Старец мотнул скособоченной головой -- у него, видно, была свернута шея,-- и мыкнул, отступив внутрь. -- Да ты нем, гляжу!.. Не мог знать Подеев, что привел Кузьму к человеку, которого чурались в слободе, как великого грешника, в опричные времена служившего подручным у царевых палачей. Да если бы и знал, все равно не стал бы привередничать: кто приветчив, не может держать зла. Давно от Уланки, как звали хозяина избенки, должна бы отстать худая слава, поскольку с опричных пор миновали лета всякие -- и горше, и бедственнее прежних, в кои он жил тихо и беспорочно, но позорное клеймо так и осталось на нем. Не трогали его только из-за увечья и убожества. В безотрадной нелюдимости Уланка кормился тем, что помалу шорничал, чиня упряжь приезжим крестьянам на постоялых дворах, а для услады ловко плел ременные пастушьи бичи, которые были нарасхват в деревнях, ибо считались заговоренными. Свернутые в кольца эти бичи, развешанные по стене вместе с пучками трав, и были главным убранством избенки. Подвоспрявший Кузьма, как ступил за порог, так сразу и потянулся к Уланкиному рукоделию. Это пришлось по душе старцу. Он поощрительно закивал: сымай, сымай, мол, с копылка-то, ощупай. -- Знатный витень,-- похвалил Кузьма, сняв один из бичей и разглядывая резное короткое кнутовище. Это отвлекало его от своей немочи, которой он стыдился. Но руки предательски дрожали, и Кузьма поспешил вернуть бич на место. Смекнув, о чем хотел спросить старец, ответил: -- Нет, не пас я -- прасольничал. Наука похитрее будет. Лукаво прищурился старец, затряс лохмами, не соглашаясь: где во всякой науке свои хитрости и нельзя ставить выше одну над другой. А Подеев уже расстилал на лавке овчину. Подождав, когда он управится, старец легонько подтолкнул Кузьму к лавке, понудил сесть. И все сразу закружилось перед глазами Кузьмы, и будто мягкими широкими пеленами обволокло тело, стянуло. Впадая в забытье и неудержимо клонясь к изголовью, он еще смог пролепетать заплетающимся языком: -- Свечку бы Николе Угоднику... -- И Савву, и Власия, и Параскеву Пятницу, и Пантелеймона-целителя -- всех ублажим, будь покоен, -- смутно и как бы издали донеслись до Кузьмы слова заботливого Подсева. И он забылся. Когда наконец Кузьма пришел в себя, он увидел в дверях старца, осыпанного снегом, словно елка в лесу, с охапкой поленьев в руках. Отряхиваясь, старец ободряюще кивнул невольному постояльцу. -- На воле-то что? -- спросил Кузьма, запамятовав, что старец нем. Тот показал на отряхнутый снег: метет, мол. Постепенно они привыкли изъясняться знаками, испытывая приязнь друг к другу. Сдержанный Кузьма, доверившись старцу, часто делился с ним и своими мыслями, рассказывал о себе все как на духу. Однажды, пробудившись среди ночи, Кузьма увидел хозяина, со свечой стоящего на коленях перед иконой. Старец истово молился и плакал. Заметив взгляд Кузьмы, он неожиданно резво поднялся с колен и с небывалым ожесточением стал тыкать кривым пальцем в оконце, за которым, сокрытая тьмой, где-то рядом была царева усадьба. Багровое лицо старца страшно почернело, веревками вспухли жилы на его уродливой шее. К изумлению Кузьмы старец вдруг заговорил: -- Бона, вона проклятье мое! Тулова-то человечьи безглавые оттоль я сволакивал в пруды, топил, раков ими потчуя. К царскому столу раки подавалися. А Иван-то Васильевич, смеяся, наказывал, чтоб раков человечьим мясом ежедень кормити, оттого слаще они ему! От его бесовства грехи его и на меня пали, и на многих! И вина непростима!.. Непростима!.. Ох окаянно его опрично гнездо, нечисто место! Смердит, смердит еще оно!.. -- Что же немотствовал ране, не открывался? -- воскликнул Кузьма, более пораженный голосом старца, чем самим его признанием. Здравый и вдумчивый ум Кузьмы не принимал поступков, противных естеству. -- Обет мой таков,-- сурово сказал старец.-- Таю то, от чего вред и пагуба. Безгласием казню себя и безгласием же пресекаю зло. А тебе скажу, скажу все по совести, чтоб упованья твои на власть предержащих незряшны были. И словно опасаясь чьего-то сглазу, старец устремил вновь взгляд на оконце и задул свечу. 3 Когда, бросив вызов княжеским и боярским родам, что не хотели признавать безмерного самодержства, Иван Грозный в сердцах оставил Москву и со всем семейством и ближними людьми, с иконами и казною перебрался в Александрову слободу, никто не предвидел всех страшных последствий этого поступка. "А мук и гонения и смертей многообразных ни на кого не умысливали есмя",-- писал сам Иван Васильевич изменному другу князю Курбскому, бежавшему под страхом царской расправы за рубеж. Но слова государя были коварной лицедейской уловкой. И явился во всей свирепости и нещадности царь, взявший право класть опалы, надругаться без удержу и казнить без суда. Никому он не позволял прекословить, никого не миловал даже не за проступок -- за слово, за намек, а то и за сторожливое молчание, если мерещилось ему в том посягательство на свою волю. Где хотел -- искал измену, где хотел -- находил ее. И сотни его верных слуг-опричников на борзых скакунах с подвязанными к ним песьими головами и метлами по мановению его руки вылетали из Александровой слободы, чтобы жечь, насильничать и убивать. Нет, распаленный гневом и ненавистью, утоляя себя казнями и не утоляясь, не только княжат и боярство с их удельными да вотчинными замашками держал он в страхе -- всю землю. Началось с мести, продолжилось кровавым разгулом, словно так, на крови, и должно было утвердиться могущество единовластия. "Горе царству,-- изрекал Грозный,-- коим владеют многие". Но не процветало в райском благоденствии и довольстве царство, которым правил самодержец с прокаженной совестью. Глубоким рвом и земляным валом с бревенчатыми стенами и шестью двухярусными каменными башнями окружил Грозный свою усадьбу-логовище в Александровой слободе. Посреди двора блистали пестрой кровлею и соцветьем затейных узоров царские палаты, что поражали не только богатством красок, но и дивным разнообразием наверший, труб, подзоров, навесов, теремков, крылец. Вызывающая роскошь дворца, словно буйно размалеванная личина, скрывала за собой мрачное и злокозненное обитание его хозяина. Недаром на подступах к слободе были расставлены крепкие заставы, а у ворот усадьбы, увенчанных большой иконой, денно и нощно стояла бдительная стража. Как бы затворившись от мира, царь провозгласил себя игуменом, а начальных опричников братиею, сочинил для них монашеский устав и обязал блюсти монастырский обиход. Рано поутру Грозный пробуждался первым и влезал на колокольню, чтобы благовестить к заутрене. Угрюмой плотной вереницею, одетые в черные рясы, с глухими шлыками на головах тянулись лжеиноки в церковь на молитву. Так же они шли к обедне и вечерне. И всегда в их шествии была зловеще погребальная угрюмость, а в протяжливом пении псалмов -- скулящий надрыв, схожий с волчьим завыванием, от чего стороннему человеку становилось жутко. Всех усерднее в церкви молился царь, всех ревностнее клал земные поклоны, чуть ли не расшибая лоб о каменные плиты. -- Боже, помилуй!.. Боже, помилуй!.. Боже, помилуй!.. А между тем в подклетях под царскими хоромами, в обширном, обложенном кирпичом подземелье за дворцом, в башнях и даже пещерах, вырытых в земляном валу, ждали своего смертного часа десятки узников. Всегда наготове были в пыточной каморе пыхающие огнем жаровни, железные когти, пилы, крюки, клещи, усеянные гвоздями доски-ложа, длинные иглы, ременные кнуты с вплетенными в них шипами и другие орудия истязаний. Отмолив старые грехи, царь являлся сюда за новыми. Он возбуждался от вида и запаха крови, он услаждался мучительством и веселел, .как веселеют люди от хмеля. И верная его опричная свора изощрялась в пытках, угождая великому извергу. Любо им было, когда в исступлении злобы, опаляющей его нутро, царь святотатственно изрыгал на жертвы апостольские слова: "Им бог -- чрево, слава их -- в сраме!" Будто сам он был превыше всего человеческого, а в человеческом -- рабского. И так же неистово, как отдавался пороку, жаждал потом искупления. И снова колотился лбом о каменный пол.в церкви. Вовсе не пытался постичь причину безумных выходок царя Уланка, которого привязал к себе первейший палач Григорий Лукьянович Малюта тем, что выходил смиренного отрока-сироту, оказавшегося в толпе зевак и ненароком подмятого медведем во время государевой потехи. От пережитого потрясения у юнца надолго отнялся язык, и это было наруку Малюте. Он доверил Уланке тайную работу. Нет, сам никого не пытал и не казнил Уланка, неприметная для царя тля, а только прибирал пыточную после изуверских истязаний, смывал с полу и со стен кровь, выносил разъятые на части трупы, закапывал их, а в иных случаях, если был такой наказ, кидал на съедение собакам либо топил в прудах за валом. Он исполнял свою адову работу с омерзением и ужасом, покуда не обвык, зная, что за малейшее ослушание казнь ему будет самая страшная. Уланка подавлял в себе всякие мысли и всякие чувства, иначе сошел бы с ума. И лишь когда не стало ни опричников, ни Малюты, ни Грозного, когда он оказался никому не нужен и всеми презираем, на него свалилось тяжкое бремя вины. Это была великая вина, ибо он взял на себя грехи и тех, кто помыкал им, как рабом. И мучительно ища согласия в душе, Уланка невольно в своих молитвах равно поставил и жертв и злодеев, смешал благое и нечестивое, чтобы выстоять перед своей отверженностью и утвердиться в том, что ангелы обитают только на небесй. Падший и погрязший во грехах Грозный был таким же человеком, как все. И если не раб перед другими, то раб перед своими страстями: согрешил -- накрошил, да не выхлебал. Каким же судом его судить, коли не человечьим? И как же, проклиная, его не жалеть, что сгубил душу ради тщеты, восхотев изменить многое и ничего не изменив? Не врагов он своих ломал--ломал людскую натуру. А никому, кроме бога, не по зубам тот орешек. Что же никто на свете в толк не возьмет, что насилие приносит пустые плоды? О том и вел речь Уланка, в том признавался в ночи перед Кузьмой, не зная всех начал и концов государственных высших исхищрений, но чуя, что эти начала и концы спрятаны в извечной человеческой сути. Было слышно, как вдалеке за оконцем перекликалась стража. Рассвет уже разбавлял кромешную мглу. Александровой слободе предстояли новые испытания, новые спаси и тревоги, и никому тут не было нужды связывать их с давно минувшими злоключениями. 4 Двадцатитрехлетний князь Михаил Скопин-Шуйский стягивал великие силы в слободу, чтобы окончательно разметать мятежные воровские ватаги купно с их польскими пособниками, разделаться с самозванцем, а потом двинуться к осажденному Жигимонтом Смоленску. Сборы доставляли немало хлопот, и за теми хлопотами уже стал забываться трудный переход со шведской подмогой из Новгорода, где каждый шаг сопрягался с риском и потерями. Однако непрестанные стычки на пути не утомляли, а лишь воодушевляли юного стратига. Он легко переносил и лишения, и ратные невзгоды и еще ни разу не испытывал крайнего отчаянья, даже в тех случаях, когда его новый друг Делагарди, тоже молодой и полный сил военачальник, посланный в сподвижники Скопину королем Карлом, не мог совладать с наемным сбродом, и наемники, при каждой задержке платы, по своей прихоти покидали войско. Однако Скопину покровительствовала удача, А к удачливым и самые нетвердые возвращаются. Вот уж на что, вроде бы, вовсе безнадежно складывалось дело при взятии Твери летом: подошедшие к городу союзные дружины рассчитывали на огненный бой, но хлестал проливной дождь, ни одна пищаль не могла быть заряжена, и копейщики тушинского атамана Зборовского мощным напором смяли рать. Не помогла и стойкость шведов, с которыми Делагарди отступил последним. Иной бы на месте Скопина не отважился сразу на новую попытку. Однако где молодость, там и дерзость. Поздней ночью, когда довольные успехом и утомленные боем тушинцы беспечно спали, князь Михаил поднял свое войско, тишком подвел к городу и ворвался в него. Ту же отвагу явил юный стратиг и позднее, меньшими силами отбив ляхов и казаков от Колязинского монастыря на Волге. Он тараном продвигался к Москве, и с его продвижением уже многие города отложились от самозванца. Тушинцы попытались остановить Скопина во что бы то ни стало. Полтысячи убитых оставили они на поле брани, прежде чем покинуть Переславль Залесский. В Александрову слободу князь Михаил тоже вошел с боем. И тут его не оставили в покое. Но все потуги мятежников были напрасны. Скопин укрепился в слободе, и с той поры уже не ему их, а им его надо было опасаться. Все предвещало князю новые удачи, все благоприятствовало ему. Румяный от мороза, пригожий и статный, в приливе бодрости он объезжал поутру острожные укрепления. Давно хотел осмотреть все разом, да не выдавалось времени, а ныне сумел выкроить Услаждал сердце необременительной прогулкой. Любовался зимними украсами. Чинно приотстав, шагом направляли своих коней за ним Федор Шереметев и прибывшие из Москвы князья Иван Куракин с Борисом Лыковым, а следом уже прочие воеводы. Скопин оборачивался, озорно взглядывал на ближних сопутников, как бы призывая разделить его доброе расположение духа и дивясь, что им не в приятность благодать утреннего света, куржалых от инея берез, чистых пуховых снегов с перелетающими над пряслами сороками. Но сопутники блюли пристойную важность, их не занимало игривое настроение Скопина: служба есть служба, и неча попусту пялить зенки. Впрочем, Федор Иванович постоянно был сдержан, а Иван Семенович и Борис Михайлович держались настороже неспроста. В Москве кто-то злонамеренно распускал слухи, что Скопин, упоенный победами, метит на государево место, хотя царь, отсылая князей с полками в Александрову слободу, вновь подтвердил, что надежен на племянника, яко на свою душу. Но молвил он это без былой твердости и отводя подслеповатые глазки, будто намекал: вникните-ка. Уж царевы-то увороты для них не в диковину. Верно, не лежала душа у Куракина с Лыковым к шубнику, но и к Скопину не тянулись сердцем: выскочил прыщ! А чем они сами хуже? Так и вели себя меж царем и его племянником ровно. На всякий случай. Краса свежего зимнего утра не мешала Скопину помнить о деле. Он остался доволен осмотром: рвы глубоки, валы насыпаны круто, частокол крепок, перекидные мосты надежны и легко убирались. Но, видно, чтобы подзадорить своих степенных со-путников и не удоволившись пояснениями услужливого надзор-щика, который изрядно суетился, забегая вперед коня первого воеводы и путаясь ногами в полах длинного кафтана, Скопин направился к посошным мужикам, томящимся у костров в ожидании, что порешат начальные чины, не узрят ли какого промаха для неотложных доделок. Намедни князь Михаил выслушал донос надзорщика о нерадении посохи, но теперь ему стало ясно, что тот возводил напраслину. . Мигом обнажились склоненные мужичьи головы. Скопин молодцевато привстал на стременах. -- Похвально усердие ваше, работнички! Велю накинуть сверх двух рублев, что положил вам надзорщик, еще по рублю. -- И, не услышав отклика растерянных от множества нагрянувшей знати мужиков, с веселым простодушием вопросил: -- Аль скудна плата? -- Бог тебя храни, боярин князь Михайло Васильевич! -- В пояс поклонились мужики, взмахнув правой рукой и опуская ее долу.-- Велика твоя милость, снизошел до нас, черных людишек. -- Добро. Не посрамитеся и впредь, С ратью пойдете в кошу[29]. От зорких глаз воеводы не ускользнуло, что мужики враз принасупились. Рукоятью плети он сдвинул богатую шапку с золотой запоной на затылок, улыбчиво примолвил: -- Я, чаю, дольше вас в своем дому на печи не леживал. -- Было бы в прок тужиться, осударь,-- насмелился один из мужиков, словно для защиты выпершись острым плечом.-- Дворы-то наши, вишь, без догляду. Беды б за отлучкою не вышло: злыдни-то все кругом и кряду палят и крушат. А мы тута заплотами тебя огораживай. Долго ли мыслишь за ими хорониться? Юношески миловидное безбородое лицо Скопина расплылось в широкойулыбке, и он, не сдержавшись, захохотал. -- Хорониться? Эка нелепица!.. Чуете, -- обратился к сопутникам, -- кака слава мне уготована, коли замотчаем? Те напыжились: не след, мол, печься царскому племяннику о доброй, худой ли славе черни. Лыков выказал свое недовольство тем, что резко смахнул снег с широкого ворота мухояровой шубы на куницах. -- Часу медлить не станем, -- уверил мужиков князь Михаил. -- Ждем царского повеления. Царевою волей двинемся. А заплоты!.. Береженого небось бог бережет. Сапеге мы заплотами кость в горле, чрез нас не переступит... К самой поре подгадали и вывернулись из толпы Подеев с Гаврюхой, подали Скопину бумагу. -- Прими, осударь, жалобишку. Князь мельком пробежал глазами написанное, во всеуслышанье произнес конечные строки: -- "К сему руку приложил торговый человек Нижня Новгорода Кузьма Минин". -- Резво вскинул голову.-- Где сей храбрец? -- Хвор лежит,-- ответил Подеев. В сильном волнении он мял в руках заношенный треух. Гаврюха, почуяв грозу, уже готов был отступить в толпу, колени у него подрагивали. -- Нечестно, выходит, вас принудили? -- Истинно так, осударь. -- Писано тут,-- тряхнул князь Михаил бумагой, скосившись на Шереметева,-- что ты, Федор Иванович, держишь без нужды извозных людишек нижегородских да от посохи их не избавляешь. Круто писано. А здраво все ж. -- И, подумав, соломоновски рассудил: -- Гневись либо милуй. Не мое, а твое слово должно быть. -- Ступайте с богом,--- с полной бесстрастностью махнул рукой Шереметев нижегородцам. С легкостью наложил запрет, с легкостью и отменял, однако чутко угадав желание Скопина и тем расположив к себе добросердечного царева племянника. -- Не тоже эдак-то,-- вставился вдруг подскочивший к первому воеводе надзорщик.-- У меня рук нехватка. Отколь взять? -- Спроса с тебя не сыму,-- построжал Скопин.-- Знаю твои проделки. Чужих не прихватывай и своих не обижай. Мне в войске плутовства не надобно. Гулко отозвавшись в обступивших слободу лесных чащах, ударил благовестный колокол. -- Никак к обедне кличет новгородец[30],-- снова взбодрился князь Михаил и уставился на дорогу, уловив сквозь колокольный звон частую дробь копыт. Опрометью, будто за ним гнались, выскочил из леса вершник, подлетел к Скопину. -- Ляхи от Троицы уходят! Окромя Сапеги, никого уже нет!.. -- Ему тож черед скоро,-- молвил стратиг и хлопнул по шее застоявшегося коня. 5 Древлий обычай нарушен: никто после обеда не почивает. Возле запущенных царевых палат толпилось служилое дворянство, наблюдая, как под началом немца Зомме наемные ландскнехты исполняют приемы боя с воображаемой конницей. Слитные и спорые перемещения, повороты, смыкания и размыкания строя, выпады с копьями наперевес не могли не занимать. Тут все, как один, враз приводились в движение резким непререкаемым голосом: -- Фор!.. Цурюк!.. Нах рехтс!.. Линкс!.. Абштанд!..[31] Дворянство мотало на ус ловкие и проворные ухватки иноземцев, разглядывало их ладно пригнанные выпуклые панцири, не без досады подмечая, как неуклюже, на разный вкус и лад было одето и вооружено само. Все чуть ли не домодельное и как бы еще с пращурова плеча. И хоть, что говорить, прочны и надежны были чешуйчатые куяки, кольчужные юшманы, а то и богатые пластинчатые бехтерцы или совсем устарелые колонтари, но отеческие доспехи обременяли излишеством и тяжестью железа, лишали подвижности. Не всегда, видно, впрок приверженность старине. Правда, оружие едва ли уступало иноземному, и протазан казался игрушкой рядом с рогатиной. Когда есть что сравнивать, тогда есть и о чем спорить. Толки велись вперемешку. -- Верно, искусники за рубежом, да и мы не лыком шиты. Пушки наши куда с добром, свей, слыхал, крадут их. -- А колокола немецки слыхивал? Глухо, аки в сковороду, бьют, не в пример московским. -- Отступись с колоколами. Не о том речь. А о том, что всяко оружие головы требует. Баторий-то в недавни еще поры Псков брал и не взял. Не помогла ему нова ратна снасть, А у Смоленска ноне не Жигимонт ли со всеми иноземными ухищрениями понапраске пыхтит? -- Ляхи свои сабли бросают, коль наши им достаются. -- А колокола ихни слыхивал? -- Далися дурню колокола! Молчи уж! -- Они хитростью, а мы храбростью. -- Полно-ка: "мы" да "наше"! Было б у нас ладно, не хватили бы столь лиха. Поделом немцы нам под носом утирают, ишь како ратуют -- завидки берут! -- Впрямь. Доброе переимать не зазорно... Отвлеченные зрелищем, дворяне упустили из виду Скопина, который с воеводами медленно проехал позади них к дворцовому крыльцу. Только услыхав его быстрые шаги по ступеням, все стали поворачивать головы. -- Хитра наука! -- воскликнул князь, указывая на замерший мгновенно строй ландскнехтов.-- Всем подобает овладеть сим. Всем без изъятья! И с тщанием добрым. Я глаз не спущу. Инако не ждать успеха. -- Недолго той земле стоять, где учнут свои уставы ломать, -- хмуро буркнул в бороду Лыков, но так, чтобы было слышно Куракину.-- Вельми доверчив наш стратиг, перед иноземцами стелется. Не по нраву Лыкову, что Скопин сговорил царя переложить с немецкого да латыни устав дел ратных, дабы русские ни в чем не уступали на бранном поле ни Испании, ни Англии, ни Литве. По тому уставу и задумал устроить князь Михаил набираемое ныне войско. Однако Лыков, как и многие из окружения царя, почел то за пустую забаву: не вырастают лимоны на елках, и не выводят медведи львов, всякое новшество осмотрительности требует. Дворянство же с одобрением приняло слова Скопина, согласно закивало головами, радостно зашумело. Скопин приятельски обнял вышедшего навстречу из покоев подбористого Делагарди, поманил к себе Зомме. Вместе с пышно разодетыми своими и не меняющими походных одежд, а оттого более приглядными в ратном стане иноземными воеводами Скопин был как бы примиряющим всех посредником. И в его живом взоре, в непринужденных движениях сказывалась та простота обхождения, которую бы осудили в боярских теремах, но которая привлекала служилое большинство. Пока Скопин весело переговаривался с воеводами, готовясь идти к трапезе, возле крыльца явилось несколько дворян в дорожных кафтанах, один из них поднял над головой свиток. -- Везение тебе, княже, ныне на челобитные,-- пошутил Куракин. -- Успеется, поди, с чтивом, щи остынут. Но Скопин не любил откладывать дела. -- Отколь посланы? -- доброжелательно протянул он руку к бумаге. -- Из Рязани. От Прокофия Ляпунова. Князь начал читать и вдруг, не дочитавши, густо залился краской, потом мертвенно побледнел. С задрожавших губ его сорвались гневные слова: -- Государя поносить!.. На государя клепать!.. Надвое разодранная грамота полетела к ногам рязанцев. Те оторопели. -- Что? О чем писано? -- встревожились все вокруг. Скопин не отвечал. Он низко склонил голову, унимая гнев или устыдясь вспыльчивости, всполошившей окружающих. Делагарди мягко тронул его за плечо, но отдернул руку -- плечо было неподатливым, окаменевшим, и он стиснул рукоять шпаги. Лыков с Куракиным пристально разглядывали рязанцев, не знавших куда деваться. Шереметев был невозмутим. Лишь отважный усач Зомме отличился проворством, сбежав с крыльца и прикрыв собой полководца. В почтительном отдалении напряженно ждало развязки служилое дворянство. Нетрудно ему было смекнуть, о чем шла речь в ляпуновской грамоте, оно и само бы поддержало Прокофия, не желавшего больше сносить оплошного безвольного царя, если бы Скопин не был так безоглядно предан своему дяде. Может, все-таки Ляпунов проймет Скопина? Наконец юный князь поднял голову. В глазах его уже не было ярости. Смятенные рязанцы покорно пали на колени. К ним сзади подобралась стража, и, острые бердыши зловеще нависли над ними. -- Лютой казни достойны вы за крамолу, -- с тяжелым вздохом молвил Скопин ляпуновским посланцам.-- На что уповали? На измену мою? Али за недоумка посчитали? Молод, горяч-де -- мономаховой шапкой мигом прельстится. Коим проступком обнадеял я вас, чтоб отступником меня счесть? Я по гроб верен государю... -- Помилуй, княже,-- запричитали рязанцы.-- В сущем неведении мы. Прокофий нам грамоту запечатану всучил. Его к ответу зови! -- Не ждал я подвоха от Ляпунова. Полагал, в разум пришел он. Нет, разума у него мене, нежли наглости.-- к Скопину уже возвратилось спокойствие. -- Сам уклонился, а наши головы подставил,-- расплакались рязанцы. -- Идите прочь, вон, с глаз долой! Не хочу подобиться Грозному в его убежище, а то не избежать бы вам наказания. -- Остерегися, Михаиле Васильевич, не отпускай их, -- сбросив оцепенение, тихо посоветовал искушенный Шереметев.-- Положи предел доброте своей, с пристрастием допрос учини. -- Брось, Федор Иванович, таки дела не по мне. Не желал знать Скопин, что добродетель сама может быть наказуема, не хотел допускать ожесточения, которое и без того переполнило родную землю. Снова на его юном лице расцвела улыбка и он широким радушным взмахом руки пригласил воевод разделить его трапезу. Понурясь, чуть ли не бегом устремились рязанцы к воротам мимо безмолвно расступившегося служилого люда. Стражники искали в снегу вторую затерявшуюся половину ляпуновской грамоты. Когда они нашли ее, Лыков с Куракиным переглянулись и только после этого последними вошли в покои. 6 -- Вконец изводит, нечиста сила! Веревки из нас вьет! Дурит без передыху! Препоны таки чинит, ровно и не отпущены мы!.. В лачуге Уланки не повернуться, мужиков набилось, как грибов в кузовок. Потрясали они кулаками, жаловались на надзорщика. Припертый ими Кузьма не мог встать с лавки. Так и сидел, поджавшись, в накинутый на исподнюю рубаху шубейке, босой, в руке шило, с колен свисали ремни конской упряжи. -- Чай, собралися уж,-- дождавшись, когда все умолкнут, подивился Кузьма.-- Не завтра ли отъезжаем? -- Кабы завтра! Лукавый бес лошадок у нас захапал: мол, вы-то вольны, по шереметевску слову, катить на все четыре стороны, о лошадках же воевода не заикнулся, а потому, дескать, гуляйте без лошадок. Не поганец ли? -- С чего взъедается? -- А все с того, Минич, -- подал голос из-за спин Подеев,-- что жалобишка наша ему досадила, ославили, вишь, мы его пред Скопиным, хошь и ни словца о нем в жалобишке не было, сам ты писал -- знашь. Попала вожжа под хвост, что ты содеешь, едри в корень! Смаху надобно было ехать да, чай, хворого тебя не захотели оставлять. -- На тебя лаялся,-- добавил Гаврюха,-- коль встренет-де, посчитается. -- Что ж, посчитаться не грех. -- Не вздумай. За саблю хватится. Ростовец Тимоха посчитался было, так он Тимохе саблею плечо рассек. Да еще смутьяном объявил, в темницу Тимоху кинули. -- Сызнова жалобишку писать? -- спокойно спросил Кузьма. -- Подымут нас на смех. Ябедники, мол. На то и бьет над-зорщик. Аль уж не постоим за себя? -- Куды с голыми руками на саблю? -- Обождите-ка у избы, оденуся ужо. Когда мужики вышли, Кузьма еще немного посидел на лавке, молодечески встряхнулся, потом неспешно снял со стены бич... Надзорщик не скрыл злорадной ухмылки, когда у конюшен, откуда отправлял посошных в извоз к Ярославлю, он увидел кучку нижегородских мужиков. -- Каяться пожаловали? Спрятав бич за спину, Кузьма подошел к нему. -- Добром прошу, человече, отдай лошадей. -- А-а! -- уставил руки в бока надзорщик. -- Ты-то и есть заводчик? Давненько мои батоги ждут тебя! Надзорщик был низкоросл, но крепок и плотен, с тяжелым мясистым лицом, обросшим густыми черными брудями. Смотрел исподлобья с презрительной насмешливостью, чуя за собой превосходство в силе и власти. -- Мигом робят кликну, а ты порты сымай, готовь задок, -- оскалил зубы он. -- Не доводи до греха,-- с холодной невозмутимостью предупредил Кузьма. -- Мне грозить? Мне! -- взвился надзорщик.-- Я тебе не Шереметев, чтоб спущать! Надзорщик резко взмахнул кулаком и ударил Кузьму в лицо. Тот пошатнулся, шапка слетела в снег. -- Еще хошь? Но Кузьма не дрогнул. -- Поле! -- сказал он. -- Ах, поля возжелал? Мне, боярскому сыну, с тобой, алтынщиком, честью меряться! Ишь куды метишь!.. Не подходя близко, мужики все плотнее окружали их, со стороны набегали любопытные. Подъезжали даже на санях. -- Без поля не отпущу тебя, мне уж срамно пред ними будет,-- кивнул Кузьма на мужиков.-- Все они поручники мои. Твердость Кузьмы и сбивающееся кольцо мужиков лишь на миг смутили надзорщика. Не долго думая, он выхватил из ножен саблю. -- Ладно, задам я тебе поле! Не пеняй!.. Кузьма с удивившем надзорщика проворством вдруг отскочил, и свернутый в его руке бич махом расправился. Надзорщик и шагу не ступил, как конец бича хлестнул его по сапогам. -- Ну держися! --злобно возопил он и кинулся на Кузьму. Но тут же сбитая с головы взлетела его шапка. -- Вот и оказал ты мне честь! -- крикнул Кузьма.-- И еще окажешь! Не мог поверить своим глазам надзорщик. Только что перед ним был один человек -- вовсе неопасный и сдержанный, а, глядь, уже иной -- дерзкий, сноровистый, неухватчивый. Но это еще больше распалило ярость. Надзорщик бешено замахал саблей, пытаясь отсечь мелькающий прямо у носа змеиный хвост бича. Но удачи не было. Хлесткий удар обжег ему руку и сабля чуть не выпала из нее. И уже горячий пот потек по лбу, и уже взмокла спина. Надзорщик заметался, уворачиваясь,-- бич везде настигал его. Сперва робко, в кулак да в бороду, а потом, не таясь, стали похихикивать мужики. Некоторые уже заходились в смехе. По-медвежьи взревел надзорщик и, оставив Кузьму, в безрассудном неистовстве рванулся к мужикам. Те отпрянули, повалились друг на друга. И тут цепко и жестко обвил его бич ниже пояса, и от сильного рывка надзорщик упал на колени. Подлетевший юрким воробьем Гаврюха ухватил саблю. -- Вставай-ка, судиться к Скопину пойдем,-- сказал посрамленному полыдику Кузьма. -- Пущай он нас докончально рассудит. -- Проваливайте! -- трясясь от злобы, прохрипел надзорщик. -- Со всем добром вашим! Чтоб духу вашего не было тут! -- Впрок бы тебе наука пошла, -- пожелал Кузьма, спокойно свертывая бич. В тот же день обозники покинули Александрову слободу. На прощанье Уланка сказал Кузьме: -- Помяни мое слово, мира на Руси и впредь не будет, покуда меж людьми не бог, а бес лукавый. Не станет лжи да гордыни в людях -- не станет и греха. В едином истом покаянии-то и обретется согласие. Крепкие духом сыскаться должны, что не свое, а людско выше поставят. Не сыщутся -- все сызнова прахом пойдет. -- А Скопин? -- В его руке токмо меч,-- загадочно усмехнулся мудрый изгой. Выехав за острог, обозники узрели в стороне ряды стрельцов, слаженно взмахивающих копьями. Перед ними восседал на коне ладный иноземный латник. -- Рехтс!.. Линкс!..-- донеслись до мужиков непонятные слова. Снег переливался искристыми россыпями. Солнце било в глаза. И каленая стужа лишь бодрила при таком яром сиянии. -- А чо, ребятушки,-- опуская вожжи, обернулся к сидящим в его санях Кузьме и Гаврюхе Подеев,-- нонче на Ефимия солнце -- рано весне быть. До Сретенья домой бь! подгадать, там и весну справим. Добро бы покой с ней пришел, помогай бог князю Михаиле! -- Помогай бог,-- пребывая в задумчивости, отозвался Кузьма. 7 От Москвы по рязанской дороге летел скачью небольшой конный отряд. Впереди -- трое самых резвых. Земля уже подсыхала после апрельской распутицы, и из-под копыт выметывались тяжелые, словно чугунные, комья зачерствелой грязи. С мокрых лошадей валились серые хлопья, скакуны загнанно всхрапывали, но трое передних вершников, казалось, не замечали того. Это были известные на Москве возмутители братья Прокофий и Захарий Ляпуновы, а с ними племянник Федор. Страшная беда гнала единокровников из престольной. На честном пиру поднесла жена Дмитрия Шуйского княгиня Екатерина Михаиле Скопину чару с отравным питием. Не ведая о злом умышлении, осушил доверчивый полководец чару и, занедужив, вскоре скончался в муках. Не стало доблестного оборонителя русской земли, кого намедни вся Москва встречала многозвенным гулом и кого еще совсем в младые его лета не мог не отметить даже лихоман Отрепьев, нарекши великим мечником. Осталось без светлой головы и твердой руки собранное в Александровой слободе большое войско, которое перешло под начало бесталанного Дмитрия Шуйского. Срамным душегубством добился своего женоподобный царев братец. И хоть никто прямо не уличил его в злодеянии, но все ведали, что никому иному не была надобна смерть Скопина. А ведь вместе с царем Василием он пуще всех заливался над гробом слезами... Только за Коломной, на лесной опушке вершники спешились для большого привала. Передняя троица отошла в густоту сосен и берез. Высокий, смуглолицый, с темно-русой курчавой бородкой Прокофий все еще не мог унять возбуждения и, обрывая с распустившейся березки лист за листом, заговорил первым. Голос его был сиповат и напорист, говорил он резко, отрывисто. -- Вся ноне на виду злохитрость Шуйских... Пособлять им довольно! То ли еще натворят, пауты ненасытные!.. Должон быти укорот. Должон!.. Обхватив могучей пятерней ветку, он с силой рванул ее и ободрал догола. -- Эдак вот! -- примолвил Прокофий, кидая смятые комом, листья в траву. -- Не управиться нам в одиночку, брате, -- глухо, ответил ему Захарий, по-бычьи пригнув голову и глянув на Прокофия исподлобья, словно укоряя за горячность.-- Рязань-то мы подымем, а токмо единой Рязанью Шуйских не сломишь. Был он чуть ниже и плотнее брата, а по натуре ровнее и осмотрительнее. Но, как и Прокофий, в бою не занимал бесстрашия и дерзости. Однако не единожды доводилось ему сдерживать непомерное буйство брата и его нетерпеливость. -- Себя браню,-- с досадой признался Прокофий, -- браню, что ране взывал к одному Михаиле, а не ко всему войску. Дело бы по-иному сладилось. Да, напрасно верные люди Ляпуновых возили Скопину в Александрову слободу грамоту, в которой Прокофий, понося неугодного царя, прочил на московский престол молодого стратига. Но, осерчав на Прокофия, Скопин все же ляпуновских посланцев не тронул, отпустил с миром. Боком вышел тот поступок военачальнику. Слух о нем достиг ушей Дмитрия Шуйского, и ничтожный завистник не дал маху, чтобы вконец очернить перед царем племянника. Сбивались тучи над головой Скопина. Сам Прокофий вынужден был отсиживаться в Рязани, дожидаясь неведомо чего. Дождался! Не утерпел, примчал на похороны в Москву, и тут же пришлось уносить ноги: густо валила скорбная толпа к Архангельскому собору, где по-царски погребли Скопина, но и в толпе приметен был Прокофий. Чуть не схватили. -- Уж коли на то пошло, -- свел брови Прокофий, -- и калужского вора призовем. Супротив иродов Шуйских всяк в дело гож. Всех подымем! -- Сызнова мужиков мутить, сызнова жар ворошить? -- усомнился Захарий. -- А и что? Греха нет меньшим злом большое ломити. Лишь бы по-нашему вышло. Не впервой небось. Рязанские дворяне Ляпуновы не были покладистыми служаками. Упрямо свое воротили, всякой власти непокорство выставляли, утвердившись в мысли, что все беды на Руси от неправедных боярских царей заводятся. Еще при Годунове Захария прилюдно секли кнутом, когда открылось, что пересылал он разбойным донским казакам пороховое зелье и оружие. Среди первых заговорщиков были братья под Кромами, склонив собравшееся там годуновское войско к измене царю и к присяге самозванцу Гришке. Все ведали, что Прокофий усердно пособлял мужицкому вожаку Болотникову и отступился от него лишь потому, что сгоряча поймался на хитрую приманку Шуйского, укупившего честолюбивого рязанца за чин думного дворянина. Долго .и неприкаянно ныла потом душа Прокофия. А Шуйский выказал себя сполна. За клятвенно обещанное помилование сдал Болотников царю осажденную Тулу, явился пред ним, пал на колени, покорно наложа саблю на склоненную выю, да провел его Шуй