куда доносились веселые, уже не совсем трезвые голоса. Здесь, в большой прихожей с потертыми зелеными обоями, пахло духами, лимоном, елочными свечками. Веранда уже шагала обратно, держа за руку сестру. На Люсенде тоже было платье "день и ночь", только "ночь" у нее находилась спереди. Мне показалось, что и Люсенда приходом нашим не удивлена, скорее просто обрадована. Дома она не казалась такой недотрогой, такой цирлих-манирлих, как в техникуме. Но и здесь в ней оставалась какая-то сдержанность. Девушки привели нас в большую комнату, где за столом, уставленным бутылками и закусками, сидело человек двадцать -- люди все больше пожилые. Они все были из этой же квартиры; по-видимому, квартира была дружная, праздники справляли в складчину. Веранда стала нас знакомить с каждым поочередно, но имена и отчества сразу же выскакивали у меня из головы. Потом неугомонная Веранда начала перетасовывать сидящих, чтобы усадить новых гостей. Меня она поместила рядом с Люсендой на торце стола. Я сразу же заметил, что Люсенда стесняется сидеть со мной на председательском месте, у всего света на виду, и хотел было пересесть. Но тут нас с Костей заставили пить штрафную. После стопки какой-то крепкой смеси я уже не захотел пересаживаться. Я увидал, что все пьяны и никому до того, кто с кем сидят, никакого дела нет. -- Люся, почему ты не пьешь? -- спросил я. -- Я уже пила. Но, если хочешь, я выпью с тобой. Только ты, пожалуйста, закусывай. -- Она положила мне на тарелку винегрета. -- Ешь, пожалуйста. -- Люся, а я что? Пьян уже разве? -- Нет, не очень... У тебя какая-то неприятность? Я искоса посмотрел на нее. Она сидела, не глядя на меня, слегка наклонившись над столом. В светлых, гладко причесанных волосах отражались огоньки елочных свечей. -- Ты угадала, -- признался я. -- Неприятность. Но тут никто не поможет. Тут дело в одной девушке. Тут, ты понимаешь... -- Не надо никому рассказывать, -- прервала она меня. -- Завтра тебе будет стыдно, что ты что-то рассказал. На другом конце стола кто-то пробовал запеть "Катюшу", но пока что пения не получалось. Зато очень хорошо был слышен голос Кости. Справа от него сидела Веранда, но с ней ему было неинтересно. Она не подходила под рубрику скромной интеллигентной девушки. В то же время не подпадала она и под стандарт кошки-милашки -- Они отхватили себе такой кус в Европе, что сразу им его не переварить! -- кричал Костя в ухо соседу слева. -- Их сырьевой и промышленный потенциал полностью еще не отмобилизован, им в ближайшие годы нет смысла делать дранг нах остен... У них на очереди добрая старая Англия, и ей в этом году придется плохо! Веранде надоело сидеть, она вскочила из-за стола и подбежала к самоварному столику. На его темной мраморной доске вместо самовара стоял темно-зеленый патефон. Веранда начала быстро крутить ручку. Потом не опустила, а прямо-таки бросила тонарм на пластинку. Пластинка взвизгнула от укола иглы, от боли, потом зашипела, а уж потом запела: Сердиться не надо, мы ведь встретились случайно, Сердиться не надо, в этой тайне красота, Сердиться не надо, хорошо, что это тайна, Сердиться не надо... Послышался шум отодвигаемых стульев -- из-за стола стали выходить желающие потанцевать. Веранда вдруг подскочила к нам: -- Чего сидите как сычи, жених и невеста? Поцелуйтесь ! -- Она взяла нас за головы и легонько подтолкнула друг к другу. Получился поцелуй не поцелуй, а что-то вроде того. -- Как ты смеешь! -- рассердилась на нее Люсенда. -- Это уж я не знаю что! Совсем распустилась! -- Глаза у нее вспыхнули благородным гневом, она засмеялась геометрическим смехом и прыгнула в пропасть!-- отчетливо произнесла Веранда и захохотала. Потом подошла к какому-то дяденьке и стала с ним танцевать. -- Идем и мы, -- предложил я Люсенде. -- Только я неважно танцую, тем более танго. -- Я тоже неважно, -- улыбнулась она. -- Попробуем. Я осторожно обнял ее, и мы вошли в толпу танцующих. Танцевала Люсенда хорошо, она, в сущности, вела меня. С ней было легко. Все вокруг плавно покачивалось, плыло куда-то. Огоньки свечек на елке тихо колыхались. От Люсенды пахло черемуховым мылом, чистотой. Праздничная радость прихлынула ко мне. Все было праздничным, весь мир -- несмотря ни на что -- был праздничным. И впереди, за легкой дымкой неизвестности, тоже угадывалось что-то праздничное и светлое... Меня охватило чувство благодарности к кому-то за все, что есть, и за все, что будет. Но я не знал, кого благодарить. Если б был бог, то я благодарил бы его. Но в бога я не верил. Тем временем пластинка кончилась. -- Люся, большое тебе спасибо, -- сказал я, подходя с ней к столу. -- За что? -- удивилась она. -- За то, что ты меня тогда выручила, в прошлом году. Меня могли бы из техникума попереть, если б не ты. -- Опять ты об этом! -- поморщилась она. -- Ну не надо, не надо. -- Ну и вообще спасибо. Просто так. Не знаю за что. Тут к нам подошел Костя. В руках он держал два стакана, полных какой-то подозрительной алкогольной смеси. -- Чухна! Выпьем за погруженье! Через Дюнкерк и Капоретто -- к Каннам и Трафальгару! -- Не надо вам больше пить,-- с опасением сказала Люсенда. -- Ты, Костя, и так уже... Да и ты. Толя... -- Не мешай ему погружаться! -- прервал ее Костя.-- Не разоружай его морально! Подними свою рюмку и гляди ему в глаза! А ты, Чухна, гляди ей в глаза! -- Зачем в глаза? -- спросила Люсенда. -- Для взаимного контроля! -- ответил Костя. -- Ну, выпьем все разом! -- Люся, за твое счастье в этом году,--сказал я. Люсенда поднесла к губам рюмку. Она глядела на меня не мигая -- не то с сожалением, не то с сочувствием, не понять было толком. -- Все! -- Я поставил на стол пустой стакан. -- Все! -- сказала Люсенда, ставя на стол пустую рюмку. -- Все! -- Костя поставил пустой стакан, сел за стол, отодвинул от себя тарелки и рюмки и запел -- вернее, завопил,-- молотя кулаками по столу: Мама, купи же мне туфли, Чтоб ноги не пухли! Мама, купи же мне туфли И барабан! Вначале все на него уставились, некоторые с неудовольствием. Затем, когда Костя пропел эту белиберду раза четыре подряд, ему стали подтягивать. Потом эту чепуху стали выкрикивать все, кто был в комнате. Патефон напевал свое: "Парень кудрявый, статный и бравый, что же ты покинул нас..." Но никто его уже не слушал. Все пели про туфли и барабан. Я все понимал и мог петь и говорить не запинаясь. Но голова кружилась и ноги подкашивались. Какое-то странное состояние. Я слыхал, что такое бывает от дорогих выдержанных вин, но ведь здесь их не было. -- Тебе, кажется, плохо? -- спросила вдруг Люсенда. -- Мне хорошо, но все кружится. -- Идем, я тебя уложу, поспишь часик. Идем, это ведь не наша комната. Она повела меня по коридору, потом мы свернули в маленький коридорчик. -- Вот здесь мы живем, -- чуть-чуть настороженно проговорила она, открыв дверь и включив свет. Я огляделся. Комната большая, но какая-то очень уж пустая, чем-то напоминает наше с Костей жилище. А занавески с заплатами, и ничего лишнего нет, и даже чего-то такого нет, что есть у многих, а чего -- не поймешь. -- Там за шкафом Верина постель, а это -- моя, -- сказала Люсенда. -- Ты ложись, не стесняйся. Я лег, свесив ноги, на железную, без всякой никелировки и шариков кровать, на синее солдатское одеяло. Все это было почти такое, как у нас с Костей. Только подушка -- чистая и мягкая, и пахнет черемуховым мылом. -- Спи! -- сказала Люсенда.-- Пойду посуду мыть. Она вышла, не погасив света. Я оторвал голову от подушки, еще раз оглядел комнату. Вот, значит, как у них дома. А я-то почему-то считал, что Люсенда и Веранда живут в достатке. Мне стало стыдно за себя. Я бы по-другому относился к сестрам, если б знал о них больше. Как по-другому -- это было мне самому неясно. Может, мягче, сердечнее. Ведь одно дело, когда бедно живут мужчины, и другое дело -- когда женщины. Когда нам, мужчинам, плохо живется -- не так уж это и грустно. Мы вроде бы сами в этом виноваты. Дверь открылась, и вошла Люсенда. Она положила мне на лоб мокрое, холодное вафельное полотенце. -- Спасибо, Люся. Ты прямо как сестричка. -- Я хотел сказать "медсестричка", но "мед" почему-то выпало. Я прижал к губам Люсендину ладонь. Она неторопливо отняла руку и ушла. Я сразу же уснул. Мне приснился большой город. Я все шел и шел по улицам, и не было им конца. Дома стояли высокие и чистые, отделанные черным и темно-красным полированным гранитом, в скверах били фонтаны. Где-то пел хор -- пел без слов, сквозь зубы, но очень хорошо. Я шагал под какой-то странный, то словно стелющийся по земле, то вдруг плавно взмывающий в небо напев. Я шел и думал: "Чего же не хватает в этом городе?" Разбудил меня Костя. Он просто-напросто дернул меня за ногу: -- Здесь тебе не гоп! Вставай! Сейчас пойдем с сестрами на улицу, выветривать винные пары. Иди умой пьяную харю! Вода из-под крана была колюче-холодная. Я вдруг почувствовал себя трезвым, бодрым, решительным, перешагнувшим какую-то черту. Потом, вешая полотенце на гвоздь возле притолоки, я вдруг вспомнил, чего не хватало в городе из сна. Там не было никаких входов в дома, там не было дверей, только и всего. Я поспешил в прихожую. Люсенда и Веранда уже надели свои серые пальто. Вчетвером мы вышли на холодную лестницу, где по случаю праздника не был выключен на ночь свет. Когда спустились этажом ниже, то увидали большую пеструю кошку, она сидела возле двери чьей-то квартиры. -- Это трофимовская кошка, она трехцветная, -- заявила Веранда и вдруг нажала на кнопку звонка и побежала вниз. -- Сумасшедшая...-- прошептала Люсенда. -- Бежим! Мы с грохотом ссыпались с лестницы, выбежали на улицу и остановились, чтобы отдышаться. Было тихо и совсем не холодно. -- Сумасшедшая Верка! -- повторила Люсенда и засмеялась. -- Раз кошка трехцветная, о ней надо заботиться. Она же счастье приносит, -- наставительно сказала Веранда. -- Первый человек, которого мы встретили в Новом году, это трехцветная счастьеприносящая кошка, -- изрек Костя. -- Вывод напрашивается сам собой: наступивший новый одна тысяча девятьсот сорок первый год обещает быть счастливым. Домой мы с Костей вернулись под утро. Вся квартира спала. Не спала только тетя Ыра -- она очень рано уходила на работу. Нового года она не праздновала -- вернее, ее Новый год должен был наступить через тринадцать дней. Услышав, что мы вернулись, она постучалась к нам в комнату. В руке она держала что-то цилиндрическое, завернутое в газету. -- Барышня ваша принесла, -- заявила она мне. -- В четвертом часу ночи позвонила, звонки такие сильные давала. Я аж испугалась... А это барышня бутылку принесла. Я развернул газету, в которую была завернута "Ливадия". Бутылка, конечно, не раскупорена. Никакой записки. -- Она что-нибудь сказала? -- Спросила, дома ли вы. Я ей, понятно, говорю, что дело его молодое, гулевое, где-нибудь в гостях бузует. А она: "Передайте ему, пожалуйста, вот это",-- и ушла... Серьезная такая. -- Эта та самая бутылка, которая предназначалась для твоей головы, -- объявил Костя, когда тетя Ыра вышла. -- Теперь пусть она ударит нам в головы через наши желудки. -- Нет, Костя, я пить не буду. С этим делом кончено. Давай спрячем ее до какого-нибудь важного момента. Например, до твоей свадьбы. Спрячем и вроде как бы забудем, а потом вытащим и разопьем. И вспомним этот Новый год. -- Идея не нова, по этому же принципу американцы закопали в землю Бомбу времени на Чикагской выставке. Ее должны вырыть через сто лет. Бутылке твоей до моего бракосочетания придется пролежать не меньше. Я раскрыл двери шкафа и стал рыться в хламе, который валялся на нижней полке. Выискав несколько рваных носков -- тут были и Гришкины, и Костины, и Володькины, и мои, -- я старательно, плотно, в несколько слоев натянул их на "Ливадию". Потом придвинул к печке стол, на стол взгромоздил два стула, а на стулья табуретку. Я влез на это сооружение, и Костя подал мне бутылку. Я положил ее на верх нашей печки, под фигурные изразцы, украшавшие ее вершину. Здесь, на кирпичной площадочке, огражденной изразцами, валялось много пустых банок из-под сгущенного молока и много хлебных огрызков и корок -- Володькина работа. Пахло пылью, она лежала плотным слоем. -- Все кончено, -- сказал я, спустившись вниз. -- Бомба времени заложена. Счастливая любовь не состоялась... Костя, а может, все-таки сходить мне к Леле? Вдруг она эту бутылку не просто так принесла? -- Я представил себе, как она идет одна по ночному городу, чтобы вручить мне эту чертову "Ливадию". -- Не унижайся! -- строго ответил Костя.-- Ты, к примеру, пошел в гости, а тебе там набили морду и спустили с лестницы так, что кепка с головы слетела. Потом подобрали кепку и принесли тебе на квартиру, чтобы швырнуть ее тебе в физиономию, но не застали тебя дома. А ты на основании принесенной кепки хочешь идти к набившим тебе морду со словами благодарности. Вот твоя логика! Логика раба и холуя! Логика не советского детдомовца, а дореволюционной приютской крысы!.. Мобилизуй свою гордость! Перековывайся! Сжигай мосты! Погружайся в бытие! Костя, хлопнув дверью, пошел на кухню, а я призадумался над его словами. Да, тут он прав. Нечего мне на что-то там надеяться. Я вынул из записной книжки четыре Лелиных письма -- она писала мне в Амушево из Ленинграда, -- открыл в печке медную дверцу, вынул вьюшки, чиркнул спичку. Письма сгорели быстро. Вот только что они были -- и вот их нет. Потом взял фото, где мы снялись вдвоем. "Ее я все-таки жечь не стану,-- решил я. -- А с собой я имею право делать что угодно". Лезвием безопасной бритвы я отрезал свое изображение, отделил его от Лели. Теперь она одна стояла на площади этого маленького городка, на фоне полотняного дворца, и только кусочек моего плеча остался рядом с ней. Я сжег свою половину фотокарточки, а Лелину вложил обратно в записную книжку. Когда все было кончено, мне вдруг стало жаль Лелю. Будто это не она прогнала меня от себя, а я сам чем-то обидел ее и в чем-то перед нею виноват. Она вспомнилась мне не сердитой, не распахнувшей передо мной дверь, чтобы я выкатывался, а беззащитной, зябкой -- такой, какой была у причала парома на вечерней реке. Но я оборвал эти бесполезные мысли. Надо забыть ее. 24. ПОГРУЖЕНИЕ В БЫТИЕ В порядке погружения в бытие я записался в стрелковый кружок, которым руководил Юрий Юрьевич, наш преподаватель военного дела. Теперь каждое воскресенье в двенадцать дня приходил я на стадион "Красный керамик", где был стрелковый тир. Винтовку я собирал и разбирал на "отлично", это дело я давно освоил. И вот у меня в руках настоящее боевое оружие -- с желтым прикладом, с непросверленной казенной частью. Мы становились по команде "смирно", потом Юрий Юрьевич называл чью-нибудь фамилию. Тот, кого он вызывал первым, строевым шагом шел к стене, вынимал и? деревянных захватов винтовку, подходил с ней к Юрию Юрьевичу. Юрий Юрьевич выдавал три патрона. Но не сразу все три -- он вручал их по одному, каждый патрон с силой кладя на ладонь стрелка. Ощущая бодрящую тяжесть оружия, по красноватому ксилолитовому полу я иду к толстому и жесткому темно-зеленому мату, ложусь на него животом, примащиваюсь поудобнее. -- Отставить! -- кричит вдруг Юрий Юрьевич.-- Куда левый локоть завел! Вы здесь не на уроке танцев, это вам не танго "Голубой цветок"! Встать! Приходилось вскакивать по стойке "смирно" и выслушивать его руководящие указания. С каждого кружковца он семь потов норовил согнать, прежде чем разрешал отстреляться. Но эта придирчивость не обижала. Я подчинялся без обиды. Ведь есть радость и в подчинении -- когда знаешь, что тот, кому подчиняешься, сам подчинен чему-то высшему и командует тобой вовсе не для своего удовольствия. Но вот винтовка наведена на цель. Там, на другом конце тира, мишень. Она состоит из кругов, но круги эти накладываются на изображение неприятельского солдата. Я целюсь в него, он целится в меня. Он в военной форме -- не в красноармейской, конечно, а в невесть какой. И каска у него не наша, конечно. Но она и не такая, как у немцев в кинохронике. И она не такая, не чуть продолговатая, как у англичан. Она нечто среднее между немецкой и английской -- гибрид, к которому не придерется ни один военный атташе. И лицо у солдата -- неизвестно какое: не немец, не финн, не англичанин, не француз. Просто безымянный солдат, который старательно целится в другого безымянного солдата. Я мягко, бархатно нажимаю на спусковой крючок. Чувствую сильный, но безболезненный толчок,-- безболезненный потому, что приклад как надо прижат к плечу. Одновременно слышу выстрел. Он не оглушает. Свой выстрел никогда не кажется громким. Эхо еще мечется между бетонными кессонами перекрытия, а пуля давно уже там, где ей надо быть. Стреляю я неплохо, и иногда за это, в знак поощрения, Юрий Юрьевич дает мне один или два патрона сверх нормы -- для удовольствия. "Вот, -- размышлял я, -- неплохо учусь в техникуме, хожу в тир, неплохо стреляю. Пусть не думает Леля, что я без нее не проживу. Еще как проживу без нее!" Вскоре и Костя заразился от меня стрелковым энтузиазмом. -- Ты поумнел после своего Дюнкерка,-- заявил он однажды. -- Правильно делаешь, что учишься стрельбе. В такое время каждый порядочный гражданин СССР должен уметь стрелять... Мне тоже надо взяться за это дело. -- В какое "такое" время? -- подкусил я Костю.-- Ты сам недавно говорил, что никто на нас нападать не собирается -- им не до нас... Да и вообще ты белобилетник. Твое дело маленькое. -- Нет, ты совсем не поумнел! -- взъелся Костя.-- На нас никто еще не напал, но опасность существует!.. И не тычь мне в мой единственный глаз моим белым билетом. Если бы людей классифицировали по их умственным способностям, у тебя был бы белоснежный военный билет, белее горных снегов. -- Тебя могут просто не принять в стрелковый кружок. -- Примут! И действительно, в кружок Костю приняли. Он научился стрелять не хуже меня. Он стрелял даже чуточку лучше. Целиться ему было проще, чем всем другим: ведь ему не надо было прищуривать левый глаз. -- Костя, я завтра в тир не пойду, -- сказал я однажды. -- Ты скажи Юрь Юрьичу, что я по уважительной причине. -- А по какой уважительной? -- По какой -- говорить не надо. Понимаешь, я пойду с Люсей в Русский музей. Мы договорились. -- Вот до чего -- и то ничего! -- воскликнул Костя.-- Твое средневековье кончилось. Регулярно читаешь газеты, вина в рот не берешь, повышаешь свой культурно-художественный уровень. Начинается Ренессанс. Моральное возрождение через новую юбку. -- Юбка тут ни при чем, -- обиделся я. -- Это ты каждый раз начинаешь прозрачную жизнь из-за юбки. А я отношусь к Люсенде как к сестре. -- Где ж тут логика! -- прицепился Костя.-- Разве ты можешь знать, как брат относится к сестре, если у тебя никогда не было сестры! Двадцать лет без сестер прожил -- и ничего, не помер, а теперь сестру себе нашел! Выбрал сестренку посимпатичнее, не какую-нибудь там Гунц или Останову. (Гунц и Останова были самые некрасивые девушки в группе.) -- Отвяжись! -- сказал я.-- Я не из-за внешности. Просто Люся хороший человек. -- Я, может, тоже хороший человек. Но меня ты в кино не поведешь, в Русский музей не пригласишь, пирожного мне не предложишь. И все только потому, что на мне брюки, а не юбка. А ведь я твой брат во Христе. -- Бей братьев во Христе! -- крикнул я и схватил с койки подушку. Костя тоже вооружился, и мы стали бегать по комнате и лупить друг друга по головам. Но это нам быстро надоело. Когда-то мы устраивали подушечные бои вчетвером -- это было куда веселей. Мы сели на свои койки. Против меня на изразцовой стене, там, где когда-то стояла Гришкина кровать, верблюды на картинке все шли и шли к своему неведомому оазису по желтым пескам пустыни. -- Треп трепом, а Люсенда -- девушка серьезная, -- негромко сказал Костя. Ты ее держись. 25. ЛЕЛЯ В конце февраля по техникуму прошел слушок, что нам прибавят год обучения. Конечно, первым узнал об этом Малютка Второгодник. В перерыв после лабораторных занятий он подошел к нам с Костей в курилке стрельнуть папироску. -- Долго нам еще эту "смерть мухам" придется курить,-- объявил он, затянувшись "Ракетой". -- Переход на "Беломорканал" откладывается на год. У нас будет четвертый курс. -- Брось арапа заправлять! -- всполошился Костя. -- Брехня! -- В главке совещание было,-- авторитетно изрек Малютка. -- Сложность производства растет, знания выпускников не должны отставать от роста техники. Выпускному курсу тоже добавят год на спецпредметы, черчение и математику. -- Малютка с удовлетворенным видом отошел от нас с Костей, пошел раззванивать другим эту благую весть. -- У, всезнающий долговязый гад! -- пригрозил Костя кулаком вслед Малютке. -- А ведь к тому дело и шло, и в принципе это правильно. Но еще год на стипендии!.. Что ж, тем крепче будет наша моральная закалка. Утешься, Чухна! Мудрый, погружая бадью разума в мутный колодец печалей, черпает чистую влагу радости. Так сказал один индийский мудрец. -- Самые мудрые мысли ты почему-то всегда высказываешь около уборной,--заметил я.-- К тому же твой мудрец не жил на стипендию. На лекции по общей технологии я сообщил новость Люсенде, мы теперь часто сидели рядом. Люсенда очень огорчилась. -- Я-то думала, что уже в этом году буду работать лаборанткой... Значит, все откладывается...-- Она отвернулась. Мне стало жаль ее. Я ведь теперь знал, что живется ей трудно. -- Может, это еще одни разговоры, -- сказал я. -- Нет, Малютка Второгодник никогда не врет,-- улыбнулась она сквозь слезы. -- Как он скажет -- так и получается. Он уж такой... Через минуту она уже и забыла про свои слезы. Это не от легкомыслия -- просто женщины быстрее все переживают, они живут в несколько ином, ускоренном времени. -- Ты никуда не собираешься вечером Восьмого марта? -- спросила она. -- Нет. А что? -- Здесь будет вечер. -- Прийти мне? Ты хочешь, чтоб я пришел? -- Я ничего не хочу. Но если тебе интересно, то можешь прийти. -- Я приду. x x x Восьмого марта мы занимались только два часа, а потом всех отпустили по домам. Девушек в техникуме было много, и серьезной учебы от них в этот день ждать не приходилось. Да и от ребят тоже. Мы с Костей поехали к себе на Васильевский. Но, сойдя с трамвая, я не пошел домой сразу. На душе у меня было смутно, и я решил побродить по линиям -- авось станет веселей. Вдруг город мне чем-то поможет? Прошло уже шестьдесят семь дней с Нового года, и все эти дни были днями без Лели. Я ее не Встречал, не ждал, я уже ни на что не надеялся. Вернее -- заставлял себя не надеяться. И все вроде бы шло нормально, но иногда становилось очень грустно. Я дошел до тихой Многособачьей линии, прошелся по Малому проспекту, быстрым шагом миновал Сардельскую линию, вышел на Средний, вошел в Кошкин переулок, очутился на проспекте Замечательных Недоступных Девушек, поравнялся с Андреевским рынком. У меня мелькнула мысль, что я имею полное моральное право поздравить Лелю с днем Восьмого марта. Это просто долг вежливости. Да, она прогнала меня из дому, мне нет до нее никакого дела -- но я человек вежливый и культурный, я ее поздравлю с праздником. В этом для меня нет ничего унизительного, я ж не напрашиваюсь к ней в гости. Я знал, что в железном корпусе этого рынка продаются цветы, и вошел туда. Действительно, цветы в продаже были -- конечно, бумажные. Я купил, цветок. Его проволочный стебелек был обернут гофрированной зеленой бумагой, а лепестки алели, как живые. Я вышел на бульвар и сел на скамью. Вынул из кармана записную книжку -- она нужна была мне как точка опоры. Отогнув верхние лепестки цветка, я написал на нижних: "Леля! С праздник..." На "ом" и на второй восклицательный знак лепестков не хватило. Потом отогнул обратно верхние лепестки. Если она заинтересуется этим цветком, то прочтет. А если сразу выбросит цветок -- значит, туда ему и дорога. Затем я направился к Симпатичной линии. За все шестьдесят семь дней я шел туда впервые. После Нового года я обходил стороной эту улицу: боялся, что вдруг встречу Лелю, и она увидит меня и пройдет мимо, и тогда уже -- никакой надежды. И теперь я не сразу свернул на Симпатичную. Остановился на углу возле доски "Читай газету" и стал читать: "Трудящиеся капиталистических стран встречают день 8 Марта в обстановке расширяющейся мировой войны..." Я старательно прочел до конца передовицу, потом перемахнул на четвертую полосу: "Война в Европе и в Африке", "Обсуждение в сенате законопроекта Рузвельта", "Недостаток хлеба во Франции", "На фронтах в Китае", "Футболисты едут на юг". Ноги у меня начали мерзнуть, да и пора было решаться. Или ты отнесешь цветок-- или нет! Отнесешь? Отнесу! Когда вошел в парадную, откуда-то сверху слышны были шаги. Я забежал в аптеку, чтобы переждать. Это была солидная большая аптека, со шкафами под красное дерево, с широкими стеклянными прилавками. Я машинально подошел к тому прилавку, возле которого не было покупателей. И тотчас же откуда-то появилась молодая аптекарша и вопросительно поглядела на меня, ожидая, что я вручу ей чек. -- Нет, я так, -- пробормотал я и отошел в сторонку. Аптекарша легонько усмехнулась. Отходя, я заметил, что за витриной, перед которой только что стоял, выставлены разные резиновые изделия. Я перешел туда, где лежали коробочки с лекарственными травами. Потом вышел на лестницу. Теперь сверху не слышно было ничьих шагов. Я стал подниматься. Двигался так осторожно, будто ступени сделаны из взрывчатки. Дойдя до пятого этажа, прислушался, а потом беззвучно, ступая на самые грани ступенек, взмыл к Лелиной площадке. Там я сунул цветок в почтовую кружку. Он упал проволочным стебельком вниз. Когда вышел на улицу, то подумал: "Зачем я это "сделал? Теперь буду чего-то ждать, на что-то надеяться -- а надеяться не на что, ждать нечего. Пойти и взять этот цветок? Но его уже не вытащишь обратно. Он перестал быть моим..." Придя домой, я застал Костю лежащим на койке и читающим затрепанный том Плутарха. -- Слушай! -- сказал Костя. -- Когда этому самому Цезарю предложили окружить себя телохранителями, он знаешь что заявил? "Лучше один раз умереть, чем постоянно ждать смерти". Ничего себе человек, а? У него есть чему поучиться, хоть кое в чем он не лучше Гитлера. Он... -- Надо купить пачку лезвий,-- прервал я Костю.-- Этими мы уже по десять раз брились. -- Собираешься на женский праздник в убежище раскаявшихся блудниц Марии Магдалины? -- спросил Костя. -- А ты разве не пойдешь? -- Где уж нам, малярам, у меня там нет сестер во Христе. Может быть, я проведу время наедине с Плутархом, а может быть, пойду к моему покровителю-инвалиду, с одной знакомой. -- Хорошо, что хоть с одной... До утра? -- Джентльмен джентльмену таких вопросов не задает... А ты знаешь, что сказал недавно этот гад Муссолини? Он сказал: "Война облагораживает нации, имеющие смелость заглянуть ей в лицо". Он явно работает под Цезаря, только побеждать не умеет. -- Зато ты умеешь, -- подкусил я. -- Побеждаешь кошек-милашек... Невозможно бриться, весь изрезался. Рожа у меня теперь -- как тетрадь в косую линейку. Почему бы нам хоть иногда не покупать новых лезвий? --Экономия! Святая дева Экономия! -- возгласил Костя с постели. -- Богат не тот, кто много получает, а тот, кто мало тратит... У тебя опять что-то стряслось? -- Кажется, сделал глупость. -- Я вкратце рассказал о том, где недавно был. -- Это хуже, чем глупость, это холопская беспринципность,--сердито высказался Костя.--Это позорный рецидив! Это вспышка эпидемии возвратного тифа! Твой цветок уже лежит в мусорном ведре -- там ему и место. Иди в убежище Магдалины и погружайся в бытие! x x x На вечер в техникум я приехал с опозданием. Уже кончилась торжественная часть, шла самодеятельность. Первым, кого я встретил в вестибюле, был Малютка Второгодник. На рукаве его красовался распорядительский бант. -- В буфете есть таллинские папиросы "Викинг". Дешево и красиво, -- объявил мне Малютка. -- А пальто оставь в седьмой аудитории. Раздевалка закрыта, тетя Марго отмечает Международный женский день. -- Ты здесь специально торчишь, чтоб новости сообщать? -- поинтересовался я. -- Специально! -- важно ответил Малютка.-- Я сегодня главный диспетчер по вестибюлю... Слушай, можно тебя позвать, если шпана будет ломиться, как в прошлый раз? -- Ладно, зови. Мы им навешаем батух. Когда я вошел в трапезную, которая во время праздничных мероприятий служила танцевальным залом, там было темновато. Сквозь стеклянное тело Голой Маши тускло просвечивали дальние городские огни. Несколько опоздавших ребят слонялись по натертому паркету. Издалека, из Большого зала, доносилось: "Снега белы выпадали, охотнички выезжали..." Выступал хор техникума. Потом запели "Если завтра война...". Отфильтрованные расстоянием, здесь эти голоса звучали торжественно и слитно, будто где-то вдали пел один очень большой человек. Явился дежурный и включил люстру. Зал сразу стал высоким, широким и светлым. Голая Маша отпрыгнула куда-то в сторону, в темноту, слилась со стеной. Из динамика послышалось хриплое гудение, потом сквозь это гудение с трудом процарапались синкопы танго "Маленькая Манон" -- в местном радиоузле поставили пластинку. Зал начал наполняться. Девушки все казались очень нарядными. На некоторых были модные платья с подкладными плечиками и рукавами-фонариками. Девушки улыбались, глаза у них загадочно блестели; каждая ждала чего-то очень хорошего и от этого вечера, и от всей своей дальнейшей жизни. Люсенда и Веранда опять надели платья "день и ночь", только они поменялись ими: у Люсенды "день" теперь был впереди. -- Значит, ты все-таки пришел, -- сказала она. -- Почему "все-таки"? -- Ты мог и не прийти. Я бы не обиделась. Ведь мы просто дружим, а друзья друг на друга не обижаются... Ты со мной будешь танцевать? Танцевать с ней было легко. Казалось, она угадывала каждое мое движение. Но в глубине души я понимал, что она просто ведет меня. Однако ничего обидного в этом сознании не было. -- Не прижимайся так, -- сказала она вдруг. -- Это невежливо. -- Это я нечаянно, не сердись. -- Я не сержусь, но это невежливо. Когда поставили румбу "Девушка в красном", я опять танцевал с Люсендой. И вальс-бостон "Колыбельная листьев" тоже танцевал с ней. Я уже начинал казаться себе заядлым танцором, мною овладела какая-то бальная легкость движений. И Люсенда была такой близкой, празднично-легкой. Внезапно танцы прекратились. В зал прорвалась тетя Марго. На ней -- длинное старинное лиловое платье с черной вышивкой. Она уже крепко поднабралась по случаю праздника. -- Не умеешь танцевать, молодежь! -- закричала она.-- Учись у нас, у раскаянок! Сам товарищ Распутин глядел да радовался! Тетя Марго резко остановилась среди зала и, приподняв подол кончиками пальцев, стала ритмично выбрасывать ноги в старомодных высоких узконосых ботинках. В такт движениям она громко пела: Ах, мама, мама, мама, Какая драма! Вчера была девица, Сегодня -- дама! Из репродуктора продолжали выпрыгивать синкопы, но она плясала под свой мотив. Вдруг движения ее утратили ритмичность, она стала качаться, понесла какую-то околесицу. К ней подбежали девушки и ребята, бережно повели в уголок, усадили на стул. Там она и осталась сидеть, уже совсем раскисшая и тихая. Вскоре объявили антракт. Я пошел в курилку, закурил тонкую, слабенькую и душистую папироску "Викинг". Здесь было людно и дымно, здесь все было как всегда. Что бы там ни происходило снаружи -- всемирный праздник или всемирный потоп,-- в уборных и курилках мало что меняется. Как всегда, вентилятор выл, скручивая дым в серый толстый жгут и выталкивая его за окно. И вдруг все изменилось. В курилку с деловым видом вошел "Малютка Второгодник и направился прямо ко мне. Думая, что он хочет закурить, я полез в карман за пачкой. -- Идем вниз, -- сказал он. Тут я подумал, что нужен как боевая единица для борьбы со шпаной. Честно говоря, это была даже не шпана, а парни с соседних улиц. Каждый раз, когда у нас происходило какое-нибудь мероприятие с танцами, они норовили прорваться в техникум, чтобы потанцевать с нашими девушками. -- Идем вниз, тебя там ждут! -- повторил Малютка и вышел из курилки. -- Кто ждет? -- спросил я, догоняя длинноногого Малютку. -- Ждет девушка. Просила вызвать тебя... Девочка -- закачаешься. На пять с плюсом! Перед ней даже шпана расступилась и пропустила в дверь. -- Неужели Леля? -- подумал я вслух. Сердце захолонуло, словно меня затащили на десятиметровую вышку и велели нырять -- а внизу не вода, а лед. -- Как звать ее--не знаю, врать не буду,-- словно откуда-то очень издалека услыхал я голос Малютки. -- Такая... -- он запнулся,-- изящная...-- Это слово Малютка произнес, может быть, первый раз в жизни, и оно в его устах прозвучало как-то странно и нескладно. Почувствовав неловкость, он перешел на обычные слова: -- Пупсик -- дай бог на пасху. В таком коричневом пальто... Оттолкнув Малютку Второгодника, я побежал по коридору. Бежал так, будто спасался; бежал так, будто спешил кого-то спасти. "У ней что-то стряслось, -- крутилось у меня в голове. -- Или отец помер, или с теткой что-нибудь. Так бы Леля не пришла... Какая длинная эта парадная лестница... Что-то такое случилось, так бы она не пришла..." В коричневой шубке с откинутым капюшоном Леля стояла в вестибюле справа от лестницы, между деревянной будочкой вахтера и желтой полированной колонной. Она стояла потупясь, глядя на муфту. По лицу ее ничего нельзя было понять. -- Леля! Что случилось? -- спросил я, подбегая к ней. Она настороженно посмотрела мне в глаза и вдруг улыбнулась. -- Нет-нет-нет, ничего не случилось. Я просто так. Вот взяла -- и пришла... Ты недоволен? -- Взяла и пришла? Ко мне?-- Я все еще не верил в такое чудо. -- Ну да, к тебе. За тобой... Мы вместе пойдем, да? --Вместе пойдем...-- повторил я.-- Пойдем... Куда пойдем? -- Господи, ну куда-нибудь пойдем отсюда... Ты на меня очень сердишься? -- Я просто ничего не соображаю... Значит, мы пойдем вместе? -- Да-да-да. Только ты пальто надень. Я побежал в седьмую аудиторию, схватил пальто и побежал обратно. Бежал и думал: "А вдруг она уйдет?.. Надо бы с Люсендой попрощаться... Нет, некогда... Вдруг Леля уйдет?" Леля была на том же месте. В сторонке стоял Малютка Второгодник и делал вид, что наблюдает за порядком, а на самом деле глазел на Лелечку. -- Парадная временно закрыта, я вас через подвал проведу,-- сказал нам Малютка. -- Бирюков -- за главного! -- начальственно крикнул он в группу ребят, стоящих у дверей. Потом взял из окошечка дежурки "летучую мышь" и повел нас мимо лазарета в боковой коридорчик. По узкой щербатой лесенке мы спустились в подвальный широкий коридор, и Малютка большим ключом открыл блиндированную дверь бомбоубежища. Он не включил электричества -- для таинственности, что ли? И в неярком свете "летучей мыши" наш военный кабинет показался мне странным, и мне почудилось, что это не мы, а какие-то другие люди идут сейчас по его бетонному полу. На мгновенье качающийся свет лампы выкрал из темноты учебный плакат "Час атаки". Некоторые красноармейцы еще вылезали из траншеи, а некоторые уже бежали вперед с винтовками наперевес. Перед ними вставали черные столбы разрывов. Пройдя бомбоубежище, мы очутились в обыкновенном подвале, где стоял сырой густой холод. Вышли мы уже у пищеблока. -- Спасибо, Женька! -- сказал я. -- Спасибо, Женя! -- повторила Леля. -- Ну не за что, -- смущенно ответил Малютка. -- Я ж понимаю... Он захлопнул за собой подвальную дверь. Она плотно и гулко вошла в дверную коробку и словно сразу вклеилась в нее, срослась со стеной. Мы с Лелей остались вдвоем. Кругом валялись пустые ящики из-под картошки, пахло сырым снегом и золой. Из техникума негромко доносилась музыка, крутили "Похищенное сердце" -- медлительное, надрывно-грустное танго. Мы вошли в длинный проход между двумя высокими штабелями дров. Здесь было совсем темно. Впереди светилось окно флигеля, виднелся черный силуэт клена. Мы медленно и молча шли рядом в этом дровяном коридоре -- даже не под руки, только касаясь плечами друг друга. Я никак не мог собраться с мыслями. -- Ты не сердишься? -- остановившись, спросила она. -- Не могу на тебя сердиться. Что бы ты ни делала... Как ты меня здесь отыскала? -- Нашла твой цветок -- пошла к тебе домой -- там был Костя -- он сказал, где ты,-- приехала сюда,-- монотонной скороговоркой ответила Леля. -- С Костей тебе повезло. Он ведь собирался к одной кошке-милашке. -- Я помнил, что тогда, под Новый год, ее рассердило это слово, с него все и началось. Я испытывал ее. -- Нет, он не пошел к кошке-милашке. Ни к каким кошкам-милашкам он не пошел. Лежал на кровати и читал. Когда я пришла, встал и начал мне читать про Антония, как он повернул свой корабль из-за Клеопатры. Потом стал мне доказывать, что этот Антоний просто изменник из-за бабской юбки, его надо вздернуть на рее... Ты слушаешь? -- Ну да! -- Он сперва не хотел мне говорить, где ты. Он сказал, что я не должна тебе мешать погрузиться в бытие... А как это ты погружаешься9 -- Потом расскажу... Ну... -- Когда я начала плакать, он сказал, где ты. -- Ты и сейчас плачешь. -- Говори мне так, как на пароходе, помнишь?.. Ну, какие у меня глаза? Соленые? -- Она придвинулась ко мне. -- Прямо как свежепросольные огурцы, -- сказал я, целуя ее. -- Господи, как глупо! -- Леля тихо засмеялась.-- Но теперь у нас все по-прежнему, да?.. Ты поедешь ко мне? -- Сейчас?.. А тетя твоя? -- Тетя в Гатчину уехала. И потом тетя за тебя. Я ей рассказала про Новый год, так она мне все время твердит: "Иди к нему, объяснись. Ведь сам он не может прийти к тебе, раз ты так... ну, поступила..." Она все говорит: "Вам все равно не уйти друг от друга, потому что это шикзаль". -- Какой шикзаль? -- Не какой, а какая. Это по-немецки судьба. Только не просто судьба, а уж такая судьба, когда ничего с ней не поделаешь. Мы вышли из дровяного коридора в сад, потом проулком прошли к трамвайному кольцу. Едва вошли в вагон -- трамвай сразу зазвенел и тронулся, будто только нас ему и не хватало. И время текло в том трамвае быстро, по своей системе отсчета, и он обгонял другие трамваи -- должно быть, просто перелетал через них. Мы и не заметили, как доехали до Васильевского острова. В первом этаже на нас дохнуло аптечной полынью,-- и мы сразу же очутились на Лелиной площадке, вошли в квартиру, и лестничный сквозняк услужливо захлопнул за нами дверь. Сняв пальто, мы прошли на кухню. -- Господи, какая я бестолковая! Чаю, кажется, нет, -- сказала Леля. -- Придется нам пить кофе. Ты любишь кофе? -- Мне бара-бир,-- ответил я.-- Кофе так кофе. Ты обо мне не беспокойся. Она накачала примус, налила из-под крана воды в зеленую эмалированную кастрюльку, взяла с полки желто-синюю пачку суррогатного кофе "Здоровье". Я, будто хронометражист, следил за ее торопливо-четкими движениями. На ней было платье из холстинки, с красным пояском -- летнее, совсем не по сезону, -- то самое платье, в котором она ездила со мной на лодке за сиренью. -- Что ты так смотришь? -- обернулась она ко мне.-- Очень скучал без меня? -- Очень... Шестьдесят семь дней. -- Это все