дальнейшего использования... Меня обидел его отзыв. Все же мои стихи были не хуже, чем его собственные. Втайне я был уверен, что даже лучше. Я сказал: - Если вам не нравятся эти стихи, прочту другие. Написал вчера. - Читайте,-- сказал Анучин без энтузиазма. Я стал читать: В невылазной грязи телеги тонут, Из вязкой глины не извлечь кирки Прорабы не командуют, а стонут, И пайки сверх возможного легки. В бараке вонь, и гам, и мат.В газете Висит таблица вынутых кубов. И парочка блатных творит в клозете Трусливую, нечистую любовь.. - Это уже лучше,-- одобрил он.-- Натуралистическая картинка в стиле Саши Черного. Интересный был человек, я его знал. Правда, в его время до лагерного реализма художественная литература не поднялась. Так что у вас за вторая радость, Сережа? Я рассказал о вызове к Харину и о том, что скоро распрощусь с общими работами. Я восторженно описывал опытный цех, новую для меня профессию металлурга-исследователя. Анучин недоверчиво посмотрел на меня и покачал головой. - Вы что-то скрываете. Вряд ли вас так уж прельстила профессия металлурга. Новых специальностей обычно побаиваются, особенно в нашем положении, когда каждый промах объявляется вредительством И потом, я никогда не замечал, чтобы вы особенно тяготились общими работами. Меня обидело, что он не порадовался повороту моей жизни. - По-вашему, я восхищен, что копаю котлованы? -- Нет, вы не восхищены, но и не подавлены. Уверен, что вам немного нравится, что пришлось в жизни нюхнуть и такого пороха. Вы вообще из тех, кто умеет радоваться жизни. И не надо таиться, Сережа, я ведь знаю, что случилось еще что-то. Тогда я признался, что видел поразительную женщину, красивую и нарядную, умницу и изящную. Я не сомневался, что она умница, женщина с такими великолепными глазами, с такой тонкой талией не могла не быть умной. А что она красива, я видел собственными глазами. Она инженер, руководитель исследовательского цеха -- разве это не доказывает ее необыкновенности? Женщина-металлург -- это не кот начихал! И какие у нее фокусные туфли, черт побери, какими она напоена духами! Анучин ласково улыбался, скрывая ладонью зевоту. Из всех человеческих страстей он раньше других потерял в тюрьме порыв к женщине. Женщина оставалась темой для разговоров, но не поводом для мук. Вечная наша овсовая каша мало способствовала кипению нежных эмоций. Умный мужчина привлекал Анучина больше, чем красивая женщина. Все же он и тут не захотел меня огорчать. - Да, конечно, красивые туфли,-- оказал он.-- И особенно духи, я понимаю! Но как она прошла по нашей грязи, не испортив туфель и не запачкав платья? Наверное, переодевалась на заводе, как вы думаете? О, это настоящая женщина, раз она потащила свои наряды на руках в тундру, такой женщиной стоит увлечься. -- И мне кажется,-- сказал я, обрадованный.-- Но я, конечно, и не собираюсь ею увлекаться, у меня нет никаких шансов на взаимность. Заключенный, почти раб, и она -- потомственная вольняшка, мой начальник! - Не вешайте носа,-- посоветовал он.-- Смелость города берет. Римские императрицы приближали к себе рабов. Начальник цеха -- это все же пониже, чем императрица, не правда ли? Вам еще нет тридцати лет, у вас крепкие руки и хорошо подвешенный язык -- пустите в ход эти бесценные богатства... От конторы строительства донеслись удары лома о подвешенный к кронштейну рельс -- сигнал окончания рабочего дня. Мы вылезли из-под тачки. Анучин взял меня под руку, как перед тем Альшиц. Мы направились к вахте, где бригады строились на выход. Дождь затихал, превращаясь в прежнюю пронзительную мокрядь. Тучи летели так низко, что края их временами задевали за наши головы. Я любовался странной картиной -- пики попадавшихся нам изредка лиственниц часто пропадали в сплошном тумане, а ниже все было отчетливо видно на километры. Этот придавленный грозным, молчаливо кипящим, уносящимся куда-то вдаль небом тундровый мир был до слез темен и скорбен. В его униженности и унылости была своеобразная красота. Я с наслаждением топтал его ногами, вслушивался во всхлипы под каблуком. Недалеко от вахты к нам подошел Липский. Анучин извинился и побрел отыскивать свою пятерку. Липский дрожал от холода в насквозь промокшем бушлате. Он сунул руки в рукава, жалко согнулся. Нам надо было проторчать на ветру не менее часа, пока мы доберемся к воротам. Мимо нас прошли два человека, закутанные в одеяла, как в плащи. Липский с завистью смотрел им вслед. - Додумались все же!.. Завтра и я попробую. Одеяло легко пронести под пальто, а потом -- вытащить и накрыться. Удивительно удобно! Как по-вашему? Я не ответил. Я думал о новом месте работы и о прекрасной женщине, моей будущей начальнице. Около нас скапливалась толпа -- молчаливые, озябшие, скорбные люди. Липский тронул меня за руку, чтобы вывести из задумчивости. - Сергей Александрович, займемся делом,-- сказал он.-- Мы разобрали с вами новые теории времени и энергии. Перейдем теперь к пространству и тяготению. МИШКА КОРОЛЬ И Я В начале октября меня перевели из второго лаготделения в первое. Во втором отделении жили строители -- землекопы и проектировщики. В первом -- производственники: рабочие Малого завода, шахтеры и рудари. Я был теперь производственником -- инженером опытного цеха. Я остро ощущал утрату старого жилья, даже по родному дому так не тоскуют, как в первые дни тосковал по второму лаготделению. Там, в этом вечно голодном втором, где ложки облизывались насухо, а хлеб подъедался до крох, было сравнительно опрятно и чисто, интересно и культурно. Там обитала интеллигенция, там был интеллигентный быт. В клубе скрипач Корецкий играл Равеля и Паганини, Сарасате и Баха, Алябьева и Де-Фалья. В бараке можно было сразиться в шахматы с проектировщиком Габовичем -- любому его противнику быстрый мат гарантировался. На нарах беседовали Потапов и Эйсмонт, Прохоров и Альшиц, Хандомиров и Ходзинский. Когда не очень лило, я часами прогуливался по зоне с Анучиным, мы спорили о философии Лейбница и Шпенглера, поэзии Вийона и Маяковского, эпосе Гомера и Шолохова. С милым, всегда немного грустным и очень мужественным Липским обсуждали представление Леметра о мироздании, общетеоретические ошибки Гейзенберга и Бора, парадоксы Де-Бройля и Борна. С забиякой Прохоровым бегали рассматривать этапы женщин, их уже прибыло две баржи, с профессором Турецким -- исправляли партийную линию, выстраивали ее по-ленински, обсуждая одновременно, есть ли у нас какие-либо шансы на досрочное освобождение. А все это, поздно ввечеру, почти в полночь, часто завершалось тем, что по моему с Прохоровым примеру кто-нибудь брал пустое ведро и выклянчивал на кухне остатки ужина -- вот было торжество, если повар попадался с душой, и в барак притаскивали дополнительного супа и каши! Нет, там, в этом нелегком и, по-своему, хорошем втором лаготделении я впервые всем нутром ощутил, что не единым хлебом жив человек. Теперь со всем этим приходилось проститься. Все в Норильске знали, что первое лаготделение -- царство блатных. И в нашем интеллигентском втором тоже имелись -- целые бараки -- и уголовники, и бытовики. Но там их подавляла массой "пятьдесят восьмая", воры могли учинять отдельные безобразия, но творить безобразную погоду были бессильны. А в первом лаготделении они распоясывались. Конечно, и здесь обитала "пятьдесят восьмая" -- и в немалом количестве. А еще больше было бытовиков -- осужденных за административные, хозяйственные провины, за мелкое хулиганство, за драки, за хищения и растраты, за воровство тоже. Бытовики были преступниками, но не доходили в своих проступках до профессионализма настоящих уголовников, гордо именовавших себя "ворами в законе". Бытовики совершали преступления перед строгим до жестокости законом, но не жили преступлениями как профессиональной работой. И они, не терявшие связей с временно потерянной волей, с родителями, женами и детьми, не создавали лагерной погоды, а составляли ту боязливую, робко покорную начальству массу, внутри которой, как злотворные бактерии в питательном бульоне, наливались соками настоящие блатные: те, что существовали преступлениями, не заводили отягчающих их семей,-- не женились, а "подженивались",-- и громогласно хвастались, попадая в очередную отсидку за проволочный забор: "Прибыл из отпуска". Кому лагерь -- кому дом родной. Многие и вправду в лагере чувствовали себя лучше, чем на воле -- крыша над головой есть, пайка идет, в баню водят, в кино приглашают. А что до работы, так от работы кони дохнут -- а чем мы хуже лошадей? Таким нам всем издалека -- за пятьсот метров -- виделось государство блатных. И мы передавали один другому страшные слухи -- по-местному "параши",-- что в том, в первом отделении, кровавятся споры банд Мишки Короля, Васьки Крылова, Ивана Дурака и какого-то Икрама -- и не дай господь хоть боком коснуться их свар -- жизни не будет. Первая встреча с уголовниками на пересылке, а потом на этапе из Соловков в Норильск подтверждала все мрачные слухи -- народ был нехороший. Узнав, что на другой день мне этапироваться на Шмидтиху, у подножья которой раскинулось первое отделение, я плохо спал ночь. Уж не знаю, что мне снилось, и снилось ли вообще, но твердо помню, что одолевавшие меня мысли вряд ли были светлей кошмаров. Барак металлургов, мое новое жилище, встретил меня вонью и грязью. На заплеванных нарах валялись замызганные матрацы. Подушки лежали без наволочек, одеяла -- без простынок. Как я узнал впоследствии. белье не удерживалось в бараке. Каптерка выдавала производственникам все первого срока, на другой день выданное обменивалось у вольных на спирт. На столе была навалена горка свежего хлеба. Один из моих новых соседей присел с миской к столу и, отшвырнув несколько буханок, закричал на дневального: -- Васька, сука, сколько шпынять, чтобы только половину хлеба выбирал, все равно выбрасывать! У меня потекли слюни и заныло в животе от съестного обилия. Если бы я не стеснялся других заключенных, я тут же, не раздеваясь, присел бы к столу и умял не меньше половины запасов. Вместо этого я пошел отыскивать отведенные мне нары. Ко мне подскочил вертлявый парнишка с длинным носом, деловито ощупал пиджак, с уважением осмотрел сапоги. -- Френчик ничего и прохоря ладные!-- сказал он.-- Сдрючивай, дам сотнягу, понял? Все равно уведем, когда уснешь. -- Иди ты!-- сказал я, указывая точный адрес, куда ему идти. Носатый спокойно умотал ноги. Я попросил у дневального талонов на кухню и в хлебную каптерку. Талоны на суп и кашу он выдал и показал на стол: -- Хлеб -- общий, хавай, сколько влезет. А мало, еще приволоку. В этот день я обедал хлебом, закусывая супом. Покончив с одной килограммовой буханкой, я принялся за вторую. Вскоре я изнемог от сытости, но продолжал есть. Я ел сверх силы, не про запас и не из жадности, а просто потому, что не мог не есть, когда на столе стояла доступная еда. Я ел не из нужды сегодняшнего дня, не оттого, что аппетит не утихал -- нет, я ублажал едой три года недоеданий, длинный ряд голодных дней бушевал во мне, надо было усмирить эту прорву. Я насыщал воспоминание о вечно пустом желудке, а не сам пустой желудок, воспоминание было куда более емким, чем он. Я отвалился от стола, отяжелев и опьянев. Я пошатывался от сытости, в голове шумело, как после стакана водки. Я поплелся к наре и провалился в сон, как в яму. Проснулся я перед утренним разводом и сунул руку под подушку, куда положил брюки. Брюк не было. Собственно, брюки были, но не мои. Я с отвращением рассматривал подсунутую мне рвань -- две разноцветные штанины, скрепленные чьей-то иглой в одно противоестественное целое. Ко мне подошел носатый, торговавший пиджак и сапоги. -- Ай, ай, ай!-- посочувствовал он.-- Закосили у сонного -- ну и народ! Между прочим, говорил тебе -- продай, не послушался! У нас свое долго не держится, такой барак! -- Шпана!-- сказал я, стараясь сохранить хладнокровие.-- Думаешь, не знаю, чья работа? Почему не прихватил в придачу сапоги и пиджак? -- А ты за руку меня поймал? Нет? Тогда не болтай лишку. Френчик и прохоря тебе оставили, точно. А почему? Увести -- надо продать, чтобы концы в воду. А я хочу по-честному покрасоваться перед одной простячкой, понял? Бери сто пятьдесят, пока не передумал. На замену чего-нибудь найдем, чтоб не босой и голый... Я снова послал его подальше, он, как и вчера, отошел без злобы. Еще несколько минут я не мог набраться духу влезть в гнилое тряпье. Но другого не было, а в подштанниках выходить на работу немыслимо. Совладав с омерзением, я натянул свою "обнову". На меня с насмешкой взирал сосед по наре -- невысокий, широкоплечий мужчина средних лет с бесцветными, но умными глазами и шрамом на лбу. Вчера он назвался слесарем-лекальщиком, по фамилии Константинов, сообщил, что всю жизнь работает по металлу, но постоянного местожительства не имеет, за это и посажен -- при случайной проверке документов на вокзале забыл, какая у него фамилия в паспорте и где тот невезучий паспорт прописан. Дневальный, указывая еще днем мою нару, шепнул с уважением: "С дядей Костей рядком положу, с тебя поллитра! Тот пахан дядя Костя, понял? На весь Союз!.." -- Ну и порядки у вас, дядя Костя!-- пожаловался я. -- В собственном бараке один у другого воруют. Он засмеялся. -- Порядочки, верно! Сявки, чего с них возьмешь? А ты привыкай, здесь всего насмотришься. Тут которые беззубые -- нелегко! День я кое-как проработал, а вечером пошел в контору хлопотать о новом обмундировании. Хлопоты вышли без результата, и я уныло возвратился в свое новое жилище. В бараке творился разгром, как при землетрясении или обыске. Во все стороны летели подушки, наволочки, простыни, даже матрацы. У меня были украдены кружка и полотенце. Я пожаловался дневальному, он отмахнулся. -- Не до тебя! Собираемся в баню. Складывай поживее шмотки. Ждать не будем. Я сложил белье и присел на скамью. Без кружки можно прожить, в полотенце тоже не весь смысл жизни. Но его, это проклятое рваное полотенце, надо сейчас сдавать в бане, чтобы получить чистое, а где я достану на сдачу? Дядя Костя хлопнул меня по плечу. -- Опять неприятности? Везет тебе, сосед! -- Полотенце увели!-- сказал я.-- И кружку прихватили. Завтра до портянок доберутся. Вот так и живи у вас. Мне показалось, что он и сочувствует мне, и наслаждается моими несчастьями. Он не удержался от улыбки, хотя на словах высказал соболезнование. -- И кружку? Вот кусочники! Не везет, не везет тебе. А теперь запишут промот, раз нет полотенца -- и не видать тебе обмундирования первого срока. Промотчикам один третий срок -- знаешь? -- У кого-нибудь куплю полотенце. Не допущу промота. -- Правильно! У Васьки-дневального попроси, он продаст. У него чего только нет в заначке. Дневальный, когда я стал объяснять, чего от него надо, прервал меня на полуслове. Он полез в "заначку", вытащил из подготовленного свертка свое полотенце и тут же разорвал на две части. Одну из половинок он протянул мне. -- На сдачу хватит. Будут придираться, стой, что такое выдали. С тебя трешка. Расплатишься утром. Канай живо! Он отошел к двери и заорал диким голосом: -- Барак, внимание! Все на вахту. Объявляется ледовый поход в баню! Выход в баню -- всегда праздник в лагере. Но поход в нее, если баня не в зоне, а подальше -- тяжелое испытание. На работу шагают, топают, тащатся, шкандыбают или плетутся -- кто какое слово употребляет -- а в баню несутся, как угорелые. В первые пятерки пристраиваются самые борзые и задают такого темпа, что и молодые стрелочки, обожающие резвый шаг, орут: "Последний, приставить ногу!" и щелкают затворами винтовок для убедительности, а иногда пускают и пулю в небо. Колонна, покоряясь силе, замирает на несколько секунд, из рядов несется яростный мат уголовных, снова начинается степенное движение, и снова уже на пятом шаге оно превращается в бег. Не помню случая, чтоб на два километра от нашей зоны до бани, расположенной за поселком, мы потратили больше пятнадцати минут. После скачки, не переводя духа по заболоченной тундре, мы переводили дыхание в предбаннике. Я медленно раздевался, набирая утраченные в беге силы. Взяв шайку, я поплелся на раздачу, где выдавали мыло. Здесь выстроилась очередь в полсотни голых мужчин. Впереди меня стоял дядя Костя, позади новый знакомый, тоже инженер, Тимофей Кольцов. Очередь продвигалась довольно быстро, задумываться не приходилось -- надо было следить за собой, чтобы не поскользнуться босыми ногами на очень скользком, отполированном многими тысячами пяток деревянном полу. Но я задумался. Я размышлял о том, как буду жить в новом и страшно для меня уголовном мире, и позабыл, что мир этот окружает меня и сейчас и отвлекаться от него ни на минуту нельзя. Из предбанника к раздаче поперла группка блатных. Видимо, среди них были лагерные тузы -- очередь угодливо прижалась к стенке, освобождая путь. Лишь я, погруженный в невеселые мысли, не заметил, как все вокруг шарахнулись в стороны. За это меня тут же постигла кара. Шагавший впереди с размаху двинул меня локтем в лицо. У меня брызнули искры из глаз. Не помня себя от ярости, я ударил его шайкой по голове. Он скользнул ногами вперед и с грохотом рухнул на пол. Все это совершалось, вероятно, секунды в две или три -- удар в лицо, ответный удар по голове и шумное падение тела на пол. Растерянный, я в ужасе глядел на то, что натворил. На полу катался, пытаясь подняться, рослый парень, он вопил, что разорвет меня в клочья. Я отскочил, прижался к стене спиной. Участь моя была решена. Каждому в лагере известно, что уголовные смывают оскорбление кровью. Сейчас они набросятся всем своим бешеным "кодлом"! Мне оставалось продать свою жизнь подороже. Усталость и апатия слетели с меня, словно их срубили топором. Я готовился к последней в своей жизни отчаянной драке. Дешево я им не достанусь, нет! Сшибленный мною парень наконец вскочил. Он взмахнул кулаками, собираясь ринуться на меня. Но тут произошло нечто, вовсе уж неожиданное. Группка сопровождавших не пустила его ко мне. Они окружили его тесным кольцом, он не сумел прорваться сквозь их стену. Его яростный голос был заглушен общим хохотом, свистом, насмешками. -- Мишку Короля побил фраерок!-- орали со всех сторон.-- Мишка, слезай с вышки, ты больше не король! Ха, ха, ха! Как же фраерок тебя тяпнул, Мишка! Стоп, тпру, Мишка, не туда лезешь! Ай, ай, не ходи, он тебя пришьет, куда тебе до фраера! Пожалей жизнь, Мишка, пожалей свою молодую жизнь! Мне, конечно, надо было воспользоваться поднявшейся суматохой и удрать. Я ничего не соображал, кроме того, что сейчас будет смертная драка -- головой и ногами, зубами и кулаком. Во мне вдруг вспыхнула дикая кровь отца, кидавшегося на одесской Молдаванке с ножом на четверку хулиганов. Меня замутило бешенство, еще секунда и я, вероятно, так же исступленно бы завопил, как вопил Мишка Король, пытавшийся разорвать цепь насмехающихся друзей. Но меня схватил за руку дядя Костя и потащил за собой. Он сунул мне шайку и мыло. -- Живо в парную! Думаешь, они долго его удержат? Отсмеются и выпустят, а нет -- он их зубами перегрызет! Все это он торопливо говорил на ходу. Для убедительности он легонько наддал мне коленкой в зад, и я влетел в парную. Обширное помещение было затянуто жарким туманом. На длинных скамьях, охая, плескались люди. Я пристроился подальше от скудной лампочки, одной на всю парную -- на такую предосторожность хватило соображения. Уже не помню, как я мылся. Наверное, я только делал вид, что моюсь. Все во мне готовилось к неизбежной драке. Потом дня три болели мускулы рук и ног, в таком напряжении я держал их тот час. Я был готов к любой неожиданности. Когда ко мне тихонько подобрался Тимофей Кольцов, я стремительно повернулся, чуть не кинулся не него. Он в ужасе отскочил, я показался ему очень уж страшным. -- Серега!-- сказал он, мы сразу после знакомства стали говорить друг другу "ты".-- Я кое-что подслушал. Мишка Король с товарищами собирается проучить тебя, когда выберемся из бани, там удобнее -- темнота... -- Ясно,-- сказал я мрачно,-- Оттащат в сторону и расплатятся. Ну, это еще бабушка надвое сказала, что удобнее... Драка выйдет правильная! -- Надо что-то предпринять, Серега! -- А что? У них, возможно, ножи припрятаны. У меня, правда, тоже в кармане гаечный ключ -- поработаю ключом... -- Глупости -- ключ!.. Их много, ты один. Скажи стрелочкам, что они намереваются... Тебя отведут от колонны и отдельно сдадут на вахте, чтоб ты не ходил рядом с нами. А если тебе неудобно, то я скажу. Я подумал. -- Не пойдет, Тимоха. Вмешивать в такие дела конвой -- последнее дело. И бесцельное к тому же. -- За вахтой в зоне им еще удобнее разделаться со мной, чем около бани или по дороге. Добрый Тимофей опустил голову. -- Тогда надо прятаться, чтоб не узнали. Напяль шапку на глаза, сгорбись, вроде старик. -- Это можно... Буду прятаться... Я хорошо помню свое состояние в тот вечер. Это был страх, смешанный с неистовством. Я страшился драки и взвинчивал себя на нее. Больше все-таки было страха. Страх заставил меня подчиниться разуму, а не порыву. Я надвинул на лоб шапку, замотал подбородок шарфом. Вряд ли меня в одежде легко узнают, я мог идти спокойно. Я и шел внешне спокойно, стараясь ничем не выделяться в общей массе оживленных, повеселевших после бани заключенных. На тундру опустилась ночь, над Шмидтихой высунулись верхние звезды Ориона, они одни светились в кромешной осенней черноте. Мы припустили на них, на эти две звездочки. Потом слева открылись огни поселка, и мы свернули налево. Еще минут через десять, поднявшись по ущелью Угольного ручья, мы хлынули в зону. Я понемногу успокаивался. На вахте, у ярко освещенных ворот, ко мне возвратился страх. Если где и можно было меня разыскивать, так лучше всего здесь. Я знал, что чуть в сторонке скопится кучка блатных, то это по мою душу. Но один ряд за другим пробегал через ворота и рассеивался по своим баракам. Пройдя через вахту, я тоже поспешил в барак, не дожидаясь, чтобы ко мне стали присматриваться. Не раздеваясь, я лег на нары. Я не хотел раздеваться, чтобы сохранить сапоги и пиджак. Кроме того, если меня разыщут, лучше быть одетым, а не в одной рубашке. Я лежал на спине, уставя глаза в потолок, призывая сон и опасаясь сна. Спустя некоторое время, на соседней наре улегся дядя Костя. Он поворочался, поворчал, потом заговорил: -- Тебя как -- Сирожа? -- Сергей. -- Где пашешь? -- То есть как -- пашешь? Я вас не понимаю. -- Ну, вкалываешь... Работаешь, ясно? -- А, работаю... В опытном цехе. -- Инженером? -- Инженером. -- По умственному профилю,-- сказал он, зевая.-- Трудно тебе будет у нас, трудно. Ничего, привыкнешь. Народ как народ -- люди. Еще, может, понравится. Я тебя рассмотрел в бане -- ничего паренек, свойский... Я не стал спорить. Привыкнуть можно ко всему, кроме смерти, это единственная штука, которую нельзя перенести. Но чтоб понравилось -- другое дело! Мне здесь не нравилось, это я знал твердо. Похвала соседа не утешила, я заснул с ощущением, что могу внезапно проснуться с ножом, воткнутым меж ребер. Утром я обнаружил, что у меня стащили и миску, и ложку, и новое полотенце, принесенное из бани. Подавленный, я стоял у нар, опустив руки. Мне теперь нечем и не из чего было поесть. -- Обратно что закосили?-- поинтересовался дядя Костя. -- Не что, а все,-- поправил я.-- Придется наливать суп в шапку и хлебать руками. Дядя Костя поманил дневального. Тот торопливо подошел. -- Наведи порядочек. Слово скажу. -- Барак, внимание!-- рявкнул дневальный.-- Дядя Костя ботать будет. В бараке всегда шумно, а утром перед разводом стоит такой гомон, что не слышно диктора в репродукторе. Даже при неожиданном появлении старшего коменданта или надзирателей голоса стихают только там, куда начальство приближается. Но сейчас, спустя несколько секунд, весь барак охватила такая плотная тишина, что стало слышно сопенье спящих и поскрипывание скамеек. -- Значит так,-- негромко проговорил дядя Костя.-- У Сирожки что увели -- отдать! Ты!-- сказал он носатому.-- Брючишки -- где? -- Ну, где, дядя Костя? Может, за сотню верстов -- вольняшке сплавили... -- Разыщи, что показистее, а то ему в таких неудобно -- инженер. И больше, чтоб ни-ни!.. Ясно? -- Ясно,-- закричали отовсюду,-- А что у него слямзено? У нас приблудного барахла всякого... Дядя Костя посмотрел на меня. Я поспешно ответил: -- Кружка, миска, ложка и полотенце, больше пока ничего, если не считать брюк. Тут же я отшатнулся. Дзынь -- с трех сторон прилетели три кружки. Дзинь-дзинь -- к ним добавилось еще пять! Брум-брум -- тяжело заухали и зазвенели большие миски, взлетавшие с нижних нар, падавшие с верхних. Я едва успевал ворочать головой, чтобы мне не зашибло лоб или не раскровянило нос. А когда дошла очередь до ложек, я закрыл лицо руками. Их было так много, что они вонзались в меня, как стрелы, выпущенные целым племенем дикарей в одну мишень. А все было завершено веселым полетом полотенец, извивавшихся в воздухе, словно змеи, и, как одно, падавших мне не плечи и шею. -- Бери, что спулили!-- орали мне с хохотом.-- Получай свое законное! Я выбрал лучшую кружку и миску, новенькое полотенце. Ко мне подошел носатый с парой брюк. Брюки были поношенные, но приличные. -- Ворованные?-- спросил я, колеблясь. Он обиделся. -- А какие же? Честно чужие -- у нас других не бывает. Бери, бери, сам хотел пофорсить -- надо дядю Костю уважить!.. Я еще подумал, сбросил рвань, в которой ходил со вчерашнего дня, и напялил на себя "честно чужие" брючишки. В бараке теперь, когда дядя Костя взял меня под свое покровительство, жить стало легче, но я продолжал с беспокойством подумывать о Мишке Короле. Счастье было, что он жил не в нашем бараке. Но когда-нибудь он меня отыщет и сведет счеты. Я помню хорошо, что больше всего боялся его ночью, днем в заботах лагерной жизни было не до него. Дни шли спокойно, ночью мучили грозные сны. Но Мишка не появлялся. Недели через две я забыл о нем. После стольких дней он уже не мог узнать меня. Была и еще одна причина, почему я так легко успокоился. Мне рассказали, что Король искал меня и не нашел. Он даже приходил в наш барак разведывать, не тут ли я проживаю, но дневальный "забил ему баки" и "присушил мозги", так это было мне обрисовано. -- На долгую хватку Мишка тонок,-- разъяснил дневальный, после дяди Костиного заступничества относившийся ко мне так хорошо, что даже не взял денег за полотенце.-- Налететь, разорвать -- это он!.. Большие паханы его не уважают. Я уже многое знал о своем враге. Это был сравнительно молодой, но умелый и удачливый вор, за ним числились незаурядные дела. В лагере он сколотил свою "шестерню", то есть кучку прихлебателей и прислужников. Особого "авторитета" среди блатных он не приобрел, хотя и жил, в общем, в "законе", выполняя основные воровские установления и придерживаясь главных обычаев. Зато его необузданного нрава и тяжелого кулака побаивались, это с лихвой заменяло авторитет. Знавшие его люди в голос утверждали, что при любой стычке худо придется мне, а не ему. В эти две недели случились события, сыгравшие известную роль в моей жизни. Из Москвы прибыло предписание дать полную картину технологического процесса на Малом заводе, с точным балансом всех материалов, участвующих в плавке, и полученных продуктов в виде готового металла, шлаков, и унесенных в атмосферу газов. Дело это взвалили на Опытный цех, а Ольга Николаевна, сохранив за собой техническое руководство, решила, что с организацией сменных работ лучше всех справлюсь я. И вот на несколько недель я превратился в бригадира исследователей. Мне поставили особый стол рядом со столом главного металлурга Харина. В моем распоряжении оказалось человек двадцать инженеров -- химики, металлурги, механики, пирометристы. Кроме того, на время испытаний подчинили и всех начальников смен и мастеров. Я, конечно, не мог оборвать хоть на минуту производственный процесс, но в моей власти было убыстрить и замедлить его, выполняя разработанный Ольгой Николаевной график исследований. Я тогда мало что понимал и в этом графике, и в самих исследованиях, но, вступая в роль верховного исполнителя, никому в том не признавался и даже внушал убеждение, что справлюсь со своими обязанностями, то есть вполне квалифицированно "заряжал туфту". Как-то я вызвал энергетика завода, тоже зека, Михайлова и попросил осветить колошниковую площадку, где инженеры брали пробы пыли и производили газовый анализ. Михайлов посмотрел на меня с сожалением, как на глупца. -- Вы, очевидно, воображаете, что склады у меня доверху набиты проводами и лампочками? У меня нет и метра кабеля. Я не могу исполнить вашего распоряжения. Я настаивал. Без света ни измерения, ни анализы не могли быть произведены. Михайлов задумался. -- Есть одна возможность, только вы сами ее реализуйте. У рабочих попадаются разные ворованные материалы, может быть, они раскошелятся, если очень попросите. Я пошлю к вам монтера. Я сидел за своим столом в пустом кабинете, когда монтер громко постучал в дверь. Я крикнул: "Войдите!", и вошел Мишка Король. Мы сразу узнали один другого. Я непроизвольно встал, он замер. Потом он стал медленно приближаться, а я также медленно отходил на угол стола, где стояли телефоны. Я торопливо обдумывал, что может произойти. Если он кинется на меня, я сорву трубку диспетчерского телефона. Шум нашей драки, несомненно, услышат, ко мне поспешат на помощь. Пока подоспеет подмога, я устою, хорошей защитой послужит стол, неплохим оружием -- стулья. Мишка Король остановился у стола и широко осклабился. -- Здорово, кореш!-- сказал он, протягивая руку,-- Ну и окрестил ты меня тогда шайкой -- башка трещала! Твое счастье, что успел смотаться. Ну, зачем вызывал? Я предложил ему присесть и изложил просьбу. Мишка стукнул кулаком по столу. -- Никому бы не помог, тебе помогу. Только условие -- все, что намонтирую твоей шайке-лейке, после испытания обратно мое. Забожись твердым словом! -- Какой разговор -- конечно! -- заверил я. Мы еще немного потолковали, а потом я встал и запер дверь на ключ. Мишка смотрел на меня с удивлением. -- Давай подеремся!-- предложил я.-- То есть я хочу сказать -- поборемся. Не думаю, чтобы ты так уж легко справился со мной. -- А вот это сейчас увидишь!-- сказал он и бросился на меня. Я сопротивлялся с минуту, потом оказался на полу, а Мишка сидел на мне, с наслаждением прижимая мою грудь коленом. -- Так не пойдет,-- прохрипел я, поднимаясь.-- Ты слишком уж неожиданно налетел, я не успел приготовиться. Давай по-другому. -- Пусть по-другому,-- согласился он. На этот раз моего сопротивления хватило минуты на две. Раз за разом мы начинали борьбу сызнова, и результат ее был неизменно тот же -- я лежал на полу, а Мишка Король сидел на мне. -- Ух, и жалко же, что меня в тот вечер не допустили до тебя,-- сказал он, отряхивая пыль с ватных брюк.-- Ну и было бы!.. Теперь уж ничего не поделаешь! ИСТИННАЯ ЦЕННОСТЬ СУЩЕСТВОВАНИЯ В этом человеке угадывалась военная косточка. Даже блатные говорили, что "батя из военных". Он одевался в те же безобразные ватные брюки и бесформенный бушлат, что и мы, но носил эту уродливую одежду непохоже на нас. Он был подтянут, спокоен и вежлив особой отстраняющей и ставящей собеседника на место вежливостью. Мы прожили с ним бок о бок почти год, и я ни разу не слыхал от него не то что мата, но и черта. Если даже временами и являлось желание выругаться, то он не давал ему воли. У него, видимо, не воспиталось обычной у других жизненной привычки настаивать, добиваться, вырывать, выгрызать свое -- он всю свою жизнь просто командовал. При первой встрече я сказал ему, что он напоминает мне кого-то очень знакомого, только не соображу -- кого. Он ответил, сдержанно улыбнувшись: - Моя фамилия Провоторов. Вряд ли она что-нибудь вам говорит. Я любил поражать людей неожиданной эрудицией. Я помнил тысячи дат, имен и событий, которые были мне абсолютно ни к чему. Мой мозг был засорен великими пустяками. Я мог сообщить, в какой день вандалы Гензериха взяли приступом Рим, когда родился Гнейзенау, и произошла Варфоломеевская ночь, и как звали всех маршалов Наполеона, капитанов Колумба, офицеров Кортеса. Зато я понятия не имел о том, без чего зачастую было невозможно прожить -- друзья возмущались моей житейской неприспособленностью и ворчливо опекали меня. Чаще всего я пропускал их уроки мимо ушей. -- Если вы не конник Провоторов, прославленный герой гражданской войны,-- проговорил я небрежно, то фамилия ваша, в самом деле, ничего мне не говорит. Он с изумлением глядел на меня. Я тот самый Провоторов. Только какой уж там герой! Вы преувеличиваете. Теперь подошла моя очередь удивляться. Я назвал фамилию Провоторова, просто чтоб похвастаться своими знаниями. Меньше всего я мог подозревать, что этот седой худощавый мужчина в бушлате, сидевший против меня на нарах, и есть известный комдив, гроза белогвардейцев и бандитов. "Червонное казачество Провоторова" - как часто я слышал еще в детские годы эту формулу, как часто потом встречал ее в книгах! Этот человек в самом пекле гражданской войны воздвигал советскую власть, чтобы она нерушимо стояла века -- вот он сидит на нарах изгоем и пленником создававшейся им власти! На минуту острое отчаяние, не раз уже охватывавшее меня, снова пронзило болью мое сердце. Мой мозг непрерывно бился, пытаясь разрешить чудовищное противоречие, убийственное противоречие моего века. Как много написано прекрасных и страшных книг о великих страстях, терзающих душу человека, о деньгах, о власти, о природе, о смерти, о любви -особенно о любви. Мы все любили, мы все с волнением читали повести страданий молодых любовников, но будь я проклят, если любовь была главным в нашей собственной жизни. Мы, возмужавшие в первой половине двадцатого века, знали куда более пылкие страсти, чем влечение к женщине, куда более горькие события, чем расставания влюбленных душ. Только обо всем этом, нами испытанном, еще не написано настоящих книг! Итак, я разговаривал с Провоторовым Я расспрашивал, как он попал в тюрьму, нет ли переследствия и где он работает Я уже не помню, что он отвечал. Очевидно, история его "посадки" была настолько стандартна,что ее не стоило запоминать. Провоторов устроился, по местным условиям, неплохо - прорабом в одной из строительных контор. Он был теперь моим соседом, наши нары, разделенные проходом, располагались одна напротив другой. А на верхних нарах, как раз над Провоторовым, разместился неряшливый толстый человек лет сорока, всегда небритый, с темным одутловатым лицом. Он не понравился мне с первого взгляда, и это впечатление долго сохранялось. Он был мрачен и сосредоточен, всегда подгружен в себя, а когда его выводили из задумчивости, так яростно огрызался, что его старались не трогать. Я знал, что он работает на обогатительной фабрике, в тепле, и получает, как и все металлурги, усиленный паек. Странных людей кругом нас хватало, я не лез к нему с дружбой, он попросту не замечал меня. Звали его не то Бушлов, не то Бушнов. После ужина он сразу заваливался на нары и уж больше ни разу не слезал до утреннего развода. Я решил, что Бушлов лежебока. Провоторов, к моему удивлению, отнесся к Бушлову с расположением. Он даже ухаживал за ним, когда тот валялся на нарах,-- носил в кружке воду из бачка, совал книги. Ему, видимо, хотелось вывести Бушлова из всегдашней угрюмой сосредоточенности. Когда я поинтересовался, почему он оказывает внимание такому ленивому человеку, Провоторов улыбнулся непохожей на него грустной, слишком уж христианской улыбкой. -- Все мы мучаемся, что нас невинно посадили, а он мучается побольше нашего. В мире назревают грозные события -- не здесь, не здесь сейчас ему надо быть! Этого я не понимал. Кому из нас надо было находиться здесь? И ведь официальным объяснением нашего пребывания в этих отдаленных местах было именно то, в мире назревают грозные события. Нас старались удалить от мировых катаклизмов, каким-то безумцам и прихлебателям казалось, что так надежней. Не один Бушлов имел причины возмущаться. В эти осенние месяцы 1939 года меня поставили во главе инженерной группы, обследовавшей технологический процесс на ММЗ -- Малом металлургическом заводе. Я стал -- на время, конечно,-- почти начальником вызывал и перемещал людей. На столе моем поставили телефон -- высший из атрибутов начальственной власти. Я более ценил другой атрибут газету, которую приносили главному металлургу комбината Федору Аркадьевичу Харину, но чаще оставляли на моем столе, он был ближе к двери. Должен признаться, что я воровал его газеты. Я разрешал себе только этот род воровства. Я воровал с увлечением и не всегда дожидался, пока главный металлург торопливо перелистает серые странички местного листка. Он был прекрасный инженер и хороший человек, этот Харин, но в политике разбирался как иранская шахиня. Я не испытывал угрызений совести, оставляя его без последних известий. Он догадывался, кто похищает его газеты, но прощал мне это нарушение лагерного режима, как, впрочем, и многие другие нарушения. А в бараке, по праву владельца газеты, я прочитывал ее вслух от корки до корки. Обычно это совершалось после ужина. Лишь в дни особенно важных событий чтение происходило до еды. Так случилось и в тот вечер, когда появилась первая боевая сводка финляндской войны. Я помню ее до сих пор. В ней гремели литавры и барабаны, разливалось могучее ура - ошеломленного противника закидывали шапками. Наши войска атаковали прославленную линию Маннергейма, прорвали ее предполье, с успехом продвигаются дальше -- так утверждала сводка. У нас не было причин не доверять ей. Мы знали, что наша армия -- сильнейшая в мире. Мы верили, что от Москвы до Берлина расстояние короче, чем от Берлина до Москвы. Осатаневшие белофинны задумали с нами войну -- пусть теперь пеняют на себя -- завтра их сотрут в порошок! Бушлов по обыкновению лежал на нарах, безучастный ко всему. Услышав сводку, он соскочил на пол и протолкался ко мне: -- Дайте газету! -- закричал он,-- Немедленно дайте, слышите! Я строго отвел протянутую руку. -- Успеете, Бушлов! Вы не один, кто интересуется последними известиями. Сейчас я прочту четвертую страницу, потом можете вы. Но не долго, у меня уже человек пять просили... Провоторов наклонился надо мной. -- Дайте ему газету! -- сказал он тихо.-- Сейчас же дайте! Очень прошу, Сережа! Провоторову я не мог отказать. В его голосе слышалась непонятная мне тревога. Он готов был сам вырвать у меня газету и передать ее Бушлову, если бы я еще хоть секунду промедлил. Я в недоумении переводил взгляд с него на Бушлова. Бушлов, выпучив глаза, не пробегал строки сводки, а впивался в них. Так читают страшные известия, слова, которые должны врезаться в память на всю жизнь -- буквы, пронзающие пулями, рубящие пором... Даже со стороны было видно, что он весь дрожит от напряжения. Потом он бросил газету на стол и, ничего не сказав, стал проталкиваться к своим нарам. Он лежал там уставя лицо в потолок, не шевелясь, не произнося ни звука. Провоторов выпрямился и вздохнул. Он глядел на притихшего Бушлова. Я был так поражен изменившим лицом Провоторова, что забыл о газ