ю Е-го-рий, - раздельно произнес плотник. - А не один ли это черт? - недовольно заметил Алексей Фомич. - Вам должно быть известно, - высокомерно поглядел на него плотник. - Мне известно, что один... А фамилия как? - По фамилии я - Сурепьев. - Ну и отлично... Так вот, Егорий Сурепьев, чтобы времени даром не терять, приступайте! - Есть! - вздернув голову, отозвался на это Егорий и не то чтобы громко, но все же внушительно обратился к жене: - Дунькя! Сию минуту отседа лети к шаху-монаху! Алексей Фомич не видел, как глянул при этом Егорий на свою Дуньку, но догадался, что очень свирепо, так как она тут же повернулась и пошла, ставя ноги носками внутрь и припечатывая их к земле крепко. - Похоже, что дела у вас теперь, у всех плотников вообще, неважные? - спросил Сыромолотов Егория, когда ушла Дунька. - Дела совсем даже стали тупые, - вынимая из плетенки рубанки и стамески, согласился Егорий. - Охотников строиться теперь днем с огнем не найдешь: война!.. Хотя, сказать бы, и плотники тоже подобрались: кто убитый оказался, кто увечье себе получил, а кто в плен попал, - с плотниками та-ак!.. А если я, матрос черноморский, еще не взят на смерть, на увечье, так я ведь старых годов считаюсь, это раз, а во-вторых, куда нас, матросов, несчислимо брать? Кабы пехота, - та - другое дело, а матросня, она вся на счету, и вот ей, хотя бы наш Севастополь взять, убыли особой нет: сколько считалось спервоначалу во всех экипажах, столько и есть... Взять нас можно, конечно, - отчего не взять? Правительство все может сделать: захочет - возьмет, а зачем? Только абы-бы кормить нас зря? А пища матросам, слова нет, полагается хорошая, - не как пехоте... А доски-брусья у вас заготовлены? Сыромолотов повел его в сарай, где сложены были у стены доски и другой лес, а Егорий Сурепьев, отбирая там себе, что казалось ему подходящим для работы, заговорил вдруг таинственным тоном: - Вы, слыхал я про вас, господин сознательный, кокарды не носили и сейчас не носите, а также имения у вас нет, что же дома этого касаемо, то такой дом должон сключительно у каждого рабочего быть, и похоже к тому теперь дело клонит, по тому самому вам можно сказать, чего другому бы не сказал... Алексей Фомич заметил, как глаза у Егория стеклянно блеснули, в упор нацелившись на него, когда он держал в руках доску, готовясь положить ее сверху отобранной кучки леса. Голос Егорий заметно понизил, хотя сарай стоял в глубине двора, и услышать, что в нем говорилось, было бы мудрено кому-нибудь со стороны. - Кандалами звенел за политику шесть лет и четыре месяца день в день! Вы, конечно, доносить на меня не побегете, - потому вам могу довериться... С "Очакова" крейсера я матрос второй статьи, - ну, конечно, прав-состояния по суду был лишенный... Про крейсер "Очаков", небось, слыхали? - Имею о нем понятие, - сказал Сыромолотов и добавил: - Также и о броненосце "Потемкине". - Стало быть, одним словом, вам очень много об этом нечего рассказывать, - довольно качнул головой Егорий и продолжал: - Время какое было - этот девятьсот пятый год!.. Ну, похоже так, - ото многих людей приходится слышать, - хоть теперь уж считается шешнадцатый, а к пятому будто обратно дело подходит... И неужто ж теперь во флоте сознательных офицеров нет, как тогда были? Хотя бы, примерно будучи сказать, лейтенант Шмидт, какой нами тогда командовал... Эх, человек же был! Слово свое скажет, - и все готовы были за ним хоть в огонь, хоть в воду... А то вот был еще у нас на "Очакове" прапорщик из запаса, - фамилию имел Астияни, - из себя чернявый... Сыромолотов, как хозяин, должен был бы позаботиться о том, чтобы Егорий Сурепьев, бывший матрос с крейсера "Очаков", поменьше говорил и побольше бы делал, но, как художник, он ловил глазами каждый поворот головы этого, в первый раз увиденного им человека, непохожего на всех других, которых он когда-либо видел прежде. Поэтому он даже пробормотал поощрительно: - Говорите не опасаясь. Какой-то прапорщик флота Астияни (или, может быть, Остиани) заставил его вспомнить о своем свояке, тоже прапорщике флота Калугине: как-то он теперь там, в Севастополе, куда поехала Надя? А Егорий, положив уже доску, продолжал: - Ведь вот же считается из одного котла флотский борщ мы ели с одним подлецом, ну, а если бы не тот прапорщик Астияни, он бы весь партийный комитет на берегу выдал!.. Пришел это с берега и сейчас к вахтенному, прапорщику Астияни: "Честь имею доложиться, ваше благородие!" Тот ему, конечно, со своей стороны: "Чего тебе, Войт?" Фамилия, значит, такая была того подлеца-матроса: Войт. "Так и так, дело очень секретное: сейчас вот получил восемьсот рублей от комитета, чтобы я им восемьдесят винтовок на берег доставил... А я и вовсе хочу, чтобы мне от начальства благодарность, - вот чего я хочу! Извольте принять от меня теи самые ихние восемьсот рублей, сосчитать их только вам надо, а мне расписку чтоб... Они меня этими деньгами купить хотели, будто я их никогда сроду таких огромадных денег не видал, а у нас же смолокурня своя есть, и также уголь мы палим большим количеством... Пусть мне, одним словом, от начальства благодарность, а не то чтобы я им винтовки доставлял, с какими вполне я могу засыпаться!.. Я-то деньги у них взял, конечно, бараном вполне прикинулся как и нельзя лучше, а сам про себя думаю: "Доставлю их господину вахтенному начальнику, и пусть их благородие доложит командиру, - может, мне за это какую награду дадут". Тот прапорщик даже ахнул, как это услышал, - а он же вполне сознательный был... "Ну, говорит, спасибо тебе, Войт, для пользы службы! Спасибо, что так ты сделал, - присяги военной не переступил!" Тот Войт, конечно, ему: "Рад стараться!" "Иди же теперь спать, а завтра я твое дело доложу командиру. А расписку, что деньги я от тебя принял, это я вот тебе сейчас напишу..." Все по форме сделал, а ночью собрал матросов несколько, какие сознательные, и им так и так: "Войт, подлец, комитет выдал! Надо, стало быть, пока не дошло до командира, непременно его убрать". Ну, раз дело до этого коснулось, чтобы убрать, то все говорить стали: "Я его!.. Я его!.. Нет, я!.." А тут прапорщик Астияни им: "Как же вы его убрать можете?" - "Ну, конечно, стукнем в голову да за борт!" - "Не подходяще, говорит. На моем дежурстве такое будет, это и вам погибель, а также и мне своим чередом... Называется это напролом идти, а не то чтобы... Может, я к утру что-нибудь такое придумаю, что и вы отвечать за такую стерву не будете, и я как-нибудь вывернусь..." Ну, с тем, конечно, все разошлись: человек не нам чета: прапорщик, образование имеет. А утром встали, конечно, койки свои скатали - подвесили, ждем, что он, наш вахтенный начальник, надумает. А он, прапорщик Астияни, назначает уборку снарядов в крюйт-камеру, а Войта этого самого Июду - в число рабочих... Сам же, конечно, для наблюдения стоит это, как ему положено, на трапе, на верхней площадке... Работают матросы наши ничего, справно, и кто что знает про Войта, все, одним словом, молчок и вида не подают... И Войт, этот гад, ворочает, как нигде не был, ничего не видал, - а малый он из себя был здоровый... И вдруг, - на тебе, - выстрел!.. И как этот Войт стоял над снарядом нагнумши, так и упал на него, рукой его правой обнял! Череп ему пуля насквозь и как раз в переносье вышла, - вот это место! Тут Егорий выпрямился, голову отбросил, выставил кадык, и глаза его теперь уже длительно блестели. А на переносье свое он указал сначала одним пальцем, потом, чуть повыше, другим. - Я не совсем ясно это представляю, - сказал Сыромолотов, тщетно пытаясь вообразить картину уборки снарядов на нижней палубе крейсера, - причем прапорщик, выстреливший в Войта, поместился где-то на верхней ступеньке трапа, который куда же, собственно, вел? - Вам, конечно, трудно это, - сразу согласился Егорий, - как вы есть штатский и сроду на судне военном вам не приходилось бывать... А он, прапорщик Астияни, вон как удумал: он и револьвер из кобуры кожаной не вынимал, а так только чуть отогнул ее, кобуру свою, и как только Войт под ним оказался нагнумши, так он и нацелил ему в голову через кобуру, - вон ведь что удумал! Что значит он - ученый был человек, а не то что мы - серость! - "Вынимал револьвер вахтенный начальник?" - нас спрашивают. "Нет, - говорим, - никто не видал, чтобы их благородие револьвер свой из кобуры вынимали, - в этом какую угодно присягу примем: потому, как этого не было, то, значит, и не могло быть". - "А почему же это, - нам опять вопрос, - вдруг выстрел?" Ну, мы уж слышали от прапорщика эти самые слова: "Несчастный происшел случай", - вот и мы все следом за ним: "Несчастный, - говорим, - случай". А прапорщик со своей стороны доложили, что, мол, так и так, замечен, что якшается с кем-то на берегу. Уж там ищи, где хочешь, с кем якшается: Севастополь - это тебе не деревня, и люди там сидят не пришитые: нонче там, а завтра взял да и смылся. "Ага, - говорят, - та-ак! Ну, туда ему, подлецу, говорят, и дорога!" И вышел, стало быть, этот Войт обоюдный Июда, - вот как дело было. - Ну, все-таки вас за него судили? - полюбопытствовал Сыромолотов. - За Войта чтобы? Меня? Ни божесбави! Так что даже и прапорщику нашему церковного покаяния не дали, а не то чтобы нам... Мы же в этом при чем же быть могли?.. Вот с попом Брестского полка когда, - может, и эту историю пришлося вам слышать, - ну, тут уж одни сами матросы, потому как офицер, пускай даже сознательный, - на такое дело он вряд ли бы пошел. - Я действительно что-то слышал о каком-то полковом священнике, - припомнил Сыромолотов. - Не то он матросов исповедовал, а потом на них донес начальству, не то... - Истинно! Оказался Июдой тоже, не хуже Войта, - подхватил Егорий. - А нешто написано это в его Писании, чтобы ему на духу поверенное начальству потом доносить? - Нет, этого нигде нет ни в каком Писании, и не имел права он, священник, этого делать, - решительно ответил Алексей Фомич. И, как бы поощренный этим, Егорий, не глядя уже больше на ворота сарая, - не показался бы там какой посторонний человек, - и несколько даже повысив голос, продолжал: - Вот за это самое его и постановлено было казнить!.. Он подождал немного, не скажет ли чего-нибудь художник, но Сыромолотов молчал, выжидая. - Матросы, они, конечно, одним словом, читали кое-кто в газетах: "К смертной казни через повешение", - вот у них это самое и явилось. Того мало, что исповедников своих выдал: он в пехотном полку своем Брестском что ни обедню служит, - от него проповедь солдатам: "Не будьте как матросы-бунтовщики! Попадете за это после смерти к чертям собачьим сковородки горячие лизать и, значит, в котлах вариться, а пока что натерпитесь на каторге, ну, однако, могут вас взять да повесить!.." И что ни воскресенье, только это самое солдаты брестские от него и слышат: "В случае чего с вашей стороны, - поимейте это в виду, - возьмут да повесят!.." Вон он где второй Войт объявился, - в Брестском полку... Поэтому и решение об нем у матросов вышло: убрать!.. И, значит, одним словом, все обдумано было, как убрать того попа вредного... В пятом годе снег в Севастополе выпал большой, и так что даже санки у извощиков завелись... Санки, значит, должны были помочь спроти того попа нам дать. Идет он это в шубе-шапке меховой, как им полагается всенощную служить, а тут метель поднялась, - свету не видно, - да уж и сумерки само собой, - идет, а насустречь ему матросов двое. "Так и так, батюшка, во флотских казармах матросам проповедь скажите, - очень вас просят все, как умеете вы проповеди говорить, аж до самых печенок людей пробирает..." Поп туды-сюды: "Да как я могу свою паству бросить на произвол, а к вам, матросам, ехать?" Ну, ему тут разговоры насчет того, что души надо заблудшие спасать, а какие праведные, те сами собой спасение получат, а между тем к саням с ним подходят, какие уж наготове стоят, да его за шубу, да в сани... Ну, одним словом, вывезли его куда надо было, да так он, значит, на фонаре и повис как был: и шубу и шапку ему оставили, потому, конечно, холод... - Это, стало быть, за такое дело вы кандалами зазвенели? - неприязненно и глухо спросил Сыромолотов. - За такое дело разе кандалы бы дали? - как бы даже удивясь подобному вопросу, чуть усмехнулся краешками бескровных губ Егорий. - За такое дело - амур-могила и черный гроб! - Он провел ребром ладони по кадыку и посмотрел вверх на перекладину сарая. - Нет, я этому делу не касался, да, кажись, и матросов тех не нашли, - бежали они из Севастополя в ту же самую ночь, кажись... Нет, это я сключительно за одни просвирки. - Как за просвирки? - не понял Алексей Фомич. - А это как лейтенанта Шмидта расстреляли, - вам должно быть известно, на острове Березани, а мы, матросня, как узнали, решение тогда вышло всем за упокой Шмидта просвирки подать. Вот загодя просвирки мы в городе заказали, на судно доставили, - а нас все-таки восемьсот считалось человек, - и как только обедня началась в судовой церкви, - даже, сказать лучше, перед самым началом это, - что ни матрос, всякий идет к алтарю, просвирку несет, а на просвирке бумажка белой ниткой привязана, а на бумажке, своим чередом, написано у всех: "За упокой души лейтенанта Шмидта"... Стоим друг на друга зиркаем, что будет. Глядь, выходит из алтаря наш поп судовой, весь так точно красной краской покрасился и патлы свои залохматил. "Братья-матросы! - кричит. - Ну неужто у вас ни у кого отца-матери нет покойных, что оказался изменник царю, вере, отечеству всех вам дороже?" Ну, вот я тут и рявкнул один за всех матросов: "Дороже!" О-он же, - он на меня только чуть глаз навел, патлатая душа, а заметил! Ну и, конечно, своим чередом, командиру послал сказать, какие-такие ему представили поминальные просвирки. Глядим, входит в церковь наш командир и прямо идет мимо нас в алтарь... А из алтаря голос его слышим: "Выбросить за борт!" Так и выбросили почитай восемьсот штук!.. Цельный день потом мартышки их клевали... Ну, а я как рявкнул один за всех, так и посчитали меня в этом деле зачинщиком... Выходит, бунт я поднял, а как же? Вот за это я и получил каторгу!.. - И что же там, на каторге, другие тоже за политику сидели? - спросил Сыромолотов. - Со мной вместях? - Егорий покрутил головой и ответил: - Со мной на одних нарах там помещалось несколько их, ну, только они за такую политику, какая иржеть. - Как так "иржеть"? - не понял его Алексей Фомич. - Ну, сказать бы так: конокрады! Самые последние считаются люди, какие у мужика весной, как ему пахать-сеять, лошаденку лядащую уводили, а его в нищих оставляли, - вот какие. И, должно быть, вспомнив об этих своих соседях по нарам, Егорий замолчал, забрал в охапку отобранные доски и потащил их к крыльцу. А Сыромолотов, походив немного по саду и подойдя потом тоже к тому крыльцу, сказал: - Был я недавно в Севастополе и угодил как раз ко взрыву дредноута "Мария"... Страшная была картина - этот взрыв!.. Как вы думаете, - вы - бывший матрос, - кто мог решиться на такое дело, а? Кто мог взорвать такую громадину? Егорий, нагнувшийся в это время над последней ступенькой крыльца, посмотрел на него снизу вверх и ответил загадочно: - Кто взорвал, тот руки-ноги не оставил. Сыромолотов пошел от него в комнаты недовольный таким ответом. Ему хотелось услышать еще одну догадку о том, отчего погиб дредноут "Мария" и вместе с ним множество здоровых людей, которым жить бы да жить. Но нельзя же было ему, художнику, не занести в свой альбом эту новую "натуру". А когда он вышел снова на двор не только с альбомом, но и со стулом и уселся шагах в десяти от крыльца, нельзя же было не задать Егорию Сурепьеву еще несколько вопросов: разговаривать с "натурой" было в основных привычках Сыромолотова. - Вы что же, Егорий, уроженец здешний или из других каких мест? - Никак нет, не здешний рожденный... - Зачем-то помолчав немного, Егорий добавил: - Курский я соловей, Дмитриевского уезда, села Гламаздина. - На родину, значит, вас совсем не тянет? - А что же я на той родине своей должен с голоду, что ли, подыхать? Чудное дело, - родина! - И Егорий очень зло блеснул глазами. - Там же кто у меня может быть, ежли я давно уж там все обзаведение продал?.. Старик там у нас был один до земли очень жадный, - тот купил: все бы ему аржицу да пашаничку сеять... Ну, правду сказать, с той самой аржицы старик этот клятый до таких годов дотянул, что уж сам все на тот свет просился, где аржицы, - вам это должно быть известно, - ангелы не сеют, а черти им даже и земли не продают... Ан, сколько ни просился тот старик туда, все его дело не выходило... И так, - вам сказать в точности, - до девяноста аж лет дожил, а все не помирает: не находит его смерть никак - и шабаш! Вот уж видит он, тот старик, - сын старший к нему на полати лезет, - лет под семьдесят было тому... "Чего это ты, Вася, прилез?" А Вася этот ему: "Да что-то кабыть слабость какая-сь во мне завелась, в самой середке... Отлежусь, может, зле тебя". Не отлежался, брат, вскоростях помер... А там, через полгодика этак, другой сын, помоложе, тоже к нему на полати мостится. "Что это вздумал ты, Проша?" "Да так чтой-то лихоманка очень одолевает..." Неделя не прошла, - помер и этот самый Проша, а отец ихний все жив... Наконец того, зачал как-то он года свои высчитывать, - девяносто два насчитал... Ну, конечно, есть старику отчего испугаться! Взохался, взахался: "Ох, что же это такоича! Ах, грехи мои тяжкие!.. Не иначе потому это бог про меня забыл, что грехов на мне много!.. Тишка! - кричит. - Тишка, иди сюда!" А Тишка этот внук уж его был, - от Прохора: так уж ему тогда лет сорок с годком было. "Чего тебе?" - "Гони за попом! Отысповедуюсь, приобщусь, может, помру скореича... И тебе без меня полегче будет, а то ведь зря на полатях место пролеживаю..." Сделав тут передышку, так как сильно пришлось стучать молотком по гвоздям, Егорий продолжал: - Ну, конечно, приходит поп за своим доходом, и вот начинается исповедь эта самая... Надо бы тихо, да старик-то ведь уж глухой стал, тихо говорить не может... Кричит попу что есть мочи: и тем-то он грешен был, и тем-то... Подождет, подумает, почешется и еще добавит. Ну, с течением времени, даже и попу тому надоело его слушать. "Отпускаются, говорит, все грехи твои, и давай уж причащать тебя буду, а то ты и до вторых петухов не кончишь!.." Причастил его, конечно, получил свое за требу, водчонки выпил, закусил студнем, - подался домой к попадье... А старик этот... Как его звали, шут его дери? Кажись, Семен Матвеич... Полежал, полежал после того в чистой рубашке, подождал-подождал своей смерти, - что же это за наказание такое? Не идет, и шабаш!.. Покряхтел про себя и опять к тому внуку Тишке: "Нет, Тиша, видать, не помру я так-то: еще ведь я, окаянный, один грех забыл!.. Ведь вот же напасть мне какая: забыл, и все!.. А грех-то не какой-нибудь вообче, а большой считается. Гони опять за попом!" А Тишка этот не дурак тоже: это, стало быть, опять попа водкой пои да студня ему становь. "Какой такой грех-то? - вспрашивает. - Ты мне его скажи, а я уж попу передам, а то вполне может такое дело выйти: поп-то придет, - чего ему не прийти, - а ты грех тот забудешь, - какими ж глазами мне тогда на попа моргать, что я его зря беспокоил?" Ну, тут старик ему в голос: "Мать твою за грудя в сенцах лапал, вот какой грех мой, - понял?" Тишка ему: "Лежи уж знай! Тоже грех нашел! И мать-то моя давно уж помершая, никак годов десять будет. Авось помрешь и так, без попа обойдешься!" Ну, однако, не помер в тот год: держал его черт за те бабьи грудя еще на полатях года четыре... Вот и спроси теперь того самого черта: какой тебе, черту, от этого барыш, что четыре года ты старого человека за грудя мучил? Говоря это, Егорий привычно строгал доску, положив ее вместо верстака на двое козел, какие хранились в сарае для пилки дров. - Это, собственно, к чему же вы мне, Егорий, об этом старике рассказали? - самым добродушным тоном спросил Сыромолотов, принимаясь за новую зарисовку. - А это к тому я, барен, - метнул в него жуткий какой-то взгляд плотник, - что вот, бывает же ведь такое: живут-живут какие, и до того они живут, что аж сами в гроб просятся и даже гроба себе покупают, ан не тут-то было, - живут!.. А об себе думка у меня такая: из-за чего же ты с утра до ночи бьешься? Сключительно из-за одного куска хлеба, а бывает, и того куска не залапаешь. - У вас, что же, семейство, что ли, большое? - Бог миловал семейство чтоб заводить! - не поднимая глаз от рубанка, отчетливо сказал Егорий. А Сыромолотов в это время подумал, не знает ли он про старика Невредимова, не намекает ли на его долгую жизнь, вспоминая какого-то Семена Матвеича из села Гламаздина. Поэтому он сказал как бы про себя: - Много что-то злобы против людей, очень много... - А доброта у меня спроти них откуда же может взяться? - с любопытством даже как будто поглядел на него плотник. - Есть по плотницкой работе калуцкие, - ну про тех говорится, что лаптем тесто меряют, огурцом телушку режут... А про курских что говорят? Только что обротники, потому как они по конской части мастера... Однако, в конце-то концов, вот что и с нами, с курскими, происходит! - И он показал художнику сначала один дырявый рукав пиджака, потом другой. Кстати, в это время он уже остругал доску и подошел к крыльцу отмечать на ней карандашом, сколько надо отпиливать на ступеньки. - Говорится: каких замуж выдали, каких сговорили, а про каких и думать забыли, - вот так и про нас грешных, - как бы позаботился он, чтобы и язык его не оставался без работы. - Ну, однако ж, раз веру-царя-отечество защищать, то, значит, тут уж про всех до единого вспомнить надо. Бери вот себе японскую винтовку, как своих не стало хватать, да маршируй себе под пули, под снаряды, голову свою им подставляй, как она все одно дурная и на черта она тебе больше сгодиться может? Говорится, - реки и те без помощи поникают, а на твою помощь сключительно вся царская надежда положена. Тут Егорий коротко кашлянул и приставил левую ладонь, согнутую калачиком, ко рту. И только когда начал отпиливать от доски на ступеньку, испытующе исподлобья поглядел на художника. - Да, подобрали людей, - не замедлил согласиться с ним Алексей Фомич. - А в начале войны, я помню, все говорили, что продолжительной такая война быть не может: раз, два, - и готово... У меня сын тоже вот уж третий год служит в пехоте... Свояк мой, - он в Севастополе, во флоте, - чуть не погиб на этой самой "Марии", - едва-едва выплыл... А кроме того, ведь и братья жены моей тоже в разные полки взяты... - Ну, однако, дозвольте спросить, барен, - не то чтобы рядовщиной они были забраны? - очень живо осведомился Егорий. - Нет, не рядовыми, - скороспелыми офицерами этими военного времени, - прапорщиками, - охотно ответил Сыромолотов и добавил: - Ведь они все образование получили, поэтому теперь и офицерские обязанности несут. - Ну да, вроде как святые в старину спасались в пустынных местах, - подхватил Егорий, - хотя между прочим базар от тех мест пустынных поблизу должон был находиться, иначе бы курса свово не прошли бы, с голодухи поколели бы раньше времени... Это я к примеру так говорю, - и опять кашлянул в левую руку, начав прибивать на место отпиленную ступеньку. "Востер на язык!" - подумал о нем Алексей Фомич, принимаясь за новый рисунок, по счету четвертый. - Вы, конечно, хозяин считаетесь дома свово, - начал снова Егорий, прибив эту ступеньку и принимаясь отпиливать кусок доски для другой. - И хотя, сказать бы, желаете, чтоб я у вас на глазах работал, ну, заняты притом же своим делом, чтоб зря времени не тратить... А то вот раз, - это до войны дело было, - работал я тоже на дому у хозяина одного, только он был немец. Просветы я ему делал для флигеля, а также подшив под потолок, - работа эта, известно вам, гвоздевая... А тут ему приспичило ехать куда-то, немцу тому, по делам по своим, дня на три... "Вот, Егорий, - это он мне говорит, - как теперь без моего глазу будешь ты, оставляю тебе по списку тысячу семьсот восемьдесят семь предметов, а ты прими и распишись, как ты есть грамотный, а когда приеду, то, стало быть, мне в точности отчет дашь, сколько чего и куда у тебе пошло". - Каких же это тысяча семьсот предметов? - удивился Сыромолотов. - А как же так, каких! Разных там вобче по нашему делу: шпингалетов, задвижек, шурупов, петель оконных, ручек, крючочков для форточек и, что касается для подшива, гвоздей двухдюймовых, также и трех-четырехдюймовых, - доски прибивать к балкам, - объяснил Егорий. - Ну вот, приезжает той немец, давай все считать он, - каждый, понимаете, гвоздь забитый и тот сосчитал, - записал на бумажке, чтобы не сбиться... - Да, немцы статистику любят, - согласился Сыромолотов. - Вот так же они и свои снаряды к орудиям считали перед войной и свои патроны... Да и у союзников их тоже все было ими сосчитано... Благодаря счету они теперь и побеждают. - Ну, тот немец, он, кажись, на Урал куда-то выслан, - и все, значит, тыщи предметов его остались совсем без последствий, - вставил плотник. - А вот что я хотел бы у вас вспросить, барен. Вы вот это чертите карандашиком не с меня ли, грешного, свои планы? - То есть рисунки, вы хотите сказать? - Ну, хотя бы ж рисунки, - и кашлянул Егорий, прикрыв рот. - Выходит, стало быть, так: вы мне пользу преизнесли, работу мне на день дали, так что я могу считать, что назавтра я хлеба себе разжился, а я вам, выходит, пользу двойную преизношу: и крыльцо вам починяю, и, своим чередом, вы с меня рисунки свои снимаете, - может, за них не трояк, как я, получите, а пожалуй что чуть-чуть и поболе... Это я к примеру так говорю. - Нет, я за эти рисунки ни одной копейки не получу: они никому не будут нужны... А если я их делаю, то это у меня просто привычка такая, - с виду совершенно спокойно ответил Алексей Фомич. Однако, посидев после того еще с минуту, он закрыл альбом, взял стул и ушел в комнаты. ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ В полдень пришла Дунька и принесла Егорию какую-то снедь в синей эмалированной миске, завернутой в тряпицу. Пока он ел, она с большим любопытством ходила по двору и саду, зашла, наконец, и в сарай, и Алексей Фомич слышал, как Егорий крикнул ей: - Дунь-кя-я! Ты чего это там зиркаешь, где не надо? Аль украсть чего хочешь у барена, сука? Отворив окно, Сыромолотов не утерпел сказать: - Очень строго что-то вы обходитесь с женой, Егорий! - С бабой своей? - поправил его плотник. - А с ними, с бабами, разве можно иначе? Им только волю дай, а тогда с ними и жизни не рад будешь. Егорий при этом сжал кулак, на вид твердый, как каменный, и помахал им предостерегающе в сторону подходившей от сарая Дуньки. Однако, к удивлению Сыромолотова, и у Дуньки оказался голос, - правда, весьма неприятный, вороний: - Хороших людей постыдился бы, цыбулястый черт! Жрал бы, когда тебе принесли, да молчал бы, конопатый идол! И Сыромолотов еще только пытался догадаться, что это значит "цыбулястый" - когда Дунька торопливо подобралась к окну и почти пропела: - Бари-ин! Дайте уж мне вы, сделайте такую милость, той трояк, а то ведь пропьет он его, а мне и пятачка не даст, а я его, черта, корми! - Постойте, как же это так? - озадачился Алексей Фомич. - Он же ведь матрос бывший, сознательный, за политику "кандалами звенел", а вы... - Ка-кой он матрос! - истошно закричала Дунька. - В острогу он сидел за тую политику, какая иржеть! - Что за черт! Опять это "иржеть"! - изумился Алексей Фомич, но в это время крикнул и Егорий: "Дунь-кя-я!" - и встал, и показался страшен: рот его был открыт, оба каменных кулака сжаты, а глаза округлились, как у ястреба. И не успел еще Алексей Фомич вынуть кошелек из кармана, как Дунька уже метнулась от окна за угол дома, а следом за ней от крыльца бросился и Егорий все так же с открытым ртом, как будто хотел он пустить в дело и зубы. Алексей Фомич сразу потерял всю присущую ему медлительность; почти прибежал он из мастерской к парадной двери и едва успел отворить дверь, как на него шлепнулась всем телом Дунька, за которой Егорий был уже не больше как в трех шагах, так что щербатые, но еще крепкие зубы его как бы впились уже в то место, где только что, момент один назад, была спина Дуньки. Сыромолотов захлопнул за собою дверь, стал на первую ступеньку крыльца, прикрыв собою Дуньку, и крикнул: - Стоп! Почему-то именно это "стоп!" вырвалось у него как-то само собою, а не "стой!", и так же, как Егорий, он сжал кулаки. И, должно быть, вид его, мощный, несмотря на большие годы, и решительный все-таки, сразу отрезвил плотника: он остановился на полушаге, как будто по военной команде. И с полминуты стояли они друг перед другом, художник и плотник, остро, как перед рукопашной схваткой, наблюдая друг друга, пока на глазах художника не преобразился плотник: кулаки его разжались, рот закрылся, а в ястребиных глазах появились даже неожиданно веселые как будто огоньки, и выдавил он из себя хрипло: - Это вы, ба-рен, хорошо исделали, что дверь от нее закрыли, а то бы она вас обобрала, эта Дунькя-воровка! - Врешь, дьявол проклятый! Не воровка я! В острогу не сидела, как ты, конокрад паршивый! Сыромолотов повернулся к ней, на всякий случай оглянувшись при этом на ее мужа. Ему представилось, что она, эта Дунька, кинется вот сейчас на него сзади и пырнет его ножом в спину. Он быстро, как и не ждал от самого себя, поднялся на площадку крыльца, чтобы стать хотя бы рядом с Дунькой, а не спиною к ней, и, овладев уже собою, крикнул плотнику: - Иди кончать работу! - Есть кончать работу! - по-морскому повторил Егорий, повернулся через левое плечо вполне отчетливо, но пошел снова за угол дома, загребая землю длинными ногами и сутулясь. - А ты вот что, Дунька, - ты сейчас же отсюда уходи, а там дальше это уже не мое дело, как ты поступишь: дальше - там уж спасайся от мужа, как сама знаешь! И, говоря это, Сыромолотов все-таки вынул приготовленную было раньше трехрублевую бумажку из кошелька и подал ей с большой осторожностью, крепко зажав кошелек в руке. К удивлению его, Дунька ничего не сказала, кошелька даже и не попыталась выхватить из его рук, бумажку проворно спрятала, скомкав, а сама, поглядывая на угол дома, заспешила к калитке. Алексей Фомич долго ходил из угла в угол по своей столовой, украшенной вместо картин или этюдов только старой, выцветшей уже табличкой, написанной когда-то собственноручно им готическим шрифтом: "Хороший гость необходим хозяину, как воздух для дыхания; но если воздух, войдя, не выходит, то это значит, что человек уже мертв". Поглядев теперь на эту табличку, Сыромолотов подумал, что восточная мудрость, создавшая такое изречение, как бы предвидела такого "гостя", как этот вот плотник, назвавший себя Егорием Сурепьевым. Однако он счел бы за малодушие выгнать его вот теперь же, да и Дуньке надо было все-таки дать время от него куда-нибудь скрыться. Он привык думать над словами, услышанными им впервые, а теперь как раз были два таких слова: "иржеть" и "цыбулястый". "Иржеть", думал он, это вроде как мужики в средних губерниях - Тамбовской, Рязанской, - говорят "аржица" вместо "ржица", то есть рожь, да и сам этот Егорий, хотя он курский, тоже сказал раз "аржица", "пашаница", а вот "цыбулястый" откуда взялось? Должно быть, от "цыбули", - лук по-украински, но не луковица, конечно, а только зеленые длинные листья, пустые внутри. Как зеленые листья лука, цыбулястые ноги длинны и слабы; как ветру легко сломать листья цыбули, так легко можно сбить с цыбулястых ног человека; но разве годятся в матросы люди с подобными ногами? Кто же все-таки он, обладатель таких ног: "очаковец" ли, если верить ему самому, или всего только бывший конокрад, если верить жене его Дуньке? Бывшим конокрадом оказался, между прочим, и Распутин, - третье лицо в государстве Россия (а может быть даже и первое). Что же это за государство такое, в котором из конокрада может выйти не только полуцарь, а даже целый сверхцарь, и начнет этот сверхцарь проводить такую политику, какая "иржеть", да так оглушительно, что до сих пор стоит в ушах это ржанье - взрывы на несчастном дредноуте "Императрица Мария", погибшем не где-то в открытом море, в сражении с более сильным противником, а в своем собственном порту, в знаменитой Большой севастопольской бухте. И если этот Егорий Сурепьев, который, может, по паспорту своему и не Егорий и не Сурепьев, не был никогда матросом, как говорила его жена, а только слышал от матросов, что они рассказывали о предателе Войте, и прапорщике Астияни, и о восьмистах просвирках, поданных "за упокой души лейтенанта Шмидта", то чем же все-таки он занимался раньше, прежде чем стал конокрадом? И неужели Вильгельм и его министры, подготовляя эту ужасную войну, учитывая, сколько стали выплавляется в год в России и сколько может быть сделано на ее заводах орудий и снарядов, винтовок и патронов, учитывали и то, сколько таких вот Егориев останется в России в тылу, когда все молодое, способное, крепкое и чистое отправит она на фронт, протянувшийся небывало в ее истории от Мурманска до Одессы и даже до Закавказья? Кто не ляжет костьми на этом огромном фронте, тот вернется после войны, но в каком виде вернется? Простреленный, хронически больной и ревматизмом и другими болезнями явится он с фронта!.. Интеллигенция русская, - разве так уж была она многочисленна? Растили, растили эту интеллигенцию со времен Петра, но сколько же останется от нее после такой войны?.. Почему-то, хотя и в связи, конечно, с тем, о чем он думал, очень отчетливо представился Алексею Фомичу сын Ваня, когда-то "любимое дитя Академии художеств", прапорщик мощного вида. Писал он отцу редко, и последнее от него письмо было получено месяца два назад. Он был адъютантом одного второочередного полка и писал из города Броды в Галиции, который тогда только что был занят этим и другим полком одной с ним дивизии. После того появлялись кое-где списки убитых и раненых офицеров, но Вани не было в этих списках, и художник, думая о своей картине "Демонстрация", перестал наконец думать о сыне. Теперь же, когда он шагал по столовой, сын вспомнился и стоял перед глазами очень отчетливо, и странным показалось то, что Ваня смотрел на него как-то по-новому: не спокойно-наблюдательно, по-художницки, и не опустошенно, как этого можно было ожидать от человека, проведшего больше года на фронте, а задумчиво, углубленным в себя, очень каким-то поумневшим взглядом... Он хотел чем-нибудь заняться, чтобы отвлечься от этого, но ничего такого не нашлось, и стало так почему-то трудно оставаться наедине с собою, что ноги сами повернули из столовой к тому крыльцу, где стучал молотком плотник. Отворив дверь на это крыльцо, Алексей Фомич с минуту глядел на Егория, шумно сопя; даже странно показалось ему, что плотник вот так, как ни в чем не бывало, орудует тут у него и делает вид, что не замечает, уйдя весь целиком в свою работу, что хозяин дома отворил дверь и на него, а не куда-то в даль, смотрит. Наконец, он вышел на крыльцо, и тут ему пришлось удивиться по-настоящему: Егорий, кашлянув по-своему, в кулак, вдруг поднял на него глаза и спросил негромко: - А вам известно, барен, как королева какая-сь, - кажись, греческая она была, - через наш Симферополь в Петербург ехала? - Не знаю, - буркнул Алексей Фомич. - Как же, - ведь это не очень давно было, - после пятого года... Генерал Княжевич тогда у нас губернатор был, а Кузьменко полицмейстер, - вместе они ее и встречали... По какой такой причине у нас она, королева эта, остановку должна была исделать, это, конечно, дело ихнее, а только не одна же она ехала... Раз такая птица важная к нам залетела, то грекосов этих самых, или как бы сказать пиндосов, много зле нее держалось... Ну, однако, раз назначена остановка им всем, то как считаете, - кормить такую ораву надо, иль пускай у них кишки марш играют? Вот и поломай голову те княжевичи с теми кузьменками, из чего именно обед им сварганить? Ну, тогда тут им на выручку явился пристав один, - третьей он был части, очень из себя здоровый, Дерябьев по фамилии... - Дерябин? - невольно переспросил Сыромолотов. - Хотя бы ж Дерябьин, как вы сказали, а по-нашему все одно... И вот Кузьменко к нему: "Так и так, - выручай!.." - а Дерябьин этот, он же на егме вырос. - На какой "егме"? - перебил Сыромолотов. - Что это еще за "егма" такая? - Ну, иначе сказать, на хабаре... - А еще иначе "на взятке", что ли? - Ну, хотя бы и так... Все, выходит, я говорю не по-вашему, а где я учился, чтобы по-вашему говорить? Так как Егорий после этого замолчал, а Сыромолотову хотелось уже теперь узнать что-нибудь о видном персонаже своей картины приставе Дерябине, то он спросил: - Что же именно Дерябин, - как? Чем он Княжевича выручил? - Так ведь в третьей части тут цыгане живут, и не сказать бы, что их мало, а вполне порядочно - цельный квартал цыганский, - кашлянув, продолжал плотник. - Призвал он, Дерябьев, старшого цыгана и ему приказ дал: "Через два часа чтоб, никак не позже смотри, - пятьдесят штук курей в губернаторский дом чтоб доставили королеву кормить! Не кого-нибудь, а целую королеву, черти смоленые, - поимейте это себе в виду!" А цыгане что ж, - цыгане, конечно, курями хоть не занимались, ну, между прочим, про запас себе доставать их умеют: этому они сыздетства обученные (тут Егорий слегка подкивнул подбородком и мотнул головой). Одним словом вам сказать, двух часов не прошло, а цыгане-цыганки полсотни курей на губернаторский двор приташшили... Как я сам на том обеде у губернатора Княжевича не был, то сказать вам не могу по этому самому, сколь гости были довольны; а только вечером после обеда их уж опять на вокзал провожали и счастливого пути им желали... А на другой день те цыгане к тому приставу Дерябьеву гурьбой лезут - деньги за курей получать. Ну, а Дерябьев, он же сам деньги получать любил, а не то чтобы их кому платить, - кэ-эк рявкнет на них: "Прочь отседова, пока целы! Чтоб и духом вашим цыганским у меня тут на дворе не пахло!.." Ну, однако, сказать бы, цыгане-цыганки того крика не очень испугались, как уж не один раз его слыхали, а знай себе денежки требовают. Ну, тогда Дерябьин им вместо денег бумажку сует к полицмейстеру Кузьменке: "Вот от кого деньги вам получать!.." Хорошо, что ж: все ж таки бумажка, а не то чтобы крик один, притом же печать на той бумажке, видят, есть круглая, - все по форме... Приходят до Кузьменки того, а тот - старый уж человек, - я, мол, этому делу не причина, и платить за курей денег у меня не заготовлено, а идите вы к самому губернатору, - может, он вам уплотит. "Бумагу, кричат, давай. Без бумаги как пойдем к губернатору?" Кузьменко что ж, - дает им и он бумажку и тоже для видимости печать к ней пристукнул. Лезут теи цыгане в губернаторский дом, а тут губернаторша от них в страх и ужас пришла и давай духами прыскаться и кричать, и, стало быть, их городовые селедками своими долой с улицы гонят. "Куда ж нам теперь?" - цыгане кричат. "А вы какой части? Третьей считаетесь? Ну, вот к свому приставу Дерябьеву и шпарь!" Пришли опять цыгане до Дерябьева, а тот им кричит: "Теперь осталось вам только к чертовой матери иттить или же к самой королеве греческой да с нее деньги за курей и получать, как они есть все до одной вами уворованные!.. И ничего вам, смоленым чертям, не стоит еще их наворовать хоть целых две сотни, потому как наш Симферополь - он город губернский считается, и курей в нем водится не меньше, как со