вид простодушный. "Этот претолстый немец - претонкая бестия",- говорил о нем Езопка. Вейнгарт принес ящик старого фалернского и мозель- вейна в подарок царевичу, которого называл, соблюдая инкогнито при посторонних, высокородным графом; а Евфросинье, у которой поцеловал ручку - он был боль- шой дамский угодник - корзину плодов и цветов. Передал также письма из России и на словах пору- чения из Вены. - В Вене охотно услышали, что высокородный граф в добром здравии и благополучьи обретается. Ныне надоб- но еще терпение, и более, нежели до сих пор. Сообщить имею, как новую ведомость, что уже в свете начинают говорить: царевич пропал. Одни полагают, что он от сви- репости отца ушел; по мнению других, лишен жизни его волею; иные думают, что он умерщвлен в пути убий- цами. Но никто не знает подлинно, где он. Вот копия с донесения цесарского резидента Плейера на тот случай, ежели любопытно будет высокорожденному графу узнать, что пишут о том из Петербурга. Его величества цесаря слова подлинные: милому царевичу к пользе советуется держать себя весьма скрытно, потому что, по возвращении государя, отца его, в Петербург, будет великий розыск. И наклонившись к уху царевича, прибавил шепотом: - Будьте покойны, ваше высочество! Я имею самые точные сведения: император ни за что вас не покинет, а ежели будет случай, после смерти отца, то и воору- женною рукою хочет вам помогать на престол... - Ах, нет, что вы, что вы! Не надо...- остановил его царевич с тем же тягостным чувством, с которым только что отложил письмо к цесарю.- Да"т Бог, до того не дойдет, войны из-за меня не будет. Я вас не о том прошу - только чтоб содержать меня в своей протекции! А этого я не желаю... Я, впрочем, благодарен. Да наградит Гос- подь цесаря за всю его милость ко мне! Он велел откупорить бутылку мозельвейна из подарен- ного ящика, чтобы выпить за здоровье цесаря. Выйдя на минуту в соседнюю комнату за какими-то нужными письмами и вернувшись, застал Вейнгарта объ- ясняющим mademoiselle Eufrosyne с галантною любез- ностью, не столько впрочем словами, сколько знаками, что напрасно не носит она больше мужского платья - оно ей очень к лицу: - L'Amour тете пе saurait se presenter avec plus de graces! Сам Амур не мог бы явиться с большим изяществом (франц.) заключил он по-французски, глядя на нее в упор свиными глазками тем особенным взором, который так противен был царевичу. Евфросинья, при входе Вейнгарта, успела накинуть на грязный шлафор новый щегольский кунтыш тафты двуличневой, на нечесаные волосы - чепец дорогого брабантского кружева, припудрилась и даже налепила мушку над левою бровью, точно так, как видела на Корсо в Риме у одной приезжей из Парижа девки. Выражение скуки исчезло с лица ее, она вся оживилась, и, хотя ни слова не понимала ни по-немецки, ни по-французски, поняла и без слов то, что говорил немец о мужском наряде, и лукаво смеялась, и притворно краснела, и за- крывалась рукавом, как деревенская девка. "Этакая туша свиная! Тьфу, прости Господи! Нашла с кем любезничать,- посмотрел на них царевич с досадою.- Ну, да ей все равно кто, только бы новенький. Ох, евины дочки, евины дочки! Баба да бес. один в них вес"... По уходе Вейнгарта, он стал читать письма. Всего важнее было донесение Плейера. "Гвардейские полки, составленные большею частью из дворян, вместе с прочею армией, учинили заговор в Мекленбургии, дабы царя убить, царицу привезти сюда с младшим царевичем и обеими царевнами, заточить в тот самый монастырь, где ныне старая царица, а ее освободив, сыну ее, законному наследнику, правление вручить". Царевич выпил залпом два стакана мозельвейна, встал и начал ходить быстро по комнате, что-то бормоча и раз- махивая руками. Евфросинья молча, пристально, но равнодушно сле- дила за ним глазами. Лицо ее, по уходе Вейнгарта, при- няло обычное выражение скуки. Наконец, остановившись перед ней, он воскликнул: - Ну, маменька, снеточков Белозерских скоро ку- шать будешь! Вести добрые. Авось, Бог даст нам случай возвратиться с радостью... И он рассказал ей подробно все донесение Плейера; последние слова прочел по-немецки, видимо, не нараду- ясь на них: - "Alles zum Aufstand allhier sehr geneiget ist. Bce- де в Питербурхе к бунту зело склонны. Все жалуются, что знатных с незнатными в равенстве держат, всех рав- но в матросы и солдаты пишут, а деревни от строения городов и кораблей разорились". Евфросинья слушала молча, все с той же равнодуш- ной скукой на лице, и только когда он кончил, спросила своим протяжным, ленивым голосом: - А что, Алексей Петрович, ежели убьют царя и за тобой пришлют,- к бунтовщикам пристанешь? И посмотрела на него сбоку так, что, если бы он мень- ше был занят своими мыслями, то удивился бы, может быть, даже почувствовал бы в этом вопросе тайное жало. Но он ничего не заметил. - Не знаю,- ответил, подумав немного.- Ежели присылка будет по смерти батюшки, то, может быть, и пристану... Ну да что вперед загадывать. Буди воля Гос- подня!- как будто спохватился он.- А только вот го- ворю я, видишь, Афросьюшка, что Бог делает: батюшка делает свое, а Бог свое! И усталый от радости, опустился на стул и опять заго- ворил, не глядя на Евфросинью, как будто про себя: - Есть ведомость печатная, что шведский флот пошел к берегу лифляндскому транспортовать людей на берег. Велико то худо будет, ежели правда: у нас в Питер- бурхе не согласится у князя Меншикова с сенаторами. А войско наше главное далеко. Они друг на друга сер- дятся, помогать не станут - великую беду шведы почи- нить могут. Питербурх-то под боком! Когда зашли да- леко в Копенгаген, то не потерять бы и Питербурха, как Азова- Недолго ему быть за нами: либо шведы возьмут, либо разорится. Быть ему пусту, быть пусту!- повторял он, как заклинание, пророчество тетушки, царевны Мар- фы Алексеевны. - А что ныне там тихо - и та тишина не даром. Вот дядя Аврам Лопухин пишет: всех чинов люди говорят обо мне, -спрашивают и жалеют всегда, и стоять за меня готовы, а кругом-де Москвы уже заворашиваются. И на низу, на Волге, не без замешанья б^хет в народе. Чему дивить? Как и по ею пору еще терять? А не пройдет даром. и, чай, не стерпя что-нибудь да сделают. А тут и в Мекленбургии бунт, и шведы, и цесарь, и я! Со всех сторон беда! Все мятется, мятется, шатается. Как затре- щит, да ухнет - только пыль столбом. Такая раскачка пойдет, что ай, ай! Не сдобровать и батюшке!.. Первый раз в жизни он чувствовал себя сильным и страшным отцу. Как тогда, в ту памятную ночь, во время болезни Петра, когда за морозным окном играла лунная вьюга, синяя, точно горящая синим огнем, пьяная - у него захватило дух от радости. Радость опьяняла силь- нее вина, которое он продолжал пить, почти сам того не замечая, стакан за стаканом, глядя на море, тоже синее, точно горящее синим огнем, тоже пьяное и опьяняющее. - В немецких курантах пишут: Куранты - газеты, ведомости (устар.). младшего-то братца моего, Петиньку, нынешним летом в Петергофе чуть гро- мом не убило; мама на руках его держала, так едва жива осталась; а солдата караульного зашибло до смерти. С той поры младенец все хиреет, да хиреет - видно, не жилец на свете. А уж ведь как берегли, как холили! Жаль Петиньки. Младенческая душенька, пред Богом неповин- ная. За чужие грехи терпит, за родительские, беднень- кий. Спаси его Господь и помилуй! А только вот, говорю, воля-то Божья, чудо-то, знаменье! И как батюшка не вра- зумится? Страшно, страшно впасть в руки Бога живого!.. - А кто из сенаторов станет за тебя?- спросила вдруг Евфросинья, и опять та же странная искра про- мелькнула в глазах ее и тотчас потухла - словно про- несли свечу за темным пологом. - А тебе для чего?-посмотрел на нее царевич с удивлением, как будто совсем забыл о ней и теперь только вспомнил, что она его слушает. Евфросинья больше не спрашивала. Но едва улови- мая чуждая тень прошла между ними. - Хоть и не все мне враги, а все злодействуют, в угоду батюшке, потому что трусы,- продолжал царе- вич.- Да мне никого и не нужно. Плюну я на всех - здорова бы мне чернь была!- повторил он свое люби- мое слово.- Как буду царем, старых всех выведу, а из- беру новых, по своей воле. Облегчу народ от тягостей - пусть отдохнет. Боярскую толщу поубавлю, будет им жиру нагуливать - о крестьянстве порадею, о слабых и сирых, о меньшей братье Христовой. И церковный и зем- ский собор учиню, от всего народа выборных: пусть все доводят правду до царя, без страха, самым вольным голо- сом, дабы царство и церковь исправить многосоветием общим и Духа Святого нашествием на веки вечные!.. Он грезил вслух, и грезы становились все туманнее, все сказочнее. Вдруг злая острая мысль ужалила сердце, как овод: ничему не бывать; все врешь; славу пустила синица, а моря не зажгла. И представилось ему, что рядом с отцом - исполи- ном, кующим из железа новую Россию - сам он со сво- ими грезами - маленький мальчик, пускающий мыльные пузыри. Ну куда ему тягаться с батюшкой? Но он тотчас прогнал эту мысль, отмахнулся от нее, как от назойливой мухи: буди воля Божья во всем; пусть ба- тюшка кует железо на здоровье, он делает свое, а Бог - свое; захочет Бог - и лопнет железо, как мыльный пузырь. И он еще слаще отдался мечтам. .Чувствуя себя уже не сильным, а слабым - но это была приятная слабость - с улыбкой, все более кроткой и пьяной, слушал, как море шумит, и чудилось ему в этом шуме что-то знакомое, дав- nееe-давнее-то ли бабушка баюкает, то ли Сирин, птица райская, поет песни царские. - А потом, как землю устрою и народ облегчу- с великим войском и флотом пойду на Царьград. Турок повыбью, славян из-под ига неверных освобожу, на Св. Софии крест водружу. И соберу вселенский собор для воссоединения церквей. И дарую мир всему миру, да при- текут народы с четырех концов земли под сень Софии Премудрости Божией, в царство священное, вечное, во сретение Христу Грядущему!.. Евфросинья давно уже не слушала,- все время зе- вала и крестила рот; наконец, встала, потягиваясь и по- чесываясь. - Разморило меня что-то. С обеда, чай, немца-то ждавши, не выспалась. Пойду-ка-сь я, Петрович, лягу, что ль? - Ступай, маменька, спи с Богом. Может и я приду, погодя - только вот голубков покормлю. Она вышла в соседнюю комнату - спальню, а царе- вич - на галерею, куда уже слетались голуби, ожидая обычного корма. Он разбрасывал им крошки и зерна с тихим ласко- вым зовом: - Гуль, гуль, гуль. И так же, как, бывало, в Рождествене, голуби, вор- куя, толпились у ног его, летали над головой, садились на плечи и руки, покрывали его, точно одевали, крыль- ями. Он глядел с высоты на море, и в трепетном веяньи крыльев казалось ему, что он сам летит на крыльях туда, в бесконечную даль, через синее море, к светлой, как солнце, Софии Премудрости Божией. Ощущение полета было так сильно, что сердце зами- рало, голова кружилась. Ему стало страшно. Он зажму- рил глаза и судорожно схватился рукою за выступ огра- ды: почудилось, что он уже не летит, а падает. Нетвердыми шагами вернулся он в комнату. Туда же из спальни торопливо вышла Евфросинья уже совсем раздетая, в одной сорочке, с босыми ногами влезла на стул и стала заправлять лампадку перед образом. Это была старинная любимая царевичева икона Всех Скорбя- щих Матери; всюду возил он ее за собою и никогда не расставался с нею. - Грех-то какой? Завтра Успение Владычицы, а я забыла. Так бы и осталась без лампадки Матушка. Часы-то, Петрович, будешь читать? Налой готовить ли? Перед каждым большим праздником, за неимением попа, он сам справлял службы, читал часы и пел сти- херы. - Нет, маменька, разве к ночи. Устал я что-то, го- лова болит. - Вина бы меньше пил, батюшка. - Не от вина, чай - от мыслей: вести-то больно радостные?.. Засветив лампадку и возвращаясь в спальню, она оста- новилась у стола, чтобы выбрать в подаренной немцем корзине самый спелый персик: в постели перед сном любила есть что-нибудь сладкое. Царевич подошел к ней и обнял ее. - Афросьюшка, друг мой сердешненький, аль не рада? Ведь будешь царицею, а Селебеный... "Серебряный" или, нежнее, как выговаривают малень- кие дети -- "Селебеный" было прозвище ребенка, непре- менно, думал он, сына, который должен был родиться у Евфросиньи: она была третий месяц беременна. "Ты у меня золотая, а сынок будет серебряный", говорил он ей в минуты нежности. - Будешь царицею, а Селебеный наследником?- продолжал царевич.- Назовем его Ваничкой - благоче- стивейший, самодержавнейший царь всея России, Иоанн Алексеевич?.. Она освободилась тихонько из его объятий, огляну- лась через плечо, хорошо ли лампадка горит, закусила персик и, наконец, ответила ему спокойно: - Шутить изволишь, батюшка. Где мне, холопке, царицею быть? - а женюсь, так будешь. Ведь и батюшка таковым же образом учинил. Мачеха-то, Катерина Алексеевна тоже не знамо какого роду была - сорочки мыла с чу- хонками, в одной рубахе в полон взята, а ведь вот же цар- ствует. Будешь и ты, Евфросинья Федоровна, царицею, небось не хуже других?.. Он хотел и не умел сказать ей все, что чувствовал: за то, может быть, и полюбил он ее, что она простая холопка; ведь и он, хотя царской крови - тоже простой, спеси боярской не любит, а любит чернь; от черни-то и царство примет; добро за добро: чернь сделает его царем, а он ее, Евфросинью, холопку из черни - царицею. Она молчала, потупив глаза, и по лицу ее видно было только, что ей хочется спать. Но он обнимал ее все креп- че и крепче, ощущая сквозь тонкую ткань упругость и свежесть голого тела. Она сопротивлялась, отталкивая руки его. Вдруг нечаянным движением потянул он вниз полурасстегнутую, едва державшуюся на одном плече сорочку. Она совсем расстегнулась, соскользнула и упала к ее ногам. Вся обнаженная, в тусклом золоте рыжих волос, как в сиянии, стояла она перед ним. И странною и соблаз- нительною казалась черная мушка над левою бровью. И в скошенном, удивленном разрезе глаз было что-то козье, чуждое и дикое. - Пусти, пусти же, Алешенька. Стыдно? Но если она стыдилась, то не очень: только немного отвернулась со своей обычною, ленивою, как будто през- рительной усмешкою, оставаясь, как всегда, под ласками его, холодною, невинною, почти девственной, несмотря на чуть заметную округлость живота, которая предре- кaла полноту беременности. В такие минуты казалось ему, что тело ее ускользает из рук его, тает, воздушное, как призрак. - Афрося? Афрося?- шептал он, стараясь поймать, удержать этот призрак, и вдруг опустился перед ней на колени. - Стыдно,- повторила она.- Перед праздником. Вон и лампада горит... Грех, грех? Но тотчас опять равнодушно, беспечно поднесла за- кушенный персик ко рту, полураскрытому, алому и све- жему, как плод. "Да, грех,- мелькнуло в уме его,- от жены начало греху, и тою мы все умираем"... И он тоже невольно оглянулся на образ, и вдруг вспомнил, как точно такой же образ в Летнем саду, но- чью, во время грозы, упал из рук -батюшки и разбился у подножия Петербургской Венус - Белой Дьяволицы. В четырехугольнике дверей, открытых на синее море, тело ее выступало, словно выходило, из горящей синевы морской, золотисто-белое, как пена волн. В одной руке держала она плод, другую опустила, целомудренным движением закрывая наготу свою, как Пеннорожденная. А за нею играло, кипело синее море, как чаша амврозии, и шум его подобен был вечному смеху богов. Это была та самая дворовая девка Афроська, кото- рая однажды весенним вечером в домике Вяземских на Малой Охте, наклонившись низко в подоткнутой юбке, мыла пол шваброю. Это была девка Афроська и богиня Афродита - вместе. "Венус, Венус, Белая Дьяволица!" - подумал царевич в суеверном ужасе и готов был вскочить, убежать. Но от грешного и все-таки невинного тела, как из раскрытого цветка, пахнуло на него знакомым упоительными страш- ным запахом, и, сам не понимая, что делает - он еще ниже склонился перед ней и поцеловал ее ноги, и загля- нул ей в глаза, и прошептал, как молящийся: - Царица! Царица моя!.. А тусклый огонек лампадки мерцал перед святым и скорбным Ликом. Наместник цесаря в Неаполе, граф Даун пригласил царевича на свидание к себе в Королевский дворец ве- чером 26-го сентября. В последние дни в воздухе чувствовалось приближе- ние сирокко, африканского ветра, приносящего из глубин Сахары тучи раскаленного песку. Должно быть, ураган уже разразился и бушевал в высочайших воздушных слоях, но внизу была бездыханная тишь. Листья пальм и ветви мимоз висели, недвижные. Только море волно- валось громадными беспенными валами мертвой зыби, которые разбивались о берег с потрясающим грохотом. Даль была застлана мутною мглою, и на безоблачном небе солнце казалось тусклым, как сквозь дымчатый опал. Воздух пронизан тончайшею пылью. Она прони- кала всюду, даже в плотно запертые комнаты, покрыва- ла серым слоем белый лист бумаги и страницы книг; хрустела на зубах; воспаляла глаза и горло. Было душно, и с каждым часом становилось все душнее. В природе чувствовалось то же, что в теле, когда нарывает нарыв. Люди и животные, не находя себе места, метались в тос- ке. Народ ожидал бедствий - войны, чумы, или извер- жения Везувия. И действительно, в ночь с 23-го на 24-е сентября жи- тели Торре дель Греко, Резины и Портичи почувство- вали первые подземные удары. Появилась лава. Огнен- ный поток уже приближался к самым верхним, распо- ложенным по склону горы, виноградникам. Для умило- стивления гнева Господня совершались покаянные шествия с заженными свечами, тихим пением и громкими вопля- ми самобичующихся. Но гнев Божий не утолялся. Из Везувия днем валил черный дым, как из плавильной печи, расстилаясь длинным облаком от Кастелламаре до Позиллиппо, а ночью вздымалось красное пламя, как зарево подземного пожара. Мирный жертвенник богов превращался в грозный факел Евменид. Наконец, в са- мом Неаполе послышались, точно подземные громы, первые гулы землетрясения, как будто снова пробужда- лись древние Титаны. Город был в ужасе. Вспоминались дни Содома и Гоморры. А по ночам, среди мертвой тишины, где-нибудь в щелях окна, под дверью или в трубе очага раздавался тонкий-тонкий, ущемленный визг, точно пойманный комар жужжал: то сирокко заводило свои песни. Звук разрастался, усиливался, и казалось, вот- вот разразится неистовым воем,- но вдруг замирал, об- рывался - и опять наступала тишина, еще более мертвая. Как будто злые духи, и внизу, и вверху, перекликались, совещались о страшном дне Господнем, которым должен кончиться мир. Все эти дни царевич чувствовал себя больным. Но врач успокоил его, сказав, что это с непривычки от сирок- ко, и прописал освежающую кислую микстуру, от которой ему действительно сделалось легче. В назначенный день и час поехал он во дворец на свидание с наместником. Встретивший его в передней караульный офицер пе- редал ему почтительнейшее извинение графа Дауна, что его высочеству придется несколько минут подождать в приемной зале, так как наместник принужден был отлу- читься по важному и неотложному делу. Царевич вошел в огромную и пустынную приемную залу, убранную с мрачною, почти зловещею, испанскою роскошью: кроваво-красный шелк обоев, обилие тяжелой позолоты, резные шкафы из черного дерева, подобные гробницам, зеркала, такие тусклые, что в них, казалось, отражались только лица призраков. По стенам - боль- шие, темные полотна - благочестивые картины старин- ных мастеров: римские солдаты, похожие на мясников, жгли, секли, резали, пилили и всякими иными способами терзали христианских мучеников; это напоминало бойню, или застенки, Святейшей Инквизиции. А вверху, на по- толке, среди раззолоченных завитков и раковин - Триумф Олимпийских богов: в этом жалком ублюдке Тициана и Рубенса виден был конец Возрождения - в утончен- ной изнеженности варварское одичание и огрубение ис- кусства; груды голого тела, голого мяса - жирные спины, пухлые, в складках, животы, раскоряченные ноги, чудо- вищно-отвислые женские груди. Казалось, что все эти боги и богини, откормленные, как свиные туши, и малень- кие амуры, похожие на розовых поросят,- весь этот ско- топодобный Олимп предназначался для христианской бойни, для пыточных орудий Святейшей Инквизиции. Царевич долго ходил по зале, наконец, устал и сел. В окна вползали сумерки, и серые тени, как пауки, ткали паутину по углам. Кое-где лишь выступала, светлея, по- золоченная львиная лапа и острогрудый гриф, которые поддерживали яшмовую или малахитовую доску круглого стола, да закутанные кисеею люстры тускло поблески- вали хрустальными подвесками, как исполинские коконы в каплях росы. Царевичу казалось, что удушье сирокко увеличивается от этого множества голого тела, голого мяса, упитанного, языческого - вверху, и страдальче- ского, христианского - внизу. Рассеянный взгляд его, блуждая по стенам, остановился на одной картине, не- похожей на другие, выступавшей среди них, как светлое пятно: обнаженная до пояса девушка с рыжими воло- сами, с почти детскою, невинною грудью, с прозрачно- желтыми глазами и бессмысленной улыбкою: в припод- нятых углах губ и в слегка скошенном, удлиненном раз- резе глаз было что-то козье, дикое и странное, почти жуткое, напомнившее девку Афроську. Ему вдруг смутно почуялась какая-то связь между этою усмешкою и нары- вающим удушением сирокко. Картина была плохая, сни- мок со старинного произведения ломбардской школы, ученика учеников Леонардо. В этой обессмысленной, но все еще загадочной усмешке отразилась последняя тень благородной гражданки Неаполя, моны Лизы Джоконды. ' Мона Лиза была жительницей Флоренции. Царевич удивлялся, что наместник, всегда изысканно. вежливый заставляет его ждать так долго; и куда запро- пастился Вейнгарт, и почему такая тишина - весь дворец точно вымер? Хотел встать, позвать кого-нибудь, велеть принести свечи. Но на него напало странное оцепенение, как будто и он был заткан, облеплен тою серою паутиною, которую тени, как пауки, ткали по углам. Лень было двинуться. Глаза слипались. Он открывал их с усилием, чтобы не заснуть. И все-таки заснул на несколько мгновений. Но когда проснулся, ему показалось, что прошло много времени. Он видел во сне что-то страшное, но не мог вспом- нить что. Только в душе осталось ощущение несказан- ной тяжести, и опять почудилась ему связь между этим страшным сном, бессмысленной усмешкой рыжей девуш- ки и нарывающим удушьем сирокко. Когда он открыл гла- за, то увидел прямо перед собою лицо бледное-бледное, подобное призраку. Долго не мог понять, что это. Нако- нец понял, что это его же собственное лицо, отраженное в тусклом простеночном зеркале, перед которым, сидя в кресле, он заснул. В том же зеркале, как раз у него за спиною, видна была закрытая дверь. И ему казалось, что сон продолжается, что дверь сейчас откроется, и в нее войдет то страшное, что он только. что видел во сне и чего не мог вспомнить. Дверь отворилась беззвучно. В ней появился свет вос- ковых свечей и лица. Глядя по-прежнему в зеркало, не оборачиваясь, он узнал одно лицо, другое, третье. Вско- чил, обернулся, выставив руки вперед, с отчаянною на- деждою, что это ему только почудилось в зеркале, но увидел в действительности то же, что в зеркале - и из груди его вырвался крик беспредельного ужаса: - Он! Он! Он! Царевич упал бы навзничь, если бы не поддержал его сзади секретарь Вейнгарт. - Воды! Воды! Царевичу дурно! Вейнгарт бережно усадил его в кресло, и Алексей увидел над собою склоненное доброе лицо старого графа Дауна. Он гладил его по плечу и давал ему нюхать спирт. - Успокойтесь, ваше высочество! Ради Бога, успокой- тесь! Ничего дурного не случилось. Вести самые добрые... Царевич пил воду, стуча зубами о края стакана. Не отводя глаз от двери, он дрожал всм телом непрерыв- ною мелкою дрожью, как в сильном ознобе. - Сколько их?- спросил он графа Дауна шепотом. - Двое, ваше высочество, всего двое. - А третий? Я видел третьего... - Вам, должно быть, почудилось. - Нет, я видел его! Где же он? - Кто он? - Отец!.. Старик посмотрел на него с удивлением. - Это от сирокко,-объяснил Вейнгарт.- Малень- кий прилив крови в голове.. Часто бывает. Вот и у меня с утра нынче все какие-то синие зайчики в глазах пры- гают. Пустить кровь - и как рукой снимет. - Я видел его!- повторял царевич.- Клянусь Богом, это был не сон! Я видел его, граф, вот как вас теперь вижу... - Ах, Боже мой. Боже мой!- воскликнул старик с искренним огорчением.- Если бы только знал, что ваше высочество не совсем хорошо себя чувствует, я ни за что не допустил бы... Можно, впрочем, и теперь еще отложить свидание?.. - Нет, не надо - все равно. Я хочу знать,- про- говорил царевич.- Пусть подойдет ко мне один старик, А того, другого, не допускайте... Он судорожно схватил его за руку: - Ради Бога, граф, не допускайте того!.. Он - убий- ца!.. Видите, как он смотрит... Я знаю: он послан царем, чтобы зарезать меня!.. Такой ужас был в лице его, что наместник подумал: "А кто их знает, этих варваров, может быть, и в самом деле?.."-И вспомнились ему слова императора из под- линной инструкции: "Свидание должно быть устроено так, чтобы никто из москвитян (отчаянные люди и на все способные!) не на- пал на царевича и не возложил на него рук, хотя я того не ожидаю". - Будьте покойны, ваше высочество: жизнью и че- стью моей отвечаю, что они не сделают вам никакого зла. И наместник шепнул Вейнгарту, чтобы он велел уси- лить стражу. А в это время уже подходил к царевичу неслышными скользящими шагами, выгнув спину с почтительнейшим видом и нижайшими поклонами, Петр Андреевич Тол- стой. Спутник его, капитан гвардии, царский денщик испо- линского роста с добродушным и красивым лицом не то римского легионера, не то русского Иванушки-дурачка, Александр Иванович Румянцев, по знаку наместника остановился в отдалении у дверей. - Всемилостивейший государь царевич, ваше вы- сочество! Письмо от батюшки,- проговорил Толстой и, склонившись еще ниже, так что левою рукою почти кос- нулся пола, правою передал ему письмо. Царевич узнал в написанном на обертке одном только слове Сыну почерк отца, дрожащими руками распечатал письмо и прочел: "Мой сын! Понеже всем есть известно, какое ты непослушание и презрение воли моей делал, и ни от слов, ни от наказа- ния не последовал наставлению моему; но, наконец, оболь- стя меня и заклинаясь Богом при прощании со мною, по- том что учинил? Ушел и отдался, яко изменник, под чу- жую протекцию! Что не слыхано не точию между наших детей, но ниже между нарочитых подданных. Чем какую обиду и досаду отцу своему, и стыд отечеству своему учинил! Того ради, посылаю ныне сие последнее к тебе, дабы ты по воле моей сделал, о чем тебе господин Тол- стой и Румянцев будут говорить и предлагать. Буде же побоишься меня, то я тебя обнадеживаю и обещаю Go- сподом и судом Его, что никакого наказания тебе не будет; но лучшую любовь покажу тебе, ежели воли моей послу- шаешь и возвратишься. Буде же сего не учинишь, то яко отец, данною мне от Бога властию, проклинаю тебя навечно; а яко государь твой, за изменника объявляю и не оставлю всех способов тебе, яко изменнику и ругателю отцову, учинить, в чем Бог мне поможет в моей истине. К тому помяни, что я все не насильством тебе делал; а когда 6 захотел, то почто на твою волю полагаться? Что 6 хотел, то б сделал. Петр" Прочитав письмо, царевич взглянул опять на Румян- цева. Тот поклонился и хотел подойти. Но царевич по- бледнел, задрожал, привстал в кресле и проговорил: - Петр Андреич... Петр Андреич... не вели ему под- ходить!.. А то уйду... уйду сейчас... Вот и граф говорит, чтоб не смел... По знаку Толстого, Румянцев опять остановился, с недоумением на своем красивом и неумном лице. Вейнгарт подал стул. Толстой придвинул его к царе- вичу, сел почтительно на самый кончик, наклонился, за- глянул ему прямо в глаза простодушным доверчивым взором и заговорил так, как будто ничего особенного не случилось, и они сошлись для приятной беседы. Это был все тот же изящный и превосходительный господин тайный советник и кавалер, Петр Андреевич Толстой: черные бархатные брови, мягкий бархатный взгляд, ласковая бархатная улыбка, вкрадчивый бархат- ный голос - бархатный весь, а жальце есть. И хотя царевич помнил изречение батюшки: "Тол- стой - умный человек; но когда с ним говоришь, следует держать камень за пазухой" - он все-таки слушал его с удовольствием. Умная, деловитая речь успокаивала его, пробуждала от страшных видений, возвращала к дейст- вительности. В этой речи все умягчалось, углаживалось. Казалось, можно было устроить так, что и волки будут сыты, и овцы целы. Он говорил, как опытный старый хирург, который убеждает больного в почти приятной легкости труднейшей операции. "Употреблять ласку и угрозы, приводя, впрочем, удобь- вымышленные рации и аргументы",- сказано было в цар- ской инструкции,- и если бы царь его слышал, то остался бы доволен. Толстой подтвердил на словах то, что было в письме - совершенную милость и прощение в том случае, ежели царевич вернется. Затем привел подлинные слова царя из данной ему, Толстому, инструкции о переговорах с цесарем, причем в голосе его сквозь прежнюю уветливую ласковость зву- чала твердость. - "Буде цесарь станет говорить, что сын наш отдался под его протекцию, что он не может против воли его вы- дать, и иные отговорки и затейные опасения будет объяв- лять,- представить, что нам не может то иначе, как чув- ственно быть, что он хочет меня с сыном судить, понеже, по натуральным правам, особливо же нашего государства, никто и меж партикулярными подданными особами отца с сыном судить не может: сын должен повиноваться воле отцовой. А мы, самодержавный государь, ничем цесарю не подчинены, и вступаться ему не следует, а надлежит его к нам отослать; мы же,- как отец и государь, по долж- ности родительской, его милостиво паки примем и тот его проступок простим, и будем его наставлять, чтобы, оста- вив прежние непотребные дела, поступал в пути добро- детели, последовал нашим намерениям; таким образом может привратить к себе паки наше отеческое сердце; чем его царское величество покажет и над ним милость и заслужит себе от Бога воздаяние, а от нас благодарение; да и от сына нашего более будет за вечно возблагодарен, нежели за то, что ныне содержится, как невольник или злодей, за крепким караулом, под именем некоторого бун- товщика, графа венгерского, к предосуждению чести на- шей и имени. Но буде, паче чаяния, цесарь в том весьма откажет,- объявить, что мы сие примем за явный разрыв и будем пред всем светом на цесаря чинить жалобы и ис- кать неслыханную и несносную нам и чести нашей обиду отомстить". - Пустое!- перебил царевич.- Николи из-за меня батюшка с цесарем войны не начнет. - Я чаю, войны не будет,- согласился Толстой.- цесарь и без войны тебя выдаст. Никакой ему пользы нет, но больше есть трудность, что ты в его области пре- бываешь. А свое обещание тебе он уже исполнил, протек- товал, доколе батюшка изволил простить, а ныне, как простил, то уже повинности цесаревой нет, чтобы против всех прав удерживать тебя и войну с цесарем чинить бу- дучи и кроме того в войне с двух сторон, с турками да Гишпанцами: и тебе, чай, ведомо, что флот гишпанский стоит ныне между Неаполем и Сардинией и намерен ата- ковать Неаполь, понеже тутошняя шляхта сделала комплот Заговор (франц. complot). и желает быть лучше под властью гишпанскою, нежели цесарскою. Не веришь мне, так спроси вице-роя: получил от цесаря письмо саморучное, дабы всеми верами склонил тебя ехать к батюшке, а по последней вере, куды ни есть, только бы из его области выехал. А ког- да добром не выдадут, то государь намерен тебя доста- вать и оружием; конечно, для сего и войска свои в Польше держит, чтобы их вскоре поставить на квартиры зимовые в Слезию: а оттуда недалече и до владений цесарских... Толстой заглянул ему в глаза еще ласковее и тихонько дотронулся до руки его: - Государь-царевич батюшка, послушай-ка увещания родительского, возвратись к отцу! "А мы, говорит царь,- слова его величества подлинные,- простим и примем его паки в милость нашу, и обещаем содержать отечески во всякой свободе и довольстве, без всякого гнева и при- нуждения". Царевич молчал. - "Буде же, говорит, к тому весьма не склонится,- продолжал Толстой с тяжелым вздохом,-объявить ему именем нашим, что мы, за такое прослушание, предав его клятве отеческой и церковной, объявим во все госу- дарство наше изменником; пусть-де рассудит, какой ему будет живот? Не думал бы, что может быть безопасен; раз- ве вечно в заключении и за крепким караулом. И так душе своей в будущем, а телу и в сем еще веке мучение заслу- жит. Мы же искать не оставим, всех способов к наказанию непокорства его; даже вооруженною рукою цесаря к выда- че его принудим. Пусть рассудит, что из того последует". Толстой умолк, ожидая ответа, но царевич тоже мол- чал. Наконец поднял глаза и посмотрел на Толстого при- стально. - А сколько тебе лет, Петр Андреич? - Не при дамах будь сказано, за семьдесят перева- лило,- ответил старик с любезною улыбкою. - А кажись, по Писанию-то, семьдесят - предел жизни человеческой. Как же ты, Петр Андреич, одной ногой во гробе стоя, за этакое дело взялся? А я-то еще ду- мал, что ты любишь меня... - И люблю, родимый, видит Бог, люблю! Ей, до последнего издыхания, служить тебе рад. Одно только в мыслях имею-помирить тебя с батюшкой. Дело святое: блаженны-де, сказано, миротворцы... - Полно-ка врать, старик! Аль думаешь, не знаю, зачем вы сюда с Румянцевым присланы? На него, раз- бойника, дивить нечего. А ты, ты, Андреич... На буду- щего царя и самодержца руку поднял! Убийцы, убийцы вы оба! Зарезать меня батюшкой присланы!.. Толстой в ужасе всплеснул руками. - Бог тебе судья, царевич!.. Такая искренность была в лице его и в голосе, что, как ни знал его царевич, все-таки подумал: не ошибся ли, не обидел ли старика напрасно? Но тотчас рассме- ялся - даже злоба прошла: в этой лжи было что-то про- стодушное, невинное, почти пленительное, как в лукав- стве женщин и в игре великих актеров. - Ну, и хитер же ты, Петр Андреич! А только ни- какою, брат, хитростью в волчью пасть овцу не заманишь. - Это отца-то волком разумеешь? - Волк не волк, а попадись я ему - и костей моих не останется! Да что мы друг друга морочим? Ты и сам, чай, знаешь... - Алексей Петрович, ах, Алексей Петрович, батюшка! Когда моим словам не веришь, так ведь вот же в письме собственной его величества рукой написано: обещаю Богом и судом Его. Слышишь, Богом заклинается! Ужли же царь клятву преступит перед всею Европою?.. - Что ему клятвы?- перебил царевич.- Коли сам не разрешит, так Федоска. За архиереями дело не ста- нет. Разрешат соборне. На то самодержец российский! Два человека на свете, как боги - царь Московский да папа Римский: что хотят, то и делают... Нет, Андреич, даром слов не трать. Живым не дамся! Толстой вынул из кармана золотую табакерку с па- стушком, который развязывает пояс у спящей пастушки,- не торопясь, привычным движением пальцев размял по- нюшку, склонил голову на грудь и произнес, как будто про себя, в глубоком раздумьи: - Ну, видно, быть так. Делай как знаешь. Меня, старика, не послушал - может быть, отца послушаешь. Он и сам, чай, скоро будет здесь... - Где здесь?.. Что ты врешь, старик?-произнес царевич, бледнея, и оглянулся на страшную дверь. Толстой, по-прежнему не торопясь, засунул понюшку сначала в одну ноздрю, потом в другую - затянулся, стряхнул платком табачную пыль с кружева на груди и произнес: - Хотя объявлять не велено, да уж, видно, все равно, проговорился. Получил я намедни от царского величества письмо саморучное, что изволит немедленно ехать в Ита- лию. А когда приедет сам, кто может возбранить отцу с тобою видеться? Не мысли, что сему нельзя сделаться, понеже ни малой в том дификульты Трудность, затруднение (франц. difficulte). нет, кроме токмо изволения царского величества. А то тебе и самому изве- стно, что государь давно в Италию ехать намерен, ныне же наипаче для сего случая всемерно поедет. Еще ниже опустил он голову, и все лицо его вдруг сморщилось, сделалось старым-престарым, казалось, он готов был заплакать - даже как будто слезинку смахнул. И еще раз услышал царевич слова, которые так часто слышал. - Куда тебе от отца уйти? Разве в землю, а то везде найдет. У царя рука долга. Жаль мне тебя, Алексей Пет- рович, жаль, родимый... Царевич встал, опять, как в первые минуты свидания, дрожа всем телом. - Подожди, Петр Андреич. Мне надобно графу два слова сказать. Он подошел к наместнику и взял его за руку. Они вышли в соседнюю комнату. Убедившись, что двери заперты, царевич рассказал ему все, что говорил Толстой, и в заключение, схватив руки старика похоло- девшими руками, спросил: - Ежели отец будет требовать меня вооруженною рукою, могу ли я положиться на протекцию цесаря? - Будьте покойны, ваше высочество! Император до- вольно силен, чтобы защищать принимаемых им под свою протекцию, во всяком случае... - Знаю, граф. Но говорю вам теперь не как наме- стнику императора, а как благородному кавалеру, как доброму человеку. Вы были ко мне так добры всегда. Ска- жите же всю правду, не скрывайте от меня ничего, ради Бога, граф! Не надо политики! Скажите правду!.. О, Гос- поди!.. Видите, как мне тяжело!.. Он заплакал и посмотрел на него так, как смотрят затравленные звери. Старик невольно потупил глаза. Высокий, худощавый, с бледным, тонким лицом, не- сколько похожим на лицо Дон Кихота, человек добрый, но слабый и нерешительный, с двоящимися мыслями, рыцарь и политик граф Даун вечно колебался между старым неполитичным рыцарством и новою нерыцарской политикой. Он чувствовал жалость к царевичу, но, вместе с тем, страх, как бы не впутаться в ответственное дело - страх пловца, за которого хватается утопающий. Царевич опустился перед ним на колени. - Умоляю императора именем Бога и всех святых не покидать меня! Страшно подумать, что будет, если я попадусь в руки отцу. Никто не знает, что это за чело- век... я знаю... Страшно, страшно! Старик наклонился к нему, со слезами на глазах. - Встаньте, встаньте же, ваше высочество! Богом кля- нусь, что говорю вам всю правду, без всякой политики: насколько я знаю цесаря, ни за что не выдаст он вас отцу; это было бы унизительно для чести его величества и про- тивно всесветным правам - знаком варварства! Он обнял царевича и поцеловал его в лоб с отеческою нежностью. Когда они вернулись в приемную, лицо царевича было бледно, но спокойно и решительно. Он подошел к Тол- стому и, не садясь и его не приглашая сесть, видимо, давая понять, что свидание кончено, сказал: - Возвратиться к отцу опасно и пред разгневанное лицо явиться не бесстрашно; а почему не смею возвра- титься, о том донесу письменно протектору моему, цесар- скому величеству. Отцу, может быть, буду писать, ответ- ствуя на его письмо, и тогда уже дам конечный ответ. А сего часу не могу ничего сказать, понеже надобно мыслить о том гораздо. - Ежели, ваше высочество,- начал опять Толстой вкрадчиво,- какие предложить имеешь кондиции, мо- жешь и мне объявить. Я чай, батюшка на все согласится. И на Евфросинье жениться позволит. Подумай, подумай, родной. Утро вечера мудрее. Ну, да мы еще поговорить успеем. Не в последний раз видимся... - Говорить нам, Петр Андреич, больше не о чем и видеться незачем. Да ты долго ли здесь пробудешь? - Имею повеление,- возразил Толстой тихо и по- Смотрел на царевича так, что ему показалось, будто из глаз его глянули глаза батюшки,- имею повеление не удаляться отсюда, прежде чем возьму тебя, и если бы перевезли тебя в другое место,- и туда буду за тобою следовать. Потом прибавил еще тише: - Отец не оставит тебя, пока не получит, живым или мертвым. Из-под бархатной лапки высунулись когти, но тотчас же спрятались. Он поклонился, как при входе, глубочай- шим поклоном, хотел даже поцеловать руку царевича, но тот ее отдернул. - Всемилостивейшей особы вашего высочества все- покорный слуга! И вышел с Румянцевым в ту же дверь, в которую во- шел. Царевич проводил их глазами и долго смотрел на эту дверь неподвижным взором, словно промелькнуло перед ним опять ужасное видение. Наконец опустился в кресло, закрыл лицо руками и со- гнулся, съежился весь, как будто под страшною тяжестью. Граф Даун положил руку на плечо его, хотел сказать что-нибудь в утешение, но почувствовал, что сказать не- чего, и молча отошел к Вейнгарту. - Император настаивает,- шепнул он ему,- чтоб царевич удалил от себя ту женщину, с которой живет. У меня не хватило духу сказать ему об этом сегодня. Когда- нибудь, при случае скажите вы. "Мои дела в великом находятся затруднении,- писал Толстой резиденту Веселовскому в Вену.- Ежели не от- чаится наше дитя протекции, под которою живет, никогда не помыслит ехать. Того ради, надлежит вашей милости во всех местах трудиться, чтобы ему явно показали, что его оружием защищать не будут; а он в том все Твое упо- вание полагает. Мы должны благодарствовать усердие здешнего вице-роя в нашу пользу; да не можем преломить замерзелого упрямства. Сего часу не могу больше писать, понеже еду к нашему зверю, а почта отходит". Толстому случалось не раз бывать в великих затруд- нениях, и всегда выходил он сух из воды. В молодости участвовал в стрелецком бунте - все погибли - он спасся. Сидя на Устюжском воеводстве, пятидесяти лет от роду, имея жену и детей, вызвался ехать, вместе с прочими "рос- сийскими младенцами", в чужие края для изучения нави- гации - и выучился. Будучи послом в Константинополе, трижды попадал в подземные тю