что у нас и
револьверов мало, а патронов и совсем ничего!
Теперь они пробирались с жутким и радостным сознанием важности
поручения. Теперь они были участницами борьбы!
Дальше было то, что запоминается на всю жизнь: тени людей на фоне
горящего здания, свист пролетевшего снаряда, суматоха революционного штаба,
где долго никто не мог указать им, как найти нужных им людей. То, что им
рисовалось страшным и величественным, оказалось живым, суетным и словно бы
веселым. И было странно слышать в ответ на их расспросы:
- Лучше всего пройдите на кухню, там комитет собирается.
Все мелькало сказочным видением: даже едва запомнилось лицо товарища
Оленя, которого они наконец разыскали и который, только минутку подумав,
кинул им:
- Это хорошо. Вы там скажите, что нам держаться трудно и что пусть,
если могут, посылают сюда и людей, и оружие. Люди есть, а главное - оружие.
И нужны бомбы. Так и скажите.
Дал адрес и не велел записывать:
- Здесь не задерживайтесь, уходите!
Опять темными закоулками, сами плохо соображая дорогу, они пробрались
через "кольцо войск", которого не было. По льду реки шли уже при первом
рассвете. Между собой почти не говорили и друг дружке не сознавались в
усталости. Страшным в пути оказалось одно: труп человека на снегу; может
быть, замерз, может быть, был убит случайной пулей. Покосились, как лошади,
и обошли подале. Но запомнили навсегда.
Рано утром явились по адресу, передали, что сказано, и были неприятно
поражены, когда человек, к которому их послали, развел руками и недоверчиво
ответил:
- Что за чепуха, откуда нам достать! Да и доставить невозможно!
Они горячо настаивали и вызвались доставить сами; бомбы так бомбы! Он
спросил:
- А есть у вас в городе безопасная квартира?
Наташа предложила свою комнату. Он переспросил адрес и сказал, чтобы
ждали весь день до вечера. Они ушли с чувством исполненного долга.
Вернувшись домой, Наташа, не раздеваясь, легла отдохнуть. Заснув,
проспала до полудня, затем в волнении прождала весь день,- но никто не
явился. Все равно, теперь она уже втянута в дело - участница вооруженного
восстания! Не сегодня, так завтра ей могут доставить целый ящик динамитных
снарядов, и ночью, скользя по льду, она будет носить их на осажденную Пресню
или куда понадобится.
Только на следующий день зашла такая же, как она, молоденькая девушка с
конфетной коробкой, трижды перевязанной крепкой лентой.
- Вы - Наташа?
- Да.
- Я от Павла Ильича. Он просит вас похранить эту коробочку. Куда ее
поставить?
- Куда хотите, все равно.
- Нет, так нельзя, нужно быть с нею осторожной. Коробочку поставили на
подоконник, прикрыв газетой.
- А что с ней делать?
- За ней зайдут или вам скажут. Главное - не ударьте обо что-нибудь. Вы
понимаете?
- Понимаю. А разве не нужно отнести на Пресню?
Девушка сказала, что больше ничего не знает, что ей поручено только
доставить коробочку. А Пресня, говорят, вчера взята войсками, много рабочих
арестовано, есть расстрелянные, и теперь на Пресню проникнуть невозможно.
- Я там была прошлой ночью.
- Да, а теперь там сняты все баррикады и занята Прохоровская фабрика.
Теперь Наташа стала стражем не нужной больше небольшой бонбоньерки. Это
и есть революция? Да, это и есть революция!
Как нянюшка, сидела и стерегла. Несколько дней не выходила из комнаты,
но и не дотрагивалась. Уже. не было в Москве стрельбы; уже набиты были
тюрьмы и выходили газеты. Уже подошло Рождество.
Решилась опять пойти справиться по тому же адресу. Уходя, дрожащими
руками взяла с подоконника коробку, прижала к груди и, осторожно и несмело
ступая, донесла до комода и спрятала в ящик, где были письма гимназических
подруг, запрещенная книжка и пучок высохших колосьев ржи - память о минувшем
лете в деревне.
ОТЦА ЯКОВА ЛЕТОПИСЬ
Пухлая, белая рука отца Якова - на каждом суставе по подушечке - писала
слова с завитушками; если когда-нибудь дотошному историку пригодятся эти
писания - намучается он над поповским почерком! А пригодиться могли бы, в
особенности "Летопись отца Иакова Кампинского", куча тонких школьных
тетрадей, с напечатанными на обложке словами: "Тетрадь учени... ...го
класса", а на обороте обложки, на третьей и четвертой ее страницах,- таблица
умножения, меры жидких и сыпучих тел и хронология царствований от призвания
варягов до наших дней.
В этих тетрадочках, на обеих сторонах линованных страниц, отец Яков
записывал ход лично им наблюденных достопамятных событий, а также доверия
заслуживающие слухи, с предпочтением - которых не было в газетах. Тетрадок с
собой не возил, кроме последней, а, заполнив, оставлял, где в то время
находился, на сохранении у верных людей, своих многочисленных знакомых: одна
- в Москве, другая - в Рязани, а то - в Уфе, в Саратове, в Твери или в самом
Санкт-Петербурге. Все подумывал собрать эти тетрадочки воедино и хотя бы
сшить вместе в одну обложку и передать самому верному человеку,- и все никак
не удавалось.
В декабре тысяча девятьсот пятого года, после дней Рождества, почти под
самый Новый год, записал:
"Ныне стрельбы на улицах города Москвы более не слышно, и можно
полагать, конец происшедшим чрезвычайным волнениям. Сказывают, убито
побольше тысячи человек, ежели не все две, особливо на Пресне, где рабочий
люд с помощью студенчества понастроил заграждений, впоследствии сожженных и
разрушенных с пролитием крови.
Самые же декабрьские дни начались осаждением училища господина Ивана
Ивановича Фидлера, где и заперлись ученики и посторонние лица из числа
бастующих и революционных вожаков. И впервые в первопрестольной столице били
по дому пушками! Но те не сдавались, а бросали из окон начиненные динамитом
разрывные бомбы страшной силы, что видел своими глазами и слышал ушами,
находясь в одном из близлежащих домов. Повечеру разрывались как бы синим
огоньком с потрясающим грохотом. Зрелище страшное и трудно забываемое! А
когда помянутую молодежь выпустили на честное слово, если выйдут без оружия,
то окончилось для них избиением и многочисленными арестами, а некоторых
зарубили на улице. Женщины, присутствовавшие в их числе в училище,
советовали, чтобы не выходить и до конца сопротивляться; мужчины же, а
поточнее, еще совсем мальчики и юноши возомнили обмануть бдительность и
пробиться, что лишь немногим и удалось. Предварительно же Ивану Ивановичу,
коего знавал лично, свои же ученики подстрелили из револьвера ногу за то,
что, поднявши белый плат, хотел за всех сдаться, жалея собственный дом.
А вслед засим было взорвано на воздух, но не вполне, Московское
охранное отделение, что в Гнездниковском переулке. А именно двое мальцов
подошли пешком под самые окна и бросили жестянки с динамитом, зажегши фитили
от раскуренных папиросок. После чего оба скрылись. Так что все рассказы о
налете на лихачах чуть ли не целым отрядом дружинников не соответствуют
действительности, о чем знаю достоверно.
Заграждения и баррикады видал лично и своими глазами повсеместно. Под
прикрытием рясы иерея, но и без должной опаски наблюдал на Садовой улице,
как десяток юных смельчаков с неописуемой дерзостью отбили у солдат пушку, а
что делать с той пушкой, не знали, почему и послали одного посмотреть в
Энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона, как отвинчивать замок, но
ответа не дождались, да так и бросили, вовремя убежавши. На другой день
будто бы раздобыли нужные чертежи, но уже нового случая отбить пушку не
встретилось.
Слыхал также, но без ручательства, что по снегу вдоль Тверского
бульвара катились двое в простынях, понеже на снегу менее приметно, в
намерении подкатиться этим способом к самому дому господина градоначальника
и взорвать. Однако докатиться не удалось, ибо, начав с неудобного конца,
приходилось катиться вверх.
Встретил на Арбате, близ Серебряного переулка, где церковь Николы
Явленного, отряд кавалеристов, и все ехали с ружьями наперевес, направляя
дуло в прохожую публику из опасения бросаемых бомб. Я же миновал
благополучно, поднявши кверху обе руки, как было приказано, а портфельчик
придерживая бородой на весу. Полагаю, и тут был спасен саном священника.
Офицер крикнул: "Эй, батюшка, сидели бы дома, а то не ровен час -
подстрелят!" Я же поспешил пройти мимо, избавясь от опасности.
На Пресню, однако, пройти в те дни не удалось, но и в самом городе
видел неубранные трупы убиенных, а посреди прочих старуху, очевидно к
беспорядкам непричастную, но солдаты из опасения стреляли без различия пола
и возраста.
Тюрьмы, сказывают, полным-полны, равно как и участковые помещения для
задержанных. Из других городов известия, что ничего особенного не
происходит, так что главным образом взволновалась только наша
матушка-Москва. На праздник Рождества Христова утихло, хотя народу в храмах
было помене обычного, не по неверию, а из опаски".
Перечтя записанное и подумав, отец Яков закончил так:
"Сей бурный и событиями несчастливый год закончился обильным пролитием
человеческой крови. Не мне, скромному созерцателю событий, изыскивать оных
причины. Потрясенная военными неудачами, больна и страждет духом наша
возлюбленная родина. И грядущее неясно! Возьмет ли верх благоразумие или
продлятся неурядицы и смятение? Одно скажу - пожелаем народу русскому
успокоения и возврата к мирному труду, основе благосостояния! И да извлекут
из проистекших достопамятных событий поучительные выводы и правящие и
управляемые!"
Тут опять задумался отец Яков, свидетель истории. В своих скитаниях он
видел правящих и жил среди управляемых; и опыт жизни говорил ему, что и те и
другие не проявляли склонности к поучительным из событий выводам. И еще он
знал, что во глубинах уездной России столичные дела не имели ясного отзвука
и что разговоры о свободах, о народном представительстве и ответственном
министерстве были и чужды, и непонятны крестьянской России и толковались ею
по-своему: "Правда ли, будто царь отымет землю у господ и отдаст мужикам?"
Все же прочее скользило мимо уха и не западало в память.
Поэтому свою декабрьскую запись отец Яков окончательно заключил
отвлеченным рассуждением и поэтической картиной, а именно:
"Сидя ныне у окна, наблюдаю падение густого снега, между тем как до сей
поры зима была повсеместно малоснежна. Не могу нарадоваться летящему белому
пуху, способнику грядущих урожаев. Не важнее ли сие всяких собеседований и
споров о высокой политике? Вспоминаю белые пласты снеговых покровов наших
прикамских и приуральских местностей, где был рожден и откуда пустился в
странствие по стогнам российским не в качестве священнослужителя, но как бы
вечный путник, любопытствующий о жизни возлюбленной Родины! На этом и
закончу, уступив временно лирическому подъему, объясняемому настоящим моим
одиночеством и значительностью переживаемых дней!"
Последние строки летописца отца Иакова Кампинского переехали со страниц
ученической тетради на розовую ее обложку и заняли промежуток печатных
строк, утверждавших, что в версте пятьсот сажен, а в сажени три аршина.
Дописавши, отец Яков довольно и не без хитрецы улыбнулся, крупно
проставил число, месяц и год, а на лицевой обложке тетради подправил
чернилами ее номер.
Был отец Яков аккуратен и любил во всем систему и порядок.
ПОД НОВЫЙ ГОД
В ночь под Новый год в селе Черкизове, под Москвой, в домике учителя,
собралось несколько молодых людей. Новогодний пир не отличался пышностью:
студень с хреном, картошка со сметаной и вместо шампанского две бутылки
красного удельного номер двадцать два.
Хозяин, пожилой учитель, говорил:
- Нынче, товарищи, опасаться нечего. Под Новый год обысков не делают,
тоже ведь и охранники празднуют.
Гостей шестеро, в том числе две девушки. Все одеты так, чтобы не очень
выделяться из обычной рабочей толпы поселка,- и по всем лицам видно, что это
не рабочие. Больше всех похож на рабочего парня тот, которого называют то
Алешей, то Оленем. Он - высокий, красивый блондин, с лицом мужественным и
очень нервным; к нему, широкогрудому и стройному, кличка Олень очень
пристала, и, по-видимому, он к ней привык. Меньше всех мог бы сойти за
пролетария маленького роста еврей, с обезображенными и исковерканными
кистями обеих рук; у него большие, слегка навыкате удивленные глаза, редкая
бородка, слабый голос и острый, ядовитый язычок; его называют Никодимом
Ивановичем, он - старый партийный работник, и все знают, что его руки
обожжены взрывом, когда он заведовал эсеровской лабораторией. Третий гость
учителя - невеселый и задумчивый юноша Морис, студент, успевший еще до
московских событий дважды посидеть в тюрьме и освобожденный в дни "свобод".
Четвертый гость - товарищ Петрусь, студент-лесник, румяный, приятный,
веселый, общий любимец; в дни ноября он, в высокой папахе и с револьвером в
руках, единолично разгонял толпы черносотенных демонстрантов: врывался в
середину толпы и кричал: "Честные люди, расходитесь, а жуликов пристрелю!"
Стрелять ему не приходилось, так как толпы разбегались, оставляя на снегу
царские портреты и иконы Серафима Саровского.* На эти свои подвиги Петрусь
смотрел как на легкий спорт и забавное развлечение. Но в декабрьские дни он
так же весело валил фонарные столбы, заграждая путь семеновцам, и
перестреливался с ними из-за слабого прикрытия.
* Иконы Серафима Саровского - преподобный Серафим Саровский - один из
самых почитаемых в России святых, канонизированный после кончины,
последовавшей в 1833 году, активно пропагандировался православной церковью в
качестве "заступника Руси".
Одну из женщин, постарше, зовут Евгения Константиновна. Она некрасива,
но так родовита и барственна лицом, что никакой головной платок не превратит
ее в заводскую девушку. По говору - не москвичка, так как отчетливо говорит
"конечно" и "скучно", а не "конешно" и "скушно", как полагается говорить
москвичам; скорее всего - петербурженка, к тому же привыкшая и к иностранным
языкам. Другая, наоборот, похожа на молоденькую крестьянку, крепко сшитую,
бойкую, но с тем выражением ранней степенности, которая свойственна
рязанским девушкам и бабам. Это - Наташа. К ней все относятся с особым
вниманием и несколько подчеркнутой участливостью, потому ли, что она
младшая, или потому, что меньше всех похожа на заговорщика.
- Вы, Наташа, собственно, напрасно рискуете,- говорит Олень.- Вам и нет
смысла и не нужно переходить на нелегальное положение.
- На квартире я рискую больше; вы знаете, что у меня хранится в
комнате?
- Это нужно завтра же ликвидировать. Кто-нибудь к вам явится и унесет.
Евгения Константиновна говорит спокойно:
- Я завтра унесу. Только куда? Чистых квартир больше нет, а к себе я не
могу.
- Придумаем. Я скажу вам куда. Вы только будьте осторожны, Евгения
Константиновна!
Она подымает брови: разве нужно давать ей советы?
В самые горячие дни московского восстания она, всегда прекрасно одетая,
в дорогих мехах, не раз доставляла "конфеты"- изящно упакованные коробочки с
ударными бомбами. Это сделалось как бы ее основной специальностью. Однажды у
выходных дверей большого дома она встретилась с молодым жандармским
офицером, который бросился к дверям, распахнул их и придержал, пока
элегантная дама выходила. Он был олицетворением офицерской любезности, и она
подарила его благосклонной улыбкой. На улице он некоторое время, впрочем
осторожно и почтительно, шел за ней. Она взяла извозчика и уехала, держа
коробочку на весу - чтобы не взорваться, если споткнется лошадь или
подбросит санки на снежной уличной колее. Когда извозчик пересекал Садовую
улицу, неподалеку у Красных ворот, выпалило подвезенное солдатами орудие -
так, вдоль улицы, на всякий случай, картечью. Лошадь дернула, испуганный
извозчик еще подстегнул ее кнутом, и санки понеслись по ухабам запущенной в
эти дни улицы. Она откинулась, но руки со страшной коробочкой остались на
весу, над полостью саней, а пальцы крепко держали прочную веревочку. Когда
отъехали подальше, извозчик повернулся к ней:
- Ну, барыня, и испужался я! Вот как палят в матушке-Москве.
Она равнодушно спросила:
- А почему это стреляют?
- Кто ж их знает? Про то известно начальству. А люди говорят:
леволюция!
- Что это такое - леволюция?
- Господа бунтуют. А сказывают - и рабочие недовольны. Дело не наше, мы
- извозчики.
Доставив коробочку в условленное место, она вернулась домой, где ее
дядя, генерал, обрушился с упреками за ее прогулки по неспокойной Москве.
- Тебя могут случайно подстрелить!
- О, дядя, я осторожна. А почему вы дома? Вы не усмиряете мятежников?
- Бог миловал! Недоставало, на старости лет, воевать с народом. Мы, к
счастью, избавлены; на это есть Семеновский полк.
-- А вы не сочувствуете мятежникам, дядя?
Ей, недавней институтке, дядя прощал любые неразумные слова. И теперь
он только потрепал ее по щеке:
- Я служу царю, моя милая! Надеюсь, что и ты им не сочувствуешь.
И он добродушно рассмеялся.
Олень говорил:
- Наташа, явочную квартиру придется пока оставить у вас. Но не держите
дома ничего, никаких бумажек, никаких адресов и людей не собирайте. Как
можно осторожнее! Ну а вам, товарищи, необходимо на время из Москвы
исчезнуть. В случае чего - сноситесь через Наташу.
- А ты, Алеша?
- Я останусь.
- Тебя заберут, тебя хорошо знают по Пресне.
- Заберут, не заберут, а я сейчас уехать не могу, и говорить нечего.
Живым меня не заберут.
Учитель сказал:
- Через три минуты - Новый год. Давайте хоть вина выпьем, а уж потом
договоримся обо всем.
Налили вина в толстые стаканы. А когда чокнулись и выпили,- на добрый
час исчезли заговорщики и загнанные революционеры и остались молодые люди,
счастливые тем, что все они еще на свободе и что в их среде две милые
девушки, одна строгая и немного чопорная, другая - совсем еще не оперившийся
птенчик революции, совсем девочка, простая и ясноглазая.
- Вы, Наташа, петь умеете?
- Я по-крестьянски, как у нас в Федоровке. Хотите частушки?
- Спойте, Наташа.
Она встала, подбоченилась, выбила каблучками дробь:
Говорили про меня,
Што баловлива больно я.
Где ж мне быть баловливой,
Строгий папа у меня.
- Нет, у меня веселое не выходит. Давайте споем хором, я буду запевать.
Они спели сначала "Стеньку Разина",* потом "Ой, у лузи", но хор
составился плохо. Только Петрусь хорошо тянул тенором, а женский голос один
- Наташи.
* Спели "Стеньку Разина" - имеется в виду одна из широко
распространенных в народе песенных баллад о Степане Разине. Популярнейшим
среди сюжетов была казнь легендарного бунтовщика (см. хотя бы "Казнь Стеньки
Разина" Ивана Сурикова).
- А вы не поете, Евгения Константиновна?
- Я не знаю русских песен. Меня учили романсам, да и то французским.
Учитель посмотрел удивленно. Он знал Евгению Константиновну как члена
эсеровской партии* и слыхал о необыкновенном ее хладнокровии и выдержке,- об
этом знали все. Знал еще, что через нее партия получала сведения о
настроении военных кругов и о составе Московского гарнизона, который в дни
революции оказался малочисленным и непрочным, почему и были присланы в
Москву семеновцы. Но биографии ее он не знал, как и большинство; не знал и
ее настоящей фамилии. Хорошо ее знал только Олень.
*...Как члена эсеровской партии - партия социалистов-революционеров
(ПСР), избрав террор средством борьбы с самодержавием, совершила ряд
нашумевших политических убийств и "экспроприации".
В третьем часу ночи она встала:
- Ну, я пойду.
-- Куда же? Нельзя так поздно: вы не доберетесь до города.
Она улыбнулась:
-- Я доберусь. И не очень боюсь. У меня есть защита! Вынула из
простенькой сумочки револьвер - маленький "велодок" с рукояткой, выложенной
перламутром.
Учитель настаивал:
- Останьтесь, товарищи, до света. Там разбредетесь. А сейчас очень
опасно.
Решил Олень. Другие привыкли ему подчиняться:
- Идем все. До города - вместе, в городе поодиночке. Новый год, да и
ночь чудесная, снег идет - прогуляемся.
Мужчины были в сапогах, женщины в глубоких ботах. Вышли веселой
гурьбой, и до края поселка провожал учитель.
Наташа потянула за рукав Оленя:
- Отстанем на минутку.
- Слушаю, Наташа, в чем дело?
- Товарищ Олень, я хочу вам сказать, что я решила не возвращаться
домой, к отцу, в Рязань. Он вызывает меня, но я не поеду. И еще что я
решила, если вы меня возьмете, пойти в боевую организацию.
- Рано вам, Наташа! А затем - убивать и умирать не так просто.
- Убивать - да, а умирать просто. Ну, я вам все сказала, догоним их.
Он задержал ее еще:
- Сколько вам лет, Наташа?
- Мне? Двадцать, скоро двадцать один. Разве революцию создают старики?
Вот и вы тоже молодой, и Петрусь, и большинство. Ну, это все. Когда будет
нужно - вы вспомните.
МОЛОДОЖЕНЫ
У самого подъезда он напомнил ей, понизив голос:
- Не забывайте, Наташа, что вы - Вера, и называйте меня на ты. А я,
конечно, Анатолий.
- Да-да.
- Ну, теперь идем. Кажется, это - второй этаж? Ты помнишь?
-- Второй, дверь направо.
Отворила горничная:
- Пожалуйте. Я все приготовила, как сказали.
Они прошли в гостиную, обставленную богато и безвкусно. В большом
зеркале отразились высокие фигуры: женщина, темная шатенка с очень приятным
лицом, в кружевной накидке и модной шляпке, и ее муж, одетый с иголочки,
широкоплечий, белокурый, здоровый, молодой.
- Вас зовут Машей?
- Да, барыня.
- Вы давно служите, Маша?
- Три года. Когда наша барыня уезжают, всегда меня оставляют здесь при
квартире.
- Мы переедем сегодня к вечеру, Маша. Ужинать сегодня будем в
ресторане, а с завтрашнего дня дома.
- Слушаю.
Они смотрели столовую, где было чисто прибрано и вся показная посуда
выложена на буфет. Потом заглянули в спальню с большой постелью, высоким
крутобоким комодом, огромным зеркальным шкапом. И здесь зеркало отразило их
лица: очень серьезное, деловое лицо мужчины и немного смущенное - женщины.
- Хорошо, Маша, спасибо. Нужно будет кое-что докупить, мы этим после
займемся.
Собственно, докупать было нечего; скорее, было бы можно убрать
множество ненужных предметов: скамеечки, пуфы, вазочки, безвкусные картины.
- Постель приготовить, барыня? Я простынь не постлала.
Надо было сказать, что "мой муж любит спать на диване",- но горничная
смотрела на них с таким любопытством и вниманием, что Наташа не решилась.
- Да, конечно, к вечеру все приготовьте.
На столе в кабинете стоял громоздкий и ненужный письменный прибор:
высокая чернильница с песочницей, разрезной нож, стакан для перьев, тяжелый
пресс-бювар, пепельница,- все серого камня с аляповатой бронзой. Наклонная
лира с гвоздиками - класть ручки и карандаши - и слишком коммерческого вида
стойка для бумаг. Для книг была небольшая этажерка, и на ней толстая
телефонная книга и "Весь Петербург".*
* "Весь Петербург" - популярные в России начала столетия издания
справочно-рекламного характера, выходили не только в столицах (см.: "Вся
Москва"), но и в провинции (например, "Весь Екатеринбург").
- Напомни мне, Анатолий, купить чернил! И бумаги, конвертов.
Олень с уважением посмотрел на Наташу: "Какой она молодец, как славно
себя держит! Как у нее хорошо вышло: "Напомни, мне, Анатолий..."
Он на минуту присел в мягкое кресло, похлопал ладонью по коленке и не
знал, что нужно говорить.
- Тебе будет удобно тут заниматься?
- Да, ничего. Пойдем?
- Пойдем. Значит, Маша, до свиданья, до вечера. Мы приедем часу в
восьмом.
- Слушаю, барыня.
Они вышли. До угла улицы молчали, потом он сказал:
- Да, немножко смешно. Уж очень парадно. Вы управитесь, Наташа?
- Управлюсь как-нибудь. Только не забыть бы купить чаю, сахару,
печенья, чего еще? Варенья? Вы варенье любите?
- Вероятно, люблю. И чернил.
- Да, и чернил. Мы будем покупать вместе? Хотите, зайдем сейчас?
- Ну что же. Только уж будем вообще на ты. Нужно привыкать. Вы - Вера,
а я - Анатолий. А башмаки немного жмут. И почему я в пальто - тоже
неизвестно, и без него жарко. А вы все-таки удивительный молодец! Вы знаете!
- Что я знаю? Что нужно сахару?
- Ну да, и вообще: настоящая барыня.
- Нет, я плохая хозяйка. Как я буду заказывать обед - прямо не понимаю.
Дома мне никогда не приходилось. Хотя, знаете, я умею приготовлять воздушный
пирог. Ну, как-нибудь обойдется.
В восемь часов они приехали с большими, новыми и слишком легкими
чемоданами. Один, потяжелее, с книгами. Он не знал, что купить,- и купил
Полное собрание сочинений Достоевского, несколько сборников "Знания"* и еще,
по ее просьбе, поваренную книгу. В другом чемодане были ее вещи, тоже новые
- три платья, немного белья без меток, коробка почтовой бумаги, туалетные
принадлежности,- много ненужного, чего у нее никогда не было, но что сейчас
необходимо иметь, чтобы казаться настоящей барыней. Коробка душистого мыла,
хороший одеколон, пудра, духи. Ночные туфли с красным помпоном. Легкий
капотик. В двух картонках - новые шляпы, одна красивая, другая безвкусная.
Ему купили шляпу "панама", котелок, несколько галстуков и тоже ночные туфли.
И самое смешное - халат с пышными кистями. В халате Олень никак не мог себя
представить.
* Полное собрание сочинений Достоевского, несколько сборников "Знания"
- сам подбор книг, неслучайный для такого библиофила, как М. А. Осоргин,
говорит о случайности выбора неумелых конспираторов: вместе с адресованным
взыскательному читателю "полным" Достоевским были куплены издававшиеся А. М.
Горьким и К. П. Пятницким с 1903 г. т. н. демократические литературные
сборники для широких масс.
- Сколько мы денег истратили!
- Это необходимо, Вера.
- Я знаю. Но жаль денег.
Костюмы, белье, галстуки, башмаки - все было новенькое, только что из
магазина. Совсем не было случайных и старых вещей, которые сопровождают
каждого,- милых, привычных и подержанных. Все было неношено, неудобно и
ненужно.
Когда он протянул руку, чтобы снять чемоданы с извозчичьей пролетки,
Наташа остановила его:
- Подожди. Мы вышлем взять вещи Машу, а ей поможет дворник.- Она знала
лучше, и он подчинился. Дворник, получив хорошо на чай, решил, что господа
стоящие. По их паспортам узнал, что из купцов, тамбовские, муж с женой, по
фамилии - Шляпкины.
Пили чай с вареньем и, пока входила Маша, разговаривали мало. Олень
чувствовал себя не столько "барином", сколько гостем. В одиннадцатом часу
Маша ушла спать, получив на завтра не вполне точные, но толковые
распоряжения. Видимо, господа едят просто - суп, телятина, компот. Из
закусок велели купить вареную колбасу и сардинки. В запас - масло,
вермишель, уксус, картошку - как обычно. Маша напомнила, что еще нужно соли,
горчицы, перцу и кореньев. Барыня сказала: "Ну, конечно!" - и выдала денег
на расходы. Ни водки, ни вина. Барин не пьет, а гостей не ждут; может быть,
потом сами купят.
Когда они остались одни, оказалось, что разговаривать стало еще
труднее; однако нужно многое решить.
Они, Вера и Анатолий Шляпкины, молодожены. Впрочем, по паспорту, женаты
уже второй год.
- Кажется - все ладно?
- Вы удивительны, Наташа. Такая образцовая хозяйка!
- Только не "Наташа" и не "вы".
- Да, правда. Ты, Вера, совсем молодец.
- Нет, я не молодец. Я все никак не могу по-настоящему войти в роль; я,
например, забыла, что для супа нужны коренья.
- Как коренья?
- Ну, там морковь, сельдерей. Хозяйство - пустяки, хотя я не умею
шиковать. Ведь мы в Рязани скромно жили.
- Это все же нужно, особенно перед прислугой. Вот вы заказали телятину,
а пожалуй, правильнее индейку или там рябчиков, я не знаю.
- Пустяки. Я сказала Маше, что мы любим есть просто, а по пятницам
всегда постное.
- Ну? Вот это ловко! Это правильно. Это прямо замечательно!
- А как теперь дальнейшее?
- Что дальнейшее? Спать - и все: утро вечера мудреней.
- Видите... видишь, Анатолий, а как, например, спать?
- А что?
- Да ведь спать придется в спальне?
- Конечно. Ах да...
- Мне неловко при вас раздеваться.
- Это же вздор, пустяки. Будьте выше этого, Наташа!
- И вздор, и не вздор. Как-то неудобно. Что-нибудь нужно придумать. Вы
не можете спать в кабинете?
- Мне-то все равно. Только... пожалуй, неудобно перед прислугой. Там и
не постлано...
Они задумались - и думы их были сходны. Нужно играть роль до конца - а
как ее играть до конца? То есть, конечно, только для виду!
- Вот что, Наташа...
- Не Наташа, а Вера, нужно привыкнуть.
- Да, конечно, Вера. Вот... ты иди и ложись спать. Ложись как следует.
А я могу спать в кабинете, даже не раздеваясь. Мне это совершенно
безразлично, я привык.
- Но нельзя же всегда так! И кроме того, эта девушка, эта Маша, встает
очень рано. Она должна прибрать комнаты. Да и ночью она может случайно
встать и прийти сюда.
- Это правда.
Они говорили тихо, почти шепотом, и сидели близко друг к другу. Увидав
его растерянное лицо, Наташа весело рассмеялась.
- Слушай, знаешь что, не довольно ли нам говорить о таких глупостях?
Вот нашли трудность!
- Мне-то не трудно, но я о тебе...
- Вот что, я пойду и лягу в постель. Раз нужно, так и нужно. А вы
приходите позже, потушите свет и тоже как-нибудь ложитесь. Если нам стыдно
друг друга, можно не раздеваться совсем. А утром я перетрясу постель, будто
бы мы спали.
- Да, так хорошо.
- Ну и все, стоит об этом разговаривать.
Опять в спальне ее увидело зеркало. Ей было двадцать лет, и с детства
она любила парное молоко. Она не была красива, но была здоровой и заметной
девушкой.
Присев на край постели, она сняла туфли и сунула ноги в новенькие
спальные. Потом подумала, скинула платье и сняла чулки. На открытой простыне
лежала приготовленная Машей рубашка. Наташа надела ее и вспомнила, что
купила ночные кофточки, каких никогда не употребляла. В кофточке было жарко,
а тут еще одеяло. Но ничего не поделаешь. Затем она расчесала и заплела в
две косы свои прекрасные волосы. Теперь она была красива и привлекательна -
и это было глупо и совсем не нужно. Легла окончательно и расправила складки
легкого одеяла, чтобы оно не облегало ее тела. После, ночью, можно будет
немного откинуть одеяло, а утром, когда посветлеет, опять его натянуть. Как
все это глупо!
День был трудный, Наташа устала. Свет тушился с ее стороны,- но она его
оставила. Можно потушить потом, когда он придет. Крикнула:
- Можно, Анатолий!
Он вошел, белокурый, смущенный. Наташа подумала: "Вот так входят к
новобрачной, а впрочем, вероятно, совсем не так".
Олень взглянул на нее бегло, с доброй улыбкой:
-- Вот и правильно. Можете свет потушить, я и так лягу.
Свет потушили. Слышно было, как он снял башмаки, пиджак. Затем он лег
поверх одеяла.
- Да, я забыл запереть дверь на ключ.
Мягко ступая, подошел к двери, запер и вернулся, тяжело опустившись на
большую и мягкую двуспальную кровать.
Она хотела сказать, что ведь есть туфли и что он мог бы раздеться и
надеть халат, это удобнее, но промолчала. Сегодня как-нибудь, а после
что-нибудь придумается.
С минуту они лежали молча. Потом он спросил:
- Вам, Наташа, спать очень хочется?
- Нет.
- Тогда поговорим. Вы, дорогая, будьте проще и о пустяках не
беспокойтесь. У нас много серьезного. Я вам расскажу, о чем мы говорили с
Петрусем. Вы знаете - он уже устроился газетчиком.
- Удачно?
- По-моему - удачно. Он - ловкий парень, настоящий артист. И знаете...
- Не говорите так громко; кто ее знает, эту Машу.
- Да, правда.
Повернувшись друг к другу, они долго шептались. Утомление подкралось
незаметно, и над ними опустилась молчаливая и целомудренная ночь.
Одна
Наташа одна дома. Впрочем, теперь она не Наташа, а молодая купеческая
жена Вера Шляпкина, приехавшая с мужем пожить в Петербурге.
Дождливый петербургский вечер. Еще не осень, но уже чувствуется, что
лету конец. Наташа сидит в гостиной своей неуютной квартиры и читает "Тьму"
Леонида Андреева.*
* "Тьму" Леонида Андреева - написанный в 1907 г. рассказ одного из
самых популярных в те годы писателей Л. Н. Андреева (1871-1919). В
произведении отразились умонастроения, владевшие писателем после поражения
революции 1905 г.
В этом странном рассказе революционер, которому негде переночевать,
попадает в публичный дом; но он, как служитель и исповедник высокой идеи, не
хочет "пасть". Его чистотелость и брезгливость оскорбляет и унижает девушку,
одну из тех несчастных, ради которых, как вообще ради всех несчастных и
обездоленных, жертвуют собой революционеры.
Иными словами - "нельзя быть хорошим", позорно выделять себя из общей
массы грязных, грешных, ничтожных людей! Подло оставаться в их среде ангелом
в светлых ризах!
Значит, что же? Значит, нужно самому опуститься на дно и лишь потом, по
праву равного, пытаться пересоздать жизнь и уничтожить это дно? Иначе
случится то, что случилось с героем рассказа Андреева: дно, оскорбленное
высокомерием незваного спасителя, выдало его врагам; оно отвергло протянутую
руку в белой перчатке.
Что в этом есть какая-то правда - Наташа чувствует; в белых перчатках
революции не сделаешь; минувший год доказал это лишний раз. Но есть и другая
правда, за которую уже многие положили свою жизнь: правда чистых, высоких
идеалистов, отрекшихся от благ личной жизни, ради блага общего, и тем
окруживших самую идею революции ореолом святости и красоты.
Разобраться в этом трудно, а нужно разобраться. Пока одни пытаются
найти ответ - другие действуют. Таков, например, Олень. Он не тратит часов и
дней на теоретические споры и рассуждения; ежеминутно рискуя головой, он
готовит страшный удар власти, с которой борется, зная, что при этом могут
погибнуть люди, ни в чем не повинные. Он следует приказу своей совести, не
позволяя себе лишних рассуждений. И он имеет на это право, потому что всегда
готов быть первой жертвой и за все понести ответственность.
Сегодня у Оленя свидание с членами его боевой группы, которых было бы
неосторожным позвать сюда. Может случиться, что Олень не вернется, что
чья-нибудь оплошность, а то и предательство погубят и его, и все дело. Тогда
сразу разрушится и этот временно созданный быт и вместо мягкого кресла будет
тюремная койка, а затем каторга или казнь.
Второй месяц Наташа живет вдвоем с Оленем - а знает ли она его?
Кажется, все-таки знает. Но кто он для нее? Товарищ? Муж? С тех пор как они
окончательно вошли в роль, а это случилось как-то уж очень просто, без
долгих раздумий и объяснений, словно бы ради простоты и удобства,- строй их
жизни, в сущности, не изменился. Стало проще перед горничной Машей - и это
все. Жить чувством им некогда - иным переполнен их странный быт. На Олене
лежит вся тяжесть революционной работы, вся техника, весь риск, а она ему
помогает. Он - настоящий вождь и начальник. Другого такого Оленя нет,-
такого цельного, сильного, не сомневающегося, умеющего вдохновлять других и
думать за них. Погибнет он - и все погибнет; и Наташа, и все товарищи это
понимают.
Именно вождя и верного товарища она в нем и любит,- хотя он умеет быть
ласковым и нежным. Она узнала его в Москве, на Пресне, в дни восстания.
Потом, под Новый год, в селе Черкизове она сказала ему, что готова пойти за
ним в террор. До весны они почти не встречались, так как Олень скрывался и
готовил новое выступление. Затем произошел знаменитый "экс", вооруженное
ограбление московского банка; только Олень мог решиться на такой шаг,
вызвавший осуждение партийных моралистов, которые, впрочем, не отказались
принять от него часть добытых им денег. Эти деньги были отданы на помощь
сидевшим в тюрмах, на устройство побегов из ссылки и на подготовку
дальнейшей борьбы. Затем, весной, когда полиция усиленно искала Оленя, он
однажды пришел к Наташе, почти без грима, только слегка зачернив волосы и в
темном пенсне. Она устроила ему ночлег у знакомых на подмосковной даче. А
последняя их встреча была в первомайский день в сосновом лесу - в день
весенний, очень памятный и очень страшный.
Это был сбор остатков разбитой армии, подсчет сил и вместе с тем -
маевка для рабочих. В чудесный солнечный день собрались в лесу. Место сбора
не было точно указано, но был дан пароль, по которому человек с букетом
подснежников, сидевший на траве на опушке леса, показывал тропинку к
отдаленной поляне. Собралось человек тридцать, и среди них оказался Олень.
Когда начались речи, кто-то заметил, что двое рабочих никому не известны. Их
опросили, и они сказали, что попали на собрание случайно, гуляя по лесу.
"Видим, как бы митинг, ну и подсели послушать, что говорят ораторы". Их
обыскали - и убедились, что это крупные агенты московской охранки. Что было
с ними делать? Они слишком многое услыхали и видели всех! Отпустить их -
значит, погубить всех, кто был на маевке. У революционеров нет тюрем для
пленных.
И вот тут сказалось то, что Олень называл интеллигентщиной.
Революционеры умеют бросать бомбы и умирать на баррикадах; но расстреливать
взятых в плен они не умеют. Одно - нападение, другое - казнь. Быть палачом,
убить связанного - на это сил не хватает.
Олень сказал:
- Вот что, товарищи, таких вопросов не обсуждают. Прошу вас всех скорее
разойтись, и не толпой, а разными дорогами, лучше поодиночке. А я останусь
здесь. Только... может быть, хоть двое останутся со мной на время, чтобы
решить...
Наташа видела общую растерянность. Никто не отозвался, все спешно и
молча двинулись, кто по дороге, кто в глубь леса. Тогда она подошла к Оленю:
- Я могу остаться с вами.
Он взглянул на нее и резко ответил:
- Уйдите! Уходите отсюда!
Наташа видела, как дергалась щека Оленя и какое презрение было в его
глазах. Неужели никто не останется с ним? Новый резкий окрик Оленя:
- Слышите? Уходите немедленно. Вам тут нечего делать!
Она не смела ослушаться и пошла за всеми. Отойдя шагов сто в глубь
леса, обернулась. Было видно сквозь деревья, как в прежней позе стоит Олень,
а подле него лежат связанные люди. Олень словно ждал, что она оглянется,- и
несколько раз злобно махнул рукой в ее сторону: "Идите!"
Уже никого не было видно, все разбежались. Она шла, но все замедляла
шаг и прислушивалась. Минут через десять до нее донеслись револьверные
выстрелы. Тогда, не выдержав больше, она пустилась бежать.
На другой же день прочла в газетах, что в лесу под самой Москвой
найдено двое связанных и застреленных людей; один оказался мертвым, другой
тяжело раненным: надеются, что его можно спасти.
Как и большинство бывших на маевке, она бросила свою комнату и была
вынуждена скрыться. С большим трудом ей удалось установить связь с Оленем.
Она послала ему короткую записку: "Готова быть, где укажете. Наташа".
Она получила его устный ответ через одного из участников группы; Олень
просил ее приехать в Петербург и явиться по условленному адресу. Ей было
поручено отвезти в Петербург большую сумму денег, добытых при "эксе". Наташа
выехала немедленно.
С того дня, со страшного первого мая, жизнь перестала быть реальной.
День сменялся днем, темные московские ночи сменились белыми петербургскими,-
но в сознании все это отражалось неясно.
Она нашла в Петербурге Оленя в подавленном состоянии; он не мог
простить себе ошибки: "Другой тяжело ранен". Он взял на себя всю
ответственность и всю тяжесть ужасного дела,- и оказалось, что его рука
недостаточно тверда. Теперь этот "другой" настолько оправился, что уже дает
показания следователю. Тогда зачем было убивать первого и калечить этого
"другого"? Но Олень не говорил об этом Наташе - он воо