бще не вспоминал о
московских делах. Только подергивания скулы стали чаще, и он с трудом их
сдерживал.
В Петербург перебрались постепенно и другие члены московской боевой
дружины Оленя; группа пополнилась и здешними. Пока не было ни слежки, ни
провалов, и нужно было торопиться действовать. Основная задача - центральный
террор. Если он невозможен, то пока хотя бы такой крупный акт, который
потряс бы правительственные ряды и взволновал бы всю Россию. И главное -
скорее, пока налицо и силы и средства.
Была в корне изменена прежняя система конспирации, смешная и кустарная.
Теперь члены группы встречались в отдельных кабинетах шикарных ресторанов,
одевались у хороших портных, не жалели денег на добывание верных паспортов.
В Финляндии была поставлена динамитная мастерская, в Петербурге снято
несколько больших и хорошо обставленных квартир. В одной из них, по паспорту
молодых супругов, поселились Олень и Наташа.
Теперь жизнь была непрерывным спектаклем, блестящим цирком, в котором
акробаты ежеминутно рискуют ошибиться в математическом расчете своего
воздушного полета - и разбиться насмерть. Внизу нет спасительной сетки, и
ошибка на дюйм равносильна концу.
В этой страстной борьбе была забыта Москва и вообще исчезло прошлое.
Жизнь от сегодня - до завтра. Лишняя минута - выигрыш. В полусне - любовь,
если это любовь. Странно - каждый день есть суп, рыбу, салат, фрукты, может
быть, за час до смерти,- но сильным телам нужна пища. И нужна любовь - если
это любовь.
И Наташа думает:
"Вот если бы в деревне, на берегу Оки, в сытном духе зреющей ржи или в
теплую ночь,- а этот дождь и тревожное ожидание были бы только сном.
Встряхнуть головой - и все бы исчезло. И если бы там был со мной Олень,
круторогий и сильный..."
Тогда - это была бы, вероятно, настоящая любовь.
"Иллюзион"
Некрасивая девушка с веснушчатым лицом и жидкими прямыми волосами вошла
в вагон второго класса; она могла бы ехать и в третьем, если бы не имела, по
обыкновению, важного поручения, вынуждавшего ее ехать с удобствами. Она ни
на минуту не выпускала из рук небольшого чемоданчика, хотя в нем было только
мыло в жестяной коробке, зубная щетка, полотенце, чистый кружевной
воротничок и подушка-думка в белой наволочке. Еще, впрочем, коробочка с
мятными конфетами и - дань женственности - крошечный флакон духов
"Иллюзион".
Едва усевшись в вагоне, она вынула этот флакон, извлекла из него
притертую пробку со стеклянной палочкой, слегка смочила духами платок и
положила флакон обратно. Сидевшая напротив дама повела носом и недовольно
отвернулась. Духи были очень сильные, а в вагоне и без того душно. Дама
подумала: "Для кого она старается? Такая морда!"
Когда поезд тронулся, в купе оказались трое: прибавился еще мужчина, по
виду - торговый комиссионер. Плотно усевшись, он тоже повел носом: сильно
пахло духами и еще чем-то пряным и неприятным.
Ехать пришлось ночь. Дама вынула легкий плед и большую пуховую подушку
и заняла весь диван. Мужчина приподнял верхнюю койку, грузно залез,
обнаружив толстые нитяные носки, и, покашливая, разлегся с удобством.
Девушка, для которой освободилась нижняя скамейка, вынула из чемодана свою
думку и, убедившись, что дама лежит к ней спиной, опять извлекла флакончик и
обтерла стеклянную пробку о наволочку подушки. Снова едкий аромат духов
"Иллюзион" наполнил купе. Лежавший на верхней койке завозился и уткнулся в
сложенный под головой пиджак. Затем девушка легла, пригнув коленки и закрыв
юбкой ноги.
Все трое дремали, и все трое страдали от духоты и сладкого запаха.
Несколько раз за ночь мужчина закуривал - и как будто от табачного дыма ему
становилось легче. Каждый раз, когда чиркала спичка, девушка пугливо
приподымалась и подбирала под себя маленькую подушку.
Ей дремалось всех тревожнее: у нее кружилась голова. Кроме того, ей
было неудобно лежать, и она все время поправляла и одергивала неуклюже
сидевшую на ней кофточку, которая сползала и топорщилась. Девушка задыхалась
от жары и от неудобной одежды, часто кашляла в кулачок, выходила в коридор
подышать воздухом и снова пыталась заснуть.
На финляндской границе, в Белоострове, по вагону прошел жандарм, затем,
один за другим, несколько штатских. Когда к купе приближались шаги, девушка
закрывала глаза и притворялась спящей.
В Петербург прибыли благополучно и в срок. При выходе даму пригласили в
особую комнату для осмотра багажа, а на девушку не обратили внимания.
Вот и еще раз она выполнила свою обычную миссию. Взяв извозчика, она
велела ехать на Васильевский остров, сошла на углу 10-й линии, прошла пешком
две улицы, убедилась, что герань на окне повернута цветком в левую сторону,
вошла в подъезд и позвонила.
- Никого не завезли, Фаня?
- Никого. На улице пусто. Здравствуйте.
- Много привезли?
Она передала подушечку, оказавшуюся тяжелой, затем, отвернувшись, стала
расстегивать кофточку.
- Не смотрите сюда.
- Ладно, ладно, я не смотрю.
Стесняясь, она сняла с себя что-то вроде плотного жилета, тяжелого и
неуклюжего. К телу он прилегал резиновой стороной, а снаружи был простеган
прочными шнурами. Когда снимала, протаскивая его через расстегнутую кофту,-
в лицо ей пахнуло удушливым теплым запахом, смесью эфира и карболки. Сняв -
радостно потянулась.
- Надышались, Фаня?
- Ужасно! Особенно тяжело было ночью. Мне все казалось, что щиплет
тело.
- Чему щипать? Ведь подкладка резиновая.
- И все-таки казалось. А главное - согнуться невозможно, как в латах.
Ну, ничего.
- Голова не болит?
- Она всегда немножко болит, но я привыкла. Вот только тошнит.
-- Вам бы теперь прогуляться и проветриться. Или в бане попариться -
вот хорошо! Мелинит* - вредоносная штука! Что-то вы все кашляете?
* Мелинит - взрывчатое вещество, тринитрофенил.
- Ничего. Я вообще кашляю. И в вагоне дуло.
- Нет, это не годится. Надо бы вас кем-нибудь заменить.
- Некем. Да и не нужно. Я привыкла, а другому будет трудно. И я -
незаметная.
Она вправду была незаметной: низенькая, невзрачная, с худым лицом.
Теперь, сняв тяжелый жилет, стала совсем тоненькой, и ее помятая кофточка
собралась в складки.
- Ночуете в Петербурге?
- Нет, я в двенадцать еду обратно. Хотелось бы поспать, да уж лучше я
пройдусь, времени всего два часа.
- Ну, как хотите. Да будьте осторожны!
Уж она ли не осторожна! В пятый раз привозит из Финляндии мелинит и
динамит, дышит им целую ночь, отравляет себя через легкие и через поры
своего худенького тела,- и даже слежки ни разу за ней не было. Делает дело
маленькое, но очень важное и ответственное. Никого не видит, кроме двоих
товарищей,- того, который передает ей посылки в Гельсингфорсе, и вот этого,
который их принимает здесь. Больше ни с кем она видеться не должна; она даже
и не знает почти никого, и не хочет знать, хотя могла бы. Настоящих героев
она не видит, только слыхала имена некоторых. И впредь будет так же, если
только здоровье позволит ей и дальше быть маленькой участницей великого
дела.
Робко спрашивает:
- Нужно еще привозить?
- Еще два раза по стольку же. Вы там скажите, Фаня. И поскорее, хотя
нехорошо вам часто ездить.
- Хорошо, я скажу. До свиданья, товарищ Максим.
- До свиданья, Фаня. Кланяйтесь, скажите, что пока все идет ладно.
- Я скажу.
Вот он, должно быть, такой же, из незаметных, хотя, конечно, не ей
чета. Он должен знать больше. Хотелось бы поговорить с ним, а нельзя. Даже
если он и захотел бы сам - все-таки нельзя.
Выйдя, она тихонько оглядывается и повертывает в первый переулок. Потом
еще делает несколько поворотов, на всякий случай, прежде чем выйти к мосту
на Петербургскую сторону. С Тучкова моста она долго смотрит на воды Малой
Невы, радуется прохладе и старательно - и потому, что это приятно, и потому,
что это нужно,- дышит чистым речным воздухом. Вспоминает, что с утра ничего
не пила и не ела. Нужно будет зайти в кондитерскую, и там можно себе
позволить и кофе со сливками, и два, три, четыре сладких пирожных.
Ей велели хорошо есть и хорошо одеваться и вообще держать себя так,
будто она никогда не знала нужды. Быть по виду буржуазной! Другие так и
поступают, даже иногда кутят по-настоящему. Но им это необходимо в целях
конспирации, а ей непривычно и не нужно. Так лучше.
Все-таки, выйдя из кондитерской, она заглядывается на витрины
магазинов. Новую кофточку нужно бы купить или хотя бы новый твердый
воротничок к блузке. И еще она давно решила купить новую шляпу с большими
полями, чтобы и лицо закрыть, и вообще изменить внешность - давно пора!
Старая шляпка могла приглядеться шпикам за частые ее поездки. Она холодеет
при мысли, что вот - зайдет и купит дорогую синюю шляпу с лентами, падающими
на спину! Денег ей дали много - но хорошо ли тратить деньги на роскошь? И
она уходит от соблазна: еще раз можно проехать в старой, а купить что-нибудь
подешевле в Финляндии, для новой поездки.
До часа отхода поезда, усталая и неспавшая, она бродит по улицам со
своим чемоданчиком. Встречаются молодые и веселые лица, женщины в дорогих
светлых нарядах, мужчины с дерзкими глазами. И дети, которых она так любит,-
а у нее не будет, конечно, ни мужа, ни детей. Как и других, ее ждет арест и,
может быть, ранняя смерть. И тогда узнают ее имя, и ее маленькое участие в
важном деле будет отмечено в истории революции. Вот и оправдание жизни!
У самого вокзала она покупает в дорогу пакетик смородины. Днем ехать
еще жарче, и теперь можно третьим классом. Зато не придется душиться из
флакончика.
Когда она в толпе проходит через вокзал, человек в коричневом пиджаке и
грязноватом воротничке толкает в бок другого:
- Эту вот, жидовочку, который раз вижу. Все взад-вперед ездит.
- Ту, с чемоданом?
- Ну да. Главное - жидовочка.
- Может быть, дачница?
- Нет, все с дальним поездом.
- Понаблюдай. Только одета плохо, а они теперь больше рядятся под
господ.
- Как-нибудь вещи бы осмотреть, как опять приедет.
- Ты скажи.
Мимо проходит высокого роста господин с перекинутым через руку пальто
на шелковой подкладке. Рыжий пиджак опять толкает соседа:
- Видел?
- Вижу. Ступай, скажи Земскому, чтобы принял.
- Он на платформе?
- Там. Гони живо!
И рыжий, расталкивая толпу, спешит на платформу.
В ВЫСОКОМ УЧРЕЖДЕНИИ
-- Портфельчик потрудитесь оставить здесь.
Отец Яков замялся:
- А у меня тут бумаги. В сохраннности ли будет?
- Помилуйте, батюшка, в полной сохранности! Это только правило такое,
чтобы с собой не брали ни палок, ни зонтиков, никаких пакетов.
Принимая портфель отца Якова, молодой человек, очевидно - помощник
швейцара, подмигнул глазом и тихо сказал:
- У вас-то, батюшка, у лица духовного, ничего нет, а ведь другой
человек мало ли что пронесет в залу. Может неприятность выйти!
- Разумно, разумно,- сказал отец Яков и подошел к зеркалу расправить
бороду. Расчесывая ее гребешком, подумал: "Может быть, каких револьверов
опасаются. Оно - предосторожность нелишняя".
И сразу стало и интересно и лю-бо-пытно! В Государственной думе этого
нет, там проще. Там народ бывалый, да и толпа густа. А здесь - и пышность, и
благолепие, ну и осторожность. Люди большие - Государственный совет! И
министры, и бывшие министры, и будущие министры, коли их Бог доведет и
сподобит.
Подошел опять к швейцару:
- А я в том портфельчике забыл свой билетик, свой пропуск.
- Да ведь уже предъявляли внизу, ваше священство, больше не
потребуется. Извольте - достаньте сами.
Отец Яков распахнул пошире портфель, чтобы видно было, что там нет
ничего неблагоразумного, достал "билетик" и вернул портфель.
- Все-таки, на случай, буду иметь при себе.
- Как угодно.
По широкой лестнице поднялся в места для публики, которой сегодня было
мало, больше дамы, очень хорошо одетые. Были еще какие-то старички, а
неподалеку от места отца Якова - молодая парочка: он - высокий, белокурый, в
глазу монокль; она - под стать, тоже высокая и здоровая, очень молодая,
шатенка, в черном платье, лицо простое и серьезное.
Отец Яков присмотрелся: "Где-то видал эту молодицу. А кто с ней - того
не примечал. Хорошая чета, и молоды, и солидны".
Осмотрелся кругом - все люди приличные. Есть, впрочем, и из усачей: то
ли военные в штатском, а то из наблюдателей. Понятно: охраняют. И опять
перевел глаза на молодую даму.
"Похоже - не дочка ли рязанского доктора? Лицо ее, да уж очень парадно
одета".
Подумавши, пересел поближе, поправил складки лиловой рясы, пригладил
ладонью бороду и обратил лицо к парочке. Легонько кашлянул - и дама
повернулась к нему. Отец Яков опять кашлянул и сказал:
- Очень роскошное помещение. Тоже пришли послушать? Конечно,
лю-бо-пытно!
Господин с моноклем покосился, а дама спокойно ответила:
- Да, интересно.
- Родственников имеете среди членов Совета или так? Потому, извините,
спрашиваю, что знавал одного члена по выборам, рязанского доктора, а вы мне
его дочку напоминаете.
Лицо белокурого господина дрогнуло, и монокль повис на шнурке. Дама
покраснела, затем решительно повернулась к священнику:
- Рязани? Нет, вы, батюшка, ошиблись. А какой это доктор?
- Калымов, Сергей Павлович. Прекрасный врач, всеми уважаемый, и человек
почтеннейший. Значит, ошибся, прошу извинить. Часто бывает у людей сходство
до поразительности. А я у них бывал в доме. Не часто, а бывал проездом.
- Не знаю. А вы, значит, не здешний, батюшка?
- Я - российский, повсюду катаюсь. В этом же высоком учреждении в
первый раз, билетик себе выхлопотал.
- Мы тоже в первый раз, тоже приезжие.
- Из какой губернии будете?
На минуту она замялась, потом ответила:
- Из Москвы.
- А, прекрасно, прекрасно. Первопрестольная столица, город городов.
Хотя и Санкт-Петербург тоже прекрасный город.
Внизу, в зале, послышалось шуршанье ног и стук пюпитров. Господин с
моноклем наклонился к уху дамы:
- Кто?
- Кажется, знаю его. Просто - священник, безвредный. Бывал у отца.
- Глупая случайность. Не лучше ли уйти?
- Нет, пустяки. Но неприятно. Хорошо, что папа не в Петербурге.
- Ну, тогда бы и нас здесь не было.
Они стали слушать. Заседание было неинтересное. Кое-кого узнавали по
портретам. На министерских местах сидело трое.
Во время монотонной и скучной речи одного из членов Совета Олень
вымерял глазами пространство залы. "Из конца в конец не перебросишь,- думал
он,- такая громадина! Если сесть с той стороны, все-таки попасть в
министерскую ложу трудно!"
Несколько раз его взгляд останавливался на грузной фигуре известного
профессора-либерала. "Этот напрасно погибнет - но что же делать!"
Мысль его работала быстро и деловито. Было бы проще-всего - взорвать
снизу. Но такого количества не пронесешь. Почему они стали отбирать при
входе сумочки и портфели? И даже зонтики! Чувствуют? Любопытно, что, где
замешаны эсеры, там сейчас же пахнет провалом; лучше было обойтись без
помощи партийных верхов и совсем не посвящать их в планы. Но теперь поздно.
О снарядах, значит, нечего и думать. Остаются - мелинитовые жилеты. Но кто?
Наташа?
Олень нахмурился. Правый глаз дернулся - монокль не помог. Олень боялся
этого подергиванья, своей неприятной приметы. Осторожно оглянул публику - но
все смотрели вниз, на говорившего.
Остаются жилеты. Наташа, конечно, потребует, чтобы ее пустили одну.
Сила страшная, вероятно, обрушится потолок. В сущности, неважно, будет ли
убит тот, а важен самый взрыв в Государственном совете. Это будет настоящим
громом и настоящим большим делом. Наташа настойчиво потребует, и она имеет
право!
Он представил себе Наташу не такой, какой она сидит тут, рядом с ним,
дамой в черном,- а милой, веселой и очень ему близкой, ласковой. Наташей,
просто - женщиной, а может быть, и любимой женщиной. И опять сжался и опять
силой воли приказал себе: "Не смей! Она умрет завтра, я днем позже!" И еще
подумал: "Почему позже, когда мы можем одновременно и это легче?" И
почувствовал, как тяжело давит на мозг это твердое знанье, что дни считаны и
что важно одно: продать свою жизнь как можно дороже. Все равно - долго,
тянуть не хватит сил.
Значит, Наташа. А с нею вместе я, вот как пришли сегодня. Она не
захочет, но она должна будет согласиться.
Оратор внизу продолжал свою медленную и тягучую речь. Олень подумал:
"Сумасшествие! И этот, и все, и я, и мы - сплошное безумие! Все это должно
погибнуть - и погибнет. Но распускать нервы нельзя".
В министерскую ложу вошли еще двое; впереди человек в черном сюртуке,
большеголовый, лысый, с черной бородой и усами, закрученными кольчиком. При
его входе сидевшие в ложе встали и почтительно поздоровались. За ним человек
военной выправки; он обменялся рукопожатием с соседом и кивнул остальным. Их
появление вызвало движение в зале: председатель расправил бакенбарды, члены
Совета пошептались, пристава шевельнулись и застыли. Оратор, покосившись на
вошедших, на минуту сбился, потом продолжал речь несколько более приподнятым
голосом.
Господин в монокле опять наклонился к соседке:
- Это - он!
- Который? С бородой?
- Да.
Отец Яков заметил движение и тоже узнал вошедшего. Лицо отца Якова
просияло - приятно лицезреть важнейшую персону государства! А ведь возможно,
что доведется посмотреть и поближе и даже обменяться словом, если сиятельная
покровительница сдержит обещание!
Едва вошел министр, как рядом с местами для публики появилось еще
несколько личностей военной выправки, подвижных и внимательных. Интересовал
их, по-видимому, не столько зал собраний, сколько места зрителей. Один долго
всматривался в сидящую парочку, потом в ее соседа - священника, наконец
перевел испытующий взор на других.
Олень, не повертывая головы, шепнул:
- Как хочешь.
Он прибавил громким шепотом:
- Как-то неинтересно сегодня в Совете. Идем?
Встав, она приветливо, но несколько жеманно кивнула сидевшему рядом
священнику. Отец Яков учтиво откланялся, проводил чету взглядом, вскользь
подумал, что вот ведь какое бывает сходство,- и снова с живым интересом стал
вслушиваться и всматриваться. Ему, свидетелю истории, все было одинаково
интересно и лю-бо-пытно! И он уж, конечно, просидит до самого конца - и
ничего не упустит!
СЕМЕЙНАЯ СЦЕНА
Как и в тот раз, билеты на заседание Государственного совета достала и
принесла Евгения Константиновна. Теперь пропуски были на новые имена. Олень
поинтересовался, не может ли случиться, что носители этих имен будут
замешаны в дело? Евгения Константиновна спокойно отвечала:
- Во-первых, их нет в Петербурге, а во-вторых, такие персоны пострадать
не могут. Но кое-кто другой - пожалуй.
- Кто же?
- Один из членов Государственного совета, очень любезный человек, хотя
и не очень хорошей репутации. Он устроил мне получение пропусков.
- Он вас выдаст?
-- Вероятно. Но дело в том. что он ведь сам будет в заседании Совета,
так что ему будет, пожалуй, не до того. Конечно... са deреnd*...
* Будет видно (фр.).
Наташа и Олень с удивлением посмотрели на Евгению Константиновну. Какое
самообладание! И оба заметили, что, несмотря на спокойствие тона, на
французские словечки и даже на внешний цинизм, Евгения Константиновна
взволнованна и грустна, но она прекрасно собой владеет.
Провожая ее в переднюю, горничная Маша все глаза проглядела на ее
изящный летний костюм, дорогой белый кружевной зонтик, маленькую модную
шляпку и легкую сумочку. Своя барыня нравилась Маше простотой обращения и
румянцем лица, но настоящей барыней была только эта гостья.
"Наши купеческого звания, а уж эта, наверное, из знатных. И лицо важное
и белое".
Олень говорил Наташе:
- Я боюсь одного, это - участия эсеров! У них нехорошо, подозрительно.
Все их планы в последнее время проваливаются. И заметь - стали отбирать при
входе портфели именно с той поры, как мы приняли общий с ними план.
- Но ведь нельзя же подозревать Евгению Константиновну!
- Ее нет, но она действует с ведома эсеровского центра.
- Она иначе не может.
- Я знаю. Без них было бы невозможно. Но я не удивлюсь, если что-нибудь
случится. У них есть провокация.
- Так нельзя работать, Олень! С таким сомнением.
- И все-таки приходится. Отступать теперь поздно. Весь этот день прошел
как бы в тумане. Говорили о мелочах, о возможных случайностях. Говоря -
думали каждый о своем, очень трудном и сложном, чего высказать нельзя. Оба
жили двойной жизнью, боясь неосторожного слова, которое может нарушить
странный гипноз наружной деловитости и вызвать вопросы, с которыми уже не
совладаешь.
Спасались мелочами: перебирали вещи и вещицы, которые останутся здесь;
еще раз пересмотрели, не остались ли на белье и одежде пометки фирм и
магазинов, не запала ли в книгу случайная записка. Суетились без особой
надобности. Украдкой Наташа взглядывала на Оленя, который был нервен и
задумчив и как бы смущен, но старался сдерживаться. И чем нервнее становился
Олень, тем спокойнее чувствовала себя Наташа. В ней свершалось то, что
бывает у верующих незадолго до кончины: маленьким пламенем уже разгоралось
важное и серьезное спокойствие, внутреннее сияние обреченного.
Вечером, когда они решили лечь и заснуть, Олень сказал:
- Наташа, у нас два пропуска.
- Нужно другой уничтожить.
-- Нет, нужны оба. Я иду с тобой.
Она была поражена.
- Как со мной? Что ты говоришь?
- Я пойду с тобой, так лучше.
- Ты не надеешься на меня одну?
- Просто - я не могу иначе. Вместе жили, вместе и умрем. Она забыла,
что их может слышать Маша, покраснела, схватила себя руками за виски и
закричала:
- Что это значит?
Он, большой, решительный, железный, бестрепетный,- вдруг предстал перед
ней маленьким и жалким. Она почувствовала, как всю ее охватил жар
негодования. Где же подвиг? Маленькая мещанская любовь? Он, их признанной
вождь, не может победить в себе жалости к ней, не может возвыситься над
общей постелью!
Ей хотелось рыдать. Сказочное рассеялось, и из волшебного тумана, в
котором они жили, проглянуло слезливое лицо мужчины, который не умеет
жертвовать.
- Ты не смеешь! Ты обещал послать меня! И ты не смеешь меня жалеть!
Олень ответил тихо:
- Я себя жалею, Наташа.
Она резко рассмеялась ему в лицо, с жестокостью, какой в себе не знала.
- Ты в меня влюблен? Или на правах мужа? Но ты мне не муж, и я тебя не
люблю. Ты только мой конспиративный сожитель, купец Шляпкин!
Он не оскорбился и просто сказал:
- Зачем эти слова, Наташа? Если даже люблю - зачем эти слова?
Она могла бы броситься ему на шею. Но тогда рушится весь уклад
миросозерцания, которое она себе создала и без которого уже не может
обойтись. Если принять это - тогда они оба должны изменить делу, бежать,
устроить свою маленькую частную жизнь, ненужную и стыдную. Тогда, значит,
все это вообще было ложью, а оба они - молодые супруги, проживающие
награбленные деньги!! Рядом в постели - и рядом умирать. Выиграть любовника
- и проиграть Оленя. И проиграть, конечно, себя.
Наташа ушла в спальню и бросилась на кровать. Слез, конечно, не будет.
Она не погасила свет и в путанице мыслей смотрела на потолок, где дрожали
тени стеклянных висюлек. По углам комнаты тихо пересмеивались Зенон,
греческие стоики и немецкий Ницше. Внутри был холод: через сердце Наташи
катила свои волны Ока. В сущности - это была уже смерть... но ведь смерти
нет?
Она закрыла глаза. Волны Оки потеплели и смешались с горячей кровью.
Стало легче дышать, и она вспомнила, что в соседней комнате остался Олень,
вчерашний силач и сегодняшний слабый человек. И тот и другой были ей равно
близки: тот посылал ее, этот шел вместе с нею. Она окликнула Оленя, назвав
его настоящим именем, как почти никогда не называла:
- Алеша, иди сюда!
Он вошел совсем не робко и без тени смущения; подошел к кровати
вплотную.
-- Кажется, я устроила тебе семейную сцену?
Он улыбнулся и погладил ее по голове.
- Ты меня поразил. Я не думала, что ты бываешь слабым.
- Конечно, бываю. Но это - не слабость, это - обдуманное решение.
- Но ты не пойдешь? Ты не можешь менять план!
-- Я, Наташа, пойду, потому что считаю это нужным. Двое - двойная сила.
А ты должна примириться с этим и успокоиться, иначе я пойду один.
И вот - она уже только девочка, а он - прежний Олень, которому нельзя
не подчиняться; вождь, который все может и все освещает своим личным
участием. Это и есть его высокая любовь, и в этом страшная его сила.
Снова у каждого промелькнула своя - и все-таки общая - дума о том, что
это не подлинная жизнь, а очень страшная и ничем не оправдываемая сказка,
навязчивый сон, который когда-нибудь исчезнет. Ведь не может же быть, чтобы
завтра их не стало? Этого никак не может быть! И все-таки это будет, но
только в какой-то иной, не настоящей жизни. И сон, который они оба видят, не
уйдет; и проснуться они не могут, потому что час пробуждения уже пропущен.
Они не говорили больше о завтрашнем деле; на них снизошел покой, и до
света Наташа рассказывала Оленю о своем детстве, о деревне Федоровке, кучере
Пахоме, о ледоходе на Оке - и с радостью слушала его ответные рассказы. До
сих пор она очень мало знала про его жизнь, и каждая новость и любая мелочь
ее волновали и занимали. Иногда, увлекшись рассказом, они перебивали друг
друга, спеша высказать свое. Их последняя ночь была такой же целомудренной,
какой была первая, и они не заметили, как оба задремали, забыв о том, что
ждет их завтра.
Олень проснулся первым. Был поздний утренний час, в столовой лежали
газеты, и Маша уже несколько раз подогревала самовар. Когда он разбудил
Наташу, она неохотно открыла глаза, поморщилась от света и, еще не придя в
себя, потянулась и спросила:
- А который час?
-- Скоро девять. Слушай, Наташа, случилось странное...
Она вспомнила все и вскочила:
- Что случилось, Олень?
Он протянул ей газету и указал место. Это был краткий указ о роспуске
на летние каникулы Государственного совета - без мотивов и объяснений. Совет
был распущен накануне важного заседания и раньше предположенного срока.
ДНИ ИДУТ
Отец Яков лоснился радостью: одним из первых он узнал, что депутаты
разогнанной Государственной думы поедут в Выборг. Отец Яков рискнул - и
примостился со своим портфелем в вагоне третьего класса, так что к общему
съезду был уже в Выборге, в самом дешевом номерке самой дешевой гостиницы.
Пот катился по нему потоками, когда на июльской жаре в широкополой поповской
соломенной шляпе он стоял в толпе любопытных и смотрел на приезжавших. Сам
не из смельчаков, хотя и озорной по жгучему любопытству, свидетель истории
отлично понимал настроение депутатов.
"Вот и улыбаются, а самим боязно. Народ немолодой, почтенный, в
большинстве семейный, а приходится как бы играть в революцию. С другой же
стороны - оскорбительно им, разогнали, как мальчиков, а ведь считались вроде
заправских народных представителей".
Несмотря на добрые знакомства, отцу Якову не удалось попасть на
заседания, и было это очень обидно. Но все же в самые замечательные дни он
оказался близким зрителем исторических событий и даже на одной фотографии
был запечатлен вместе с кучкой "выборжцев", гулявших по главной улице
финляндского городка. Ряса отца Якова вышла очень хорошо и ясно, лицо же он
сознательно, на всякий случай, затемнил, надвинув широкополую шляпу на самые
глаза. Позже тихо радовался предосторожности,- когда в знаменитом
"выборгском воззвании" прочитал весьма дерзостные слова: "."не платить
налогов, не давать солдат, не подчиняться властям",- и посмеивался в бороду,
когда столь смелые буяны трепетно искупали обратные билеты у окошечка кассы,
старались держаться кучкой, а вскоре по возвращении в Питер смирнехонько
подчинились властям и отправились принять тюремное испытание.
Событиями был полон месяц июль шестого года. В первых числах случился
еврейский погром в Белостоке и тянулся целых четыре дня. Сам родом из
Приуралья, где евреев мало и вражды к ним никогда не было, отец Яков не
страдал антисемитской болезнью. "Все люди, все человеки". "Несть эллин, ни
иудей, но всяческая, и во всех Христос". Конечно, распяли Христа евреи, но
было это давно, а к тому же еще в духовной семинарии его тревожила
несомненность, что и сам Христос был из евреев. В Казани отец Яков имел
близкого приятеля - еврея, присяжного поверенного, человека редкой души, а в
Питере - думского журналиста Залкинда, который не раз устраивал отца Якова в
ложе прессы, откуда всех видно и все хорошо слышно. Есть, значит, среди них
люди почтеннейшие, а громить бедноту - великий грех и противно Христовым
заповедям. Так и отметил отец Яков в тетрадочках своей летописи. Но все же,
рыхлым своим телом чистый руссак, особого возмущения не испытывал. А вот
думские события, и разгон, и "выборгское воззвание"* возбуждали его до
предельной степени. Еще больше - слухи о крестьянских волнениях и о поджоге
помещичьих усадеб, а тут еще восстания в Свеаборге и Кронштадте - вся эта
волна событий и слухов захлестнула и понесла отца Якова. Были бы деньги -
побывал бы всюду и посмотрел самолично, отчего и как волнуются люди:
"Лю-бо-пытно!"
* Знаменитое выборгское воззвание - 10 июля 1906 г. группа депутатов I
Государственной думы (в основном кадеты), собравшись в выборгской гостинице
"Бельведер", обратилась к народу с призывом в знак протеста против роспуска
Думы отказаться от уплаты налогов и службы в армии.
Но с деньгами было плохо, не набегал даже обычный маленький газетный
гонорар, потому что в эти дни никто не интересовался ни бытом зырян, ни
ассирийскими находками в Пермской губернии, ни детскими приютами, ни
успехами кустарей в Пошехонье, ни пословицами и загадками, собранными отцом
Яковом нынешней весной в Малоярославецком уезде, Калужской губернии. О
политике он никогда не писал: и остерегался, и привычки не было. Однако о
выборгских делах кое-что дал знакомой газетке за скромной подписью
"Очевидец". Текст его писания сильно изменили,- но на это он никогда не
обижался.
А события зрели, кипели и бурлили. Каждый волновался и негодовал
по-своему, а все вместе продолжали есть и пить по-прежнему, между чашками
чая и блюдами обмениваясь и новостями, и анекдотами. Что было полюбопытнее,
то отец Яков записывал. В дни министерства Горемыкина* записал на полях
тетрадочки поговорку:
Горе мыкали мы прежде,
Горе мыкаем теперь.
* В дни министерства Горемыкина - Иван Логинович Горемыкин (1839-1917)
- председатель совета министров России в апреле - июне 1906 г., т. е. между
Витте и Столыпиным.
Очень ему понравилось! Когда же старого министра убрали и заменили
новым, решил отец Яков непременно добиться у него приема, чтобы воочию
поглядеть на нового господина России. "Сподобился лицезреть самого Плеве,*
ныне убиенного,- повидаю и этого". Повод всегда найдется: хлопоты о детском
приюте. А пути к недоступному найдутся через сиятельную покровительницу Анну
Аркадьевну, которой отец Яков аккуратно посылал свои книжечки и фотографии
скуластых девочек в белых передниках, а в самом центре снята и благообразная
его, отца Якова, фигура в белой чесучовой рясе. Надпись исполнена тушью
"рондо" и гласит: "Ее Сиятельству Анне Аркадьевне, заступнице и
покровительнице Кампинского приюта сирот женского пола".
* Самого Плеве - Вячеслав Константинович Плеве (1846-1904) - директор
департамента полиции с 1881 г., в 1902-1904 гг.- министр внутренних дел, шеф
корпуса жандармов. Убит эсером Егором Созоновым.
Хоть и не уверен был отец Яков, что этот приют, им основанный и из его
ведения давно изъятый, продолжает существовать, а скуластые девочки остались
маленькими за истекшие десять лет, с момента несколько скандального ухода
отца Якова! Уход-то был скандален, но бланки приюта и большую печать отец
Яков не оставил своим гонителям. Теперь, никаких явных материальных выгод не
извлекая, он в нужных случаях пользовался и бланками, и печатью, адресуя
благодарности и ходатайствуя о высоких рекомендациях.
Наступил месяц август, ясный, еще жаркий, но уже с уклоном к осени.
События как будто затихли - чувствовалась сильная рука нового правительства.
В двух газетах, одной правой и одной левой, отцу Якову все-таки удалось
пристроить петитные статейки об архангельских сказителях; один журнальчик
поинтересовался и ассирийскими серебряными блюдами, а в другом охотно
напечатали "новое о старце Кузьмиче".* Может быть, наступил покой перед
новой бурей, а может быть, народ не внял выборжцам и скромненько платил
налоги, давал солдат и подставлял свою шею предержащим властям. Сиятельная
покровительница обещала отцу Якову устроить прием у нового высокого
вершителя судеб России, доступ к которому был очень труден.
*Новое о старце Кузьмиче - в народе широко ходила легенда о том, что
император Александр I вовсе не скончался в 1825 г. в Таганроге, а,
удалившись от государственных дел, принял монашество и скрывался где-то в
Сибири под именем старца Федора Кузьмича.
Счастливый этой надеждой, отец Яков побрел с Литейного пешочком на
взморье, подышать природой. Когда добрел - вода Невы была спокойна и ветер с
моря легок и приятен; а полчаса спустя потянуло морским сквозняком, вода
посерела и вспенилась.
И думал отец Яков, что Нева - словно бы не русская река, не сестра
Волге, Каме, Белой, рекам ласковым и задумчивым. Много в ней беспокойства и
нет тихой мудрости и созерцательности. Может быть, это и неправильно, что
столица России в Петербурге, в городе, слов нет, красивом, но холодном и
неуютном, самое имя которого редкий мужик выговаривает правильно. Тут и
царь, и Дума, и министры - и все это с краю, на отлете, все это для
настоящей России, для срединной, непонятно и не очень нужно. Царство наше
сонное, в меру работящее, молится лениво, равно Богу и лешему, и нет ему
дела до "выборгских воззваний", и никаких оно не знает имен, и шум столиц в
глубь его доносится досадным комариным гудом. А велико оно до
безграничности, и города по нем - точно редкие мушьи точки на домотканой
холстине, так себе - малозаметная досадная нечистота. Был бы дождь по весне,
и солнце к Петрову дню, и по осени были бы грибы - грузди, белые, рыжики, а
на крайний случай - кульбики и акулинина губа, в хорошем засоле и они
годятся к посту. И был бы зимой обильный снег, великих рек кормилец, а по
нему - заячьи следы, хотя зайца не всякий мужик ест, иные считают поганью.
Что еще? Было бы лыко на лапти, и была бы ель на новый сруб. Не драл бы поп
за крестины и похороны с бедняка, а драл бы с кулака, да реже наезжали бы
начальство и просветители. А там - как-нибудь промаемся. Темный народ,
точно; а кому какое дело? Темному и жить проще, ближе к зверю и мало
требуется! Поменьше бы вши, клопа, и ни с какой Европой играть в пятнашки не
желаем.
А тут, на Неве, белые барашки, пахнет не нашим морем, люди одеты смешно
и говорят непонятно, а газеты врут сами для себя. Нет ни работы настоящей,
ни настоящего сна. Кто кого сменит, кто кого убьет,- все это не для России.
А кто знает ее? Никто ее не знает! И сама она себя не знает, и знать ей не к
чему.
И подумал отец Яков:
"Одначе нужно по домам, похолодало и словно бы идет к большой
непогоде".
Нащупал в подряснике монеты - можно пороскошествовать на трамвае. Зачем
он, отец Яков, живет в Питере, и зачем он себя кипятит в котле, и зачем
поповскими завитушками кудрявит бумагу ученических тетрадей? И когда
уляжется в нем эта страсть все видеть, и все слышать, и все примечать?
Сам себе подивился, поправил волосы, сбитые ветром, отряхнул
старенькую, многослужилую, хоть и добротную, рясу и окончательно решил:
"Быть буре! Поспешай, отец Яков, запрещенный поп, всея России
любопытствующий замлепроход".
И зашагал в ту сторону, откуда скорее доберешься до трамвая.
РЫБАК
Купеческая чета Шляпкиных вернулась из пятидневной поездки на Ладожское
озеро. В действительности Наташа уезжала на Финляндские шхеры, а Олень
оставался в Петербурге, укрываясь по рабочим районам. Нужно было выяснить,
можно ли и дальше пользоваться прежней квартирой и в какой мере полиция была
осведомлена о плане покушения на взрыв Государственного совета. Никто из
посвященных в этот план не был арестован; Евгения Константиновна, также на
время скрывшаяся, решительно заявила, что адреса квартиры она никому не
давала, хотя об участии Оленя комитету эсеровской партии было, конечно,
известно. Возможно, что роспуск Совета на неделю раньше был случайностью, в
связи с общими политическими событиями; если же это было следствием
провокации в центре партии, то не в интересах полиции выдавать источник
своей осведомленности небрежными арестами. Все это надо было выяснить - и
Олень взял это на себя.
На пятый день в квартиру вернулась сначала Наташа, а затем и Олень.
Маша поздравила их с приездом и поставила самовар. Не было ничего
подозрительного в поведении дворника, на улице незаметно наблюдения, и ночь
прошла спокойно. В связи с новой бурей российских событий Олень был
возбужден и деятелен. Теперь уж не могло быть сомнений в том, что никакое
мирное обновление страны невозможно: это доказано разгоном Думы, арестами
нескольких депутатов, повсеместными вспышками восстаний, объявлением почти
всей страны на положении чрезвычайной охраны. Казни не прекращались и за
время заседаний думы,- теперь они удесятерились. Тюрьмы были переполнены,
газеты и журналы штрафовались и закрывались. Даже либералы, в лице бывших
думцев, взывали к "неповиновению властям". Но путь воззваний был смешон, как
и всякая безвредная устная и печатная болтовня; единственным настоящим и
решительным методом борьбы был и оставался террор. У боевой группы Оленя не
было ни достаточных средств, ни необходимых связей для "террора
центрального" - для убийства царя. Оставалось разработать и выполнить план
убийства главы правительства, и в этом направлении работал теперь Олень.
План не мог быть сложным. Давно устарели приемы выслеживания на улице,
угадывания часов проезда министра на доклады и на заседания. У охранной
полиции было несравненно больше сил и средств для того, чтобы иметь своих
извозчиков, свои автомобили, своих выслеживателей под видом разносчиков,
нищих, прохожих; все эти приемы она переняла у террористов и довела до
совершенства. И была у нее еще одна страшная сила, революционерам
недоступная: целая армия осведомителей и провокаторов, проникавших в
революционную среду и производивших в ней разрушительную работу. У нее не
было только одного: людей, готовых жертвовать жизнью бескорыстно и
самозабвенно, без всякой надежды на спасение, с полной и наивной верой в то,
что жертвой одного покупается счастье поколений.
Преимущество этой силы нужно было использовать - и планы Оленя были
построены на ней. Он шел на смерть сам, и за ним шли другие. Для этого не
нужна была долгая подготовка - нужен был только динамит. Против его
страшного изобретения - мелинитовых жилетов - была бессильна всякая
полицейская охрана.
Только три человека допускались на квартиру, где жили Олень и Наташа:
Евгения Константиновна и "братья Гракхи"*, двое юношей, один - студент,
другой - рабочий, тесно спаянные с Оленем участием в его прежних делах.
Студент - тот самый Петрусь, москвич, который забавлялся, в одиночку
разгоняя шествия черносотенцев; по природе - весельчак, румяный, здоровый,
смотревший на жизнь как на ряд занятных и рискованных приключений. Второй -
Сеня, сам рабочий и из рабочей семьи, был, скорее, мистиком, вечно в облаках
мечты, красивых слов, с которыми он не мог справиться