адцати смотрели с балкона в сад.
Мальчик спрашивал у сестры:
- А почему не гулять?
- Мама говорит - жарко.
- А почему жарко?
- Потому что солнце.
Мальчик поднял голову, но солнца не увидал, так как оно было за домом.
Просунув головку сквозь перила балкона, мальчик увидал внизу сидящего на
скамейке человека, который гладил пуделя. Пуделя звали Дэк, а человек
просиживал на скамейке почти весь день. Дальше, за решеткой сада, тоже целый
день прогуливался какой-то человек, а иногда их было двое. Мальчик спросил:
- А кто там ходит?
- Я не знаю. Это, верно, сторожа.
- Зачем они ходят?
Сестра не знала и не ответила. Ей тоже хотелось гулять в саду, так как
в комнатах было душно, а на балконе нечего делать. Потом она вспомнила, что
очень интересно пускать с балкона маленькие, узкие полоски бумаги и
смотреть, как они вертятся и летят, пока не запутываются в листьях дерева
или не упадут на дорожку; а иногда их уносит совсем далеко, за сад. Она
принесла лист бумаги и ножницы, и тогда оба занялись делом.
Первая бумажка полетела неудачно, прямо вниз, и упала перед скамейкой.
Пудель подбежал к ней, понюхал, а сидевший человек поднял голову, увидал на
балконе детей министра и почтительно осклабился. Потом он посмотрел на часы
и подумал:
"Второй час. Нынче прием затянулся, народу много. Раньше чем через час
и не кончится; значит, и смены не жди!"
И он зевнул долгим и протяжным зевком, так что даже лязгнул зубами.
Пудель оставил бумажку и с интересом поглядел на сидевшего человека.
Ландо подъехало к особняку министра и по знаку городового остановилось
на некотором расстоянии от подъезда, отгороженного рогатками. Ротмистр и
штатский вышли и быстрыми шагами направились ко входу. Ландо немедленно
отъехало, и кучер подхлестнул лошадей. Проехав квартал, он свернул в боковую
улицу. Медленно шедший по этой улице жандармский унтер с разносной книгой
прибавил шагу по направлению к особняку. Кучер с унтером не обменялись ни
взглядом, ни жестом.
Минут десять спустя тот же черноусый унтер, но без фуражки и без
разносной книги, забежал в угловую аптеку неподалеку от министерского
особняка. Весь персонал аптеки толпился у входа. Большое зеркальное стекло
было выбито, и осколки его хрустнули под каблуком унтера. Были выбиты стекла
и в соседних домах, и на всей улице царило смятенье: люди у подъездов, у
ворот и у окон, перепуганные лица, окрики извозчиков, звонки велосипедистов
и гудок редкого по тому времени автомобиля.
Унтер попросил скорее перевязать ему руку, пораненную выше кисти; его
рукав был в крови. На расспросы отрывисто отвечал, что его поранило при
взрыве и что приказано вызвать докторов для перевязок и для помощи раненым,
а что народу пострадало много, хотя ничего подробно рассказать не может, сам
не знает.
- Как оно дернуло, я был у подъезда, меня швырнуло и, надо быть, доской
ударило.
- Да что же там?
- Ничего не знаю, только взорвали дом и, сказывают, самого министра
убило.
Ему быстро обмыли и забинтовали руку - рана была незначительной.
Аптекарь, накладывая повязку, спросил:
- Больно вам?
- Ничего, бывало больнее, да не плакал. Но, вероятно, боль все же была
сильной, так как у унтера дергалась щека.
Еще раз повторив, чтобы немедленно и сами бежали и вызывали докторов,
унтер поспешно вышел. На улице его остановил запыхавшийся околоточный,
которому унтер что-то объяснил, сильно жестикулируя и указывая в сторону
особняка. Выслушав на ходу, полицейский чин, поддерживая шашку, побежал
дальше, куда указывал унтер. Еще два-три человека остановили унтера, и всем
им он взволнованно и махая рукой что-то спешно пояснял. Пробежав так две
улицы, он скрылся в подъезде большого дома.
Спустя еще немного из подъезда вышел безусый блондин в панаме и длинном
пальто, наглухо застегнутом, несмотря на жару. Подозвав извозчика, сказал
адрес большого отеля. Извозчик, едва отъехав, повернулся к седоку:
-- А что, барин, слыхали, сказывают - дом взорвали?
Седок хмуро ответил:
- Взрыв слышал. Думал, стреляют.
- Будто у самого министра!
- Не знаю.
Когда выехали на большую и людную улицу, господин в панаме велел
остановиться:
- Ну и кляча у тебя! Мне к спеху, а этак никогда не доедем.
- Как, барин, не доехать. А лошадка ничего, да вон жара какая!
-- Нет, милый, лучше уж получай деньги, мне некогда. Вон возьму того,
на резинках! И он пересел на лихача.
Несмотря на очень жаркий день, гуляющих в саду почти не было. На
скамейке главной аллеи сидела дама и читала книжку. Когда в глубине аллеи
показалась мужская фигура в длинном пальто, дама быстро вскочила, но сейчас,
же, сдержав себя, не спеша пошла навстречу. Не поздоровавшись и не
разговаривая, они пошли рядом, пока не миновали няню с детьми и не свернули
в боковую аллею.
- Ну?
- Я сам не знаю еще.
- Но что было?
- Я не ждал, что случится так быстро. Они опоздали, но потом проехал
Морис, и тогда я пошел туда. И только подходил к крыльцу - меня отбросило
взрывом. И вот - жив.
- А Гракхи?
- Гракхи... там. Взрыв был страшный, я оглушен. Половина дома
разрушена, и, конечно, много убитых. На улице убиты лошади!
- А он?
- Может быть, ведь я еще не знаю. Слишком скоро случилось. Боюсь, что
их не впустили. Но ведь это все равно, Наташа!
Он замолчал, так как им навстречу шла другая молодая пара. Замолчали и
те,- вероятно, и их разговор был секретным и неудобным для постороннего уха.
Был последний теплый месяц, и людям молодым было естественно
пользоваться солнцем и тенью для милых встреч и тайных разговоров.
РОЛИ СЫГРАНЫ
Молодая купеческая чета Шляпкиных исчезла. Горничной Маше не пришлось
заявлять об этом в полицию: полиция явилась сама. Дом был окружен целым
отрядом, и те, которым пришлось первым войти в подъезд, тряслись от страха и
сжимали в руках револьверы. Позвонил дворник и в ответ на "кто тут?" сказал:
"Это я, дворник Василий, отопри". Она отперла - и не успела крикнуть: ее
схватили и заткнули ей рот. Но квартира была пуста, и полицейский пристав,
широкую спину которого уже щекотал холодок смерти, вздохнул облегченно:
страшные птицы улетели.
Когда Машу допрашивали в участке, она все еще думала, что тут должна
быть ошибка: ничего дурного она за жильцами не примечала. Между собой жили
хорошо, гости бывали редко, и все люди приличные, водки за столом не бывало,
от барина она не слыхала дурного слова, барин был вежливый, жалованье
платили без всякой задержки и дарили подарки. А когда узнала, что молодые
господа взорвали дом и убили двадцать ли, тридцать ли человек, да столько же
поранили, не хотела верить: "Разве злодеи такими бывают!"
Целыми днями ее возили по городу, часами держали на вокзалах, надев на
нее шляпку и модную мантилью,- но ни своих бывших господ, ни их гостей она
не видела. Показывали фотографии - их признала. Но только барыня на
карточках была помоложе, совсем девочкой, а ее муж вышел черным, а не
белокурым, и волосы длинные, каких этот не носил.
В квартире забрали белье, книги, коробку револьверных патронов, но ни
писем, ни бумаг не было; только брошенные счета прачки, молочной и зеленной
лавки. На белье не было меток. Нет, Маша не могла поверить, что почти три
месяца прослужила у грабителей и убийц!
Дворник, читавший газеты и бывавший в участке, рассказывал:
- Самого одним чудом не убили, он к им не вышел, а комната его дальняя.
А деток ихних, девочку с мальчиком, покалечили; под ими балкон подломился.
Третий-то этаж провалился во второй, а вместе - в нижний. И все стены упали,
которые выходили в сад. Народу убито - нет числа. И сами убиты.
- Барин с барыней?
- Барин с барыней твои там не были, а убиты их приятели, из ихней
шайки.
- Неужто молоденькие, что у них бывали?
- Уж этого не знаю. Насчет возраста неизвестно, потому - разорвало их
на мелкие кусочки.
О том же читала в газетах Наташа, сидя в саду, на даче, и смотря, как с
деревьев на дорожки падает желтый лист. Жалости к убитым не испытывала: ведь
и братья Гракхи погибли; смерть остальных - только плата за смерть юношей.
Но когда прочитала, что двенадцатилетнюю дочку министра также звали
Наташей,- сжалась и похолодела. Пойти бы и взглянуть... Или поступить в
сиделки в больницу, где лежит раненая девочка. И ночи проводить у ее
кровати, подавая ей пить, осторожно поправляя подушки, прислушиваясь ночами
к ее жалобным стонам. Потом узнают, арестуют - и вот искупленье.
В лесу, в условленном месте, встречалась с Оленем. Он был бледен, очень
исхудал, не мог сдерживать нервных подергиваний,- но это был тот же Олень,
сильный, весь захваченный страшной борьбой. От него узнала, что на другой
день после взрыва эсеры убили командира Семеновского полка, усмирителя
московского восстания. Значит, и им удаются выступления! Но все-таки Евгения
Константиновна от них отошла и будет теперь с нами.
Ни об ужасах взрыва, ни о раненых детях, ни об оставшемся в живых
министре Олень не говорил - только о новых планах, теперь уже о центральном
терроре, для которого нужны большие средства, и эти средства нужно достать
во что бы то ни стало. Еще рассказывал о массовых расстрелах матросов в
Кронштадте, о том, как девятнадцать человек были привязаны к одному канату,
протянутому между двумя столбами, как их же товарищи должны были их
расстреливать; как по первой команде стрелки дали неверный залп, многих
поранили, а потом, по приказу начальства, добивали штыками и прикладами...
Как не выдержал канат и куча недобитых тел извивалась и корчилась на земле,
а палачи, охваченные ужасом, то бросали оружие, то снова хватали и старались
поскорее прикончить и чужие, и свои страдания. И как затем погрузили на
пароход и повезли топить в море мешки с изрубленным человеческим мясом.
Олень, этот бесстрашный мужчина, дрожал и дергался, передавая об этом
Наташе со слов очевидцев. И оба они чувствовали, что теперь уже не может
быть мирной жизни, что они опутаны смертью и смертями, и что девочка с
переломленными ногами и тяжко раненный трехлетний сын министра - только
мелкие эпизоды беспощадной войны двух миров, и что все это кончится только в
тот момент, когда они оба, с радостью и облегчением оттолкнув палача,
накинут на шею намыленную веревку. Свидетелей не будет - но пусть это будет
смело и красиво!
На свидании было решено, что всем уцелевшим участникам взрыва придется
разъехаться и временно скрываться по дачам и по маленьким городам, чтобы
отдохнуть и замести следы. Только лаборатория отдыхать не может: ее успели
перенести в новое помещение. За это время Олень выработает подробный план
экспроприации, а затем, при удаче, все силы и средства будут направлены на
центральный террор.
- Значит, ты останешься в Петербурге?
- Я останусь, мне нельзя уехать. Здесь мне легче затеряться. Я,
вероятно, хорошо устроюсь на заводе; есть верный и настоящий паспорт.
Наташа внимательно оглядела недавнего барина, с которым она пила чай в
их буржуазной столовой и делила ложе в безвкусной спальной. Теперь перед ней
был невзрачный телеграфный чиновник, с маленькими черными усиками, в фуражке
со значком, в несвежем костюме, в дымчатом пенсне на черном шнурочке. Да,
его нелегко узнать - только она может узнать Оленя под любой личиной.
Они разошлись, условившись о дне новой встречи и о всех возможных
случайностях. Расставаясь, простились за руку. Прежние роли были сыграны - и
как будто от прежних отношений ничего не осталось.
"ЭКС"
Солдат-пехотинец, мирно стоявший на углу и козырявший офицерам, вдруг
свистнул, бросился на середину улицы и схватил под уздцы лошадей проезжавшей
казенной повозки. Сидевший на повозке человек в форменной фуражке ударил
кучера кулаком в спину и истошно крикнул:
- Гони, черт!
Кучер хлестнул, лошади дернули, и повозка рванулась. Тогда солдат,
отбежав в сторону, взмахнул рукой и сам бросился ничком на мостовую.
Страшным взрывом подбросило лошадей и опрокинуло с козел кучера и конвойного
солдата. Двое других конвойных и человек в чиновничьей фуражке, оглушенные,
взрывом и пораненные, клубками выкатились на мостовую.
В ту же минуту к повозке подбежало несколько человек, один - в
матросской форме, другой в отличном городском костюме, еще несколько в
рабочих блузах, все с револьверами в руках. Двое срывали брезент и шарили,
остальные обезоружили очумевших конвойных и оттеснили их от повозки. На
мостовую вылетела большая кожаная сумка, за ней кованый ящик, повисший на
длинной цепи.
На улице было смятенье. По обе стороны в домах вылетели стекла.
Случайные прохожие разбегались, несколько раненых ползло по панели. Толпа
убегавших наталкивалась на тех, кто бежал к месту происшествия, вдали
свистели городовые.
Один из возившихся около повозки крикнул:
- Олень! Ящик прикован!
Солдат, первым задержавший лошадей, скомандовал:
- Унесите сумку! Теперь отойдите в сторону! У кого снаряд? Разбить
повозку!
Второй взрыв перевернул повозку, у которой оторвало и далеко отбросило
колесо. Осколками дерева и железа убило одного из конвойных и ранило двоих
нападавших. Чиновник вырвался и с криком побежал по улице. Когда снова
бросились к ящику, оказалось, что цепь по-прежнему держит его прикованным к
железной обивке оторвавшихся козел.
Сумка по команде исчезла. Один из участников нападения добежал с нею до
угла, ворвался в небольшую кондитерскую, швырнул ее сидевшей за столиком
нарядно одетой даме и выбежал обратно.
Перед его входом дама пила молоко с пирожными и читала книжку. Услыхав
первый взрыв, она вынула кошелек, положила на стол монету и не проявила ни
малейшей растерянности, пока хозяйка и прислуга в страхе метались по
кондитерской. Когда молодой человек бросил сумку, дама подняла ее, с
брезгливой торопливостью завернула в, широкий шарф и быстро вышла черным
ходом во двор; отсюда прошла воротами, толкнув стоявшего у калитки мужчину и
сказав "пардон". У самых ворот лихач едва сдерживал испуганную взрывами
лошадь. Дама села в коляску, и кучер, ни о чем не спрашивая, пустил лошадь.
На первом повороте лихачу пришлось задержаться, так как навстречу летел
отряд конных жандармов. При их приближении дама вынула из сумочки маленький
револьвер с перламутровой рукояткой и прикрыла его снятой перчаткой. Отряд
промчался мимо, и лихач тронулся дальше. Через минуту раздался новый взрыв,
а спустя некоторое время донесся издали четвертый. Дама положила свою
блестящую игрушку обратно в сумочку.
Топот лошадиных копыт заставил нападавших бросить ящик. Был отдан
приказ разбегаться, но теперь уже нелегко было это сделать. С одного конца
улицы бежали небольшой толпой городовые и дворники, с другой приближался
конный жандармский отряд. Из пятнадцати участников нападения только шестерым
удалось прорваться и скрыться.
У остальных завязалась перестрелка с полицией. На мостовой лежало
несколько убитых и раненых. В общей панике было невозможно отличить
участников грабежа от случайно попавших в толпу прохожих, которым теперь
некуда было скрыться, так как дворники ближайших домов захлопнули ворота и
подъезды.
Когда из переулка показался конный отряд, все в беспорядке бросились в
противоположную сторону. Олень, удержав за руку одного из товарищей, потянул
его в сторону конных.
- Есть снаряды?
- Два.
- Один дай мне - и идем напролом. Может быть, задержим.
Отбежав в разные стороны улицы, они пошли навстречу отряду. Первым
бросил бомбу товарищ, и Олень видел, как передние лошади поднялись на дыбы и
три из них упали, давя раненых всадников. Ряды были разметаны, лошади не
слушались, люди быстро спешивались и старались укрыться за крупами животных.
Задний ряд жандармов повернул и помчался обратно в переулок.
"Трусы!" - подумал Олень.
Он подходил медленно, держа бомбу за спиной. Его солдатская форма
отвлекла внимание. Он видел, как на товарища, бросившего бомбу, напали два
спешившихся жандарма и зарубили его шашками. Слышал выстрелы и крики позади,
где остались другие товарищи, помочь которым он уже не мог. Когда остатки
отряда надвинулись на него, он схватился за грудь и упал на тротуаре, у
самой стены дома, едва не выронив снаряд. Конные, стараясь сдерживать
лошадей и со страхом озираясь, проехали мимо. Тогда Олень вскочил и бросился
бежать. Он был уже далеко, когда услыхал за спиной лошадиный топот; его
заметили. Только бы добежать до следующего угла, где есть проходной двор,-
может быть, ворота не заперты.
Но вот раздалось несколько выстрелов: это в него. Олень добежал до
фонарного столба и укрылся за ним. Два жандарма, держа винтовки на прицеле,
подскакали к нему. Тогда он взметнул правой рукой и бросил снаряд под ноги
лошадей.
Он уже не оглядывался и ничего не слыхал позади: он был оглушен
взрывами. Теперь он бежал с револьвером в руке, громко крича: "Держи,
держи!" Несколько человек шарахнулось в сторону, люди впереди разбегались.
Наметив одного, спешно убегавшего, без шляпы, Олень устремился за ним,
продолжая кричать. Он видел, как циклист*, очевидно полицейский агент,
повернул и тоже погнался за убегавшим прохожим, который споткнулся и упал.
Циклист бросил велосипед и навалился на лежащего. Олень подбежал и крикнул:
"Держи его крепче!" Затем, схватив брошенный велосипед, он сел на него и
умчался, неистово звоня. Агент и упавший прохожий были далеко.
* От французского слова сусlistе - велосипедист.
Лихач остановился у подъезда. Вынув кошелек, дама дала кучеру монету и
тихо сказала:
- Слушайте, Морис, если Олень жив, скажите ему, что я могу хранить
сумку только до девяти вечера. Если за ней не явятся раньше, я отвезу ее
сама на Васильевский остров.
Бородатый кучер приподнял шапку.
Дама отперла дверь своим ключом. Пройдя в комнату, она приподняла
заслонку камина и сунула туда сумку, завернутую в шарф. В дверь постучали.
- Войдите! Это вы, дядя?
- Я видел, как ты подъехала.
- Я очень устала. Если хотите - выпьем кофе или чаю. Я взяла билеты на
завтрашний концерт. Вы пойдете, дядя?
- Если возьмешь меня.
- Возьму, и охотно. Очень хочется послушать хорошую музыку. В
Петербурге шумно, пыльно и удивительно скучно.
- Тебе, кажется, везде скучно.
- Мне? Напротив, я умею развлекаться. Но сегодня, действительно, я
устала от уличного шума. Так как же, дядя, чаю или кофе? Да вы еще не
брились? Вы опускаетесь, ваше превосходительство!
Мышонок
Девушка в синей шляпке робко позвонила.
- Можно видеть Евгению Константиновну?
- Как доложить?
Она не была подготовлена к такому вопросу: там, где она обычно бывала,
никаких докладов не полагалось. Как сказать? Просто - Фаня? Или с фамилией?
Или нужно сказать прислуге пароль?
- Скажите, что по делу... из магазина.
- Из какого магазина?
- Из шляпного.
Лучшего она не могла придумать: сама была похожа на модистку, а в руках
ее была картонка. Ее попросили подождать в передней, потом проводили до
комнаты Евгении Константиновны.
Обстановка не была ни парадной, ни богатой,- но Фане показалось, что
она попала в необыкновенно блестящий дом: и зеркала, и ковры, и картины. Уж
не ошиблась ли она? Но и адрес, и имя верны.
Они не были знакомы, и Евгения Константиновна не подала ей руки и не
попросила садиться.
- Вас послали ко мне? Из какого магазина?
-- Нет, я только так сказала, а я за сумкой.
Недоуменно поднятые брови:
- За какой сумкой?
Фаня смутилась: нужно было сказать не так, ведь учили же ее!
- С поклоном и за письмом.
Евгения Константиновна подала ей руку.
- А мы с вами не встречались. Вы, вероятно, Фаня?
- Да.
-- Ну, так я вас знаю. Вы ведь настоящий герой!
Девушка удивилась.
- Может быть, вы меня с кем-нибудь спутали? Я ничего не делала.
- Вы жили в Финляндии?
- Да.
- Тогда не спутала; знаю, что вы много делали. А как ваше здоровье,
Фаня? Вы были больны?
- Ничего, спасибо. Немножко хворала, теперь лучше. У меня слабые
легкие.
Они были так несходны, и, казалось, между ними ничего не могло быть
общего. А между тем - были тесно связаны их судьбы, и им могла грозить одна
участь.
Евгения Константиновна достала из камина сумку и помогла Фане уложить
ее в большой шляпный картон.
- Выдержит?
- Да, он крепкий. Я в нем уже носила тяжелое; он так сделан.
- Лучше бы нести без сумки, но я не знаю, как ее открыть; вероятно,
надо взломать замок. И притом мне некуда бросить эту сумку и невозможно
уничтожить. Вы, Фаня, знаете, что тут?
- Нет. Мне только сказали, чтобы взять у вас и доставить. Верно,
что-нибудь такое, как всегда? Евгения Константиновна рассмеялась:
- Нет, не думаю. Тут, вероятно, бумажки, которые могут быть опасными
или очень приятными, смотря по тому, что с ними делать. Толчков они не
боятся, но поберегите их, потому что обошлись они очень дорого.
- О, я всегда осторожна! И больше ничего?
- Больше ничего.
Они простились, и Фаня унесла тяжелый картон. По привычке - несла
бережно, как раньше носила динамит. Не знала, что на полчаса она - богатый
человек и что эту сумку можно обменять не на три сладких пирожка, а на целую
кучу бриллиантов, роскошных платьев, удивительных шляпок или даже на большой
дом на Невском проспекте, на несколько больших доходных домов. Несла
спокойно, иногда трогая дно крепкого, обшитого холстом картона: хорошо ли
оно держит?
По совету Евгении Константиновны она взяла извозчика и отпустила его за
две улицы до указанного ей дома. Вовремя заметила, что картон все-таки,
кажется, не выдержит: хорошо, что она такая внимательная! Уже с трудом
внесла его на четвертый этаж и сдала тому, кто ее послал. Ее не пригласили
отдохнуть, только спросили, не заметила ли она за собой слежки. Нет, все
было благополучно. "Вы - молодец, товарищ Фаня!" Она покраснела от
удовольствия и ушла, спеша выполнить еще одно маленькое поручение в другом
конце города.
Что-то и еще было приятное... Да, это слова Евгении Константиновны:
"Вы, Фаня, настоящий герой!" За что ее так любят и так хвалят? Конечно, она
не герой, но ведь все-таки участница великого идейного дела. До сих пор она
всегда справлялась со всеми поручениями, которые ей доверяли. Значит -
нужна, и, значит, есть в общем деле и ее доля, пусть самая маленькая!
Теперь ей пришлось ехать долго трамваем, с пересадками, потом искать
незнакомую квартиру в рабочем квартале, а найдя - позвонить, спросить Наташу
и сказать ей, что "в девять вечера, где обычно". Передать непременно лично
ей. И кажется, это та самая знаменитая Наташа, о которой так много говорили
и которой Фаня еще не встречала. Совсем удивительная женщина, настоящий
герой. Участница всех важных актов и близкий друг того удивительного и
неуловимого товарища, которого тщетно ищет вся полиция Петербурга. Передать
непременно лично,- значит, она ее увидит!
Дом она нашла легко. Внизу, в подъезде, встретила какого-то мужчину
неприятного вида, но все-таки поднялась и позвонила.
Дверь отперли, и она отпрянула, увидав человека в полицейской форме.
Успела сказать: - Ах, я, кажется, ошиблась! Здесь живет зубной врач?
- Входите, входите!
- Но, кажется, не здесь?
Она повернулась, чтобы уйти, но поднявшийся вслед за ней человек,
которого она видела внизу, заступил ей дорогу:
- Тут не тут, а пожалуйте в квартиру. У нас зубных докторов сколько
хочешь! Разом вылечат!
И ее втолкнули силой. Полицейский сказал штатскому:
- Кто ни попадет - все зубных врачей спрашивают! А тут на всей лестнице
и доктора никакого нет.
- Это у них всегда - очень зубами болеют!
За маленьким невзрачным мышонком, легкомысленно сунувшим нос в ловушку,
захлопнулась железная дверка.
И сердце маленького мышонка забилось сразу и страхом, и радостью.
Страхом - потому, что кругом были грубые люди с шашками и кобурами
револьверов и что счастье изменило мышонку и порученья она не выполнит,- и в
то же время большая и настоящая радость: вот и ему, как всем большим и
сильным, с которыми он работал в одном великом деле, довелось пострадать за
идею и приобщиться к лику мучеников. Вот оно - начинается! Теперь нужно до
конца быть стойким и твердым, действительно - настоящим героем! Себя не
жалеть - но ни одним словом, ни жестом не выдавать других! Пусть бьют и
мучают - ни словом, ни жестом!
Ее ввели в комнату, где сидел за столом, разбирая бумаги, толстый
полуседой человек в форме, на вид сонный и равнодушный; тут же ее обыскали,
грубо и цинично, чуть не вызвав на ее глаза слезы; но она, конечно,
сдержалась, только отталкивала мужские руки своими худыми пальчиками.
Толстый сонно спросил:
-- Ну, вы к кому пришли?
Она молчала.
- Спрашиваю - к кому вы пришли? Отвечать нужно! Фамилия ваша как?
И тогда она, сверкнув невыразительными и слишком добрыми глазами,
как-то визгливо и слишком восторженно крикнула:
- Я не желаю отвечать!
На толстого это не произвело никакого впечатления:
- А не желаешь, так посиди там, со всей честной компанией.
И ее перевели в угловую комнату, где сидело несколько человек, видимо
арестованных, мужчин и женщин. Двоих она узнала, но не показала вида, даже
не кивнула. Села на стул с все еще пылающим лицом и вся сжалась.
При ее входе все замолчали; но когда введший ее городовой вышел и запер
дверь, один из знакомых ей товарищей тихо спросил ее:
-- Фаня, а вы-то как попали?
Она боязливо оглянулась.
- Тут все наши; не бойтесь. Вы зачем же пришли?
- Меня послали.
- К Наташе?
-- Да. Она здесь?
Он покачал головой:
- Наташу увезли. И нас увезут. А вы что им сказали?
- Я отказалась отвечать.
Товарищ посмотрел на нее с легким удивлением:
-- Так. Ну, значит, и вас увезут. Крышка нам, Фаня.
ЛЮЛЬКА
Рядом в комнате заплакал ребенок, и Олень, проснувшись, привскочил с
постели и схватил руками пустоту.
Кошмарный сон прервался и стал быстро уплывать из памяти. Болела
голова, и занемела шея, вероятно, от тонкой и твердой подушки. Растерев шею
рукой, Олень нашарил на табуретке папиросу, чиркнул спичкой и осветил
нехитрое убранство маленькой комнаты: постель, столик и проволочную вешалку,
на которой висели шапка и полотенце.
Эту ночь он спал у знакомого рабочего на петербургской окраине; прошлую
ночь - у состоятельного адвоката, гордого тем, что имеет смелость приютить
нелегального; впрочем, адвокат не знал, что этот нелегальный - опасный
террорист, усиленно разыскиваемый полицией. Где придется провести следующую
ночь - еще неизвестно. Глупее всего было бы попасть случайно в облаву, как
уже многие из его группы попали за последние недели.
Какой страшный разгром - и как раз в то время, когда нужно собрать все
силы и когда опять в руках достаточно средств! Эти средства обошлись дорого:
трое были убиты и семеро взятых казнено полевым судом. Пришлось бросить
лабораторию, провалилась типография, страшно затруднена связь с финляндской
группой. Большой глупостью был съезд, на котором, несомненно, было несколько
провокаторов. Затем ряд случайных арестов, затем известие об аресте и казни
Мориса, который уехал на юг и попался; и, наконец, последнее - арест Наташи.
Самое тяжелое и самое непоправимое. Со дня ареста о ней нет никаких
известий, это отчасти даже хорошо: значит, судить ее будут обычным военным,
а не полевым судом; но конец один - ее жизни не пощадят. Если бы можно было
самым дерзким и самым отчаянным набегом освободить Наташу,- на это пошли бы
многие товарищи. Или огромной суммой подкупить стражу... Но это, конечно,
только мечты. Все-таки нужно разузнать о судьбе Наташи все, что узнать
возможно.
Он очень любил Наташу: и как товарища, и как женщину. Верным товарищем
она была всегда, женщиной - только в редкие дни сравнительного покоя, когда
они жили вместе и были обязаны "играть роль". Эти дни ушли так далеко и
отделены такой бездной волнений и событий, что Олень помнил в Наташе только
ценного и близкого товарища в революционной работе. И вот теперь и ее, как
уже многих, настигает смерть.
"Смерти, Олень, нет, есть только слово "смерть", а вопроса такого нет
совсем. Есть слово "мысль", и я понимаю его, представляю себе, что это
такое. Есть слово "смерть" - но я не понимаю его и не представляю себе. Я
понимаю ощущение веревки на шее, сдавленного горла, красных и темных кругов
в глазах - но это еще не смерть. Сердце перестанет работать, и я, вот такая,
сегодняшняя, исчезну - но я буду жить в чем-то другом, телом и духом; может
быть, мне удастся превратиться в зеленую травку весны девятьсот седьмого
года... Или в свет электрической лампочки..."
Бедная Наташа! Ведь все это - слова, наивная философия! Бедная Наташа,
так мало жившая!
Смерть есть, и сети ее кругом опутали Оленя. Вот уже год, как кровь и
смерть цепляются за каждый его шаг. Московское восстание - и гибель сотни
друзей, таких же, как он, молодых и верующих, и совсем иных, пожилых,
семейных, серьезных рабочих, которые были вместе с ними. Потом - эти
страшные минуты в подмосковном лесу, может быть, самые страшные в его жизни,
когда он был вынужден застрелить связанных шпионов, стать палачом. Дальше -
десятки убитых при взрыве особняка, и в их числе два славных парня, которых
послал он и которым Наташа, накануне их смерти, внушала детскую теорию
отрицания смерти. И опять - куча тел на улице и казни в застенке. И еще
множество смертей, о которых он даже не знает подробностей, которых не может
подсчитать. А Морис с его странной судьбой? Морис, многими осужденный и еще
не оправданный, даже смертью! Вероятно, его пытали те, у кого было
достаточно причин его ненавидеть, надежды которых он не оправдал и служебную
карьеру разрушил.
Кругом образовалась пустота: много смелых уже рассчитались с жизнью,
слабые разбежались в надежде скрыться и спастись. Главный план, ради
которого принесено столько жертв и перейдена граница дозволенного чистому
революционеру,- далек от осуществления; теперь есть средства, но не стало
людей, и нужно все начинать сначала. И в то же время впервые Олень
чувствовал, что в рядах его группы завелось предательство; кто-то в нее
проник, выдал нескольких, вероятно, выдал Наташу и сумеет предать его. Круг
сжимается, и откуда упадет удар - не угадаешь. Уже несколько раз Олень
только чудом или своей необыкновенной ловкостью ускользал от ареста, как
будто случайного. Меняя каждый день личину и ночлег, он чувствовал, что за
ним идут по пятам и что малейшая оплошность и недоглядка приведут и его и
все дело к гибели.
Опять заплакал ребенок. Скрипнула кровать, и было слышно, как мать
качает люльку. Едва перестает качать - снова плачет ребенок; и снова
постукивают по половицам деревянные полозья качалки. В комнате очень
холодно, до рассвета еще далеко.
Мужской голос спросил:
- Ты чего? Не спит все?
- Не спит. Блохи его, что ли, кусают.
- Покормила бы.
- Кормила. Не спит. Этак всю ночь просидишь и не поспишь. Ты бы хоть
покачал.
Олень подумал: "Что же он и правда ей не поможет?" Потом вспомнил, что
они оба, и отец и мать, работают на фабрике и должны вставать до света. Как
же тогда с ребенком - оставляют? И как они могут иметь ребенка при таких
условиях? Вот дать бы им денег...
Подумал - и понял, что это - стыдная мысль. Дать денег им, потом другим
- ходить по домам, как благотворительная дама. Потом еще ограбить, убить - и
опять раздавать деньги. Сделаться благородным разбойником из старых романов!
Всегда готовый бежать по первой тревоге, Олень спал не раздеваясь.
Закурив новую папиросу, он встал и вышел в соседнюю комнату.
-- Вы ложитесь, а я его покачаю.
Женщина не удивилась, только сказала:
- Зачем вам, я уж сама.
- Вам ведь спать нужно, потом на работу, а мне все равно не спится.
- Вот муж спит как колода. Покачал бы...
- Ему тоже рано работать. Вы не смущайтесь, ложитесь. Говорю - мне все
равно не спать.
Она не спорила, отошла и легла. Олень сел на табурет у люльки и стал
покачивать ребенка. Непривычно и как будто смешно. Попыхивал папиросой и
думал: "Правду говорят, что все террористы немного сентиментальны. Вон
Каляев* не бросил в первый раз бомбу, так как Сергий ехал с женой. А дети в
особняке? Кажется, девочке ампутировали ногу, а может быть, нарочно
рассказывают. Нет, я не очень жалостлив!"
* Каляев - Иван Платонович Каляев (1877-1905) - член боевой организации
эсеров. В 1904 г. принял участие в покушении на В. К. Плеве. 4 февраля 1905
г. убил московского генерал-губернатора великого князя Сергея
Александровича.
Папироса докуривалась, ребенок спал. В темноте и в холоде комнаты Оленю
казалось, что это не люлька, а лодка на реке, осенью, в безвременье, а он -
старый и усталый лодочник. У времени нет ни конца, ни начала, и ничего не
было и не будет. В постели не спалось, а здесь его объяла дремота и
незнакомый покой. Иногда его рука останавливалась, и ребенок сейчас же
напоминал о себе плачем,- и тогда Олень опять ровно покачивал колыбель, ни о
чем не думая, окруженный смутными и неясными мирными образами: не то -
детство, не то - покой могилы, манящее и бестревожное небытие. Только раз
оправил затекшую ногу - и не заметил, как рука перестала двигаться и он
задремал. Спал и ребенок. Рядом спали приютившие его люди, совсем ему чужие,
хотя и знавшие, что укрывают у себя "товарища".
В пятом утра всех их пробудил фабричный гудок. Было еще темно.
Очнувшись от своей глубокой дремоты, Олень задел люльку, вспомнил, где он, и
тихонько ушел в соседнюю комнату.
АУТОДАФЕ*
* Аутодафе - в буквальном переводе с португальского акт веры -
оглашение и приведение в исполнение приговоров инквизиции, в частности
сжигание на костре.
Каким образом случилось, что Александр Николаевич Гладков, известный
политический защитник, состоятельный барин и человек "крайних левых
убеждений", согласился похранить у себя огромную сумму денег,- он и сам не
понимал. Согласился, потому что это было смелым и красивым жестом, а он
любил смелые и красивые жесты.
В сущности - особенной опасности не было. Принес эти деньги молодой
человек, безукоризненно одетый, лично Гладкову известный, через которого
максималисты не раз передавали ему защиту своих товарищей в общих и военных
судах. Пришел клиент - вот и все; человек, по-видимому, достаточно
осторожный и осмотрительный, иначе ему не поручили бы такого дела. Притом
Гладков решительным тоном ему заявил:
- Имейте в виду, мой дорогой, я не знаю и не хочу знать, что это за
деньги. Я знаю вас и принимаю их на хранение от вас. И только на неделю, не
дольше. Так?
- Даже меньше, дня на три. Потом мы их переправим в другой город.
- Это уж ваше дело. Я ничего не знаю! А сколько тут?
- Точно не подсчитали, но не меньше трехсот тысяч.
- Ого! Целое состояние! Расписки я вам, конечно, дать не могу.
- Я и не взял бы. Мы вам верим.
- Надеюсь!
Когда молодой человек ушел, Гладков вспомнил, что не договорился о том,
как быть, если принесший деньги не сможет за ними вернуться или если
случится внезапная опасность обыска. Хотя он далеко не беден, но все-таки
такой суммы, да еще наличными, у него не может быть.
А что, если номера кредитных билетов где-нибудь помечены? Откуда эти
деньги - ясно! Он не спросил, но догадаться нетрудно: ведь Петербург говорит
о недавнем дерзком "эксе", стоившем жизни десятку людей!
Гладкову не раз случалось помогать революционерам - хранить нелегальную
литературу и давать приют неизвестным. Это всегда было сопряжено с некоторым
риском, не очень большим, при его почтенном положении в обществе и больших
связях.
Во всяком случае, он не трус! Сам вне всяких партий; его сочувствие и
помощь революции выражается в выступлениях по политическим делам. Многих
спас от смерти, многих спасти не мог. Его знают, уважают, и сегодняшний
визит к нему - лучшее доказательство безграничного к нему доверия. Никто бы
не согласился - а он согласился.
Но как он все-таки согласился с такой легкостью! Ведь это, в сущности,
соучастие в преступлении, которое карается смертью! А вдруг номера кредиток
отмечены? Да и без этого - дело ясно!
Но позвольте! Ко мне приходит клиент и поручает мне сохранить его
деньги. Я кладу их в несгораемый шкап, чтобы после внести на его имя в банк
- вот и все!
А почему этот странный клиент сам не внес их в банк? И что это за
случайный клиент с улицы, в портфеле которого триста тысяч рублей, как раз
столько, сколько было на прошлой неделе ограблено при вооруженном нападении
на Каменноостровской улице? Кому рассказывать такие басни!
Перед сном Гладков прошел в кабинет, запер на ключ двери и вынул из
несгораемого шкапа тяжелые, небрежно связанные пачки денег. Преобладали
"петры", было немало "катенек",* а в небольшой связке была даже мелочь:
уголком торчал желтый рубль. Деньги были уложены плотно, и все-таки их была
целая груда: пачки заняли весь письменный стол. При всем своем достатке
Гладков никогда не видал сразу такой суммы. В большинстве бумажки
подержанные, номера подряд не идут. Принесший их опустошил большой портфель
и еще несколько пачек вынул из карманов.
* Преобладали "Петры", было немного "катенек" - на банковских билетах
царской России печатались портреты государей. Так, на ассигнации
достоинством в 500 руб. был помещен портрет Петра I, банкноту в 100 руб.
украшала Екатерина II.
Вдруг Гладков испуганно взглянул на окно: ведь окно завешано только
тюлевой занавеской! По ту сторону улицы живут люди, и может случиться, что
кто-нибудь смотрит в бинокль! Заслонив стол, он наскоро связал веревочками
распавшиеся пачки и перенес их обратно в шкап. Игра опасная, и малейшая
неосторожность...
Нервничать, конечно, глупо. Не следовало брать, а теперь уже поздно.
Главное - время такое, что каждый человек независимо от его общественного
положения, а особенно человек заведомо левых убеждений может ожидать
случайного ночного обыска. Хотя почему бы могли ко мне прийти? Конечно -
вздор! Не следует распускать нервы.
Он лег, вспомнил о непрочитанной статье в сегодняшней газете, прочитал
ее, еще пробежал листочки и документы дела, по которому завтра выступает в
суде, докурил папиросу и потушил свет. Сон поколебался, помедлил и опустился
на сделавшего красивый и смелый жест либерального адвоката. Тикали часы, им
отвечало ровное дыхание.
Он проснулся внезапно, среди полной ночи, не то от стука, не то от
странного нервного потрясения - и дрожащей рукой зажег свет. Свет ударил в
лицо и ослепил его. И с небывалой ясностью Гладков почувствовал, что нужно
немедленно что-то сделать, принять какие-то спешные и решительные меры,
иначе он - погиб.
Он едва попал ногами в туфли, набросил халат и вышел в свой деловой
кабинет. Прежде всего он задернул тяжелые гардины на окнах, чтобы не
осталось ни щелочки. Затем вернулся в спальню за ключом от шкапа, принес
его, отпер шкап - и увидал страшные пачки денег. Их вид его не испугал, а
скорее отрезвил: что, в сущности, случилось? В чем дело?
Не случилось ничего, но всякий маломальский разумный человек поймет,
что так оставить нельзя, что, во всяком случае, нужно приготовиться ко
всякой неожиданности. Дело идет о жизни и смерти, а идти на смерть без
всякой попытки спастись, по меньше мере, глупо.
"Я, конечно, нервничаю, но я, несомненно, прав: нужно быть ко всему
готовым!"
Он чувствовал, что его ноги дрожат и мысль работает слишком поспешно и
как бы скачками. Значит ли это, что он струсил?
"Допустим, что я струсил. И это не позорно, а понятно: допущена
безумная ошибка! Явится полиция, сделает обыск - и оправданий не может быть!
Соучастие - и полевой суд