ь виновником чужих несчастий.
И тогда к уже готовым мыслям и написанным в уме горячим, справедливым и
убедительным словам большими и отчетливыми буквами прибавился заголовок:
"Не могу молчать!"
Больше не слыша в саду человеческих голосов, опять слетелись птицы и
пичуги и опять открыли базар. Солнце пробуравило облака, распахнуло листву -
и на садовую дорожку упали светлые пятна.
Старый писатель заложил книгу страницами письма, оперся на палку и
встал с лавочки.
БАНОЧКА ВАРЕНЬЯ
Будучи в Рязани, отец Яков счел и должным и любопытным навестить
почтенного и уважаемого местного доктора Сергея Павловича Калымова, о
несчастии которого только тут и узнал.
А несчастье большое: дочка Сергея Павловича еще три года тому назад
попалась в делах политических, так что даже была приговорена к смерти, долго
прождала в тюрьме казни, а потом была помилована - если можно назвать
милостью бессрочную каторгу.
Таких семейных несчастий было повсюду много, и о них устали думать и
говорить. Привыкли к тюрьмам и к казням как к явлению бытовому и
естественному, имен не помнили, героизм окончательно вышел из моды.
За последние два года блуждания по России отец Яков всюду находил
разительные против прежнего перемены: то ли огрубели человеческие сердца, то
ли дуют иные ветры! Нет прежней доверчивости и простоты, люди стараются сами
устроиться получше, о ближних не помышляя. Впрочем, бывало так и раньше, и
удивительного в том ничего нет. Однако раньше человек от человека рознился,-
ныне же все как бы стрижены под одну гребенку! И не то чтобы по слабости или
в духовном борении, а уверенно, открыто и как бы ликуя, что вот - от всяких
благоглупостей и идей завиральных освободился и живу в свое удовольствие,
другим же предоставляю ломать дурака.
Сергей Павлович, знакомый неблизкий, но давний, был уже довольно стар,
а теперь совсем ослабел. Раньше считался не то что опасным либералом, а все
же человеком передовым, за что и был избран от Рязани в Государственный
совет. Сейчас был вне политики, мало занимался и своей врачебной практикой,
больше жил в имении. Отца Якова он встретил очень приветливо, как человека,
с которым можно обо всем поговорить, который умеет слушать и не любит
болтать.
- Года три не бывали в наших краях, батюшка!
- Для точности скажу - четыре года, как вашим городком не любовался.
- Все катаетесь, отец Яков? Все смотрите?
- Езжу по малым делам и, подлинно, смотрю. Есть ныне что поглядеть в
российских городах и весях. Аивстолицы заглядывал, и даже живал неподолгу.
Живут люди и там.
- Про мое горе слыхали, отец Яков?
- Ранее, по совести, не знал, только здесь и услыхал. Большое вам,
Сергей Павлович, ниспослано испытание. Ну, Бог поможет, образуется.
- Как же это образуется? Ведь дочка в бессрочной каторге, и то из
милости.
- Слыхал, слыхал и искренно соболезную.
- А за что это мне, батюшка? Сам я революцию не проповедовал, детей
старался воспитывать по мере средств, в свободе их не стеснял, да вот и
дождался на свою седую голову. За что осуждена - знаете ли?
- Слыхал, что по политике.
- А по какой политике? По участию в убийствах! Питерский взрыв помните,
покушение на министра?
- Да ведь как не помнить! Перед самым событием денька за два самолично
был там на приеме, удостоился.
- Вот она, значит, и вас могла взорвать. И меня могла убить, они хотели
весь Государственный совет на воздух.
Отец Яков припомнил, как видел в совете молодую чету и как дама была
похожа на докторову дочку. Но промолчал.
- За что же мне это, отец Яков? Как у вас там на этот счет в Священных
писаниях?
- Испытание.
- Покорно благодарю. А за что? Я, как узнал, верить не хотел. Вы моей
Натули не знали. Воспитана была в ласке и в цветущем здоровье. Девочка была
нежная и добрая - мухи не обижала. Маленькой плакала трое суток, когда
задавили ее щеночка. Гимназисткой была - перестала есть мясо: не убий! Был у
них такой кружок, вроде толстовского. Как же это так могло случиться? А я
вам скажу, отец Яков: это ее увлекли, а ей самой всякое насилие чуждо.
- Возможно, возможно.
- Не возможно, а наверное так. Нужно тех наказывать, кто ее вовлек в
преступные дела!
- Без наказания не останутся.
- Я, батюшка, писал и все объяснял. И на высочайшее имя подал. А она
мне знаете что сказала, когда меня пустили к ней в тюрьму на свидание?
"Мне,- говорит,- очень тяжело, что я тебе доставила столько страданий; но,-
говорит,- я ни в чем не раскаиваюсь и прошу тебя не позорить никакими
прошениями мою революционную честь!" Поняли? Это я опозорил ее честь!
- По молодости лет, Сергей Павлович. Молодой задор говорит.
Сергей Павлович как-то сразу переменил тон:
- Знаю, отец Яков. Сам был молод, знаю. И сказать по чистой совести -
горжусь! И скорблю, и горжусь, что моя дочь - другим не чета. Сама за себя
ответила и ничьей милости не хочет.
Отец Яков не знал, нужно ли и тут поддакнуть или лучше промолчать.
Ограничился словами:
- Ну, Бог даст - пройдет тяжелая полоса, и в политике полегчает. Может,
будет амнистия или нечто подобное.
- Нет, батюшка, тут не амнистия, а нужно хорошенькую революцию!
Отец Яков кашлянул и не ответил. Трудненько беседовать с такими людьми,
хотя и весьма почтенными. Разумеется - скорбь говорит в человеке! Чтобы
продлить беседу, поинтересовался:
- А где же содержат теперь молодую особу?
- Какую особу?
- Разумею - дочку вашу.
- А, Натулю! Она сидит в Москве, в женской каторжной тюрьме. Сейчас
там, а верно, потом увезут куда-нибудь в Сибирь, в настоящую каторгу,
неизвестно.
В памяти порывшись, отец Яков сказал:
- Той тюрьмы начальницу знавал. Особа почтенная, из знатных. Ранее
имела девичий приют, каковой и осматривал, так что довелось побеседовать.
Было тому назад лет шесть, а ныне стала начальницей.
- Везде у вас знакомства, отец Яков. А нельзя ли вот по вашему
знакомству передать Натуле посылку, баночку вишневого варенья? Она очень
любила вишневое, без косточек. Писем мы с ней не пишем, да и не о чем, а
варенье послал бы. Вы отсюда в Москву?
- Обязательно. Ныне четверг, а ко вторнику в Москве. Могу и вареньице
передать, если разрешают.
- Это разрешают свободно. Просто - сдайте в контору, тут и начальница
не нужна. А почтой послать - еще пропадет.
- Могу, могу.
Нельзя в такой малости отказать огорченному отцу, хотя и не любил отец
Яков соприкасаться с опасными учреждениями. Но ведь что ж: отец посылает
дочери сладкое через духовную особу; ничего подозрительного.
Калымов предложил отцу Якову заночевать. Устроил его хорошо, в бывшей
комнате Наташи.
- Вот здесь жила. Вон и книжки ее остались в шкапу, детские и разные
учебники. Храню. А вы, батюшка, на сон грядущий в постели читаете?
- Сей привычки не имел от рождения.
- Ну, а я все-таки дам вам прочитать письмо Натули. Писано ее
приятелям, а мне дали копию. Писала, когда ждала казни. Вот вы людей
изучаете, вам это должно быть интересным. Сам Лев Толстой читал, ему
показывали. Прочитавши, будто бы прослезился. Вот и я, когда читал, ревел
голосом, а понять ничего не мог. Тут бы с ума сойти надо - а она пишет
философию. Такая у меня дочь, отец Яков! Вы непременно прочитайте.
- Прочитаю, прочитаю. И за доверие покорно благодарю.
- Тут, в ее комнате, и прочтете. А и плохо же мне, отец Яков! Стар
становлюсь, а утешенья нет. Ну да что же грусть разводить. Сейчас принесу
письмо, а завтра вернете.
Отец Яков с сомнением думал:
"Человек почтенный и истинно страждущий, однако - малопонятный. С одной
стороны, скорбь о потере любимого дитяти, а с другой стороны, странные слова
о гордости. Гордиться-то словно бы и нечем, а скорее сожалеть, что вышла
неудача в правильном воспитании. Несчастье же великое".
Прежде чем раздеться и лечь, отец Яков присел к столику, вынул очки,
разгладил на столе исписанные листочки, подумал о том, что в этой самой
комнате и жила девица, письмецо писавшая, а ныне в тюрьме, и, сокрушенно
головой покачав, принялся за чтение.
ПИСЬМО ПЕРЕД КАЗНЬЮ*
* В этой главе - отрывки подлинного документа. (Примеч. авт.)
"Из далекого туманного будущего смерть превратилась в вопрос нескольких
дней и вырисовывается очень ясно, в виде обтянутой вокруг шеи веревки... Тот
смутный страх, порой даже ужас, который я испытала перед смертью, когда она
была за сто верст, теперь, когда она за пять шагов, совершенно исчез.
Появилось любопытство к ней и подчас даже чувство удовлетворения от
сознания, что вот скоро... скоро... я узнаю величайшую тайну".
Миновало только двадцать первое лето ее жизни, когда военный суд
постановил прекратить эту жизнь "смертной казнью через повешение". Из залы
суда конвойные доставили Наташу Калымову обратно в камеру Петропавловской
крепости, где она несколько месяцев ждала и этого суда, и этого приговора.
Она чувствовала крайнее утомление, за которым не могло последовать ни
отдыха, ни сна. Отдыху мешали внутренний холод и легкое головокружение.
Невозможно было перестать думать, хотя теперь думать было больше не о чем.
Было невозможно и резкое движение, потому что оно могло нарушить
напряженность минуты и вызвать испуг, ужас, бурю слез, что-то несообразное с
важностью переживаемого. Ухо, выслушавшее приговор, продолжало
прислушиваться, точно вот сейчас раздастся спокойный голос, который скажет:
"Ну, пора прекратить эту комедию! Иди домой и забудь о пустяках!" Шаги за
дверью камеры означали: "Сейчас, подожди минуту - и все разъяснится". Сквозь
оконную решетку проникал самый обыкновенный предвечерний свет, при котором
еще можно читать, но гораздо лучше выйти и прогуляться по набережной
Петербурга, полюбоваться на закат и силуэты зданий. На двадцать втором году
жизни умереть - невозможно! Умирают старики и больные, и это естественно,
хотя жаль и их.
Загрохотал дверной ключ, она сжалась и едва могла повернуть голову. К
ней впустили защитника, единственного человека, который то сидел против нее
на тюремном табурете, то оказывался на улице и у себя дома, среди свободных
людей, как бы уничтожая легенду о непроницаемости тюремных стен и об
отрезанном мире. Поэтому его приход всегда волновал. Теперь сам защитник был
взволнован не меньше ее: у него был вид врача, который вынужден сознаться,
что нужно решаться на смертельно опасную операцию. Защитник принес для
подписи готовую бумагу - прошение на высочайшее имя.
Когда он ласково подсунул ей под руку лист и подал свое перо -
торжественность минуты исчезла, и занавес снова поднялся: комедия
продолжается! Опять нет настоящей Наташи, слишком молодой и здоровой, чтобы
готовиться к смерти,- и опять выходит на сцену известная артистка Наталья
Калымова, выступавшая и в предыдущем акте. Теперь, по тексту комедии,
полагается отказ приговоренной к смерти подать прошение о помиловании. Роли
обоих отлично известны: он должен ласково убеждать, она - гордо отталкивать
бумагу и перо. Весь зрительный зал замер в ожидании ее слов. И она говорит:
- Никогда! Я этого не подпишу!
- Милая, да ведь это только формальность!
Не меняя тона, настойчиво и твердо она повторяет:
- Никогда! Пусть вешают!
Он был уверен, что она откажется, и, жалея ее со всей искренностью, он
мысленно уже рассказывал своим знакомым и ее друзьям, как резко и решительно
она отвергла всякую мысль об обращении к высшей власти. Он вообще гордился
своей клиенткой.
Уходя, он сказал, что придет еще раз завтра днем и принесет текст
кассационной жалобы. Поводов серьезных нет, но нужно затянуть дело, а тем
временем... Надежда есть, прецеденты были... Ее отец хлопочет, и приговор
может быть смягчен.
Она сказала, что напишет письмо друзьям и завтра ему передаст. Он
оставил ей несколько листов превосходной белой и плотной бумаги, и она
приготовилась писать. Она не дала занавесу опуститься,- иначе в полутемной
камере заметалась бы в смертельной тоске молодая рязанская девушка,
приговоренная к смерти. Сейчас над листами бумаги склонилась голова героини,
стойкой террористки, которая расстается с жизнью без страха и с улыбкой.
"Величайшая тайна", которая возбуждает в ней любопытство,- конечно,
только бодрая шутка. Сейчас она объяснит.
"Разумеется, ни в какие "будущие жизни" я не верю и знаю, что, когда я
задохнусь от недостатка кислорода и сердце перестанет работать,- мое "я"
исчезнет навсегда. Но эта уверенность в полном исчезновении почему-то
совершенно меня не пугает. Не потому ли, что я не могу ясно себе этого
представить? И все мои размышления о смерти никак не идут дальше ощущения
веревки на шее, сдавленного горла и темных кругов в глазах".
Она пишет не только спокойно, но и внимательно подыскивая выражения,
зачеркивая неудачные слова, заменяя их другими, подправляя неясно написанные
буквы и ставя многоточие там, где мысль несколько задерживается или не
договаривается. Она не выдумывает ощущений, а списывает их с портрета
сидящей за тюремным столиком революционной героини, весь облик которой ей
очень нравится и ее чарует. Она видит ее со стороны и боится неверным словом
нарушить цельность и красоту ее образа, его простоту и привлекательность, а
главное - его подлинность. Она не может отделаться от частого повторения
слов "смерть", "сдавленное горло", "веревка",- но и эти слова, которые
мурашками заползают под череп спрятавшейся девушки Наташи,- звучат
совершенно иначе в письме той, которая сидит на авансцене перед публикой,
замершей в ожидании финальной сцены. Ужаснейшим словам она возвращает их
простое житейское значение,- и достигает этого легким усилием своей
освобожденной от предрассудков воли. И вот это изумительное ощущение свободы
- нужно непременно им рассказать и выразить ясно,- как ясно это слагается в
ее душе.
"Новые, странные и удивительйо хорошие ощущения я переживаю здесь, в
этой большой полутемной камере. Господствующее ощущение - это всепоглощающее
чувство какой-то особенной внутренней свободы. Эх, это очень трудно
объяснить! Чувство так сильно, что, внимая ему, ликует каждый атом моего
тела, и я испытываю огромное счастье жизни. Так странно сознавать, что
именно в эти минуты ко мне вернулось давнее детское чувство
жизнерадостности,- и вот она вновь во мне струится, как алая горячая кровь
моего сердца, которая делает его живым, гибким, ликующим!"
Она вскакивает с табурета, эта бедная девушка, очарованная чувствами
своей героини, и взволнованно шагает по камере. Да, именно - счастье и
жизнерадостность! И ни малейшего страха! Они, эти палачи, думали, что она
будет биться головой об стол и истерически рыдать,- а она улыбается светлой
улыбкой и, любя жизнь, приветствует смерть! С улыбкой она подходит к
страшному сооружению, светлым взглядом дарит и палачей, и весь мир, с
которым она прощается,- и с той же улыбкой уходит в вечность, полная
любопытства и полная любви к солнечному лучу, к каждой далекой звезде и
каждой глупой мошке! Да, именно это испытывает она перед смертью,- как это
чудесно и необыкновенно и как это легко и просто!
Она опять садится за письмо к друзьям и долго пишет, выбирая самые
красивые слова и любуясь удачными оборотами, то ясными и решительными, то
нарочито туманными, иногда шутливыми, почти кокетливыми. И она видит, как ее
друзья, подавленные ее судьбой, читают это письмо с чувством благоговения
перед ней, познавшей, пережившей, победившей и просветленной.
Она искренна до конца - и в то время, как подлинная Наташа Калымова,
осужденная на казнь, объятая ужасом и жалостью к себе, забилась в темный
угол камеры и лишилась сознания,- ее двойник, ее прекрасная героиня, ее
идеал ровным почерком, строка за строкой исписывает листы адвокатской
бумаги. Это уже не письмо, это - философская поэма, документ, который
непременно должен войти в историю и который ненужной пышностью и красивостью
слов и безумием неосознанной лжи, чудовищной, святой и кощунственной,
когда-нибудь исказит для историков образ простой, здоровой и искренней
рязанской девушки, запутавшейся в сетях жизни...
ДЕНЬ ОТЦА ЯКОВА
Прямо с вокзала отец Яков пошел на Первую Мещанскую в надежде
остановиться и привести два-три дня, а не будет неловкостью - и неделю у
старого знакомого, букиниста и мелкого издателя Петра Хвастунова, владельца
лавочки лубочных изданий у Ильинских ворот. Были в Москве и иные знакомства
- много знакомств, но отец Яков охотнее пользовался гостеприимством людей
простых и приятных, не больших господ и не барствующих; и поговорить с ними
проще, и обязаться им легче, и не приходится притворствовать, отмалчиваясь
на их шуточки и улыбаясь покровительственным замечаниям.
Петра Петровича Хвастунова отец Яков знал давно, еще когда тот был
офеней и бродил с коробом листовок и цветных лубочных картин московского
изготовления. Позже офеня стал оседлым мелким книготорговцем, открыл в Моске
ларек, затем маленькую лавочку и мог бы выйти в люди, если бы в жизни был
удачливее. Но ему не везло, и время от времени его начинавшееся благополучие
рушилось: то нес немалый убыток из-за излишней доверчивости, то терпел от
собственного риска - издавал книжечку с неудачным титлом, и она не шла ни
оптом, ни в розницу. Не повезло ему и в семейной жизни: едва женившись -
овдовел, и осталась на руках дочка. Больше не женился и двадцать лет
провозился со своей крохотной лавочкой, покупая и продавая книжки, а изредка
пытаясь выйти в издатели.
Его дружба с отцом Яковом укрепилась в дни японской войны, когда Петр
Хвастунов сделал ладное дело, издав по совету отца Якова и при деятельной
его помощи несколько ходовых листовок - о Японии, о Корее, о русских
военачальниках на Дальнем Востоке, а особенно ходко пошел яркий лубок,
изображавший "Макарова под водой":* лежат на дне морском адмирал, офицеры,
матросы, пушки, а над поверхностью бушующего моря летают белые ангелы в
простынях и с цветками лилии. Картина очень понравилась, оптовики брали ее
нарасхват и прозвали "хвастуновской". Разошлась во многих тысячах, и никто,
конечно, не знал, что текст к картине, в отчаянных стихах, писал запрещенный
поп Яков Кампинский.
*..."Макарова под водой" - адмирал Степан Осипович Макаров (1848-1904),
выдающийся русский флотоводец, погибший во время русско-японской войны.
Броненосец "Петропавловск", флагман находившейся под его командованием 1
Тихоокеанской эскадры, подорвался на мине и затонул.
К этому старому книжнику и другу и направился отец Яков после годичного
отсутствия из Москвы. А придя к нему пешком с недавно отстроенного
Рязанского вокзала, узнал новость: Петр Петрович Хвастунов ранней весной
приказал долго жить, оставив дочку, пятьдесят рублей наличными, немного
дешевого книжного товара и добрую о себе память у соседей на Первой
Мещанской. Что было - ушло на похороны, но зато не осталось и долгов.
Эту печальную новость сообщила отцу Якову соседка Катерина Тимофеевна,
приютившая дочь Хвастунова Анюту, девушку простую, трудолюбивую, но
непристроенную. Конечно - лучшим исходом было бы ей выйти замуж; но она не
только была бесприданницей, а и не блистала красотой: так себе, девушка как
девушка, немного восторженная, так как прочитала целую кучу книжек из
отцовского товара, тоненьких повестей и романов о благородных разбойниках и
о маркизах, говорящих пышными словами о высоких чувствах. Катерина
Тимофеевна временно устроила Анюту у себя, не то приемной дочкой, не то
прислугой, и хоть не очень тяготилась ею, а по душевной
простоте хотела для нее лучшей участи. Сама живя на маленькую пенсию,
хорошо содержать девушку не могла.
Обо всем этом, после первых ахов и вздохов, было подробно доложено
старому другу покойного и почетному гостю. Отец Яков был вдвойне огорчен
новостью: и жаль приятеля, и не оправдался расчет на отдых после долгого
пути. Поэтому, посидев часок, обещал зайти завтра же, а пока побрел
устраивать себе на день-два иной ласковый приют.
Назавтра действительно явился, и тогда, позвав еще двух соседок,
устроили род семейного совета: как быть дальше с Анютой? Пока нет в виду
хорошего жениха, найти ей постоянное место: либо к детям, либо вроде
скромной службы. Отец Яков обещал постараться и поспрошать добрых знакомых.
Хорошо, что Анюта и читает, и пишет, была в двухклассном и способна к
рукоделью: что-нибудь да наладится. И первым делом отец Яков попробует
замолвить словечко одной из своих московских покровительниц по приютским
делам.
Его угостили чаем с ватрушками и проводили надеждами и благословениями.
Он и сам растрогался:
- Покойника, Петра Петровича, я знавал смолоду. Прекрасный был человек
и справедливый. Полагал его за лучшего друга и неоднократно пользовался его
гостеприимством. Так что уж это как бы мой долг перед его памятью,- а свет
не без добрых людей. Похлопочем, похлопочем.
С вечера вынул из чемодана и развесил расправиться лиловую рясу -
выходной костюм по просительным делам. Рясе то ли семь, то ли все десять
лет, а еще служит за новую и парадную. Великое дело - аккуратность!
Затем по списочку перебрал адреса знакомых почтенных домов, куда можно
будет заглянуть без опасения плохого приема. В одном месте не удастся - в
другом будет больше удачи. Адресков много, все дело во времени. А в двери
стучаться - привычно и незазорно.
Так порешив, отец Яков сел за работу: написать заметку о
бабушке-сказительнице, которую встретил в своих недавних блужданиях по
северным губерниям: на случай, что какая-нибудь газетка согласится предать
тиснению. Было бы это очень полезно, потому что издержался отец Яков до
крайности, а по долгу обязываться чужим людям он не любил и стеснялся.
"И времена сейчас не те! Раньше люди были и проще, и приветливее. Ныне
же улыбаться улыбаются, а смотрят словно бы косо. Убыло в людях
простосердечия. Каждый стал жить для самого себя, о ближнем помышляя мало.
Главное - нет прежней простоты, что вот пришел человек навестить, пообедал и
заночевал. Ныне это считается неудобным, и хороший обычай выводится,
особенно в столице. И жить все хотят по-европейски, и даже одеваться стали
чище и параднее".
Это замечание - об изменении натуры русского городского человека - отец
Яков внес в свой дневник и объяснил так:
"Наблюдается разочарование человека в достижении высоких идеалов,
каковыми увлекались тому назад три года, и, однако, кончилось поражением
надежд и тайных мечтаний. В особенности следует сказать о молодежи обоего
пола, как о том свидетельствует даже изящная литература, подстрекающая к
соблазнам плоти, чего раньше в подобной степени не примечалось, а также
случаи юных самоубийств. Иные объясняют политической реакцией, обвиняя в сем
правящие классы. Сам судить не берусь и лишь выражу надежду, что данное
явление скоропреходяще".
ДВЕНАДЦАТЬ
Камера номер восемь московской женской каторжной тюрьмы отведена
осужденным по делам политическим; это - тюремная аристократия: двенадцать
девушек и женщин, из них старшей нет тридцати лет. С ними вместе посажена
только одна уголовная арестантка, так как при ней двое детей.
Двенадцать молодых женщин безмерно опасны для государства, в котором
сто семьдесят миллионов жителей. Все они не только мечтали об изменении в
этом государстве политического строя, но и пытались добиться этого личным
участием в перевороте. Если некоторых из них продержать в каторжной тюрьме
до старости, а других - всю жизнь, то государство может спастись и его
политический строй остаться неизменным.
Конечно, было бы еще проще их убить, как и было поступлено со многими
другими. Но правосудие великого и просвещенного государства полно тонких
оттенков. Сотни ученых юристов и чиновных мудрецов разработали и применили к
жизни лестницу преступлений и наказаний. Так, например, девушка Надя
Протасьева, которая неудачно стреляла в полковника, удачно расстрелявшего
сотню бунтовавших крестьян, может быть обезврежена и исправлена в десять
лет. Ее подруга, Верочка Уланова, худая и некрасивая, осужденная за хранение
взрывчатых веществ в квартире родителей (а эти вещества полагается хранить в
особых казенных складах), одумается в какие-нибудь восемь лет. На
исправление двадцатилетней Наташи Калымовой (теперь ей уже двадцать три),
участницы взрыва министерского особняка, нет никаких надежд; если она
проживет еще полвека и семидесятилетней старухой появится на воле,
государство может в тот же миг взлететь на воздух; поэтому ее заключение
бессрочно. Иное - девица Елена, молодая восторженность и жертвенность
которой потухнут ровно через пятнадцать зим. И мудрое правосудие поделило
между ними эти сроки.
Ни одна из осужденных не отрицала на суде своей вины; напротив, все они
с дерзкой откровенностью объясняли суду мотивы своих преступлений, не
высказав ни малейшего раскаяния. Но мудрое правосудие не может руководиться
одним сознанием обвиняемых. Поэтому над обоснованием преступности их воли
поработало немало народа: тысячи чиновников полиции в обстоятельных
докладах, подтвержденных множеством документов и показаний, осветили
деятельность Нади, Наташи, Сони и их сообщников и сообщниц. Сотни секретарей
заготовили бумажки для подписи десяткам начальников отделов; пришлось
побеспокоить важных особ, высокие учреждения гражданского и военного
ведомств; пришлось содержать на окладах целую бригаду специалистов по
шпионажу, жандармов и тайных агентов внутреннего и наружного наблюдения,
людей преданных, продажных, образованных, полуграмотных, умных, идиотов,
воздержанных, пьяниц, честных, получестных и явных негодяев. Когда, наконец,
были найдены, схвачены и посажены в тюрьму Надя, Верочка, Наташа, Оля и их
однолетки, решение их дальнейшей участи было поручено седоусым полковникам и
армейским офицерам, долгое время обучавшимся обращению с оружием для охраны
и защиты границ страны. Руководясь статьями законов и томами к ним
комментариев, а сверх того соображениями личной карьеры и прямым устным
приказом высших начальств, этот суровый военный люд вынес резолюцию об
уничтожении или обезврежении неприятеля: Сонь, Елен, Наташ и Верочек. Отряды
конвойных солдат, убежденные, что им препоручены отвратительные и развратные
женщины, отвели страшных преступниц обратно в тюрьму и сдали отрядам
сторожей, смотрителей и исполнителей.
Каменные стены тюрьмы были воздвигнуты не зря, а по планам,
выработанным лучшими знатоками пенитенциарной системы, при которой строгость
к преступнику сочетается с высшим милосердием и гарантирует государству -
покой, а самим осужденным на вечное заключение - возможно длительную жизнь.
Захлопнуты двери, защелкнуты замки, правосудие торжествует, порок уличен и
наказан, шестая часть света может спать спокойно, потому что все это
проделано не как-нибудь, а со всеми гарантиями законности и судебной
справедливости.
Она бы и спала спокойно, если бы за время всей этой суматохи у
полковника, подписавшего приговор, и у путиловского рабочего, прочитавшего о
суде в газетах, не народились и не подросли ребята - мальчики и девочки,
Гриши, Алеши, Пети, Нади, Лели и Наташи, с которыми тоже предстоит возня и
родителям, и охранителям государственности и правосудия. Идут годы,
сменяются люди на высоких постах и на аренах преступности, ускоренная
тюремная смертность с избытком покрывается рождаемостью в благополучной
стране - и место свято не бывает пусто.
В мягких туфлях начальница тюрьмы идет по коридору мимо камер; так же
мягко ступая, за нею следует дежурная надзирательница. Время от времени едва
слышно щелкает дверной глазок.
В дни свобод, теперь уже отдалившиеся, когда осмелевшая печать громила
власть за тюремные непорядки, с полным убеждением, что образцовые тюрьмы
делают честь культурному государству,- была сделана попытка вручить
начальствование над видными столичными тюрьмами людям почтенным и уважаемым,
которым одинаково могут верить и власть, и общество. Таких точно людей,
правда, не нашлось, но смена лиц все-таки произошла. Именно тогда и для
каторжной женской тюрьмы удалось найти подходящую солидную начальницу,
женщину в годах, но еще не развалину, с очень сомнительным прошлым, но зато
с отличной польской дворянской фамилией. Долгим опытом было установлено, что
если сыны остзейского баронства проявляют отличные качества усмирителей и
карателей, то представители польского панства незаменимы на постах
полицейских и охранительных.
Новая начальница оказалась хозяйственной и распорядительной, даже с
немалым навыком, так как раньше она держала пансион для девиц. С пансионом
вышли крупные неприятности, заинтересовавшие полицию. Откупившись от
излишнего внимания полицейских чинов, хозяйка пансиона приобрела их дружбу и
протекцию; пансион пришлось закрыть, но добрые связи и дух времени открыли
перед деловой женщиной новую и спокойную карьеру: она была поставлена во
главе каторжной тюрьмы.
Она была отличной начальницей, в меру строгой, педантичной,
выдержанной, самостоятельной. Сверх служебного оклада она довольствовалась
небольшой хозяйственной экономией, сама жила хорошо и никогда не доводила
своих новых пансионерок до открытого ропота. При ней не было в тюрьме ни
массовых голодовок, ни вынужденных скандальных ревизий. Уголовные питали к
ней должный страх и неизменное уважение; политических она содержала отдельно
и не раздражала приказами вставать при ее появлении и называть ее "ваше
сиятельство". Небольшой штат тюремной прислуги она подбирала тщательно, не
давая заживаться подолгу, чтобы между ними и заключенными не возникало
дружественных отношений. Во внутреннее помещение тюрьмы она являлась не
часто, но почти всегда внезапно, охотнее всего по ночам.
Именно для такого ночного обхода она явилась и сегодня. Отворив дверь
из конторы в тюрьму ключом, который сдавался ей каждый раз после вечерней
поверки, она сделала знак дежурной при входе и в ее сопровождении прошла
нижний коридор и поднялась по лестнице.
Шаги заглушались войлочными туфлями. Около некоторых камер она
останавливалась, приоткрывала заслонку глазка и всматривалась в полумрак
камеры; в тусклом круге света от лампы, висевшей в клетке под потолком,
серыми пятнами лежали на койках женщины: одни - закрыв лицо одеялом, другие
- раскинувшись в беспокойном сне. Случалось, что кто-нибудь из заключенных
не спал и, сидя на койке, тупо смотрел на свет или искал насекомых. В таких
случаях начальница слегка ударяла по стеклу глазка согнутым пальцем и
вполголоса говорила: "Спать!"
Два верхних коридора сходились под углом. Обогнув угол, начальница чуть
не споткнулась о лежавшее у первой двери тело. Отступив на шаг, она ногой
толкнула тело в бок. Тело зашевелилось и быстро вскочило, протирая глаза.
- Спишь на посту?
Дежурная по коридору испуганно молчала.
- Мало спать днем, нужно и на службе?
- Виновата, ваше сиятельство!
- Утром, после смены, дождись меня в конторе.
Это означало - расчет. Начальница была неумолима, все это знали.
Задремать на табурете - дежурство вне очереди и лишение свободного дня,
уснуть на посту - потеря места. Оправдываться бесполезно.
Весь краткий разговор вполголоса; срок его - полминуты. Не обернувшись,
начальница идет дальше, за ней, как тень, старшая дежурная. У камеры номер
восемь - новая остановка. В глазок видно, что спят все, кроме одной
каторжанки, которая, лежа на койке, пишет, подложив книгу под узкий и
длинный листок бумаги.
Это, конечно, непорядок; но начальница не любит раздражать политических
выговорами. Она знает их всех не только по фамилиям, но и по именам. Та, что
пишет, бессрочная и уже третий год отбывает наказание. В камере она за
старосту, хотя ей только двадать три года; но они все безобразно молоды. У
нее прекрасные волосы и ясные глаза, которые она никогда не опускает перед
тюремным начальством. Вот она подняла их и смотрит на дверь: заметила, что
глазок открыт; смотрит, не делая попытки спрятать записку или притвориться
спящей. Если ее окликнуть, она точно так же не переменит позы и не опустит
глаз. К таким, как эта, начальница чувствует невольное уважение и, пожалуй,
некоторый страх. Они непонятны и непостижимы. Молодая и красивая девушка,
избравшая своим уделом вечную каторгу и не поддавшаяся отчаянию и не
утратившая силы и уверенности! Она что-то знает, что неведомо другим. Она не
верит, что эти стены - ее могила. Может быть, она права!
Опустив заслонку, начальница идет обратно, не взглянув на провинившуюся
дежурную по коридору. Вернувшись в контору, она сама запирает за собой дверь
внутренней тюрьмы, вынимает и уносит с собой ключ. В конторе - другая
дежурная, которая всю ночь должна сидеть у стола перед телефоном. В боковой
комнате спит привратник; ему спать разрешается, и ночью ключ от выхода из
конторы на улицу остается у дежурной по конторе или просто в дверях. Без
ведома начальницы ночью нет сообщения между тюрьмой и конторой; если
что-нибудь случилось - начальницу вызывают по телефону или посылают за ней
привратника. Она живет рядом, в большом доме, примыкающем к тюрьме.
Кивнув дежурной, она выходит на слабо освещенную фонарями улицу.
ВЕЧНОСТЬ
Уже третий год в тюрьмах! Три года, а впереди они обещали вечность. Они
слишком щедры - поверить в вечность невозможно!
Дни так однообразны, что счет их путается. На стене камеры карандашом
расчерчены квадраты с цифрами - дни, недели и месяцы. Каждый вечер перед
сном Наташа зачеркивает цифру в заготовленном на месяц вперед календаре. Это
не имело бы смысла, если бы она и другие верили в вечность; но они не верят,
на то они и молоды.
В семь утра, после поверки, приносят большие чайники с кипятком. Хлеб
должен оставаться с вечера, свежий дадут только в обед. В большой медный
чайник кладут две плитки кирпичного чая, и бурая жидкость разливается по
таким же медным кружкам. В три часа дня в дверное оконце подается корзина
нарезанного хлеба, а затем приносят обед: знаменитые тюремные щи, в которых
серая капуста пахнет пареным бельем; в щах листы и нити вываренного мяса,
отдельно - гречневая или полбенная каша. По воскресеньям бывает третье -
кусок арбуза, яблоко, зимой - печеная репа или брюква. Это вкусно! В большие
праздники и по царским дням - кусок белого весового хлеба. Вечером опять чай
с куском черного хлеба, но от этой порции нужно экономить на утро.
Для молодых - голодно; но тюрьма - не санаторий, тюрьма - тюрьма! Не
работая, заключенные питаются за счет государства, которое они хотели
разрушить своими бреднями и своими преступными действиями. Они должны быть
довольны, что им пощадили жизнь.
Иногда доставляют посылки с воли; обычно - сладкое, но в количестве
умеренном, на одного. Сладким делятся со всеми и уж, конечно, не забывают
детей женщины, убившей мужа, которая сидит вместе с политическими. Ее зовут
Марья Петровна; она богомольна, тиха и испуганна; пожалуй, что вот эта в
вечность верит. Трудно представить себе, что она могла убить человека, да
еще отца своих детей, и, однако, она убила. К ней относятся участливо, ей
отвели в камере угол получше, с нею всегда говорят ласково и как бы
почтительно. Но ее жизнь - особая, если можно говорить о жизни в доме
мертвых.
Наташа - за старосту, бессменно или, как она говорит, пожизненно. Это
значит, что она обязалась следить за порядком в камере, председательствовать
на совещаниях, принимать и раздавать хлеб, объясняться с начальницей,
записывать больных и распределять работы по камере: кому подметать, кому
мыть пол, кого освободить по слабости и болезни. В ее ведении календарь и
выписка книг из тюремной библиотеки.
Естественно, что на этот высокий пост выбрали ее: пройдет восемь,
десять, пятнадцать лет, и сроки большинства окончатся; только она и еще одна
девушка должны пробыть в тюрьме вечность. Трудно найти более смешное слово!
Но стенной календарь растет, и уже почти тысяча дней зачеркнута карандашом;
в сравнении с вечностью все же пустяк!
За пределами тюрьмы люди думают, что в ее стенах жизнь только теплится.
Они не знают, что именно здесь вырастают и распускаются лучшие цветы
фантазии и закаляется воля к свободе и полноте бытия. Ведь только толща
стены в три кирпича отделяет выдуманную вечность от прелести временного.
Приналечь плечом, пробить эту стену - и расчистится путь к обоим полюсам и
экватору. Только три кирпича - какой пустяк! Разве можно связать живую душу!
В оконную форточку проникает воздух улицы. С воли залетает муха и
заползает крыса. Через стекло может скользнуть на стенку световой зайчик от
кем-нибудь наведенного зеркала. Никто не в силах пресечь чудесное общенье
живых и мертвых, тайную летучую почту, о которой знает начальница, знает
каждая надзирательница, знают все. Пусть вспарывают швы тюремного белья,
ломают хлеб в мелкие крошки, следят за каждой подчеркнутой буквой в книге,
отбирают бумагу и карандаши. Пусть обыскивают тюремную прислугу и всех
уголовных, выпускаемых на волю, и пусть дают свидания с родными только через
две решетки и в присутствии надзирательниц,- это решительно ничего не
изменит. Внимание тюремщиков утомляется - гений арестантов неутомим.
Строжайшая начальница может не подозревать, что в складках собственного
платья она унесла записку или принесла ответ, или что в прическе заслуженной
и грубой старшей надзирательницы, которая вечно на всех доносит, скрыт целый
почтовый ящик, или что в высоком доме, удаленном от тюрьмы, от которого
видна только крыша, в чердачном окне невидимая рука в ночной час водит
пламенем свечки справа налево и вверх и вниз. Еще не выстроена и не
изобретена та тюрьма,- а уж на что мудры люди в жестокости! - через стены
которой не проникала бы воля. Дух светлый и свободный находчивее духа тьмы;
в этом его единственное утешенье.
В камере номер восемь меньше всего думают о вечности. В ней живут
интересами ближней недели или, во всяком случае, недалекого будущего. У Нади
Протасьевой есть на воле жених, который кончает университет; они
переписываются, причем письма читает прокурор и ставит на полях
разрешительную пометку; они не стесняются прокурора, потому что глубоко его
презирают и не считают за человека, хотя никогда его не видали и не знали,-
но ведь порядочные люди не читают чужих писем! Кроме этих "казенных" писем,
летают из тюрьмы на волю записочки, в которых больше слов любви, чем
вопросов о здоровье. Срок Нади - десять лет, затем, после каторги,
поселенье.
Неужели жених будет ждать ее? Ведь в любви десять лет - вечность!
Но в том-то и дело, что они не верят ни в вечность, ни в десять лет!
Они живут сегодня и думают о завтра!
Курсистка Вера Уланова выписала учебники и занимается высшей
математикой, чтобы "не потерять времени". Ей сидеть восемь лет, а затем тоже
- поселение в Сибири; но так как она в это не верит, то не хотела бы отстать
от сверстниц по курсам. Две "вечных", Маруся Донецкая, сообщница убийства
военного прокурора, и Наташа, изучают итальянский язык, который, конечно,
даже в вечности не станет языком их тюрьмы; они изучают его не для того,
чтобы читать Данте и Леопарди в подлиннике (хотя мечтают и об этом), а
потому, что приятно говорить на таком красивом языке, если придется быть в
Италии.
Как могут они надеяться из стен своей вечной тюрьмы попасть на
Палатинский холм, или в Неаполь, или в каштановые леса Тосканы?
Но это так просто - ведь они не верят в вечность, для этого они слишком
молоды! Что-то случится, как случилось в девятьсот пятом году,- двери камер
распахнутся, и они будут свободны. Если бы они могли д