гу больше аршина навалило, и мороз день ото дня крепчей. Говорят, - даст себя знать зима. Василь-Василич опять побывал в деревне и бражки попил, бока поотлежал, к зиме-то. Ему и зимой жара: в Зоологическом с гор катать, за молодцами приглядывать, пьяных не допускать, шею бы не сломали, катки на Москва-реке и на прудах наладить, к Николину Дню поспеть, Ердань на Крещенье ставить, в рощах вывозку дров наладить к половодью, да еще о каком-то "ледяном доме" все толкуют, - делов не оберешься, только повертывайся. Что за "ледяной дом"? Горкин отмахивается: "чудит папашенька, чего-то еще надумал". Василь-Василич, пожалуй, знает, да не сказывает, подмаргивает только: - Так удивим Москву, что ахнут!.. Отец радуется зиме, посвистывает-поет: Пришла зима, трещат морозы, На солнце искрится снежок; Пошли с товарами обозы По Руси вдоль и поперек. Реки стали, ровная везде дорога. Горкин загадку мне загаднул: "без гвоздика, без топорика, а мост строит"? Не могу я разгадать, а простым-просто: зима. Он тоже зиме рад. Когда-а еще говорил, - ранняя зима будет, - так по его и вышло: старинному человеку все известно. Отец побаивается, ну-ка возьмется оттепель. Горкин говорит - можно и горы накатывать, не сдаст. Да дело не в горах: а вот "ледяной дом" можно ли, ну-ка развалится? Про "ледяной дом" и в "Ведомостях" уж печатали, вот и насмешим публику. Про "ледяной дом" Горкин сказать ничего не может, дело незнамое, а оттепели не будет - это уж и теперь видать: лед на Москва-реке больше четверти, и дым все столбом стоит, и галки у труб жмутся, а вот-вот и Никольские морозы... - не сдаст нипочем зима. Я спрашиваю: - Это тебе Бог сказал? - Чего говоришь-то, глупый, Бог с людьми не говорит. - А в "Священной Истории"-то написано - "сказал Бог Аврааму-Исааку..."? - То - святые. Вороны мне сказали. Как так, не говорят?.. повадкой говорят. Коль ворон сила налетела еще до заговен, уж не сумлевайся, ворона больше нас с тобой знает-чует. - Ее Господь умудряет? - Господь всякую тварь умудряет. Василь-Василич в деревню ездил, тоже сказывает: ранняя ноне зима будет, ласточки тут же опосле Успенья отлетели, зимы боятся. И со-рок, говорит, несметная сила навалилась, в закутки тискаются, в соломку... - лютая зима будет, такая уж верная примета. Погляди-ка, вороны на помойке с зари толкутся, сила ворон, николи столько не было. И верно: никогда столько не было. Даже на конуре Бушуя, корочку бы урвать какую. А вчера понес Трифоныч щец Бушую остаточки, дух-то как услыхали сытный, так все и заплясали на сараях. И хитрущие же какие! Бушуй к шайке близко не подпускает, так они что же делают!.. Станет он головой над шайкой, рычит на них, а они кругом уставятся и глядят, - никак к шайке не подскочить, жизни-то жалко. Вот одна изловчится, какая посмелей, заскочит сзаду - дерг Бушуя за хвост! Он на нее - гав-гав!.. - от шайки отвернется, а тут - цоп, из шайки, какая пошустрей, - и на сарай, расклевывать. Так и добывают на пропитание, Господь умудряет. Они мне нравятся, и Горкин их тоже любит, - важнецкие, говорит. В новые шубки к зиме оделись, в серенькие пуховые платочки, похаживают вразвалочку, как тетеньки какие. В Зоологическом саду, где всякие зверушки, на высоких деревянных горах веселая работа: помосты накатывают политым снегом, поливают водой из кадок, - к Николину Дню "скипится". Понесли со двора елки и флаги, для убранки, корзины с разноцветными шарами-лампионами, кубастиками и шкаликами, для иллюминации. Отправили на долгих санях железные "сани-дилижаны", - публику с гор катать. Это особенные сани, из железа, на четверых седоков, с ковровыми скамейками для сиденья, с поручнями сзади для молодцов-катальщиков, которые, стоя сзади, на коньках, рухаться будут с высоких гор. А горы высо-кие, чуть ли не выше колокольни. Повезли вороха беговых коньков, стальных и деревянных, и легкие саночки-самолетки с бархатными пузиками-подушками, для отчаянных, которым кричат вдогон - "шею-то не сломи-и!.." И стульчики на полозьях - прогуливать по ледяному катку барынек с детьми, вороха метел и лопат, ящики с бенгальскиими огнями, ракетами и "солнцами", и зажигательную нитку в железном коробе, - упаси Бог, взорвется! Отец не берет меня: - Не до тебя тут, все как бешеные, измокши на заливке. И Горкин словечка не замолвит, еще и поддакивает: - Свернется еще с горы, скользина теперь там. Василь-Василич отбирает отчаянных - вести "дилижаны" с гор. Молодцы - рослые крепыши, один к одному, все дерзкие; публику рухать с гор - строгое дело, берегись. Всем делает проверку, сам придумал; каждому, раз за разом, по два стакана водки, становись тут же на коньки, руки под мышки, и - жарь стояком с горы. Не свернулся на скате - гож. Всегда начинает сам, в бараньей окоротке, чтобы ногам способней. Не свернется и с трех стаканов. В прошедшем году Глухой свернулся, а все напрашивается: "мне головы не жалко!" И всем охота: и работка веселая, и хорошо на чаи дают. Самые лихие из молодцов просят по третьему стакану, готовы и задом ахнуть. Василь-Василич, говорят, может и с четырех без зазоринки, может и на одной ноге, другая на отлете. Принесли разноцветные тетрадки с билетами, - "билет для катанья с гор". В утешение мне дают "нашлепать". Такая машинка на пружинке. В машинке вырезано на медной платке - имя-отчество и фамилия отца, - наша. Я всовываю в закраинку машинки бочки билетов, шлепаю ладошкой по деревянному круглячку машинки, и на билете выдавится, красиво так. Завтра заговины перед Филиповками. Так Рождественский Пост зовется, от апостола Филиппа: в заговины, 14 числа ноября месяца, как раз почитание его. А там и Введение, а там и Николин День, а там... Нет, долго еще до Рождества. - Ничего не долго. И не оглянешься, как подкатит. Самая тут радость и начинается - Филиповки! - утешает Горкин. - Какая-какая... самое священное пойдет, праздник на празднике, душе свет. Крестного на Лександру Невского поздравлять пойдем, пешком по Москва-реке, 23 числа ноября месяца. Заговеемся с тобой завтра, пощенье у нас пойдет, на огурчиках - на капустке кисленькой-духовитой посидим, грешное нутро прочистим, - Младенца-Христа стречать. Введенье вступать станет - сразу нам и засветится. - Чего засветится? - А будто звезда засветится, в разумении. Как-так, не разумею? За всеношной воспоют, как бы в преддверие, - "Христос рождается - славите... Христос с небес - срящите..." - душа и воссияет: скоро, мол, Рождество!.. Так все налажено - только разумей и радуйся, ничего и не будет скушно. На кухне Марьюшка разбирает большой кулек, из Охотного Ряда привезли. Раскапывает засыпанных снежком судаков пылкого мороза, белопузых, укладывает в снег, в ящик Судаки крепкие, как камень, - постукивают даже, хвосты у них ломкие, как лучинки, искрится на огне, - морозные судаки, седые. Рано судак пошел, ранняя-то зима. А под судаками, вся снежная, навага! - сизые спинки, в инее. Все радостно смотрят на навагу. Я царапаю ноготком по спинке, - такой холодок приятный, сладко немеют пальцы. Вспоминаю, какая она на вкус, дольками отделяется; и "зернышки" вспоминаю: по две штучки у ней в головке, за глазками, из перламутра словно, как огуречные семечки, в мелких-мелких иззубринках. Сестры их набирают себе на ожерелья, - будто как белые кораллы. Горкин наважку уважает, - кру-уп-ная-то какая нонче! - слаще и рыбки нет. Теперь уж не сдаст зима. Уж коли к Филиповкам навага, - пришла настоящая зима. Навагу везут в Москву с далекого Беломорья, от Соловецких Угодников, рыбка самая нежная, - Горкин говорит - "снежная": оттепелью чуть тронет - не та наважка; и потемнеет, и вкуса такого нет, как с пылкого мороза. С Беломорья пошла навага, - значит, и зима двинулась: там ведь она живет. Заговины - как праздник: душу перед постом порадовать. Так говорят, которые не разумеют по духовному. А мы с Горкиным разумеем. Не душу порадовать, - душа радуется посту! - а мамону, по слабости, потешить. - А какая она, ма-мона... грешная? Это чего, ма-мона? - Это вот самая она, мамона, - смеется Горкин и тычет меня в живот. - Утро-ба грешная. А душа о посте радуется Ну, Рождество придет, душа и воссияет во всей чистоте, тогда и мамоне поблажка: радуйся и ты, мамона! Рабочему народу дают заговеться вдоволь, - тяжелая зимняя работа: щи жирные с солониной, рубец с кашей, лапша молочная. Горкин заговляется судачком, - и рыбки постом вкушать не будет, - судачьей икоркой жареной, а на заедку драчену сладкую и лапшу молочную: без молочной лапши говорит, не заговины. Заговины у нас парадные. Приглашают батюшку от Казанской с протодьяконом - благословит на Филиповки. Канона такого нет, а для души приятно, легкосгь душе дает - с духовными ликами вкушать. Стол богатый, с бутылками "ланинской", и "легкое", от Депре-Леве. Протодьякон "депры" не любит, голос с нее садится, с этих-там "икемчиков-мадерцы", и ему ставят "отечественной, вдовы Попова". Закусывают, в преддверие широкого заговенья, сижком, икоркой, горячими пирожками с семгой и яйцами. Потом уж полные заговины - обед. Суп с гусиными потрохами и пирог с ливером. Батюшке кладут гусиную лапку, тоже и протодьякону. Мне никогда не достается, только две лапки у гуся, а сегодня как раз мой черед на лапку: недавно досталось Коле, прошедшее воскресенье Маничке, - до Рождества теперь ждать придется, Маша ставит мне суп, а в нем - гусиное горло в шерявавой коже, противное самое, пупырки эти. Батюшка очень доволен, что ему положили лапку, мягко так говорит: "верно говорится - "сладки гусины лапки". Протодьякон - цельную лапку в рот, вытащил кость, причмокнул, будто пополоскал во рту, и сказал: "по какой грязи шлепала, а сладко!" Подают заливную осетрину, потом жареного гуся с капустой и мочеными яблоками, "китайскими", и всякое соленье, моченую бруснику, вишни, смородину в веничках, перченые огурчики-малютки, от которых мороз в затылке. Потом - слоеный пирог яблочный, пломбир на сливках и шоколад с бисквитами. Протодьякон просит еще гуська, - "а припломбиры эти", говорит, "воздушная пустота одна". Батюшка говорит, воздыхая, что и попоститься-то, как для души потреба, никогда не доводится, - крестины, именины, самая-то именинная пора Филиповки, имена-то какие все: Александра Невского, великомученицы Екатерины, - "сколько Катерин в приходе у нас, подумайте!" - великомученицы Варвары, Святителя Николая-Угодника!.. - да и поминок много... завтра вот старика Лощенова хоронят... - люди хлебосольные, солидные, поминовенный обед с кондитером, как водится, готовят...". Протодьякон гремит-воздыхает: "гре-хи... служение наше чревато соблазном чревоугодия..." От пломбира зубы у него что-то понывают, и ему, для успокоения накладывают сладкого пирога. Навязывают после обеда щепной коробок детенкам его, "девятый становится на ножки!" - он доволен, прикладывает лапищу к животу-горе и воздыхает: "и оставиша останки младенцам своим". Батюшка хвалит пломбирчик и просит рецептик - преосвященного угостить когда. Вдруг, к самому концу, - звонок! Маша шепчет в дверях испуганно: - Палагея Ивановна... су-рьезная!.. Все озираются тревожно, матушка спешит встретить, отец, с салфеткой, быстро идет в переднюю. Это родная его тетка, "немножко тово", и ее все боятся: всякого-то насквозь видит и говорит всегда что-то непонятное и страшное. Горкин ее очень почитает: она - "вроде юродная", и ей будто открыта вся тайная премудрость. И я ее очень уважаю и боюсь попасться ей на глаза. Про нее у нас говорят, что "не все у ней дома", и что она "чуть с приглинкой". Столько она всяких словечек знает, приговорок всяких и загадок! И все говорят - "хоть и с приглинкой будто, а у-умная... ну, все-то она к месту, только уж много после все отрывается, и все по ее слову". И, правда, ведь: блаженные-то - все ведь святые были! Приходит она к нам раза два в год, "как на нее накатит", и всегда заявляется, когда вовсе ее не ждут. Так вот, ни с того ни с сего и явится. А если явится - неспроста. Она грузная, ходит тяжелой перевалочкой, в широченном платье, в турецкой шали с желудями и павлиньими "глазками", а на голове черная шелковая "головка", по старинке. Лицо у ней пухлое, большое; глаза большие, серые, строгие, и в них - "тайная премудрость". Говорит всегда грубовато, срыву, но очень складно, без единой запиночки, "так цветным бисером и сыплет", целый вечер может проговорить, и все загадками-прибаутками, а порой и такими, что со стыда сгоришь, - сразу и не понять, надо долго разгадывать премудрость. Потому и боятся ее, что она судьбу видит, Горкин так говорит. Мне кажется, что кто-то ей шепчет, - Ангелы? - она часто склоняет голову набок и будто прислушивается к неслышному никому шепоту - судьбы?.. Сегодня она в лиловом платье и в белой шали, муаровой, очень парадная. Отец целует у ней руку, целует в пухлую щеку, а она ему строго так: - Приехала тетка с чужого околотка... и не звана, а вот и она! Всех сразу и смутила. Мне велят приложиться к ручке, а я упираюсь, боюсь: ну-ка она мне скажет что-нибудь непонятное и страшное. Она будто знает, что я думаю про нее, хватает меня за стриженый вихорчик и говорит нараспев, как о. Виктор: - Рости, хохолок, под самый потолок! Все ахают, как хорошо да складно, и Маша, глупая, еще тут: - Как тебе хорошо-то насказала... богатый будешь! А она ей: - Что, малинка... готова перинка? Так все и охнули, а Маша прямо со стыда сгорела, совсем спелая малинка стала: прознала Палагея Ивановна, что Машина свадьба скоро, я даже понял. Отец спрашивает, как здоровье, приглашает заговеться, а она ему: - Кому пост, а кому погост! И глаза возвела на потолок, будто там все прописано. Так все и отступили, - такие страсти! Из гостиной она строго проходит в залу, где стол уже в беспорядке, крестится на образ, оглядывает неприглядный стол и тычет пальцем: - Дорогие гости обсосали жирок с кости, а нашей Палашке - вылизывай чашки! И не садится. Ее упрашивают, умасливают, и батюшка даже поднялся, из уважения, а Палагея Ивановна села прямиком-гордо, брови насупила и вилкой не шевельнет. Ей и сижка-то, и пирожка-то, и суп подают, без потрохов уж только, а она кутается шалью натуго, будто ей холодно, и прорекает: - Невелика синица, напьется и водицы... И протодьякон стал ласково говорить, расположительно: - Расскажите, Палагея Ивановна, где бывали, чего видали... слушать вас поучительно... А она ему: - Видала во сне - сидит баба на сосне. Так все и покатились. Протодьякон живот прихватил, присел, да как крякнет!.. - все так и звякнуло. А Палагея Ивановна строго на него: - А ты бы, дьякон, потише вякал! Все очень застыдились, а батюшка отошел от греха в сторонку. Недолго посидела, заторопилась - домой пора. Стали провожать. Отец просит: - Сам вас на лошадке отвезу. А она и вымолвила... после только премудрость-то прознали: - Пора и на паре, с песнями!.. Отец ей: - И на паре отвезу, тетушка... А она погладила его по лицу и вымолвила: - На паре-то на масленой катают. На масленице как раз и отвезли Палагею Ивановну, с пением "Святый Боже" на Ваганьковское. Не все тогда уразумели в темных словах ее. Вспомнили потом, как она в заговины сказала отцу словечко. Он ей про дела рассказывал, про подряды и про "ледяной дом", а она ему так, жалеючи: - Надо, надо ледку... горячая голова... остынет. Голову ему потрогала и поцеловала в лоб. Тогда не вникли в темноту слов ее... После ужина матушка велит Маше взять из буфета на кухню людям все скоромное, что осталось, и обмести по полкам гусиным крылышком. Прабабушка Устинья курила в комнатах уксусом и мяткой - запахи мясоедные затомить, а теперь уже повывелось. Только Горкин блюдет завет. Я иду в мастерскую, где у него каморка, и мы с ним ходим и курим ладанцем. Он говорит нараспев молитовку - "воскурю-у имианы-ладаны... воскурю-у... исчезает дым и исчезнут... тает воск от лица-огня..." - должно быть, про дух скоромный. И слышу - наверху, в комнатах, - стук и звон! Это миндаль толкут, к Филиповкам молочко готовят. Горкин знает, как мне не терпится, и говорит: - Ну, воскурили с тобой... ступай-порадуйся напоследок, уж Филиповки на дворе. Я бегу темными сенями, меня схватывает Василь-Василич, несет в мастерскую, а я брыкаюсь. Становит перед печуркой на стружки, садится передо мной на корточки и сипит: - Ах, молодой хозяин... кр-расота Господня!.. Заговелся малость... а завтра "ледяной дом" лить будем... а-хнут!.. Скажи папашеньке... спит, мол, Косой, как стеклышко ... ик-ик... - и водочным духом на меня. Я вырываюсь от него, но он прижимает меня к груди и показывает серебряные часы: "папашенька подарил... за... поведение!.." Нашаривает гармонью, хочет мне "Матушку-голубошку" сыграть-утешить. Но Горкин ласково говорит: - Утихомирься, Вася, Филиповки на дворе, гре-эх!.. Василь-Василич так, на него, ладошками, как святых на молитве пишут: - Ан-дел во плоти!.. Панкра-тыч!.. Пропали без тебя... Отмолит нас Панкратыч... мы все за ним, как... за каменной горой... Скажи папашеньке... от-мо... лит! всех отмолит! А там молоко толкут! Я бегу темными сенями. В кухне Марьюшка прибралась, молится Богу перед постной лампадочкой. Вот и Филиповки... скучно как... В комнатах все лампы пригашены, только в столовой свет, тусклый-тусклый. Маша сидит на полу, держит на коврике, в коленях, ступку, закрытую салфеткой, и толчет пестиком. Медью отзванивает ступка, весело-звонко, выплясывает словно. Матушка ошпаривает миндаль, - будут еще толочь! Я сажусь на корточках перед Машей, и так приятно, миндальным запахом от нее. Жду, не выпрыгнет ли "счастливчик". Маша миндалем дышит на меня, делает строгие глаза и шепчет: "где тебя, глазастого, носило... все потолкла!" И дает мне на пальце миндальной кашицы в рот. До чего же вкусно и душисто! я облизываю и Маши палец. Прошу у матушки почистить миндалики. Она велит выбирать из миски, с донышка. Я принимаюсь чистить, выдавливаю с кончика, и молочный, весь новенький миндалик упрыгивает под стол. Подумают, пожалуй, что я нарочно. Я стараюсь, но миндалики юркают, боятся ступки. Я лезу под стол, собираю "счастливчиков", а блюдечко с миндаликами уже отставлено. - Будет с тебя, начистил. Я божусь, что это они сами уюркивают... может быть, боятся ступки... - и вот они все, "счастливчики", - я показываю на ладошке. - Промой и положи. Маша сует мне в кармашек целую горсть, чистеньких-голеньких, - и ласково щекочет мою ногу. Я смотрю, как смеются ее глаза - ясные миндали, играют на них синие зрачки-колечки... и губы у ней играют, и за ними белые зубы, как сочные миндали, хрупают. И вся она будто миндальная. Она смеется, целует меня украдкой в шейку и шепчет, такая радостная: - Ду-сик... Рождество скоро, а там и мясоед... счастье мое миндальное!.. Я знаю: она рада, что скоро ее свадьба. И повторяю в уме: "счастье мое миндальное..." Матушка велит мне ложиться спать. А выжимки-то? - Завтра. И так, небось, скоро затошнит. Я иду попрощаться с отцом. В кабинете лампа с зеленым колпаком привернута, чуть видно. Отец спит на диване. Я подхожу на цыпочках. Он в крахмальной рубашке, золотится грудная запонка. Боюсь разбудить его. На дедушкином столе с решеточкой-заборчиком лежит затрепанная книжка. Я прочитываю заглавие - "Ледяной Дом". Потому и строим "ледяной дом"? В окнах, за разноцветными ширмочками, искрится от мороза... - звездочки? Взбираюсь на стол, грызу миндалик, разглядываю гусиное перо, дедушкино еще... гусиную лапку вижу, Палагею Ивановну... Лампа плывет куда-то, светит внизу зеленовато... потолок валится на меня с круглой зеленой клеткой, где живет невиданный никогда жавороночек... - и вижу лицо отца. Я на руках у него... он меня тискает, я обнимаю его шею.. - какая она горячая!.. - Заснул? на самом "Ледяном Доме"? не замерз, а? И что ты такой душистый... совсем миндальный!.. Я разжимаю ладошку и показываю миндалики. Он вбирает губами с моей ладошки, весело так похрупывает. Теперь и он миндальный. И отдается радостное, оставшееся во мне, "счастье мое миндальное!.." Давно пора спать, но не хочется уходить. Отец несет меня в детскую, я прижимаюсь к его лицу, слышу миндальный запах... "Счастье мое миндальное!.." РОЖДЕСТВО Рождество уже засветилось, как под Введенье запели на всенощной "Христос рождается, славите; Христос с небес, срящите.." - так сердце и заиграло, будто в нем свет зажегся. Горкин меня загодя укреплял, а то не терпелось мне, скорей бы Рождество приходило, все говорил вразумительно "нельзя сразу, а надо приуготовляться, а то и духовной радости не будет". Говорил, бывало: - Ты вон, летось, морожена покупал... и взял-то на монетку, а сколько лизался с ним, поглядел я на тебя. Так и с большою радостью, еще пуще надо дотягиваться, не сразу чтобы. Вот и приуготовляемся, издаля приглядываемся, - вон оно, Рождество-то, уж светится. И радости больше оттого. И это сущая правда. Стали на крылосе петь, сразу и зажглось паникадило, - уж светится будто Рождество. Иду ото всенощной, снег глубокий, крепко морозом прихватило, и чудится, будто снежок поет, весело так похрустывает - "Христос с небес, срящите..." - такой-то радостный, хрящеватый хруст. Хрустят и промерзшие заборы, и наши дубовые ворота, если толкнуться плечиком, - веселый, морозный хруст. Только бы Николина Дня дождаться, а там и рукой подать; скатишься, как под горку, на Рождество. "Вот и пришли Варвары", - Горкин так говорит, - Василь-Василичу нашему на муку. В деревне у него на Николу престольный праздник, а в Москве много земляков, есть и богачи, в люди вышли, все его унижают за характер, вот он и празднует во все тяжки. Отец посмеивается: "теперь уж варвариться придется!" С неделю похороводится: три дни подряд празднует трояк-праздник: Варвару, Савву и Николу. Горкин остерегает, и сам Василь-Василич бережется, да морозы под руку толкают. Поговорка известная: Варвара-Савва мостит, Никола гвоздит. По именинам-то как пойдет, так и пропадет с неделю. Зато уж на Рождество - "как стеклышко", чист душой: горячее дело, публику с гор катать. Разве вот только "на стенке" отличится, - на третий день Рождества, такой порядок, от старины; бромлейцы, заводские с чугунного завода Бромлея, с Серединки, неподалеку от нас, на той же Калужской улице, "стенкой" пойдут на наших, в кулачный бой, и большое побоище бывает; сам генерал-губернатор князь Долгоруков будто дозволяет, и будошники не разгоняют: с морозу людям погреться тоже надо. А у Василь-Василича кровь такая, горячая: смотрит-смотрит - и ввяжется. Ну, с купцами потом и празднует победу-одоление. Как увидишь, - на Конную площадь обозы потянулись, - скоро и Рождество. Всякую живность везут, со всей России: свиней, поросят, гусей... - на весь мясоед, мороженых, пылкого мороза. Пойдем с Горкиным покупать, всю там Москву увидим. И у нас на дворе, и по всей округе, все запасаются помногу, - дешевле, как на Конной, купить нельзя. Повезут на санях и на салазках, а пакетчики, с Житной, сами впрягаются в сани - народ потешить для Рождества. Скорняк уж приходил, высчитывал с Горкиным, чего закупить придется. Отец загодя приказывает прикинуть на бумажке, чего для народа взять и чего для дома. Плохо-плохо, а две-три тушки свиных необходимо, да черных поросят, с кашей жарить, десятка три, да белых, на заливное молошничков, два десятка, чтобы до заговин хватило, да индеек-гусей-кур-уток, да потрохов, да еще солонины не забыть, да рябчиков сибирских, да глухарей-тетерок, да... - трое саней брать надо. И я новенькие салазки заготовил, чего-нибудь положить, хоть рябчиков. В эту зиму подарил мне отец саночки-щегольки, высокие, с подрезами, крыты зеленым бархатом, с серебряной бахромой. Очень мне нравились эти саночки, дивовались на них мальчишки. И вот заходит ко мне Ленька Егоров, мастер змеи запускать и голубей гонять. Приходит, и давай хаять саночки: девчонкам только на них кататься, разве санки бывают с бахромой! Настоящие санки везде катаются, а на этих в снегу увязнешь. Велел мне сесть на саночки, повез по саду, в сугробе увязил и вывалил. - Вот дак са-ночки твои!.. - говорит, - и плюнул на мои саночки. Сердце у меня и заскучало. И стал нахваливать свои, лубяные: на них и в далекую дорогу можно, и сенца можно постелить, и товар возить: вот, на Конную-то за поросятами ехать! Стал я думать, а он и привозит саночки, совсем такие, на каких тамбовские мужики в Москву поросят везут, только совсем малюсенькие, у щепника нашего на рынке выставлены такие же у лавки. Посадил меня и по саду лихо прокатил. Вот это дак са-ночки! - говорит. Отошел к воротам, и кричит: - Хочешь, так уж и быть, променяю приятельски, только ты мне в придачу чего-нибудь... хоть три копейки, а я тебе гайку подарю, змеи чикать. Я обрадовался, дал ему саночки и три копейки, а он мне гайку - змеи чикать и салазки. И убежал с моими. Поиграл я саночками, а Горкин и спрашивает, как я по двору покатил: - Откуда у те такие, лутошные? Как узнал все дело, так и ахнул: - Ах, ты, самоуправник! да тебя, простота, он, лукавый, вкруг пальца обернул, папашенька-то чего скажет!.. да евошним-то три гривенника - красная цена, куклу возить девчонкам, а ты, дурачок... идем со мной. Пошли мы с ним к Леньке на двор, а уж он с горки на моих бархатных щеголяет. Ну, отобрали. А отец его, печник знакомый и говорит: - А ваш-то чего смотрел... так дураков и учат. Горкин сказал ему чего-то от Писания, он и проникся, Леньку при нас и оттрепал. Говорю Горкину: А за поросятами на Конную, как же я?.. Поставим, говорит, корзиночку, и повезешь. Близится Рождество: матушка велит принести из амбара "паука". Это высокий такой шест, и круглая на нем щетка, будто шапка: обметать паутину из углов. Два раза в году "паука" приносят: на Рождество и на Пасху. Смотрю на "паука" и думаю: "бедный, целый год один в темноте скучал, а теперь, небось, и он радуется, что Рождество". И все радуются. И двери наши, - моют их теперь к Празднику, - и медные их ручки, чистят их мятой бузиной, а потом обматывают тряпочками, чтобы не захватали до Рождества: в Сочельник развяжут их, они и засияют, радостные, для Праздника. По всему дому идет суетливая уборка. Вытащили на снег кресла и диваны, дворник Гришка лупит по мягким пузикам их плетеной выбивалкой, а потом натирает чистым снегом и чистит веничком. И вдруг, плюхается с размаху на диван, будто приехал в гости, кричит мне важно - "подать мне чаю-шоколаду!" - и строит рожи, гостя так представляет важного. Горкин - и тот на него смеется, на что уж строгий. "Белят" ризы на образах: чистят до блеска щеточкой с мелком и водкой и ставят "праздничные", рождественские, лампадки, белые и голубые, в глазках. Эти лампадки напоминают мне снег и звезды. Вешают на окна свежие накрахмаленные шторы, подтягивают пышными сборками, - и это напоминает чистый, морозный снег. Изразцовые печи светятся белым матом, сияют начищенными отдушниками. Зеркально блестят паркетные полы, пахнущие мастикой с медовым воском, - запахом Праздника. В гостиной стелят "рождественский" ковер, - пышные голубые розы на белом поле, - морозное будто, снежное. А на Пасху - пунсовые розы полагаются, на алом. На Конной, - ей и конца не видно, - где обычно торгуют лошадьми цыганы и гоняют их на проглядку для покупателей, показывая товар лицом, стоном стоит в морозе гомон. Нынче здесь вся Москва. Снегу не видно, - завалено народом, черным-черно. На высоких шестах висят на мочалках поросята, пучки рябчиков, пупырчатые гуси, куры, чернокрылые глухари. С нами Антон Кудрявый, в оранжевом вонючем полушубке, взял его Горкин на подмогу. Куда тут с санками, самих бы не задавили только, - чистое светопреставление. Антон несет меня на руках, как на "постном рынке". Саночки с бахромой пришлось оставить у знакомого лавочника. Там и наши большие сани с Антипушкой, для провизии, - целый рынок закупим нынче. Мороз взялся такой, - только поплясывай. И все довольны, веселые, для Рождества стараются поглатывают-жгутся горячий сбитень. Только и слышишь - перекликаются: - Много ль поросят-то закупаешь? - Много - не много, а штук пяток надо бы, для Праздника. Тороговцы нахваливают товар, стукают друг о дружку мерзлых поросят: живые камушки. - Звонкие-молочшые!.. не поросятки - а-нделы!.. Горкин пеняет тамбовскому, - "рыжая борода": не годится так, ангелы - святое слово. Мужик смеется: - Я и тебя, милый, а-нделом назову... у меня ласковей слова нет. Не черным словом я, - а-ндельским!.. - Дворянские самые индюшки!.. княжьего роду, пензицкого заводу!.. Горкин говорит, - давно торгу такого не видал, боле тыщи подвод нагнали, - слыхано ли когда! "черняк" - восемь копеек фунт?! "беляк" - одиннадцать! дешевле паренной репы. А потому: хлеба уродилось после войны, вот и пустили вовсю на выкорм. Ходим по народу, выглядываем товарец. Всегда так Горкин; сразу не купит, а выверит. Глядим, и отец дьякон от Спаса в Наливках, в енотовой огромной шубе, слон-слоном, за спиной мешок, полон: немало ему надо, семья великая. Третий мешок набил, - басит с морозу дьякон, - гуська одного с дюжинку, а поросяткам и счет забыл. Семейка-то у меня... А Горкин на ухо мне: - Это он так, для хорошего разговору... он для души старается, в богадельню жертвует. Вот и папашенька, записочку сам дал, велит на четвертной накупить, по бедным семьям. И втайне чтобы, мне только препоручает, а я те поучение... выростешь - и попомнишь. Только никому не сказывай. Встречаем и Домну Панферовну, замотана шалями, гора горой, обмерзла. С мешком тоже, да и салазки еще волочит. Народ мешает поговорить, а она что-то про уточек хотела, уточек она любит, пожирней. Смотрим - и барин Энтальцев тут, совсем по-летнему, в пальтишке, в синие кулаки дует. Говорит важно так, - "рябчиков покупаю, "можжевельничков", топкий вкус! там, на углу, пятиалтынный пара!". Мы не верим: у него и гривенничка наищешься. Подходим к рябчикам: полон-то воз, вороха пестрого перья. Оказывается, "можжевельнички" - четвертак пара. - Терся тут, у моего воза, какой-то хлюст, нос насандален... - говорит рябчичник, - давал пятиалтынный за парочку, глаза мне отвел... а люди видали - стащил будто пары две под свою пальтишку... разве тут доглядишь!.. Мы молчим, не сказываем, что это наш знакомый, барин прогорелый. Ради такого Праздника и не обижаются на жуликов: "что волку в зубы - Егорий дал!" Только один скандал всего и видали, как поймал мужик паренька с гусем, выхватил у него гуся, да в нос ему мерзлым горлом гусиным: "разговейся, разговейся!.." Потыкал-потыкал - да и плюнул, связываться не время. А свинорубы и внимание не дают, как подбирают бедняки отлетевшие мерзлые куски, с фунт, пожалуй. Свиней навезли горы. По краю великой Конной тянутся, как поленницы, как груды бревен-обрубков: мороженая свинина сложена рядами, запорошило снежком розовые разводы срезов: окорока уже пущены в засол, до Пасхи. Кричат: "тройку пропущай, задавим!" Народ смеется: пакетчики это с Житной, везут на себе сани, полным-полны, а на груде мороженою мяса сидит-покачивается веселый парень, баюкает парочку поросят, будто это его ребятки, к груди прижаты. Волокут поросятину по снегу на веревках, несут подвязанных на спине гроздями, - одна гроздь напереду, другая сзади, - растаскивают великий торг. И даже бутошник наш поросенка тащит и пару кур, и знакомый пожарный с Якиманской части, и звонарь от Казанской тащит, и фонарщик гусят несет, и наши банщицы, и даже кривая нищенка, все-то, все. Душа - душой, а и мамона требует своего, для Праздника. В Сочельник обеда не полагается, а только чаек с сайкой и маковой подковкой. Затеплены все лампадки, настланы новые ковры. Блестят развязанные дверные ручки, зеркально блестит паркет. На столе в передней стоны закусочных тарелок, "рождественских", в голубой каемке. На окне стоят зеленые четверти "очищенной", - подносить народу, как поздравлять с Праздником придут. В зале - парадный стол, еще пустынный, скатерть одна камчатная. У изразцовой печи, пышет от нее, не дотронуться, - тоже стол, карточный-раскрытый, - закусочный: завтра много наедет поздравителей. Елку еще не внесли: она, мерзлая, пока еще в высоких сенях, только после всеношной ее впустят. Отец в кабинете: принесли выручку из бань, с ледяных катков и портомоен. Я слышу знакомое почокиванье медяков и тонкий позвонец серебреца: это он ловко отсчитывает деньги, ставит на столе в столбики, серебрецо завертывает в бумажки; потом раскладывает на записочки - каким беднякам, куда и сколько. У него, Горкин сказывал мне потайно, есть особая книжечка, и в ней вписаны разные бедняки и кто раньше служил у нас. Сейчас позовет Василь-Василича, велит заложить беговые санки и развести по углам-подвалам. Так уж привык, а то и Рождество будет не в рождество. У Горкина в каморке теплятся три лампадки, медью сияет Крест. Скоро пойдем ко всенощной. Горкин сидит перед железной печкой, греет ногу, - что-то побаливает она у него, с мороза, что ли. Спрашивает меня: - В Писании писано: "и явилась в небе многая сонма Ангелов...", кому явилась? Я знаю, про что он говорит: это пастухам ангелы явились и воспели - "Слава в вышних Богу...". - А почему пастухам явились? Вот и не знаешь. В училищу будешь поступать, в имназюю... папашенька говорил намедни... у Храма Христа Спасителя та училища, имназюя, красный дом большенный, чугунные ворота. Там те батюшка и вспросит, а ты и не знаешь. А он стро-гой, отец благочинный нашего сорока, протоерей Копьев, от Спаса в Наливках... он те и погонит-скажет - "ступай, доучивайся!" - скажет. А потому, мол, скажи... Про это мне вразумление от отца духовного было, он все мне растолковал, о. Валентин, в Успенском соборе, в Кремле, у-че-ный!.. проповеди как говорит!.. Запомни его - о. Валентин, Анфитиятров. Сказал: в стихе поется церковном: "истинного возвещают Па-стыря!.." Как в Писании-то сказано, в Евангелии-то?.. - Аз есьм Пастырь Добрый...". Вот пастухам первым потому и было возвещено. А потом уж и волхвам-мудрецам было возвещено: знайте, мол! А без Него и мудрости не будет. Вот ты и помни. Идем ко всенощной. Горкин раньше еще ушел, у свещного ящика много дела. Отец ведет меня через площадь за руку, чтобы не подшибли на раскатцах. С нами идут Клавнюша и Саня Юрцов, заика, который у Сергия-Троицы послушником: отпустили его монахи повидать дедушку Трифоныча, для Рождества. Оба поют вполголоса стишок, который я еще не слыхал, как Ангелы ликуют, радуются человеки, и вся тварь играет в радости, что родился Христос. И отец стишка этого не знал. А они поют ласково так и радостно. Отец говорит: - Ах, вы, божьи люди!.. Клавнюша сказал - "все божии" - и за руку нас остановил: - Вы прислушайте, прислушайте... как все играет!.. и на земле, и на небеси!.. А это про звон он. Мороз, ночь, ясные такие звезды, - и гу-ул... все будто небо звенит-гудит, - колокола поют. До того радостно поют, будто вся тварь играет: и дым над нами, со всех домов, и звезды в дыму, играют, сияние от них веселое. И говорит еще: - Гляньте, гляньте!.. и дым будто Славу несет с земли... играет ка-ким столбом!.. И Саня-заика стал за ним говорить: - И-и-ч... грает... не-бо и зе-зе-земля играет... И с чего-то заплакал. Отец полез в карман и чего-то им дал, позвякал серебрецом. Они не хотели брать, а он велел,чтобы взяли: - Дадите там, кому хотите. Ах, вы, божьи дети... молитвенники вы за нас, грешных... простосерды вы. А у нас радость, к Празднику: доктор Клин нашу знаменитую октаву-баса, Ломшачка, к смерти приговорил, неделю ему только оставлял жить... дескать, от сердца помрет... уж и дышать переставал Ломшачок! а вот, выправился, выписали его намедни из больницы. Покажет себя сейчас, как "с нами Бог" грянет!.. Так мы возрадовались! а Горкин уж и халатик смертный ему заказывать хотел. В церкви полным-полно. Горкин мне пошептал: - А Ломшачок-то наш, гляди-ты... воя он, горло-то потирает, на крылосе... это, значит, готовится, сейчас "С нами Бог" вовсю запустит. Вся церковь воссияла, - все паникадилы загорелись. Смотрю: разинул Ломшаков рот, назад головой подался... - все так и замерли, ждут. И так ах-нуло - "С нами Бог"... - как громом, так и взыграло сердце, слезами даже зажгло в глазах, мурашки пошли в затылке. Горкин и молится, и мне шепчет: - Воскрес из мертвых наш Ломшачок... - "разумейте, языцы и покоряйтеся... яко с нами Бог!..". И Саня, и Клавнюша - будто воссияли, от радости. Такого пения, говорили, еще и не слыхали: будто все Херувимы-Серафимы трубили с неба. И я почувствовал радость, что с нами Бог. А когда запели "Рождество Твое, Христе Боже наш, воссия мирови свет разума..." - такое во мне радостное стало... и я будто увидал вертеп-пещерку, ясли и пастырей, и волхвов... и овечки будто стоят и радуются. Клавнюша мне пошептал: - А если бы Христа не было, ничего бы не было, никакого света-разума, а тьма языческая!.. И вдруг заплакал, затрясся весь, чего-то выкликать стал... его взяли под руки и повели на мороз, а то дурно с ним сделалось, - "припадочный он", - говорили-жалели все. Когда мы шли домой, то опять на рынке остановились, у басейны, и стали смотреть на звезды, и как поднимается дым над крышами, и снег сверкает от главной звезды, - "Рождественнская" называется. Потом проведали Бушуя, погладили его в конуре, а он полизал нам пальцы, и будто радостный он, потому что нынче вся тварь играет. Зашли в конюшню, а там лампадочка горит, в фонаре, от пожара, не дай-то Бог. Антипушка на сене сидит, спать собирается ложиться. Я ему говорю: - Знаешь, Антипушка, нонче вся тварь играет, Христос родился. А он говорит - "а как же, знаю... вот и лампадочку затеплил...". И правда: не спят лошадки, копытцами перебирают. - Они еще лучше нашего чуют, - говорит Антипушка, - как заслышали благовест, ко всенощной... ухи навострили, все слушали. Заходим к Горкину, а у него кутья сотовая, из пшенички, угостил нас - святынькой разговеться. И стали про божественное слушать. Клавнюша с Саней про светлую пустыню сказывали, про пастырей и волхвов-мудрецов, которые все звезды сосчитали, и как Ангелы пели пастырям, а Звезда стояла над ними и тоже слушала ангельскую песнь. Горкин и говорит, - будто он слышал, как отец давеча обласкал Клавнюшу с Саней: - Ах, вы, ласковые... божьи люди!.. А Клавнюша опять сказал, как у басейны: - Все божии. В. О. Зеелеру ЛЕДЯНОЙ ДОМ По Горкину и вышло: и на Введенье не было ростепели, а еще пуще мороз. Все окошки обледенели, а воробьи на брюшко припадали, лапки не отморозить бы. Говорится - "Введенье ломает леденье", а не всегда, тайну премудрости не прозришь. И Брюс-колдун в "Крестном Календаре" грозился, что реки будто вскрываться станут, - и по его не вышло. А в старицу бывало. Горкин сказывал, - раз до самого до Введения такая теплынь стояла, что черемуха зацвела. У Бога всего много, не дознаться. А Панкратыч наш дознавался, сподобился. Всего-то тоже не угадаешь. Думали вот - до Казанской Машину свадьбу справить, - она с Денисом все-таки матушку упросила не откладывать за Святки, до слез просила, - а пришлось отложить за Святки: такой нарыв у ней на губе нарвал, все даже лицо перекосило, куда такую уродину к венцу вести. Гришка смеялся все: "а не целуйся до сроку, он