такая радость! Уж Горкин меня толконул: - Да что ж ты не обряжаешься-то... сейчас едем! Я несусь сломя голову по лестнице, спотыкаюсь на верхней ступеньке - и прямо под ноги Маше, сбегала она навстречу. - Ах, шутенок!.. вот испужал!.. Тоже веселая, румяная. Она рада, что выздоровел отец, и теперь скоро свадьба у них с Денисом. Схватывает меня, трет мне лоб, ушибленный о полсапожек, целует, где ушибло, в губы даже, и мне не стыдно. И приговаривает-поет, как песенку: Уж ты миленький, хорошенький ты мой. Ты куда бежишь-спешишь, мой дорогой?.. Будто под "Камаринскую" поет. И я тоже, вышло и у меня песенкой: Я бегу-бегу... поедем в бани мы... Мы с папашенькой сейчас-сейчас-сейчас!.. Скачу на одной ножке - и слышу, как у каретника Гаврила онукивает Чалого, и тоже весело: "да сто-ой ты, милок-дурок!" Мне хочется посмотреть, как закладывает он Чалого, давно мы не катались. Скачу на одной ножке по ступенькам, через две, даже через три ступеньки, и бегу сенями, где Гришка начищает до жару новые штиблеты отца, ерзает лихо по ним щеткой, и так-то ловко и складно, будто щетка это поет; "я чесу-чесу-чесу... ды-я чесу-чесу-чесу... д' еще шкалик поднесу!" Будто и щетка рада, и блещут от радости штиблеты. Все на одной ножке доскакиваю до каретника, прыгаю на пролетку, пляшу на играющей подушке, а язык выплясывает во рту - "ды-я-чесу-чсгу-чесу...". Радостно пахнет веселая пролетка, сияет глянцем, и Чалый сиянет-маслится и будто подмаргивает мне весело: "прокачу я тебя сейчас, ух ты как!" - и тонкая гнутая дуга черным сияет лаком, пуская зайчиков. - Едем сейчас, Гаврилушка? - спрашиваю я, все еще не веря счастью. - Едем-едем-едем к ней... ах-едем к любушке своей!.. - отвечает Гаврила песенкой. Верно, едем! Даже и Гаврила радостный, а то скучный ходил, собирался уйти от нас, на Машу обижался, что выходит замуж за Дениса. Мне хочется больше обрадовать его, чтобы он был всегда веселый, и говорю ему: - А знаешь, Гаврилушка... Маша, может быть, выйдет и за тебя замуж?.. - Не-эт... - говорит Гаврила, как-то особенно глядя на меня, и делается грустным, - этого нельзя, не полагается. Да мне наплевать. Он стоит на одной ноге, а другую упирает в оглоблю у дуги и потом засупонивает крепко ремешком. Я прыгаю с пролетки, скачу на одной ножке, скорей, скорей одеваться, а язык все выплясывает - "ды-я-чесу-чесу-чесу... да еще шкалик поднесу!". Подскакиваю к крыльцу, а тут... приехал наш доктор Клин! Так и захолодало страхом: "вдруг, остановит, скажет - нельзя водой?!" И что же оказалось? - мо-жно! Увидал Клин, какой отец нарядный и веселый, - взял за руку, пощупал "живчика", палкой постукал об пол - и говорит: - Очень хорошо. Первое дело, чувство хорошо. Лед - хорошо. Облитие - хорошо, для чувства. Голову не разметайте, ни! После отлития ваш цирюльник Сай-Саич... я его знай, в ваши бань моюсь, - заново назабинтует. А денька в три и снимем, будете быть молодец. Но!.. - и Клин стукнул палкой, - тико полить, и невысоко... колодни вода не сраз, а мало-по-немалу. Смешно очень говорит. Он не русский, а совсем почти русский, - очень любит гречневую кашу и - "ши-шчи". У него и попугай по-аглицки говорит, его роду-племени. И опять мне Клин пообещал попугая подарить. Всегда так обещает: "подарю тебе пупугай, когда у него син родился". Но это он нарочно: два года уж прошло, а все еще не родился. Да мне теперь и попугая не надо, теперь всякая радость будет. Клина оставили попить чайку в саду, с паровой клубникой, и он тоже стал провожать нас, довольный, что вылечил. И весь-то двор вышел нас провожать, всякая уж душа узнала, что Сергей-то-Иванычу совсем лучше, в бани собрался даже. Всегда уж едут в бани, как от болезни выправятся. Так полагается: "смыть болезнь". Гаврила подал пролетку лихо; вылетел от каретника и стал, как вкопанный, у подъезда. Отец весело сбегает по ступенькам, во всем новой: в шелковой шляпе-дыньке, в перчатках, с тросточкой, к Пасхе только купил, с собачьей головкой из слоновой кости, в "аглицких" брюках в шашечку, в сиреневом сюртуке "в талию", в сливочном галстуке - как на Светлый День. Глупенькая портниха, которую зовут "мордашечкой", руками даже всплеснула-заахала: "ах-ах, вот молодчик-то... прямо молодой человек, жених". Все толкутся вокруг пролетки, глядят на нас: и Трифоныч, и скорняк, и сам бараночник Муравлятников - "долгая борода", и плотники, и кто только ни есть на дворе, - все радуются, желают отцу здоровьица, дивятся, какой он ловкий, а только три недели, как привезли его без памяти и всего в крови. И Цыганка вертится, визжит с радости, руки лижет, в пролетку вот-вот вскочит. Матушка просит - поосторожней, голову бы не застудил, не ходил в "горячую", да нашатырного спирта не забыть взять, вдруг дурно станет. Отец говорит - "не будет дурно, голова совсем свежая, хоть верхом! воздух-то, милость-то дал Господь!..". Хлопает Горкина по коленке. Я перед ними на скамеечке. - С Богом, Гаврила. Крестится на небо, и все крестятся. Снимают картузы, говорят: - Дай Бог попариться на здоровье, банька всю болесть смоет, быть здраву с банного пару!.. Катим по Калужской улице. Лавочники картузы снимают. дивятся нам. А бутошник-старичок, у которого сын на войне пропал, весело кричит: - Здравия желаю, Сергей Иваныч! в баньку?.. Это хорошо, пар легкий!.. Отеи радуется всему, и зеленому луку на лотке, и старичку грушнику - "грушки-дульки варены", - мальчиком еще выменивал у него паровые грушки-дульки на старые тетрадки, для "фунтиков", и я буду выменивать. Говорит нам, - хорошо бы жареной колбаски да яичек печных. Уж и на еду потянуло, - а это уж верней верного, что здоров, - а то все было ему противно: только клюквенный морс глоточками отпивал да лимончик посасывал, да кисельку миндального ложки две проглотит. А тут, в пролетку когда садились, наказал приготовить с ледком ботвиньицы, с огурчиком паровым да с белорыбицей... да апельсинной корочки побольше, да хорошо бы укропцу достать - у Пал-Ермолаича в парниках подрос небось. И нам с Горкиным ботвиньицы захотелось, а то мы с горя-то наговелись, и сладкий кусок в рот не шел. Спускаемся от рынка по Крымку к нашим баням, - вот они, розовые, в низке! - а с Мещанского сада за гвоздяным забором таким-то душистым, таким-то сочным-зеленым духом, со всяких трав!.. с берез, с липких еще листочков, с ветел, - словно духами веет, с сиреней, что ли?... - дышишь и не надышишься. Отец откинулся к пролеточной подушке и говорит: - Как же хорошо. Господи!... И не думалось, что увижу еще новые листочки, дышать буду. Панкратыч, голубчик ты мой... слышишь, травкой-то как чудесно?.. свежесть-то какая легкая!.. Дал бы Господь, пошли бы к Преподобному... каждую бы травку исцеловал. А весна-то, весна какая!.. знаешь, новая какая-то, жи-вая!.. давно не помню такой. Когда вот, до женитьбы еще... помнишь, болел тифозной горячкой... вывели меня, помню, в сад... только-только с постели стал подыматься, ноги подламывались - такой же был дух, теплый, веселый, легкий... так и затопил-закружил. - А это Господь так, - говорит Горкин, - после тяжкой болезни всегда, будто новый глаз, во все творение проникает. А уж нас банщики поджидают, у бань толпятся. А старушка "Маревна"... - отец ее так прозвал - "Марья-Маревна, прекрасная королевна", а она вся сморщенная, кривая, - и все стали так, "Маревна" да "Маревна", - которая яблочками и пряничками торгует у банного порожка, крестится, прямо, на отца, будто родного увидала. Да он и вправду родной; внучков ее пристроил, и место ей дал для торгу, - торговлишка у бань бойкая. Всегда, как увидит "Маревну", на рублик всех ее "пустяков" возьмет. Отца принимают с пролетки под руки ловкие молодцы, а "Маревна" крестится и причитает: - Вот уж святая-то радость... святую радость Господь послал! Опять живенького вижу, Сергей Иваныча нашего, графчика-корольчика!.. - Правда, "Маревна"... - говорит отец, пошевеливая тросточкой веселые "пустяки" в корзинке, - сахарные петушки, медовые пряники, черные стручки, сахарную-алую клубнику с зеленым листиком коленкоровым... - уж как меня нонче и "пустяки" твои веселят... откуда ты их только набираешь, веселые какие!.. Правда, святая радость. И Горкин, и я, и Гаврила на козлах, и все банные молодцы... - все смотрим на веселые "пустяки" "Маревны". И, должно быть, всем, как отцу, кажется все особенным, другим каким-то, каким-то новым... - будто и корзинка, и розовые бани, и Чалый, и булыжники мостовой, и бузина у домика напротив, и домик-развалюшка, и далекое голубое за ним небо... - все другое и новое, все, будто узнал впервые, - святая радость. ЖИВАЯ ВОДА Сегодня непарный день, все парильщики свободны. Да хоть бы и гостей мыли, извинились бы для такого раза, Сергей Иваныч, хозяин, выздоровел, приехал в бани. Так и сказал Горкин, только нас из пролетки подхватили. И все молодцы в один голос закричали: - Радость-то нам какая! Мы с вас, Сергей Ваныч, остатнюю болезнь, какая ни есть, скатим! Болезнь в подполье, а вам здоровье!.. - Знаю, какие вы молодцы, спасибо. Ну, скачивайте болезнь, валяйте! - весело говорит отец, взбегая по стерому порожку у "тридцатки", а я за ним. Как сказал он "валяйте", так у меня и заликовало сердце: "здоров папашенька, прежний совсем, веселый!" Когда он рад чему, всегда скажет и головой мотнет - "валяйте"! "Тридцатка" самая дорогая баня, 30 копеек, и ходят в нее только богатые гости, чистые; а хочет кто пустить пыль в глаза - "плевать нам три гривенника!" - грязно коль одет, приказчик у сборки ни за что не пропустит, а то чистые гости обижаться могут. Да и жулик проскочить может, в карманах прогуляться, за каждым не углядишь: хорошие гости все известны, пригляда такого нет, как в дворянских, за гривенник, или в простых, за пятак. "Тридцатка" невелика. По стенам пузатые диваны с мягкими спинками, накрыты чистыми простынями: вылеживаться гостям, простывать. Отца чуть не под руки ведут молодцы, усаживают, любуются. И меня тоже парадно принимают, называют - "молодой хозяин". И Горкина ублажают, - все его уважают-любят. Когда я бываю в банях, всегда любуюсь на расписанные стены: лебеди по зеленой воде плывут, а на бережку белые каменные беседки на столбиках, охотник уток стреляет, и веселая свадьба, "боярская"... - весело так расписано, как в театрах. Народу набилось - полна "тридцатка". Все глядят на отца и на меня, мне даже стыдно. Горкин доволен, что ребята так великатно себя оказывают. Говорит мне, что этого за денежки не купишь, душой любят. И отец рад ребятам. Привык к народу, три недели не видал, соскучился. Без путя не балует, под горячую руку и крепким словцом ожгет, да тут же а отойдет, никогда не забудет, если кого сгоряча обидел: как уезжать, тут же и выкликнет, весело так в глаза посмотрит, скажет: "ну, кто старое помянет..." И всегда пятиалтынный-двугривенный нашарит в жилеточном кармашке, - "валяй"! - скажет, - "только не валяйся". - Доправляться, ребята, приехал к вам... да, правду сказать, и соскучился. Всегда окачку любил, а теперь добрый человек присоветовал... видали, чай, у меня героя-то вашего, Майорова, "севастопольца"! Вот-вот, самый он, на деревяшке. Я и до него примечал; как прилив к голове, всегда со студеной окачки легчало мне. Все говорят: "да как же-с!.. первое средствие, как вы привышныи". Советуют, кто постарше, сперва в холодной помыться, без веничка-без пару, облегчиться-перегодить, а там - тазиков двадцать-тридцать, невысоких-легких, голову-то и подхолодит, кровь слободней-ровней пойдет, банька-то ей дорожку пооткроет. В замыленные окошки с воли стучат чего-то. А это банщицы-сторожыхи - хозяина просят поглядеть. А им говорят: "опосля окачки увидите, пошутит с вами". Мы слышим заглушенные бабьи голоса: - "Здоровьица вам, Сергей-Ваныч!.." - "Банька, Господь даст, все посмоет!"... - "Слышите меня, Сергей-Ваныч? я это, Анисья!" - "Здравствуйте, голубчик Сергей-Ваныч... я это, Анна Иванна, Аннушка!.." - "И я тут, Сергей-Ваныч... Поля-то, слышите голосок-то мой?.. Поля-горластая! все, бывало, вы меня так... соскучнилась я по вас!" - "Как разрядилась-то, соколу-то показаться - покрасоваться... на Пасху чисто!.." - "Да, ведь, праздник... вот я и расфранчилась, глазки повеселить!.." Все подают голоски. Я признаю по голоскам Анисыо-балагуриху, и всегда скромную, тихую Анну Ивановну - Аннушку, которую все зовут - пригожей; и глазастую, бойкую Полю, - "с огоньком", - сказал как-то отец, которая, бывало, меня мыла, маленький был когда, и мне было ее стыдно. Признаю и Анисью-синеглазку, у которой в деревне красавица дочка Таня, ровесница мне; и старшую сторожиху Катерину Платоновну, чернявую, по прозванию "Галка"; я ее так прозвал, и все стали так называть, а она и не обижалась, - черненькая! И хрипучую Полугариху, которая в Старый Ирусалим ходила, и толстуху Домну Панферовну. Все собрались под окнами "тридцатки", все хотят поглядеть "на сокола нашего", все рады, "сороки-стрекотухи", - Горкин их так зовет. Все хотят пошутить с отцом, "хоть в отдушинку покричать". Отец велит открыть форточку и кричит: - По строгому хозяину соскучились?.. А оттуда, все разом: - Уж и стро-гой!.. - и весело смеются. - С Полькой-то во как стро-ги!.. То-то она и разрядилась, для строгости!.. По плетке вашей плачет, проплакала все глазки!.. Подай голосок, Полюшка... чего молчишь?.. - Спасибо, бабочки, за ласку вашу, за молитвы!.. - кричит отец, - молебен, слыхал, служили?.. После бани увидимся, а то, поди, народ сбегается, не пожар ли!.. Кричат-смеются звонкие бабьи голоса. Ребята говорят: и взаправду, народ сбегается, спрашивают - "чего случилось? день непарный, а чисто базар у бань?". Им говорят: хозяин выправился, окачиваться живой водой приехал. В форточку слышно, как голоса кричат: - "Дай ему Бог здоровья!.." - "Слышь, Сергей-Ваныч... есть за тебя молитвенники, живи должей!.." Отец машет к форточке, говорит шутливо: - Народу что взгомошили... как бы и впрямь пожарные не прикатили! Говорят, довольные: - Такая, значит, слава про вас... и по Замоскворечью, и по всей Москве... вот и бежит народ. Приходит цирюльник Сай-Саич. Его еще зовут - "кан-то-нист", Почему так зовут - никто не знает. Он не весь православный, а только "выкрест". Отец его был "николаевский солдат". Он очень смешной, хромой, лысый и маленький. Хорошо знает по болезням, не хуже фершала. И стрижет, и бреет, и банки-пиявки ставит, и кровь пускает, и всякие пластыри изготовляет. Не говорит, а зюзюкает. Зовут его за глаза зюзюкой, - а то он сердится. В женских банях Домна Панферовна знаменита, а у нас Сай-Саич. Но Домна Панферовна больше знаменита. Только ее зовут, как надо какой-то "горшок накинуть", если с животом тяжело случится, особенно на маслянице, с блинов: она как-то умеет "живот поправить". Сай-Саич заворачивает отца в чистую простынку, густо намыливает ему щеки и начинает брить. - Нисево-с, виздоровлите-с... мы вас в самого молодого зениха сделаем зараз. И цего зе ви Сай-Саица не скликали, ссетинку такую запустили!.. Я смотрю и боюсь, как бы отец не велел, по прошлому году, обрить мне голову, - мальчишки все дразнили - "скли-зкой! скли-зкой!..". Отец все к лету голову себе брил, а мне заодно: "чтобы одному не скучно было". Хорошо - не вспомнил, "чтобы не скучно было"; теперь мы и без того веселые. Самый обед, а не расходятся. Отец велит лишним идти обедать, а оставленным для окачки говорит: - Понятно, не дело это, ребята, - несрочное время выбрал, - да вышло так. Ну, опосля слаже поедите. - Да помилте-с, Сергей Иваныч, как беда! Вы бы здоровы были, а с вами и мы всегда сыты будем!.. Все - самые отборные, на все руки: и публику с гор катают, и стаканчики в иллюминацию заправляют, коли спешка, и погреба набивают, и чего только не заставь, - все кипит. Тут и Антон Кудрявый, и Петра-Глухой, и лихой скатывать на коньках с гор Сергей, и верткий Рязанец, и Левон-Умный. Раздевается и молодец "тридцатки", здоровяк Макар, который мне ноготки подстригает ножничками, и я дивлюсь, как он умеет не сделать больно, с такими большими пальцами. Даже "старший", который стоит за сборкой, высокий, черный, угрюмый всегда Акимыч, просит дозволить тазик-другой скатить. Горкин говорит: - Легкая у те рука, Акимыч. Летом ногу мне выправил - студеной обливал, - прямо меня восставил! Опрокинь тазок-другой на хозяина с молитвой. Акимыч - особенный, "молчальник". Говорят, - на Афон собирается, внучку только в деревне замуж выдаст. У него в "тридцатке" всегда лампадка теплится перед образом в розовом веночке: на ложе покоится св. праведная Анна, а подле нее, в каменной колыбельке, - белая куколка-младенчик: "Рождество Богородицы". Он всегда на ногах, за сборкой, получает за баню выручку, а одним глазом читает толстую книгу - "Добро-то-любие". Горкин его очень почитает за "духовную премудрость". После баньки они вместе пьют чай с кувшинным изюмом, - и меня угощают, - и беседуют о монастырях и старцах. Про Акимыча говорят, будто он по ночам сапоги тачает и продает в лавку, а выручку за них - раздает. Был он раньше богач, держал в деревне трактир, да беда случилась: сгорел трактир, и сын-помощник заживо сгорел. Он и пошел в люди, и так смирился, что не узнать Акимыча. В горячую, где каменка и полок, - мы всегда с Горкиным там паримся, - Акимыч не советует: кровь в голову ударит. Отговаривает и Горкин. А отцу хотелось сперва попариться. Он послушался стариков, сказал: "что делать, слушаться надо стариков". Положили нам молодцы на лавки тростниковые свежие "дорожки", а потом кипятком ошпарили. И принялись показывать мастерство. Взбили в медных тазах такую пену воздушную-духовитую, даже из таза выпирало, будто безе-пирожное. И начали протирать руками с горячей пеной, по всем-то суставчикам-косточкам проходить. До того ласково-приятно, сердце даже заходится, хочется постонать-поохать, очень снутри щекотно, будто все разымается, все суставы... - и хочется подремать, уснуть. Надо это умеючи, не каждый может, даже вреда наделает. Отец стал поохивать. постанывать, - так приятно! И Горкин, - стонал прямо: - О-ох... и чего это, дошлые, со мной исделали... всего-то-всего разняли, о-ох... фу-у... во-от... спа-асибочки, милые... о-ох... во всем телесе поет... о-ох... не-е, бу-дя... грех ублажаться так... о-ох... фу-у... А все не подымается, все Левой его ублажает. А меня Сергей-катальщик ублажает. А отца двое самых отменных ублажают, - Антон Кудрявый и ловкач Рязанец. А потом нас особенными мочалками протирали, с горячей пеной. И совсем телу нечувствительно, только горячим пышит, и слышно, как пузырики шепчутся на теле, - покалывает чуть-чуть щекотно. Таких мочалок в лавках и не найдешь: их банщицы наши, отменные мастерицы, щиплют из липовой мочалы, называется у них - "пух липовый". Такая вот мочалка - с большое гнездо воронье, а в ней и весу-то не слыхать, когда сухая. Когда у бань толпился народ, кто-то из молодцов сказал: - Живой водой, приехал окачиваться Сергей Иваныч. Запомнилось это мне. Я с нетерпением ждал, что такое - живая вода. Знал сказку про "мертвую" и "живую" воду. И тут так будет?.. чу-до?.. Вымыли нас, и отец велел готовить тазы, одной студеной, теплой не разбавлять. Молодцы стали говорить - да можно ли? сразу, словно, студеной не годится: хоть она и не зимняя-ледяная, а в земле по трубам бежит, да земля еще не обогрелась. Пробуют из-под крана - чуть разве потеплее зимней. А отец - "валяйте цельной!". Но тут Горкин с Акимычем вступились: не годится так. Горкин пальцем даже на отца погрозился, как на меня, не слушаюсь когда. Стали старики говорить; исподволь сперва) надо, тазиков десять середней вылить, а там посвежей... а потом уж живой водой, во здравие, Господи благослови. Не забудь студеного "удару", а то может и ушибить. Отец поморщился: - Ну, будь по-вашему, покорюсь. Валяйте!.. Горкин и Акимыч крестятся. И все молодцы за ними. Священное будто начинается, а не простая баня. Спрашиваю шепотком Горкина, почему сейчас будет - живая вода? Он тоже, шепотком: - Она папашеньке живот подаст... жись, здоровьице. А почему?.. моленая, да?.. со Крестом, да?.. Понятно, моленая. Вишь - крестятся все, во здравие. Потому и крестят водой моленой, она жись подает. Отец спрашивает: - Вы, неразлучники... шепчетесь там чего, как тараканы?.. Стыдно мне сказать, а Горкин сказал: - Да вот, любопыствует, что за живая вода. Давеча в народе был разговор... водой, мол. живой Сергей Иваныч скачиваться приехали. Я и поясняю, от Писания: сам Господь-Христос исповедал: "Аз есмь Вода Живая!" Молевая, мол, вода - живая вода, Господня, оживит. В Писании-Апостоле так: "банкою водною-воглагольною". Отцу понравилось, перекрестился он. И всем понравилось. Акимыч тоже от Писания сказал: купель, мол, банька, и из тазов скати - одинако, будто купель; ежели с молитвой и верой приступают - будет, как от Купели Силоамской. А я знал про купель, из "Священной Истории". И стали тазы готовить. Акимыч велит - легонько окачивать, не шибко высоко, в голову чтобы не шарахнуло. А отец - "сразу валяй, ребята!". Я и вспомнил, как и доктор Клин велел, чтобы слегка и невысоко. И сказал, осмелел. А отец смеется: - Ты еще, поросенок... у-чишь! Но тут Горкин с Акимычем вступились: - Вон и доктор тоже говорил! Послушайтесь, Сергей Иваныч, тут не баня теперь, а Господи благослови. Живая вода поливается на главу болящую... уж покоритесь. - Нечего, видно, делать... - говорит отец, - скачивайте, ребята, как наши праведники велят. И я в праведники попал. И стали тихо окачивать. Сперва обливали молодцы, приговаривая: - Ну-ка. басловясь... болесь в подполье, а вам здоровье! Вода скатится - болесь свалится! Вода хлещет - телу легчит!.. - и еще много приговорок. Потом Горкин с Акимычем. А как принять таз - крестились и шептали. Горкину до головы не дотянуться, - скамеечку ему приладили. И ни смеху, ни... как раньше бывало при окачке, а все словно священное делают. И отец не кричит - "живей, валяйте!" - а крестится, за плечиками ежит, как студеная подошла. Тазов тридцать, пожалуй, вылили. Обернули шершавой простыней и понесли в раздевалку, на пузатый диван. Вытерли насухо, подложили под голова чистую подушку и отошли к сторонке. Меня, слава Богу, не скачивали студеной, - тепленькой-майской окатили и тоже в простынку завернули. И стало легко-легко. И отцу легко стало: свежая голова совсем. Сказал молодцам: - Вот, спасибо, ребята, удружили. Так хорошо-легко, будто и не болел. Утром вдруг полегчало, а теперь - будто совсем я прежний. А ему все: "на доброе здоровье, дал бы Господь!" Подремали чуть, - всегда банька сморит немножко. Нежусь себе и поглядываю на расписанные стены. Лебеди на пруду, а то по Волге баржи плывут с кулями и голубями. Отец так велел нашему Василь-Сергеичу, однорукому маляру-самоучке. Все отец напевал - "Вот барка с хлебом пребольшая, кули и голуби на ней...". Гляжу на стены и слышу, - будто и он про картинки думает: - Ежели, Бог даст, все ладно будет... вот что хочу сделать... - К Преподобному пешочком... - говорит Горкин. - Это первым делом. А я вот про что... Картинки эти мы замажем. А на место их Василь-Сергеич постарается... а то всамделишного живописца попрошу. Петра Алексеича Крымова, кума... он учитель рисования, бо-льшой мастер. Так вот думаю... Пусть из Писания напишет, гостям в назидание Силоамскую Купель, как Ангел силу дает воде, и болящие исцеляются. И еще... вот про живую воду говорили! Это из Евангелия, как Христос беседует с Самарянкой: "Аз есмь Вода Живая". Ну, как, праведники? Горкин с Акимычем говорят, что лучше и придумать нельзя. Хорошо бы еще "Крещение Руси" написать, как в древние времена благоверный князь св. Владимир в реке русский народ крестил. - Верно! и это пустим, только с преосвященным посоветоваться надо, благословит ли... - Да, ведь, образа-то в банях полагаются! - говорит Акимыч, а Горкин подакивает бородкой. - Для души польза, и от пустого какого слова воздержатся. И будто притча: грязь с тела смываешь? ну, так по-мни: как же надо скверну душевную смывать! Всем понравилось, и стали просить: - Обязательно прикажите, Сергей Иваныч, так расписать. И будет про наши бани великая слава, во всю Москву! А тут, вдруг, Василь-Василич заявился. С делами-то запоздал к обеду. Приехал домой - и узнал: лучше совсем отцу, в бани даже окачиваться поехал. Очень жалел, что без него все было, не поспел. А на радостях, что хозяину полегчало, по дороге хватил маленько, - стреляет глазом. Отец приметил и говорит совсем ласково: - Маленько намок, Косой?. И не распекал. А Василь-Василич, с радости, так и кипит, душу оказывает: - Глядите, Сергей-Ваныч... ду-шу мою!.. ну, что мы без вас?! кто направит?!. Голову потерял, не спал-не ел... все из рук валится! А теперь... давайте мне делов, сгорю!.. Отец мигнул Акимычу - зельтерской ему, прохладиться. А нам ланинской-апельсинной, а Горкину черносмородинной. А ребятам - красенькую, за старанье. Так-то благодарили! И Акимыча не забыл: пятишну ему пожаловал. Велел молодцам обедать, и колбаски жареной на закуску, вдоволь, и к колбаске - как полагается. Всех обласкал. Ланинской прохладились, отошли. Помог нам Макар одеться. Вызвали Сай-Саича. Он старые обвязки отнял, свежими повязал, не хуже Клина. Никакой боли не было, все подсохло. Выходим к пролетке, домой ехать, а тут бабы нас дожидаются. И такой-то гам подняли, будто стая гусей слетелась. Все такие нарядные, парадные, в новых ситцах; все-то лица белые-румяные, и такие-то стрекотухи... - разве от них уедешь! Со всеми отец пошутил, каждой ласковое словечко подарил. А уж они-то ему!.. - "Опять веселый, соколик наш!" - "Дай, Господи, долго жить, здраву быть!"... - "А мы-то как горевали, столько не видамши... чего не передумали!"... - "А вы и опять с нами, опять веселый, и мы веселые!.." - Знаю, от души вы, милые... спасибо, бабочки!.. - говорит отец и велит старшей, Катерине Платоновне-"Галке", выдать из выручки красную за всю "артель сорочью": "будете веселей песни петь". И опять крик поднялся, каждая норовит перекричать: - "Вишневочки сладкой за ваше здоровьице выкушаем!" - "Не угощенье нам, а ласка дорога!.." - "Сергей-Ваныч, меня, Полю, послушайте!.. Да не голосите, бабы, дайте словечко досказать!.. Как увидали вас, ясные глазки... солнышком будто осветило!...". А это Поля, самая-то красотка. Так и хочет в глаза вскочить. Отец любуется на нее, - такая-то яркая она вся, красивая! - и шутит: - Ты сама солнышко... ишь ты, какая золотая... разрядилась, как канарейка!.. - А как же ей не рядиться... кто приехал-то! об вас только и разговору... - смеются бабы, а Поля им: - А чего мне язык завязывать! Хочу - и говорю про Сергей-Ваныча моего... про хорошего человека да не говорить!.. Вольная я, Полечка, ничья на мне воличка!.. Захотела и разрядилась!.. - "Платье-то как накрахмалила, вся шумит!.." - "Верно, что канарейка, Сергей-Ваныч... как хорошо сказали..." И правда: как золотая канарейка, Поля, смотреть приятно: солнечный такой ситчик, вся раскрахмалилась, вся шумит. Черненькая она, красивенькая, а в желтом еще красивей. - А глазки-то сла-бые еще... не вовсе еще здоровые... Это старая Полугариха сказала. А бабы на нее: - Мели еще... - сла-бые! И вовсе ясные... сокол прямо!.. - С вами и не развяжешься, - говорит отец, - пошел, Гаврила. Гогочут - кричат вдогон, - живые гуси, все уши прокричали. Отец велел Гавриле - шажком, хорошо теперь подышать. Поднимаемся по Крымку к Калужскому рынку, мимо больших садов Мещанского училища. Воздух такой-то духовитый, легкий, будто березовой рощей едем. Отец отваливается к пружинистой подушке и дышит, дышит... - Ах, хорошо... уж очень воздух!.. В рощи бы закатиться, под Звенигород... там под покос большие луга сняты у меня, по Москва-реке. Погоди, Ванятка... даст Бог, на покос поедем, большого покоса ты еще не видал... Уж и луга там... живой-то мед!.. А народ-то ласковый какой, Панкратыч?!. Всегда от него ласку видел, крендель-то как на именины мне поднесли... а уж нонче как встретили, - вот это радость. - Наш народ, Сергей Иваныч... - уж мне ли его не знать!.. - пуще всего обхождение ценит, ласку... - говорит Горкин. - За обхождение - чего он только не сделает! Верно пословица говорится: "ласковое слово лучше мягкого пирога". Как вот живая вода, кажного бодрит ласка... как можно!.. Опять лавочники глядят, как мы едем. И у ворот ждут-толпятся, глядят, как подкатываем лихо. - Помылись-поосвежились, Сергей Иваныч? не шибко устали? Теперь совсем пооправитесь. даст Господь. Отец сходит с пролетки, быстро идет по лестнице, весело говорит: - Обедать скорей, есть хочу... ботвинью не забыли?.. Все бегают, тормошатся, гремят тарелки, звякают-падают ножи. В столовой уже накрыли парадно стол, сияет скатерть, горят в солнце малиновыми огоньками графины с квасом, и все такое чудесное, вкусное, яркое, что подают к ботвинье: зеленый лук, свежие паровые огурцы, сама ботвинья, тарелочки балыка и Белорыбицы, миска хрустально-сияющего льда... Отец сбрасывает парадный сюртук, надевает чесучовый свеженький пиджак, только что выглаженный Машей, весело потирает руки, оглядывая веселый стол. - Горку зовите, вместе будем обедать! - кричит он в кухню. - Совсем хорошо, легко... - отвечает он матушке, - живая вода прямо! А уж как встречали!,. бабы все уши прокричали... А уж есть хочу!.. Такая радость, такая радость!.. МОСКВА Отцу гораздо лучше: и не тошнится, и голова не болит, не кружится; только, иногда, "мушки" в глазах, мешают. И спит лучше. А в тот день, как в бани ездили, он после обеда задремал, за столом еще, и спал без просыпу до утра. Это живая вода так помогла, кровь разогнала. Клин вечером приехал, узнал, что и поел хорошо, а теперь крепко почивает, не велел и будить, а только "Живчика" в руке пощупал, как кровь в жилку потукивает. Велел только успокоительную микстуру давать, как раньше. Утром отец встал здоровый, хотел даже соловьев купать, но мы ему не дали, а то опять голова закружится. Он на нас посерчал - "много вас, докторов, закиснешь с вами!" - а все-таки покорился. А через день, слышим, вдруг из сеней кричит - "оседлать Кавказку!" на стройки ехать. А тут как раз Клин, - и не дозволил, а то и лечить не станет. Отец даже обиделся на него: - И воздухом подышать не позволяете? да я закисну... я привык при делах, куча у меня делов! А Клин и говорит: - Немножко спокою, а дела не уйдут. Можете по......... на коляске, прогуляйте на один - на другой часик. Только нельзя трясти, ваши мозги не вошли в спокойствие от сотрясения. Снял с головы обвязку, совсем зажило. - Если еще две недельки не будет кружиться в голове, можно и дела. А гости опять стали донимать, с выздоровлением поздравлять. Отец уж сердиться стал, - "у меня от их трескотни опять голова кружится!" - и велел собираться всем на Воробьевку, воздухом подышать, чайку попить у Крынкина, - от него с высоты всю Москву видать. - Угощу вас клубникой паровой, "крынкинской", а оттуда и в Нескушный заедем, давно не был. Покажу вам одно местечко, любимое мое, а потом у чайниц чайку попьем и закусим... гулять - так гулять! Послали к Егорову взять по записке, чего для гулянья полагается: сырку, колбасы с языком, балычку, икорки, свежих огурчиков, мармеладцу, лимончика... Сварили два десятка яиц вкрутую, да у чайниц возьмем печеных, - хорошо на воздухе печеное яичко съесть, буренькое совсем. С папашенькой на гулянье, такая радость! В кои-то веки с ним, а то он все по делам, по рощам... А тут, все вместе, на двух пролетках, и Горкин с нами, - отец без него теперь не может. Все одеваются по-майски, я - в русской парусиновой рубашке, в елочках-петушках. Беру с собой кнутик со свисточком, всю дорогу буду свистеть, пока не надоем. У Крынкина встречают нас парадно: сам Крынкин и все половые-молодчики. Он ведет вас на чистую половину, на гадларейку, у самого обрыва, на высоте, откуда - вся-то Москва, как на ладоньке. Огромный Крынкин стал еще громчей, чем в прошедшем году, когда мы с Горкиным ездили за березками под Троицу и заезжали сюда на Москву смотреть. - Господи, осветили, Сергей Иванович!... А уж мы-то как горевала, узнамши-то!.. Да ка-ак же так?!. да с кем же нам жить-то будет, ежели такой человек - и досмерти разбимшись?!... - кричит Крынкин, всплескивая, как в ужасе, руками, огромными, как оглобли. - Да, ведь, нонеча правильные-то люди... днем с огнем не найтить!. Уж так возрадовались... Василь-Василич намеднись завернул, кричит: "выправился наш Сергей Иваныч, со студеной окачки восстановился!" Мы с ним сейчас махоньку мушку и раздавили, за Сергей Иваныча, быть здоровым! Да как же не выпить-то-с, а?! да к чему уж тогда вся эта канитель-мура, суета-то вся эта самая-с, ежели такой человек - и!.. Да рази когда может Крынкин забыть, как вы его из низкого праха подняли-укрепили?!. Весь мой "крынкинский рай" заново перетряхнул на ваш кредитец, могу теперь и самого хозяина Матушки-Москвы нашей, его высокопревосходительство генерала и губернатора князя Владимира Андреевича Долгорукова принять-с. Я им так и доложил-с: "Ваше Сиятельство! ежели б да не Сергей Иваныч!.." Да что тут толковать-с, извольте на Москву-Матушку полюбоваться! Мы смотрим на Москву и в распахнутые окна галдарейки, и через разноцветные стекла - голубые, пунцовые, золотые... - золотая Москва всех лучше. Москва в туманце, и в нем золотые искры крестов и куполов. Отец смотрит на родную свою Москву, долго смотрит... В широкие окна веет душистой свежестью, Москва-рекой, раздольем далей. Говорят, - сиренью это, свербикой горьковатой, чем-то еще, привольным. - У меня воздух особый здесь, "крынкинский"-с!.. - гремит Крынкин. - А вот, пожалте-с в июнь-месяце... - ну, живой-то-живой клубникой! Со всех полей-огородов тянет, с-под Девичьего... - и все ко мне. А с Москва-реки - раками живыми, а из куфни варе-ным-с, понятно... ря-бчиками, цыплятками паровыми, ушкой стерляжьей-с с расстегайчиками-с... А чем потчевать, приказать изволите-с?.. как так - ничем?!. не обижайте-с. А так скажите-с: "Степан Васильевич Крынкин! птичьего молока, сей минут!" Для Сергей Иваныча... - с-под земи до-стану, со дна кеян-моря вытяну-с!.. Он так гремит, - не хуже Кашина. И большой такой же, но веселый. Он рад, что хоть "крынкинской" паровой клубники удостоят опробовать. И вот, несут на серебряном подносе, на кленовых листьях, груду веток спелой крупнеющей клубники... - ну, красота! - Сами их сиятельство князь Владимир Андреич Долгоруков изволили хвалить и щиколатными конфектами собственноручно угощали-с... завсегда изволят ездить с конфехтами. - И что ты, Крынкин, с жилеткой своей и рубахой не расстаешься, - говорит отец. - Пора бы и сюртук завести, капиталистом становишься. - Сергей Иваныч! Да разве мне сюртучок прибавит чести?! Хошь и в сюртучке - ну, кто я?! все воробьевский мужик-с. Вон, господин Лентовский, природный барин... они и в поддевочке щеголяют, а все видать, что барин... Попа и в рогоже знают. Намедни Иван Егорович Забелин были... во-от ощасливили! Изволите знать-с? Вон как, и книжечку, их имеете, про Матушку-Москву нашу? И я почиттываю маненько-с. Поглядели на меня - и говорят-с: "ты, Крынкин... сло-но-фил!" В самый, сказать, корень врезали-с! - "Да, - говорю, - достохвальный наш Иван Егорович! по вашему про-меру... так слоно-филом и останусь по гроб жизни!" Потрепали по плечу. - И что ты, братец, в глаза пылишь? - смеясь, говорит отец, - Изнаночку покажи-ка. - Сергей Иваныч! - кричит, всплескивая руками, Крынкин, - Ну, кажинное-то словечко ваше... - как навырез! так в рамочку и просится! Так и поставлю в рамочку - и на стенку-с!.. Так они шутят весело. И что же еще случилось!.. Отец смотрит на Москву, долго-долго. И будто говорит сам с собой: - А там... Донской монастырь, розовый... А вон, Казанская наша... а то - Данилов... Симонов... Сухарева башня. Подходит Горкин, и начинают оба показывать друг дружке. А Крынкин гудит над ними. Я сую между ними голову, смотрю на Москву и слушаю: - А Кремль-то наш... ах, хорош! - говорит отец, - Успенский, Архангельский... А где же Чудов?.. что-то не различу?... Панкратыч, Чудов разберешь?.. - А как же, очень слободно отличаю, розовеет-то... к Иван-Великому-то, главки сини!.. - Что за... что-то не различу я... а раньше видал отчетливо. Мелькается чуть... или глаза ослабли?.. - А вот, Сергей Иваныч, на Петров День пожаловать извольте-с... - так все увидите! - кричит Крынкин. - Муха на Успенский села - и ту разберете-с! Смеется Крынкин? в такую далищу - му-ху увидать! Но он, оказывается, взаправду это. Говорит, что один дошлый человек, газетчик, присоветовал ему поставить на галдарейке трубу, в какую на звезды глядят-считают. - Сразу я смекнул: в самую он, ведь, точку попал? По всей-то Москве слава загремит: у Крынкина на Воробьевке - тру-ба! востроломы вот на звезды смотрят! И повалят к Крынкину еще пуще. Востроломы, сказывают, на месяце даже видят, как извощики по мостовым катают! - выкрикивает он, хитро сощурив глаз. - Дак как же-с на Успенском-то муху не разобрать? Да не то, что муху... а бло-ху на лысине у чудовского монаха различу! Поехал на Кузнецкий, к самому Швабе... бывают они у Крыикина, пиво трехгорное уважают. Потолковали, то-се... - "будет тебе труба!" - говорят, "с кого полторы, а с Крынкипа за пятьсот!". Понятно, и Крынкин им уважение на пивке. Вот-с, на самый на Петров День освящение трубы будет. И в "Ведомостях" раззвонят, у меня все налажено. Хорошо бы преосвященного... стече-ние-то какое будет!.. Горкин говорит, что... как же так, преосвященного - и в трактир! Этого не показано. - Как-так, не показано? - вскрикивает Крынкин, дребезгом даже задрожало в стеклах. - На святыню-то смотреть - не показано?! Да как же так - не показано?!. На звезды-то Господни смо-трят в трубу, а? Все от Господа, все науки.. для вразумления! Имназии освящают? коровник, закутку свиньям поставлю, - осветят?!. Как же трубу мне не освятят, ежели скрозь ее всю святыню увидят, все кумполочки-крестики?!. Па-мятник, вон... чу-гун, великому поету-Пушкину будут освящать 8-го числа июня?!. и обязательно преосвященный будет! Чугун освятят, а бу-дет! И сам Швабе мне говорил - можно. Востроломы чего-то намеднись освящали, огромадную трубу на крышу ставили от него.. с молитвой-кропилом окропляли, и преосвященный был!.. Все говорят, что, пожалуй, и на галдарейке можно трубу освятить, даже и с преосвященным. И Горкин даже. А отец все на Москву любуется... И вижу я - губы у него шепчут, шепчут... - и будто он припоминает что-то... задумался. И вдруг, - вычитывать стал, стишки! любимые мои стишки. Я их из хрестоматии вычитывал, а он - без книжки! и все, сколько написано, длинные-длинные стишки. Так все и вычитал, не запнулся даже: Город чудный, город древний! Ты вместил в свои концы И посады, и деревни, И палаты, и дворцы. Я шепотком повторял за ним, и все-таки сбивался. ................................... На твоих церквах старинных Вырастают дерева, Глаз не схватит улиц длинных, - Эт