сегда!.." - закричал прямо на нее, и она со страху руками лицо закрыла! - все так и задивились, а то и рукой не шевелила. - "Будете у меня плясать!.." И пошел в залу. А там весь-то стол шоколадными конфетами уставлен, самыми лучшими, от Абрикосова С-вья, с кусочками ананаса на кружевной бумажке сверху и щипчиками золотенькими. Ту-другую опробовал, стаканчик чайку с ромком принял, икорки зернистой на сухарике пожевал... - ему докладывают, что больная заснула словно. - Этого, говорит, только мне и надо. И Боже вас упаси зашуметь!.." - и загрозился - мухи не стало слышно. Вызвал молодца покрепче, велел ему таз тот ледяной взять и поманил за собой. Подошел к головам больной и молодцу слова два шепнул. Тот поднял таз, - да ка-ак, со всего-то маху, об пол гро-хнет!.. - дак купчиха-то как ахнет на весь дом, скок с постели, в чем была, - и ну плясать!.. Грохоту-звону перепугалась, да ледяные брызги-то на нее, а она пригрезилась-задремала... - "Ну, вот, - говорит, - и проздравляю вас, выздоровели! теперь и без тазу будете плясать". Съел конфетку, получил, что полагается, большие тыщи... и поехал себе домой. А из коляски опять на всех пальцем погрозился, очень стро-гой. И выздоровела купчиха, скоро на свадьбе дочки так-то отплясывала!.. Долго сидели доктора в гостиной. Говорил только строгий, будто отчитывал. Потом матушку туда позвали. Строгий ей и сказал, что вылечить нельзя, а если и операцию сделать, голову открыть и вырезать неподходящее что под костью, или кровь свернулась, от сильного ушиба, то навряд больной выживет. - "Мы, - говорит, - тут пока в потемках, наука еще не дошла". А если и выживет, то, может случиться, что и не в себе будет. Матушку другие доктора под руки вывели и капель дали. А строгий вышел, так вот развел руками и сказал сердито: "я не чудотворец, молитесь Богу". И уехал. А конфеты ему в коляску положили. Доктора после сказали матушке, что теперь начнется самое тяжелое, - строгий им так сказал: станет слепнуть, а там и язык отнимется, - "и тогда все кончится". Сказали не сразу, а когда отец начал плохо видеть. Приехал матушкин брат, ученый, все он законы знал. Подумали - и решили не мучить больного, не резать в голове, наука еще не дошла лечить такое, из десятка девять под ножом кончаются, а и выживет - разум потерять может, и себе, и другим на муку. И доктора сказали, - были я еще, разные, - "положитесь на волю Божию". Больного передвинули из кабинета в спальню, так на диване он и лежал. Поставили зеленые ширмы, повесили на окнах плотные занавески, - больно было глазам от света. Пришла из бань сторожиха-банщица Анна Ивановна, которую всегда отличал отец, говорил - "вся-то, Аннушка, чистая ты, вся светлая". Она была совсем молоденькая, приятная, с лица белая-белая, высокая, ласковая. Ходила очень чисто, в белом платочке и светлом ситце. Муж ее был в солдатах, особенных, "гвардейских". Она была очень добрая, тихая; говорила певучим голосом, не спеша, как-то раздумчиво. Горкин ее уважал за примерное поведение и богомольность. От нее - говорила Сонечка - "будто тихий свет". Когда она проходила близко - пахло приятной свежестью, чистым ситцем, березкой, - свежим и легким "банным". Говорили, что она "несет горе неутешное": первенький у ней помер, по третьему годочку, забыть не может, а горя не показывает, не плачет. Помню, было это на Петров День. Приехали родные, обедали в саду, чтобы больного не тревожить. И в саду-то говорили тихо. Приходит Маша и говорит, что пришла Анна Ивановна, хочет что-то сказать, а в сад идти не хочет. Я побежал за матушкой: любил, когда приходит Анна Ивановна. Она приходила, когда из бань приносили "большую стирку". И всегда приносила нам чего-нибудь деревенского: то охапку гороховой зелени со стручками, то аржаных лепешек, сухой лесной малины... И теперь принесла гостинчику: лукошко свежего горошку и пучок бобов. Сказала ласково, пропела словно: - Бобиков сладких, сударик, покушайте... поразвлекетесь малость. Была она теперь не такая светлая, как всегда, а скучная, "болезная", - Горкин ей так сказал. Пришла с узелком, где у ней было самое нужное, для себя. Пришла надолго, просила дозволить ей походить за больным Сергей Иванычем, потрудиться. Матушка ей обрадовалась. За отцом сначала ходила Маша, но у ней все из рук валилось: откладывалась свадьба ее с Денисом, и она все забывала и путала. Отец попросил, чтобы был при нем Сергей-катальщик, очень сноровистый, его любимец. Сергей весело делал все, шутил веселыми приговорками, но руки у него были хваткие, сильные, и дня не проходило, чтобы он чего-нибудь не сломал или не разбил. Старался переворачивать вежливо, и всегда делал больно, - пальцы такие, чугунные. И вот, Анна Ивановна все узнала и пришла. Ее провели к отцу. Она поклонилась ему, сложив под грудью белые свои руки, с морщинистыми от парки пальцами, и сказала певучим голосом: - Здравствуйте, Сергей Иваныч, голубчик вы наш болезный... дозвольте за вами походить, похолить вас, болящего. Сколько мы ласки от вас видали, дозвольте уж потрудиться. Мне в радость будет, а вам в спокой. Отец посветлел, как увидал Анну Ивановну, поулыбался даже. - Спасибо, милая Аннушка, походи за больным... видишь, какой красавец стал, в зеркало взглянуть страшно. - А. вы не смотритесь, миленький. Выправитесь - насмотритесь, соколом опять будете летать, даст Господь. - Нет, Аннушка... налетался, видно. День ото дня все хуже, все слабею... - Да, ведь, никакая болезнь не красит. Да вы еще молодой совсем, поправитесь, вон и красочка в лице стала. Еще как шутить с нами будете, а мы радоваться на вас. Все наши бабы как уж жалеют вас!.. а Полюшка к Миколе-на-Угреши пешком ходила, и в Косино... просвирки вынала вот - со мной прислала. Анна Ивановна вынула из чистого платочка две просвирки и положила на столик у дивана. Отец перекрестился и приложился к просвиркам, и на глазах у него слезы стали. - Спасибо Полюшке, скажи ей. Что ж она не проведает меня?.. Скажи - помню ее, и песни ее помню... Вот, Аннушка... пришла ты, а мне и полегче стало. Так вы... любите строгого-то хозяина?.. - Уж и стро-гой!.. - пропела Анна Ивановна. - Как в бани приедет - солнышком всех осветит. Буду за вами ходить, а вы меня слушайтесь, я тоже стро-гая! - пошутила она, - в зеркало-то не дам смотреться. Так, что ли, барыня?.. Она тут же и принялась ходить: стала кормить с ложечки бульонцем, и отец ел с охоткой. Легкая рука, говорили, у Анны Ивановны: в день прихода ее к нам - "потрудиться" - не тошнило его ни разу. Она стала рассказывать ему про деревню, про мужа Степана, которого угнали куда-то "за Аршаву". А вечером читала ему Евангелие, сама надумала. Была она хорошо грамотна, самоучка. А он слушал-подремывал. И я слушал, усевшись в ореховое кресло, затаившись. Отец сказал: - Ты не хуже о. Виктора читаешь... зачитала меня, дремлю. Авна Ивановна поманила меня глазами, взяла за ручку и повела. Я так и прижался к ней. Она поцеловала меня в макушку. - Миленький ты мой... - сказала она тихо, ласково, - не надо плакать, Бог милостив. Доктора ездили, брали больного за руку, слушали "живчика". А легче не было. Все мы уж видели, что все хуже и хуже: и худеет, и лицо желтеет, маленькое совсем стало, как яблочко. Если бы только не тошнило... а то - каждый день, одной-то желчью. Когда Анна Ивановна поддерживает, обнявши за голову, и ласково гладит лоб, ему легче, он тихо стонет и говорит чуть слышно: "спасибо, милая Аннушка... замучилась ты со мной..." А она всегда скажет: - И нисколичко не замучилась, а все мне в радость. И не говорите так, миленький... Христос как за всех нас страдал, а мы что! Да я при вас-то в пуху живу... гляньте, руки-то у меня какие стали, гла-денькие, бе-лые... от парки поотдохнулн, неморщеные совсем, а как у барыни какой важной!.. И так вся и засветится улыбкой. Он возьмет ее руку и погладит. - А правда, гладенькие совсем. Крупная ты, а руки у тебя маленькие, дитевы словно. А она, весело: - Видите, я какая... совсем дите! А вы все-таки слушайтесь меня, черные-то думки не надумывайте. А то лежите - не спите, все думки думаете. А чего их думать. Господь за нас все обдумал, нечего нам и думать. А к вечеру отец зовет Горкина, велит рассказывать про дела. И Горкин ему только веселое говорит: - Наши дела - как сажа бела. Василич везде поспевает, и робята стараются, в срок все поделаем. Умеет Василич с народом обойтись. Сказал - "ну, робята, хозяину покуда не до нас, а и нас не забыл, наказал мне по пятаку набавки давать, старайтесь!". Робята наши хорошие, проникают. Все плоты пригнаны, и барки с березовыми дровами под Симоновым подчалены, все в срок. А под Петров День выручка по баням была большая, дождик в бани погнал. Выручку подсчитали, мешочки в железный сундук поклал. Все хорошо, только бы выправился. Добрые люди присоветывали извозчика с Конной позвать, старичка: очень способно пареным сенцом лечит и какую-то дает травку пить; в месяц трактирщика Бакастова от водянки вылечил, и церковного старосту, от Иван-Воина, Паленова, от живота, - а уж все доктора отказались. Прикладывал старичок сенную припарку на голову дня три, и полегчало. А теперь отец травку пьет, и два дня не тошнился. Порадовались мы, а потом опять хуже стало. Придешь к Горкину в мастерскую, а он все на постели сидит, руки в коленки, невеселый. И все лампадки теплятся у него. Я всегда теперь посмотрю, как помирает Праведник, на картинке, и думаю. Раз Клавнюшу застал у него, троюродного братца, который всех благочинных знает, и каждый-то день к обедням ходит, где только престольный праздник. Он только что с богомолья воротился, от Саввы Преподобного, под Звенигородом. Рассказывал Горкину про радости: - Уж и места там, Михал Панкратыч... райская красота!.. - Как не знать, почесть кажинный год удосуживался на денек-другой. Красивей и места нет, выбрал-облюбовал Преподобный под обитель. - И Москва-река наша там, и еще малая речка, "Разварня" зовется, раков в ней монахи лучинкой с расщепом ловят. Ох, вы-сокое место, все видать! А леса-то, леса!.. а зво-он ка-а-кой!.. из одного серебра тот колокол, и город с того зовется - Звени-Город. Служение было благолепное, и трапеза изобильная. Ушицу из лещиков на Петров День ставили, и киселек молошный, и каша белая, и груздочки соленые с черной кашей, и земляники по блюдечку, девушки нанесли с порубок. А настоятель признал меня, что купеческого я роду, племянничек Сергей Иванычу- дяденьке, позвал к себе в покои, чайком попотчевал с сотовым медком летошним, и орешками в медку потчевал. Оставил я им три рублика, в пяток чтобы шесть молебнов о здравии по Успеньев День править, во здравие болящего раба божия Сергия... Хорошо монахи дяденьку помнят, стаивал на богомольи у них, в рощах когда бывал... - Вместе бывали, как им не помнить. Как Сергей Иваныч побывает - то красную жертвует, а то три синеньких. И с рощ всегда дров монастырю, рощинской кладки, сажень тридцать свезти накажет... как не помнить! - И у Николы-на-Угреши я побывал, я в Косине. А завтра к Серги-Троице думаю подвигнутым, к Ильину Дню доспею. А там надо к крестный ночным ходам поспешать, кремлевским-Спасовым, николи не опускаю, такая-то красота благолепная!.. - И я, грешный, за "Спасовыми" всегда бывал, и хоруги носил, а вот... не удосужусь нонче, - говорит скучно Горкин. - Ах ты, птаха небесная... летишь - куды хотишь. Молись, молись эа дяденьку... Ох, пошел бы и я с тобой к Преподобному, душу бы облегчить... го-ре-то у нас какое!.. - воздохнул он, взглянул на меня и замолчал. На Спаса-Преображение все мы принесли отцу по освященному яблочку-грушовке, духовитой, сладкой. Он порадовался на них, откинулся в подушки и задремал. Мы вышли тихо, на цыпочках. И в дверях увидали Горкина: он был в праздничном казакинчике, с красным узелочком, - только что от Казанской, с освященными яблочками, отборными. Поглядел на нас, на отца, как он дремлет в подушках, склонившись желтым лицом на бочок, посмотрел на свой узелок... и пошел вниз, к себе. Я побежал за ним, ухватился за узелок... - "дай, отнесу папашеньке...". Он вдруг схватился: "да что ж я это, чумовой... яблочки-то, не положил!.." - сел на порожке, посадил меня к себе на коленки... - Вот и Спас-Преображение... радость-то какая, бывало... свет-то какой, косатик!.. Яблочками с папашенькой менялись... - говорил он, всхлипывая, и катились слезы по белой его бородке. - На Болото вчерась поехал, для церкви закупить, а радости нету. Прошли наши радости, милок. Грушовку трясли с тобой... А папашенька всего-то укупит нам, и робятам яблочков, полон-то полок пригоним. И все-то радуются. Ну, и я закупил робятам, Василич уж напомнил, голова-то у меня дурная стала, все забывать стал. Ну, пожуют яблочка, а радости нет. Арбузика, бывало, возьмет папашенька, и дыньку вам, и то-се... Пошли мы с ним на цыпочках, положили яблочки в узелке на столик. БЛАГОСЛОВЕНИЕ ДЕТЕЙ После Успенья солили огурцы, как и прежде, только не пели песни и не возились на огурцах. И Горкин не досматривал, хорошо ли выпаривают кадки: все у отца, все о чем-то они беседуют негромко. Я уже не захожу в кабинет. Зашел как-то, когда передвигали больного в спальню, и стало чего-то страшно. Гулким показался мне кабинет, пустым, каким-то совсем другим. Где раньше стоял большой диван, холодный и скользкий от клеенки, светлела широкая полоса новенького совсем паркета, и на нем лежало сафьяновое седло, обитое чеканным серебром. Я поднял серебряное стремя и долго его разглядывал. Оно было тусклое с бочков, стертое по краям до блеска, где стояла нога отца. Я поцеловал стертый, блестящий краешек, холодный... - стремя упало на пол и зазвенело жалобно. Я стал осматриваться, отыскивать: что еще тут, самое главное, самое важное... - от папашеньки? Он всегда поправлял на окнах низенькие ширмы из разноцветных стекол, чтобы стояли ровно. Они стояли ровно, и через верхние стеклышки их видел я золотое небо, похожее цветом на апельсин; красный, как клюква, дом дяди Егора; через нижние - синий, как синька, подоконник. Но это было не главное. На небольшом письменном столе, с решеточкой, "дедушкином столе", справа, всегда под рукой, лежали ореховые счеты. Я стал отсчитывать пуговки, как учил отец, сбрасываеть столбики мизинцем... - и четкий, крепкий, сухой их щелк отозвался во мне и радостно, и больно. Я все на столе потрогал: и гусиное перышко, и чугунное пресс-папье, с вылитым на нем цветочком мака и яичком за что берут. Этой тяжелой штукой он придавливал счета, расправленные смятые бумажки - рубли и трешки, уложенные в пачки. Все перетрогал я... - и, вдруг, увидал, под синей песочницей из стекла, похожего на мраморное мыло, мой цветочек, мой первый "желтик", сорванный в саду, еще до Пасхи... вспомнил, как побежал к отцу... Он сидел у стола, считал на счетах. Я крикнул: "Папаша, вот мой желтик, нате!.." Он взял, понюхал - и положил под песочницу. Сказал, раздумчиво, как всегда, когда я мешал ему: "а ты, мешаешь... ну, давай твой желтик..." - и потрепал по щечке. Он тогда был совсем здоровый. Я взял осторожно засохший желтик, поднес к губам... Потом увидал на стене у двери сумочку с ремешком, с которой он ездил верхом. Всегда там была гребеночка, зеркальце, носовой платок, про запас, флакончик с любимым флердоранжем, мятные лепешки в бумажном столбике, мыльце, зубная щетка, гусиные зубочистки... Я пододвинул стул, влез и открыл сумочку. Запах духов и кожи... его запах!.. - подняли во мне все... Я закрыл сумочку, не видя... вышел из кабинета, на цыпочках... и не входил больше. Воздвижение Креста Господня... - праздник папашеньки, так мне всегда казалось. Всегда, когда зажигал лампадки, под воскресенье, ходил он по комнатам с затепленными лампадками и напевал тихо, как про себя, - "Кресту Твоему-у... поклоняемся-а. Влады-ы-к-о... и свято-о-е... Воскре-сение..." Я подпевал за ним. Теперь Анна Ивановна затепливает лампадки каждый вечер, вытирает замасленные руки лампадной тряпочкой и улыбается огонькам-лампадкам на жестяном подносе, а когда поставит в подлампадпик, благоговейно крестится. Так хорошо на нее смотреть, как она это делает. Такая она спокойная, такая она вся чистая, пригожая, будто вся светлая, и пахнет речной водой, березкой, свежим. Такое блистающее на ней, будто новенькое всегда, платье, чуть подкрахмаленное, что огоньки лампадок сияют на нем живыми язычками - синими, голубыми, алыми... и кажется мне, что платье на ней в цветочках... Я учу ее петь "Кресту Твоему", а она его знает и начинает тихо напевать, вздыхает словно, и таким ласковым, таким затаенным и чистым голоском, будто это ангелы поют на небеси. Она входит с лампадкой в спальню, движется неслышно совсем к киоту в правом углу, где главные наши образа-"благословения": Троица, Воскресение Христово, Спаситель, Казанская, Иоанн-Креститель, Иван-Богослов... и Животворящий Крест в "Праздниках". Она приносит пунцовую лампадку и чуть напевает-дышит - "и свято-о-е... Воскресение Твое...". Я заглядываю за ширмы, слушает ли отец. Он будто дремлет, полулежит в подушках, а глаза его смотрят к образам, словно он молча молится, не шевеля губами. Он слышит, слышит!.. Говорит слабым голосом: - Славный у тебя голосок, Аннушка... ну, пой, пой. И мы, вместе, поем еще. Я пою - и смотрю, как у Анны Ивановны открываются полные, пунцовые, как лампадка, губы, а большие глаза молитвенно смотрят на иконы. И так хорошо-уютно в спальне - от лампадок, от малиновых пятен на плотных занавесках, где пало солнце, от розового теперь платья Анны Ивановны, от ее светлого, чистого напева. Отец манит Анну Ивановну, ласково смотрит на нее и говорит по-особенному как-то, не так, как всегда шутливо: - Хорошая ты, душевная... знал я, добрая ты... а такая хорошая-ласковая... не знал. Спасибо тебе, милая Аннушка... за всю доброту твою. Он взял ее руку, подержал... и устало откинулся в подушки... А она этой рукой, горбушечками пальцев, утерла себе глаза. Совсем плохо, отец ничего не ест, сухарики только да водица. Говорят - "душенька уж не принимает, готовится". Я теперь понимаю, что это значит - "готовится" Пришла Домна Панферовна, чтобы поразвлечь душеспасительным разговором, посидела полчасика, а отец все подремывал. А как вышла, и пошли они с Горкиным в мастерскую, она и говорит: - Ох, не жилец он... по глазкам видать - не жилец, уходит. Горкин ни слова не сказал. А она будто разумела, когда человеку помирать: такой у ней глаз вострый. Я спросил Горкина, только она ушла, - может, он мне скажет по правде, Домна Панферовна, может, не поняла. А он только и сказал: - Чего я тебе скажу... плох папашенька. Тает и тает ото дню, уж и говорит невнятно. Я заплакал. Он погладил меня по головке и не стал уговаривать. Я поглядел на картинку, где Праведник отходит, и стало страшно: все округ его эти, синие, по углам жмутся, а подойти страшатся. И спрашиваю: - Скажи... папашенька будет отходить... как Праведник?.. - У кажного есть грехи, един Бог безо греха. Да много у папашеньки молитвенников, много он добра творил. Уж така доброта, така... мало таких, как панашенька. Со праведными сопричтет его Господь... "блажени милостивыи, яко тии помиловыни будут", - Господне Слово. - Господь по правую руку душеньку его поставит, да?... - Со праведными сопричтет - по правую ручку и поставит, в жись вечную. - А те, во огнь вечный? какие неправедные и злые?.. а его душенька по правую ручку?.. а эти, не коснутся? ни-когда не коснутся?.. - Никак не дерзнут. На это у этих нет власти... и доступаться не подерзают. - И сам, т о т ... самый Ильзевул... не может, а? не доступится?.. - Никак не доступится. Потому, праведной душе ангели-охранители даны, а в подмогу им добрые дела. Как вот преподобная Феодора ходила по мытарствам... было ей во сне открыто, по сподоблению. Это уж ты будь спокоен за папашеньку. Отойдет праведной кончиной и будет дожидать нас, а мы приуготовляться должны, добрую жись блюсти. А то, как праведности не заслужим, вечная разлука будет, во веки веков аминь. Держи папашеньку за пример - и свидишься. - И ты свидишься, а? ты свидишься с нами... там, на том свете?.. - Коль удостоюсь - свижусь. - Удостойся... ми-ленький... удостойся!.. как же без тебя-то... уж все бы вместе. Он напоил меня квасом с мягкой и помочил голову. Очень жарко было натоплено в мастерской, дубовой стружкой: на дворе-то холодать уж стало, под конец сентября, - с того, пожалуй, и голова у меня зашлась. В самый день Ангела моего, Ивана Богослова, 26 сентября, матушка, в слезах, ввела нас, детей, в затемненную спальню, где теплились перед киотами лампадки. Мы сбились к изразцовой печке и смотрели на зеленые ширмы, за которыми был отец. На покрытом свежем скатертью столике лежали вынутые из кивотиков образа. Над ширмами на стене, над изголовьем дивана, горели в настеннике две свечи. Сонечка и Маня были в белых платьях и с черными бархотками на шее с золотыми медальончиками-сердечками, и мне было приятно, что для моих именин так нарядились, словно в великий праздник. Самой меньшой, Катюшке, был только годик, и ее принесли после в одеяльце. Коля был в новой курточке. А я, как от обедни, остался во всем параде, в костюмчике с малиновым бархатцем и янтарными пуговками, стеклянными. Утром мне было еще немного радостно, что теперь ходит за мной мой Ангел, и за обедом мне подавали первому. Были и разные подарки, хоть теперь и не до подарков. Трифоныч поднес мне коробочку "ландрипчика". Горкин вынул большую "заздравную" просвиру и подарил еще книжечку про св. Кирилла-Мефодия, которые написали буковки, чтобы читать Писание. Еще подарил коврижки и мармеладцу. От папашеньки был самый лучший подарочек, - "скачки", с тяжелыми лошадками, и цветочный атлас, с раскрашенными цветочками, - сам придумал. Матушка рассказывала, как он сказал ей: "Ванятка любит... "желтики". И еще черный пистолет с медными пистонами, только не стрелять в комнатах, нельзя тревожить. Матушка подарила краски. Даже Анна Ивановна подарила, - розовое мыльце-яичко, в ребрышках, как на Пасху, и душки резедовые в стеклянной курочке. Чтобы не плакать, я все думал о пистолетике. И молился, чтобы стало легче папашеньке, и мы стали бы играть вечером в лото и "скачки" на грецкие орехи и пить шоколад с бисквитами, как прошлый год. Отец попросил, чтобы ему потуже стянули голову мокрым полотенцем. Матушка с Анной Ивановной пошли за ширмы, и Маша подала им туда лед в тазу. Сестры держали у губ платочки, глаза у них были красные, напухшие. Только тетя Люба была в спальной, а другие родные остались в гостиной рядом. Им сказали, что в спальной душно, потом их пустят - "проститься". Я испугался, что надо уже прощаться, и заплакал. Тетя Люба зажала мне рот и зашептала, что это - гостям прощаться, скоро они уедут, не до гостей. Она все грозилась нам от окна, когда сестры всхлипывали в платочки. Нас давно не пускали в спальню. Анна Ивановна сказала: - Ну, как, голубок, пустить тебя к папеньке, он в тебе души не чает, уж очень ты забавник, песенки ему пел... - и целовала меня в глазки. - Ишь, слезки какие, соленые-соленые. Все тебя так - "Ванятка-Ванятка мой". А увидит тебя сиротку, пуще расстроится. Матушка велела Анне Ивановне раздвинуть ширмы. Отец лежал высоко в подушках, с полотенцем на голове. Лицо его стало совсем желтым, все косточки на нем видны, а губы словно приклеились к зубам, белым-белым. На исхудавшей шее вытянулись, как у Горкина, две жилки. Отец, бывало, шутил над ним: "уж и салазки себе наладил, а до зимы еще далеко!" - про жилки, под бородкой. Жалко было смотреть, какие худые руки, восковые, на сером сукне халатика. На нас загрозилась тетя Люба. Я зажмурился, а сестры закашлялись в платочки. Только Коля вскрикнул как в испуге, - "папашенька"!.. Анна Ивановна зажала ему рот. - Дети здесь... благослови их, Сереженька... - сказала матушка, бледная, усталая, с зажатым в руке платочком. Отец выговорил, чуть слышно: - Не вижу... ближе... ощупаю... У меня закружилась голова, и стало тошно. Хотелось убежать, от страха. Но я знал, что это нельзя, сейчас будет важное, - благословение, прощание. Слыхал от Горкина: когда умирают родители, то благословляют образом, на всю жизнь. Матушка подвела сестриц. Отец поднял руку, Анна Ивановна поддерживала ее. Он положил руку на голову Сонечке. Она встала на колени. - Это ты... Софочка... благословляю тебя... Владычицей Казанской... Дай... - сказал он едва слышно, в сторону, где была матушка. Она взяла со столика темный образ "Казанской", очень старинный. Анна Ивановна помогала ей держать образ и руки отца на нем. И с ним вместе они перекрестили образом голову Сонечки. - Приложитесь к Матушке-Казанской... ручку папеньке поцелуйте... - сказала Анна Ивановна. Сонечка приложилась к образу, поцеловала папеньке руку, схватилась за грудь и выбежала из спальни. Потом благословил Маню, Колю. Анна Ивановна поманила меня, но я прижался к печке. Тогда она подвела меня. Отец положил мне на голову руку... - Ваня это... - сказал он едва слышно, - тебе Святую... Троицу... мою... - больше я не слыхал. Образ коснулся моей головы, и так остался... В столовой все сидели в углу, на шерстяном диване; я к ним притиснулся. После узнали, что отцу стало дурно. Приехал Клин и дал сонного. Все разъехались, осталась только тетя Люба. Она сказала, что отец говорил все - "мать не обижайте, слушайтесь, как меня... будьте честные, добрые, - не ссорьтесь, за отца молитесь...". Нас уложили рано. Я долго не мог заснуть. Приходила Анна Ивановна, шептала: - Умница ты, будь в папеньку. Про всех вспомнил, а глазки-то уж не смотрят. И меня узнал, Аннушку, пошептал, - "спасибо тебе, родная...". Голубочек ты мой сиротливый... - "родная"... так и сказал. Мне стало покойно от ласковых рук. Я прижался губами к ним и не отпускал... А потом пришел Горкин. - Хорошо было, чинно. Благословил вас папашенька на долгую жизнь. Тебя-то как отличил: своим образом, дедушка его благословил. Образ-то какой, хороший-ласковый: Пресвятая Троица... ра-достный образ-те... три Лика под древом, и веселые перед Ними яблочки. А в какой день-то твое благословение выдалось... на самый на День Ангела, косатик! Так папашенька подгадал, а ты вникай. После узналось, что отец сказал матушке: - Дела мои неустроены. Трудно будет тебе, Панкратыча слушай. Его и дедушка слушал, и я, всегда. Он весь на правде стоит. И Василь-Василича помянул: наказал за него держаться, а опора ему Горкин. Когда сказали Василь-Василичу, - уж после всего, - он перекрестился на образа и сказал: - Покойный Сергей Иваныч держал меня, при моем грехе... пони-мал. И я жил - не пропал, при них. Вот, перед Истинным говорю, буду служить, как Сергей Иванычу покойному, поколь делов не устроим. А там хошь и прогоните. И слово свое сдержал. СОБОРОВАНИЕ На Покров рубили капусту. Привезли, как всегда, от огородника Пал-Ермолаича много крепкой, крупной капусты, горой свалили у погребов. Привезли огромное "корыто" - долгий ящик, сбитый из толстых досок, - кочней по сотне рубит, сечек в двадцать. Запахло крепким капустным духом. Пришли банщицы и молодцы из бань, нарядные все, как в праздник. Веселая работа. Но в эту осень не было веселья: очень уж плох хозяин. Говорит чуть слышно и нетвердо, и уже не различает солнышка. Анна Ивановна раздвигала занавески, впускала солнышко, а он и к окнам не поглядел. Горкин мне пошептал: - Уж и духовную подписал папашенька, ручкой его водили. Все знают, что нет никакой надежды: отходит. У нас и слез не осталось, выплакались. Все без дела бродим, жмемся по углам. А к ночи всем делается страшно: тут она где-то, близко. Последние дни спим вместе, на полу, в гостиной, чтобы быть ближе к отцу при последнем его дыхании. И вот, как рубили капусту, он очнулся от дремоты и позвал колокольчиком. Подошла Анна Ивановна. - Это что, стучат... дом рубят? Она сказала: - Капусту готовят-рубят, веселую капустку. Бывало, и вы, голубчик, с нами брались, сечкой поиграть... кочерыжками швырялись. Он, словно, удивился: - Уж и лето прошло... и не видал. - А потом, погодя, сказал: - И жизнь прошла... не видал. И задремал. А потом, опять слышит Анна Ивановна колокольчик. - Поглядеть, Аннушка... кочерыжечки... Анна Ивановна прибежала к корыту: - Сергей Иваныч... кочерыжечки хочет, скорей давайте!. Выбрали парочку сахарных, к сердечку. Понесла на золотенькой тарелке Поля: не сама вызвалась, а ей закричали: - Тебе, Полюшка, нести!.. все тебя отличал Сергей Иваныч! Заробела Поля, а потом покрестилась и понесла за Анной Ивановной. Когда вернулась, сказала горестно: - Сменился с лица-то как Сергей Иваныч... се-день-кий стал. По голосу меня признал... нащупал кочерыжечку, понюхал, а сил-то и нет, хрупнуть. Она надвинула на глаза платок, золотенький, как желтяк, и стала рубить капусту. Антон Кудрявый под руку ее толконул. - Крепше-солоней будет!.. - и засмеялся. Никто словечка не проронил, только Полугариха сказала: - Шути, дурак... нашел время!.. Уж после Анна Ивановна сказывала: Поля заплакала в капустку, пожалела. Она была молоденькая вдова-солдатка, мужа на воине убили. И вот, плакала она в капустку... - А кому он не ндравился, папашенька-то! дурным только... ан-гел чистый. На другой день Покрова отца соборовали. Горкин говорил, какое великое дело - особороваться, омыться "банею водною-воглагольною", святым елеем. - Устрашаются эти, потому - чистая душенька... покаялась-приобщилась и особоровалвсь. Седьмь раз Апостола вычитывают, и седьмь Евангелие, и седьмь раз помазуют болящего. А помазки из хлопчатки чистой и накручены на стручцы. Господне творение, стручец-то. А соборовать надо, покуда болящий в себе еще. Уж не видит папашенька, а позвать - отзывается. Вот и особоруется в час светлый. Приехали родные, - полна и зала, и гостиная. Понабралось разного народу, из всех дверей смотрят головы, никому до них дела нет. Какой-то в кабинет забрался, за стол уселся. Застала его Маша, а он пальцами вертит только, - глухонемой, лавошников племянник, дурашливый. И пропал у нас лисий салоп двоюродной тетки, так она ахала. Горкин велел Гришке ворота припереть, незнаемых не пускать. Мне суют яблочки, пряники, орешки, чтобы я не плакал. Да я и не плачу, уж не моту. Ничего мне не хочется, и есть не хочется. Никто у нас не обедает, не ужинает, а так, всухомятку, да вот чайку. Анна Ивановна отведет меня в детскую, очистит печеное яичко, даст молочка... И все жалеет: "болезные-вы-болезные..." Стали приходить батюшки: о. Виктор, еще от Иван-Воина, старичок, от Петра и Павла, с Якиманки, от Троицы-Шаболовки, Успения в Казачьей... еще откуда-то, меленький, в синих очках. И псаломщики с облачениями. Сели в зале, дожидают о. благочинного, от Спаса в Наливках. О. Виктор Горкина допросил: - Ну, всевед, все присноровил? а седьмь помазков не забыл из лучинки выстрогать?.. Ничего не забыл Панкратыч; и свечи, и пшеничку, и красного вина в запивалочке, и росного ладану достал, и хлопковой ватки на помазки; и в помазки не лучинки, а по древлему благочестию: седьмь стручец бобовых-сухоньких, из чистого платочка вынул, береженых от той поры, как прабабушку Устинью соборовали. Прибыл о. благочинный Николай Копьев, важный, строгий. Батюшки его боятся, все подымаются навстречу. Он оглядывает все строго. - Протодьякона опять нет? Намылю ему голову. - И глядит на о. Виктора. - Осведомили - с благочинным будет? - Предуведомлял, о. Николай, да его загодя в город на венчание пригласили, на Апостола... на рысаке обещали срочно сюда доставить. Говорят от окна: - Как раз и подкатил, рысак весь в мыле! Все смотрят, и о. благочинный. Огромный вороной мотает головой, летят во все стороны клочья пены, а протодьякон стоит на мостовой и любуется. Благочинный стукнул кулаком в раму, стекла задребезжали. Протодьякон увидал благочинного и побежал во двор, но ему ничего не было. Благочинный махнул рукой и сказал: - Что с тебя, баловника, взять. На "Баловнике" домчали? - На "Баловнике", о. Николай. Летел на молнии, в пять минут через всю Москву! Горкин после сказал, что благочинный сам любит рысаков, и "Баловника" знает, - вся Москва его знает за призы. - Папашеньку тоже вся Москва знает. Узнали купцы, что протодьякон на соборование спешит, вот и домчали на призовом. Гости повеселели, и батюшки. И я тоже чуть повеселел, страшного будто нет, выздоровеет папашеиька с соборования. Благочинный погладил меня по голове и погрозился протодьякону: - Голосок-то посдержи, баловник. Бабушка у Паленовых с твоего рыку душу Богу отдала за елеосвящением... и Апостола не довозгласил, а из нее и дух вон! И опять все повеселели, будто приехали на именины в гости. И стол с закусками в зале, и чайный стол с печеньем и вареньем, - батюшкам подкрепиться, служение-то будет долгое. Горкин велел мне упомнить: будет протодьякон возглашать - "и воздвигнет его Господь!". Может, выздоровеет папашенька, воздвигнет его Господь!... Батюшки облачились в ризы и пошли в спальню. Родным говорят - душно в спальне, отворят двери в гостиную, - "в дверях помолитесь". Тетя Люба ведет нас в спальню и усаживает на матушкину постель. Занавески раздвинуты, видно, как запотели окна. Ширмы отставлены. Отец лежит в высоких подушках, глаза его закрыты, лицо желтое, как лимон. Перед правым кивотом, на середине спальни, поставлен стол, накрытый парадной скатертью. На столе - фаянсовая миска с пшеницей, а кругом воткнуты в пшеницу седьмь стручец бобовых, обернутых хлопковой ваткой. Этими помазками будут помазывать святым елеем. На пшенице стоит чашечка с елеем и запивалочка с кагорчиком. Горкин, в великопраздничном казакинчике, кладет на стол стопу восковых свечей. Перед столом становится благочинный, а кругом остальные батюшки. Благочинный возжигает свечи от лампадки и раздает батюшкам; потом влагает в руку отцу и велит Анне Ивановне следить. Горкин раздает свечки нам и всем. В дверях гостиной движутся огоньки. Начинается освящение елея. Служат неторопливо, благолепно. Отец очень слаб, трудно даже сидеть в подушках. Все время поправляют подушки и придерживают в руке свечку то Анна Ивановна, то матушка. Протодьякон возглашает: "о еже, благословитися, елеу сему... Господу по-ма-а-лимся!.." Благочинный говорит ему тихо, но все слышно: "потише, потише". Дрожит дребезжаньем в стеклах. Кашин в дверях чего-то подмигивает дяде Егору и показывает глазом на протодьякона. А тот возглашает еще громчей. Благочинный оглядывается на него и говорит уже громко, строго: "потише, говорю... не в соборе". Протодьякон все возглашает, закатывая глаза: "...по-ма-а-лимся!.." Благочинный начинает читать молитву, держа над елеем книжку, батюшки повторяют за ним негромко. Отец дремлет, закрыв глаза. Протодьякон берет толстую книгу и начинает читать, все громче, громче. И я узнаю "самое важное", что говорил мне Горкин: - "...и воздви-гнет его... Го-спо-о-дь!.." В спальне жарко, трудно дышать от ладана: в комнате синий дым. По окнам текут струйки, - на дворе, говорят, морозит. Мне видно, как блестит у отца на лбу от пота. Анна Ивановна отирает ему платочком, едва касаясь. Такое у ней лицо, будто вот-вот заплачет. Я чувствую, что и у меня такое же скосившееся лицо. Отцу трудно дышать, по сорочке видно: она шевелится, открывается полоска тела и знакомый золотой крестик, в голубой эмали. Великим Постом мы были в бане, и отец сказал, видя, что я рассматриваю его крестик: "нравится тебе? ну, я тебе его откажу". Я уже понимал, что это значит, но мне не было страшно, будто никогда этого не будет. Благочинный начинает читать Евангелие. Я это учил недавно: о милосердном Самарянине. И думал тогда: вот так бы сделал папашенька и Горкин, если пойдем к Троице и встретим на дороге избитого разбойниками. Слушаю благочинного и опять думаю про то же. Открываю глаза... Начинается самое важное. Протодьякон громко возглашает. Благочинный берет из миски стручец, обмакивает в святой елей и подходит к отцу. Анна Ивановна взбивает за больным подушки. Благочинный помазует лоб, ноздри, щеки, уста... раскрывает сорочку, помазует грудь, потом ладони... И когда делает стручцем крестики, молится... - да исцелит Господь болящего Сергия и да простит ему все прегрешения его. Протодьякон опять читает Апостола. А после Апостола старенький батюшка читает Евангелие и помазует вторым стручцем. Потом протодьякон стал опять возглашать Апостола... Потом о. Виктор читает из Евангелия, как Исус Христос дал ученикам Своим власть изгонять бесов и исцелять немощных... Трудно дышать от духоты. Анна Ивановна отирает лицо отцу одеколоном, слышен запах "лесной воды". Матушку уводят, тетя Люба держит руку отца со свечкой. А батюшки все читают... Мне душно, кружится голова... роняю свечку, она катится по коврику под кровать... кидаются за ней... а я гляжу на свечку в руке отца... с нее капает на сорочку. Кашин глядит на свою свечку и колупает оплыв. Он у нас не бывал с того дня, как обидел папашеньку, но дядя Егор каждый день заходит. Горкин поведал мне, как папашенька слезно просил его обещать перед образом Спасителя, что не обидит сирот. И он перекрестился, что обижать не будет. У него "вексельки" за кирпич: отец строил бани в долг, задолжал и ему, и Кашину, и они про-цент большой дерут, могут разорить нас. Узнал и еще: совсем мы небогаты, трудами папашеньки только и живем, а папашенька - дядя Егор на дворе кричал, - "не деляга, народишко балует". А Горкин говорит - "совесть у папашеньки, сам не допьет - не доест, а рабочего человека не обидит, чужая копеечка ему руки жгет". Трудами-заботами дедушкины дела поправил, - "разорили дедушку на подряде чиновники, взятку не дал он им!" - новые бани выстроил на кредит, и теперь, если не разорят нас "ироды", бани и будут вывозить. Протодьякон в седьмой раз возглашает Апостола. Батюшка в синих очках прочитывает седьмое Евангелие и в последний раз помазует св. елеем. Все стручцы вынуты из пшеницы... - конец сейчас?.. Благочинный спрашивает у матушки: "может ли болящий подняться - принять возложение Руки Христовой?" Тетя Люба в ужасе поднимает руки: - Что вы, батюшка!.. он и в подушках едва сидит!.. Тогда все батюшки обступают болящего. Благочинный берет св. Евангелие... И я подумал - "когда же перестанут?..". После сказал я Горкину. Он побранил меня: - Стра-мник!.. про священное так!.. а?.. - "пере-ста-нут"!.. а?! про святое Евангелие!.. Нет, благочинный больше не читал. Он раскрыл св. Евангелие, перевернул его и возложил святыми словами на голову болящему. Другие батюшки, все, помогали ему держать. Благочинный возглашал "великую молитву". Горкин сказал мне после: - Великая то молитва, и сколь же, косатик, ласкова!.. В этой молитве читается: "Не грешную руку мою полагаю на главу болящего, но Твою Руку, которая во Святом Евангелии... и прошу молитвенно: "Сам кающегося раба Твоего приими человеколюбием... и прости прегрешения его и исцели болезнь..." Отец приложился ко св. Евангелию и слабым шепотком повторил, что говорил ему благочинный: "Простите... меня... грешного..." Соборование окончилось. После соборования приехал Клин и дал сонного. Спальню проветрили. В ней, от ду