Константин Михайлович Станюкович. Беглец --------------------------------------------------------------------- Станюкович К.М. Собр.соч. в 10 томах. Том 1. - М.: Правда, 1977. OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 14 апреля 2003 года --------------------------------------------------------------------- {1} - Так обозначены ссылки на примечания соответствующей страницы. I Чуть-чуть покачиваясь на затихавшей зыби и вздрагивая от быстрого хода, подходил наш клипер к берегам Калифорнии. Было прелестное сентябрьское утро. Солнце уже высоко поднялось на ярко-голубом небе, подернутом белоснежным кружевом убегающих перистых облачков, и заливало палубу ярким блеском. От присмиревшего океана веяло свежестью и прохладой. Дышалось полною грудью. Обрывистые красные берега, окутанные по верхам золотистой дымкой тумана, уж отчетливо видны простым глазом. Вдали, на высоком холме, у входа в бухту, белеется башня маяка. Все чаще и чаще попадаются навстречу суда, и малютка-пароходик, с ярким флагом на мачте, поднимаясь с волны на волну, несется к клиперу. Это - лоцман, и с ним, конечно, пачка последних американских газет. Все вышли наверх из душных кают, и палуба забелела множеством матросских чистых рубах. Все празднично настроены. Все просветлели, охваченные радостным ожиданием "берега". После тридцатидневного бурного перехода с постоянной качкой, тревожными вахтами со шквалами, дождем и нередкими окриками боцмана среди ночи: "Пошел все наверх третий риф брать!", - после прискучивших консервов за обедом и однообразных разговоров в кают-компании, надоевших всем, как и физиономии друг друга, после скучных стоянок в китайских портах, - эта "жемчужина Тихого океана", как называют янки Сан-Франциско, сулила немало удовольствий. Всем хочется поскорей увидать этот диковинный город, выросший со сказочной быстротой, и среди молодых офицеров уже идут оживленные толки о съезде на берег. И на баке - этом матросском клубе, где устанавливаются репутации и обсуждаются все выдающиеся явления судовой жизни, - вокруг кадки с водой для курильщиков (в другом месте курить матросам нельзя) собралась толпа. И там разговоры, разумеется, о "береге". Общий любимец, добродушный, веселый и смелый до отчаянности марсовой Якушкин, которого все почему-то зовут Якушкой, хотя Якушке уж под сорок лет, - передает свои впечатления о Сан-Франциско, где он был три года тому назад, когда в первый раз ходил в кругосветное плавание. По словам Якушки, город веселый, народ бойкий и живет вольно, кабаков много, и водка хорошая - виска по-ихнему; табак - дрянь против нашего, зато шерстяные рубахи можно похвалить: носки и дешевы. - А насчет чего другого-прочего, братцы, так дорого... Он ухарски подмигнул бойким черным глазом из-под темных взъерошенных бровей, придававших его смуглому, широкому, скуластому лицу с шапкой на затылке забубенный вид заправского лихого матроса, прижал корявым, почерневшим от смолы пальцем огонь в своей трубочке, цыкнул по-матросски в кадку и, расставив свои короткие, крепкие босые ноги фертом, не торопясь, прибавил: - Зато и форсисты шельмы, я вам скажу! - Ну?! - раздалось из толпы. Очевидно, довольный произведенным эффектом, Якушка продолжал: - Но только пьяного, братцы, не пущают... ни боже мой! А ежели ты пришел пьяный, тебя сейчас мамзель честью по загривку... И не пикни! Потому у их бабам уважение. Какая ни есть, а уважать! В толпе смеются. На многих лицах недоверие, и кто-то иронически замечает: - Чудно что-то, Якушка! - Чудно и есть, а только я верно вам говорю - бабу обидеть не смей! Молодой белобрысый матросик с большими добрыми голубыми глазами, не успевший еще потерять на службе своей деревенской складки, все время необыкновенно внимательно слушавший Якушку, вдруг спросил, застенчиво улыбаясь: - А какой державы, Якушка, народ? - Американской, паря, державы. И хотя этот ответ ровно ничего не объяснил молодому матросу, тем не менее он кивнул головой с видом удовлетворения, затянулся окурком и, бросая его в кадку, заметил в форме вопроса: - Тоже, значит, у их свой король есть? - То-то вот, братцы, нету! - отвечал Якушка, обращаясь ко всем, таким тоном, словно бы он извинялся за американцев. - Оголтелый народ! - неожиданно прибавил он, как бы вдруг сам проникаясь странностью сообщенного факта. - Нечего сказать, народ! - заметил кто-то в толпе. - Однако тоже и у них есть свое начальство. Выберут промеж себя какого-нибудь сапожника, вроде будто начальника, вот тебе и вся недолга! - Без начальства шалишь, брат! - раздался чей-то голос. - А живут, надо правду говорить, хорошо. Хо-ро-шо, братцы, живут! - продолжал Якушка. - Взять к примеру: простая мастеровщина, а харч у него завсегда мясной, и виску трескает, и хлеб пшеничный... И насчет одежи чистый народ! Этто шляпу на затылок надел, сам в пинджаке и щиблетках, курит себе сигарку и поплевывает. Думаешь: господин какой, а он всего-навсего - рабочий человек!.. Да у их и не узнать: кто из господ, кто из простых... - Ишь ты! Видно, житье? - дивуются матросы. - Житье и есть! Земли много у них - земля вольная. И опять же: копают золото. Копай кто хочет, заказу нет. Раздобыл - твое счастье... Вольная сторона! В эти места, сказывают, со всего свету народ бежит. - Который человек ежели бога забыл, тот и бежит! - проговорил строгим внушительным тоном старик плотник Захаров. - Правильный человек не побежит... Ты живи, где тебе назначено... На своей стороне живи... вот что! - Да и пропадешь у этих идолов! Ни он тебя не поймет, ни ты его! - вставил другой матрос. - Недаром говорится: "На чужбинке словно в домовинке!" - И как это бросить свою сторону да в этакую даль! - раздумчиво промолвил белобрысый матросик. - Небойсь, наш российский сюда не побежит? - Бога еще помнят наши-то! - опять строго произнес плотник. - Однако один и наш сбежал, когда мы во Францисках стояли! - значительно проговорил Якушка. - Наш?! - Наш и есть... Поди ж ты! В эту минуту подходил лоцманский пароходик, и все обратили на него внимание. Клипер приостановил ход. Пароходик подлетел к борту, приняв на ходу брошенный с клипера "конец", и, ссадив лоцмана, пошел прочь. Поднявшись по трапу, на палубу выскочил высокий сухощавый янки в черном сюртуке и высоком цилиндре, кивнул головой, проговорив приветствие, и поднялся на мостик. Там он поздоровался, первый протягивая руку, со стоявшими офицерами, отдал пачку газет, радостно сообщил, что на днях вздули южан (дело было во время междуусобной войны{215}), и, заложив руки назад, зашагал по мостику. Клипер снова пошел полным ходом. - Ишь ведь мужлан! - сердито проговорил старый плотник, видимо недовольный американцем за его слишком свободное обращение с капитаном. - А еще образованные люди. И многие среди матросов были, по-видимому, шокированы, хотя и ничего не сказали. - Так как же наш-то сбежал? Сказывай, Якушка! - нетерпеливо спросил кто-то. Якушка оглянулся. Я стоял подле. Но присутствие юного гардемарина не смутило матроса. Он, не спеша, выбил золу из трубки, сунул ее в штаны, обвел взглядом теснее сдвинувшийся кружок и начал. II - Был, братцы вы мои, у нашего, у первого лейтенанта Прокудинова взят с собой из России крепостной лакей. Максимкой звали. Паренек молодой и, ничего себе, башковатый, но только, надо правду сказать, много он от своего барина понапрасну бою принял. - Сердит барин был? - Как есть, цепная собака! Чуть что не по нем или ежели какая неисправка, сейчас лезет в морду и норовит, чтобы до крови... И вовсе не жалел нашего брата - лют этто был на порку. У нас тогда, братцы, не то что теперь, при нашем "голубе"*, шкуры матросской не жалели! Ребята так и звали Прокудинова Мордобоем... Мордобой и был! Многие из господ, которые пожалостливей, бывало, довольно даже срамили его за зверство... да ничего не брало - сердцем был зол Мордобой! Другой, хоша и вдарит тебя, так с пылу, а этот дьявол всегда дрался от злого сердца, с мучительством... ______________ * Так звали матросы капитана за его человеческое отношение к матросам. Еще задолго до официального уничтожения телесных наказаний, линьки и розги были изгнаны из употребления на клипере. (Прим. автора.) - Да... Есть такие... У нас вот был тоже один, так все перстнем тыкал в зубы... Много их повышиб! - авторитетно вставил один коренастый пожилой матрос. - Ну, и часто-таки попадало Максимке в кису, потому Максимка молчит, молчит, как покорный слуга, да вдруг и сдерзничает. А уж тогда только держись! Сейчас этто Максимку на бак и прикажет всыпать... Максимка воем воет, а Мордобой линьки считает про себя да приговаривает; "Жарь его, подлеца!" И раз, я вам скажу, здорово Максимке всыпали - очень уж он согрубил, и вовсе заскучил с той поры Максимка. Пришел этто он вечером ко мне, смотрит на море и плачет, как дите малое, слезами. "Решусь, говорит, лучше жизни... Окиян, говорит, глыбок!" Известно, парнишко молодой, двадцати годов еще не было! А до того жил он у портного-немца в обученье, и был этот немец, сказывал Максимка, жалостливый и справедливый немец. Максимке, значит, и терпко после хорошей жизни да к Мордобою! Ну, я всячески обнадеживаю человека: потерпи, мол, Максимка, скоро, говорю, выйдет вам вольная воля - уж тогда про волю слух прошел, - а пока знай себе молчи и не дерзничай... Что, мол, с этим зверем связываться! И пустяков не ври, говорю. Решиться жизни - большой грех. Бог дал, бог и возьмет ее, когда захочет! Мы, мол, не хуже тебя, а тоже терпим. Слушал этто он, утер слезы, да и говорит, "Я, говорит, потерплю, но только долго, говорит, терпеть, Якушка, не согласен. Силушки моей на то, говорит, нет!" Хорошо. Ходили, мы таким родом, братцы, по разным местам и пришли этто во Франциски. Вскорости после того побывал Максимка на берегу, и как вернулся - диковина: совсем быдто другой стал Максимка - веселый такой. Пришел он на бак, у самого под глазом синяк - Мордобой вечор съездил, - а Максимка куражится. - Что, Максимка, смеются ребята, никак твой Мордобой доллар тебе на гулянку дал? "Даст, дьявол, жди!", а сам скалит зубы... В те поры мне и невдомек, что он выдумал. Якушка помолчал, затянул наскоро, взяв у соседа трубку, сплюнул и продолжал: - Ладно. Простояли мы этак ден пять, вытянули ванты, выкрасились и, как справились, отпустили нашу вахту на берег. Отпросился у своего Мордобоя и Максимка. Обрядился в новый пинджак, как следует - любил он форснуть - на баркас. Сел около меня, а сам глядит на "конверт"* и будто глаз отвести не может. "Что, говорю, буркалы уставил? Конверта, что ли, не видал?" Смеется. Отвалили от борта, а Максимка шляпу снял и кланяется. "Кому ты, дурак?" - "А всем, говорит, землякам родимым". Куражится, думаю, парень. Рад, что на берег урвался. А он и взаправду тогда прощался!.. Хорошо. Пристали мы к пристани. Ребята разбрелись по салунам - это у них вроде как кабаки наши, только почище будут наших, - тут же по ближности, а я с двумя товарищами собрался перво-наперво в лавки - покупать рубахи. Максимка увязался с нами. И только чудной он был какой-то в тот день! Идем это мы по улицам, глаза пялим, а он вдруг об России вспоминает, про деревню, как при матери рос, какая у него мать была... совсем не к месту разговор... Купили мы себе рубахи, пошлялись малость по городу и пошли назад к пристани и зашли в салун, где наши собрались. Народу пропасть! Шумят, гуляют, значит, матросики! Ну, сейчас это мы потребовали виски этой самой, сели за столик, сидим, пьем и рыбкой сладкой закусываем, слушаем, как наши песни поют, а Максимка ничего в рот не берет. "Не хочу", говорит. Сидит и все только на двери поглядывает. Только спросил, когда на конверт велено ворочаться? "К восьми", говорю. Прошло этак с час времени. Отошел я к ребятам, вернулся, а уж Максимки нет. "Где Максимка?" Товарищи не знают. Кто-то говорит, "Верно, Максимка с ребятами к мамзелям ушел". Ну, ладно. Выпили мы еще бутылку и тоже пошли мамзелей здешних смотреть... Хороши, шельмы! ______________ * Вместо "корвет" матросы всегда говорят "конверт". (Прим. автора.) Якушка усмехнулся, повел глазом и продолжал: - К вечеру повалили на пристань... По дороге еще выпили. Идем это человек пять... Я иду, маленько поотставши, и вдруг слышу, кто-то тихо окликает: "Якушка!" Гляжу, а сбоку, в узком таком проулочке, у фонаря стоит Максимка. Я к нему, и хоть был я, братцы, здорово треснувши, а вижу, что с Максимкой что-то неладное: с лица побелел, весь ровно дрожит, а только все зубы скалит - себя куражит. "Ты что тут делаешь, Максимка? Валим, говорю, на баркас. Опоздаешь - Мордобой не погладит, небойсь!" - "Тише, говорит, Якушка... Я, говорит, давно поджидаю тебя, хочу проститься, потому ты добер был. Давече я побоялся при других открыться, а теперь откроюсь: на баркас я не пойду и на конверт меня больше не ждите!" Весь хмель выскочил у меня из головы. "Ополоумел ты, что ли, Максимка. Идем скорей, глупая голова!" А он свое: "Не пойду, довольно, говорит, терпеть, я здесь останусь!" Тут я давай его уговаривать: "Опомнись, Максимка! Что выдумал? Пропадешь, говорю, как собака, на чужой стороне!" - "Не уговаривай, говорит, Якушка. Уж я, говорит, сговорился здесь с одним поляком... Я, говорит, не пропаду, а вольным человеком стану, буду по портной своей части. И есть, говорит, у меня прикопленных сорок долларов, что за починку от господ насбирал. Нарочно, говорит, для такого случая копил. А затем прощай, говорит, голубчик... догоняй своих и не поминай лихом!.." И не успел я, братцы, Максимку силком удержать, как он фукнул в проулок, и след его простыл. - Эка отчаянный, прости господи! - вырвалось чье-то восклицание среди притихших слушателей. - Догнал я, братцы, своих и ничего не сказываю. И самому боязно, как бы в ответе не быть, и Максимку жалко: пропадет, думаю, ни за грош. Хорошо. Пришли на пристань. Мичман проверил. "Все, кажется?" - "Все, ваше благородие, окромя Максимки, лейтенантского камардина!" - отвечает унтер-офицер. "Его, видно, барин ночевать отпустил! - смеется мичман. - Не казенный он человек - садись, ребята, на баркас!" Сели и отвалили. Пристали к конверту и сейчас же нам роздали койки. Спустился я в палубу, подвесил койку, разделся, лег спать, но только нет у меня сна, братцы... Все Максимка в мыслях. А как беднягу поймают? Ведь Мордобой не простит. - Шкуру спустил бы! - вставил кто-то. - Шкуру - шкурой, да потом в Сибирь или в солдаты... Злопамятный он, Мордобой... Только лежу это я в койке и слышу вскорости он кричит: "Максимку послать!" (Мичман-то был добрый и не сказал, что Максимка не приехал.) "Так и так, ваше благородие, доложил вестовой, Максимка с берега еще не вернулся". - "Ах, он такой сякой! Завтра узнает, как без спросу опаздывать! Как вернется, тую ж минуту ко мне послать подлеца!" Ему и не в догадку, что Максимка вовсе остался. Ладно. Прошел этак день!.. Максимки нету, и тут уже, должно, Мордобой догадался, что дело неладно. Вестовые после сказывали, что озверел он в те поры совсем, забегал по кают-компании и кричит: "Со дна морского достану и насмерть запорю неверного раба!" Другие офицеры ему по-французски, стыдили, значит. После того он шарахнулся в каюту, как угорелый - давай проверять, целы ли деньги и вещи... - Целы? - вырвался нетерпеливый вопрос у многих слушателей. - Все, как есть, целехонько... - То-то! - вдруг проговорил белобрысый матросик, и все его доброе лицо озарилось радостной улыбкой. - Не такой Максимка был человек... Бывало, окурка попросишь, и то отказывал, чтоб не связываться, а не то, чтобы... Хорошо... Вышел этто Мордобой из каюты и марш к капитану с докладом, что камардин, мол, пропал. Что они там с капитаном говорили - никому неизвестно, но только вышел он от него, как говядина, красный. Видно: напел ему. Командир хоть и сам любил драться, но отходчивый был и зря не обижал, нечего говорить... Сейчас после того стал Мордобой доискиваться: с кем да с кем был Максимка на берегу. Призвал и меня. "Видел, говорит, Максимку?" - "Видел, говорю, ваше благородие, вместе в салуне сидели". - "А потом?" - "Не видал, говорю, ваше благородие!" - "Куда он после ушел?" - "Не могу, мол, знать!" - "Сказывал тебе, что бежать собирается?" - "Никак нет!" - отвечаю. - "Ой, говорит, правду показывай, а не то Сидорову козу из тебя сделаю, так твою так!" И с этим словом в зубы... Раз... другой... Молчу. - "Все вы, говорит, подлецы!" И опять чешет. Кровь идет... "Не могу знать!" Насилу отстал, спустился вниз, оделся в вольную одежду* и на берег, к концырю{220}, чтоб объявку в полицию подать... Ну, думаю, беда... поймают теперича Максимку... Однако к вечеру Мордобой вернулся ни с чем... сердитый такой... После уж узнал я от людей, что здесь, братцы, не так-то легко разыскать человека. Почпортов нет, прозывайся, как знаешь. И если ты убежал, да ничего не украл - живи с богом, твоя воля! ______________ * Так матросы называют штатское платье. (Прим. автора.) - Ишь ты... Так и не искали Максимку! - Искали. Мордобой, сказывали, сотни две доллеров извел сыщикам, чтобы Максимку заманить и силком привезти на конверт. Каждый день съезжал на берег да только даром деньги извел. Вскорости приехал концырь и говорит этому самому Мордобою: "Плюньте вы на вашего Максимку, ежели, говорит, он такая каналья, что от своего барина убежал, - не стоит он, подлец, чтоб из-за него хлопотать. И напрасно, говорит, вы меня не послушались, как я вам раньше объяснял. Денежки-то ваши ухнули, у вас их сыщики взяли, да Максимки не нашли. И не могли, говорит... Здесь, говорит, свои права". - "Какие-такие права?" - Мордобой спрашивает. - "А такая, говорит, уж сторона американская, что всякого к себе принимают. Ничего, мол, не поделаешь!" А Мордобой в ответ: "Довольно подлая, говорит, господин концырь, сторона, ежели не могут мне возвратить собственного лакея!" - Так, братцы вы мои, простояли после этого ден шесть и ушли из Францисок без Максимки! - заключил Якушка и стал набивать трубку. III Несколько минут длилось молчание. Все были под впечатлением рассказа. - И решился, подумаешь, человек! - в раздумье, подавив вздох, проговорил, наконец, белобрысый матросик. - Не сустерпел, значит! - Ддда... Видно, невмоготу было, ежели решился! - заметил кто-то. - Поляки сбили! - промолвил Якушка. - Поляки? - Тут есть их! - сказал Якушка и прибавил: - скоро, братцы, и бухта! Вот только в проливчик войдем. Все стали смотреть вперед. Клипер, плавно рассекая воду, быстро подходил к так называемым Золотым Воротам, соединяющим океан с заливом. Толпа раздвинулась, пропуская боцмана Щукина. Он подошел к кадке, протянул руку к Якушке за трубкой и, сделав две затяжки, спросил: - Ты это про что, Якушка? - Да про Максимку Прокудиновского... Помните, Матвей Нилыч... - Как не помнить? Еще твой приятель был! - усмехнулся боцман. - А что ж?.. Максимка парень был тихий... Ничего себе... Боцман помолчал и, передавая трубку Якушке, проговорил: - Тихой? Жалко, тихого тогда не поймали! Прокудинов по-настоящему бы разделал шкуру твоему Максимке... Тогда еще нонешних вольностев не было... Всыпали бы штук ста три линьков - закаялся бы бегать... А то ишь ты... выдумал! И Якушка, и другие матросы молчали, но на многих лицах появились улыбки, не свидетельствовавшие о доверии к мнению боцмана насчет спасительности "разделывания" шкуры. Щукин отлично это знал и раздражительно прибавил, махнув головой по направлению к берегу: - Поди, сдох у этих анафем?.. Тоже... барин какой... бегать! Опять все молчали. Только чей-то льстивый голос раздался из толпы: - Это вы верно, Матвей Нилыч... Это вы правильно... ей-богу... Старый боцман повел презрительным взглядом на выдвинувшегося Трошкина, известного лодыря и подлипалу, имевшего репутацию скверного матроса, и, видимо, нарочно не обращая ни малейшего внимания на его слова, напустил на себя строгий вид и завел речь с подошедшим покурить фельдшером. - Известно... пропасть должон человек! - лебезил Трошкин, желая подслужиться боцману и обратить на себя внимание. - Ты рассуди сам, Якушка! Что он будет здесь делать? И опять же совесть... это как?.. Потому, ежели человек нарушил присягу и убежал от своего господина... - Ну... ты... ври больше, шканечная мельница! Нешто Максимка присягал? - крикнул на Трошкина Якушкин. И Трошкин тотчас же умолк. - Бога, я говорю, забыл человек и пропал, как нечистый пес. И поделом! Не бе-гай... Живи, где показано. Терпи... Помни, что сказано в Писании: блаженни страждущие... Вот что! - проговорил снова назидательным тоном плотник, грамотей, любивший читать священные книги, и вышел из толпы. - Ты-то терпелив очень? - проговорил кто-то ему вслед. - Рассудили?! - раздался вдруг тихий, отчетливый, несколько взволнованный голос, и все обратили внимание на низенького белокурого человека, выделившегося из толпы. Это был унтер-офицер Лютиков. - Рассудили?! Уж по-вашему и пропал? А по-моему, он должен бога молить, что сподобил его господь человеком стать, а не то что пропал! По вашему понятию, видно, только и жизни, где шкуру спускают? - иронически прибавил он, взглядывая своими большими серыми, смотревшими куда-то вдаль, глазами на боцмана. - Человека тиранили, а он... терпи! В Писании сказано? Сказано в Писании, да не то... Эх... народ... народ! Бросив эти слова и не дожидаясь ответа, словно бы на них и не могло быть ответа, Лютиков, взволнованный и слегка побледневший, вышел из круга и, облокотившись о борт, стал смотреть жадным взором на приближавшиеся берега. Старик Щукин побагровел и насупился. Он исподлобья бросил взгляд на матросов и, принимая вдруг строгий начальнический вид, крикнул: - Сейчас на якорь становиться, а вы тут лясы точите... Пошел по местам! Матросы стали расходиться. - Тебе, что ли, говорят, Трошкин! - неожиданно накинулся он на лебезившего матроса. - Что ползешь, как мокрая вошь! Пшел! - прошипел он, внезапно раздражаясь и рассыпаясь той артистическою руганью, в которой не знал себе соперников. - Иду... Ишь, дарма ругается! - проговорил себе под нос, отходя, Трошкин, обиженный не столько руганью, сколько невниманием к его льстивым словам. Это замечание привело боцмана в ярость. Он коршуном налетел на Трошкина и, поднося к его лицу свой здоровенный кулак, прошипел: - Я те поговорю!.. Но Трошкин отскочил в сторону и, заметив подходившего офицера, проговорил нарочно громко, искусственно обиженным голосом: - Нонче правов этих нет, чтобы зря драться! - Ах ты... правов?! И Щукин уж хотел было показать "права", но в эту минуту увидал офицера. Он только сердито крякнул, опуская кулак, и в бессильном гневе, пропустив сквозь зубы "анафему", заходил взад и вперед по баку, бросая по временам на Лютикова взгляды, полные ненависти. - Свистать всех наверх, на якорь становиться! - раздался с мостика звучный, довольно молодой голосок вахтенного мичмана. Боцман на ходу сделал скачок назад, рысью подбежал к люку и, расставив ноги и нагнув вперед голову, засвистал протяжным свистом в дудку и затем гаркнул во всю глотку своим осипшим, надорванным басом: - Пошел все наверх, на якорь становиться! На клипере воцарилась та благоговейная тишина, которая бывает на военных судах при входе на рейд. - Приготовиться к салюту! Бесшумно ступая по безукоризненно чистой палубе, матросы стали у заряженных орудий, готовых приветствовать гостеприимных хозяев. IV Пройдя Золотые Ворота (Golden Gate), названные так в честь вывезенного через них калифорнского золота, клипер вошел в большой, глубоко вдавшийся залив, окаймленный высокими, красноватыми, холмистыми берегами. Зеленые кудрявые острова с белеющими пятнами построек были рассыпаны по гладкому, чуть-чуть подернутому рябью, заливу. Сейчас за входом высился голый остров с казармой. На нем развевается звездный американский флаг, и в зеленые амбразуры внушительно смотрят дула орудий. Это - форт, защищающий вход от южан. Города еще не видно из-за острова. Только громадное серое облако, поднимающееся направо, показывает близость человеческого жилья. Все смотрят в ту сторону. Но старый артиллерист Фома Фомич не смотрит. Ему пока не до города. Он стоит у первого орудия и то и дело взглядывает вопросительным взором на мостик, где стоят капитан, старший офицер и лоцман, и ждет приказания начать салют. Он несколько взволнован, как бенефициант перед выходом на сцену. - Можно начать, Фома Фомич! - говорит старший офицер, когда клипер, немного уменьшив ход, проходил мимо форта. - Первое... пли! - командует Фома Фомич с сладостным служебным замиранием в голосе. И, считая про себя вроде того, как певцы считают такты, "раз, два, три, четыре..." до пятидесяти, чтобы между выстрелами были одинаковые промежутки. Старый артиллерист перебегает от орудия к орудию, командуя все с большим оживлением: "Второе... пли! Третье... пли!.." Выстрелы раздаются с правильными паузами, гулко раскатываясь по заливу и раздаваясь эхом в горах. Облачки белого дымка, вылетая из пушек, стелются по бокам клипера и, расплываясь, тихо тают в воздухе. Прокомандовав свое последнее "пли" с особенным щегольством, словно певец, заканчивающий арию, Фома Фомич, сияющий и вспотевший, с видом именинника подходит к кружку офицеров, собравшемуся на шканцах. И в его красном, с выпученными глазами, лице, и в походке, и во всей невзрачной фигуре коренастого, короткошеего артиллериста чувствуется вопрос: "Каков был салют, а?" Но общее внимание поглощено берегом. Все равнодушны к торжеству Фомы Фомича. Только один иеромонах Виталий одобрительно пробасил: - Важно палили, Фома Фомич! Несколько обиженный, что салют не прочувствован, как следует, Фома Фомич отходит в сторону. Когда дым рассеялся, и клипер, обогнув остров, повернул вправо, Сан-Франциско сверкал на солнце, среди зеленеющих куп. Лес мачт в гавани был, так сказать, у его ног. Чем ближе подходил, постепенно уменьшая ход, клипер, тем отчетливее вырисовывались дома и зеленые пятна парков и садов большого города, раскинувшегося на холмах и буграх, заканчивающихся вдали возвышенностями. Купеческие суда всевозможных форм и конструкций, начиная с быстроходного, стройного американского клипера и кончая неуклюжим, пузатым голландским "китобоем", стояли на рейде вместе с военными судами разных наций. Каждую минуту раздавались свистки, то пронзительные, то гудящие, с пароходов, пересекающих залив в разных направлениях. Вот один из них, трехэтажный, весь белый, как снег, похожий на плавучий дом, с балансирной машиной, мерно отбивающий такт, прошел близко от нас, полный пассажиров. С палубы несутся звуки веселой музыки. Куда ни взглянешь - везде оживление, деятельность. Маленькие буксирные пароходики, с сидящими в будках рулевыми, словно бешеные, снуют по рейду, предлагая свои услуги большим парусным кораблям, еле подвигающимся, несмотря на всю поставленную парусину, при тихом ветерке, к выходу из залива. Клубы дыма стелются над горизонтом. Яхты и шлюпки с парусами, окрашенными в яркие краски, скользят по рейду с катающимися дамами. И над всей этой оживленной картиной - высокое, прозрачное голубое небо, откуда ласково светит солнце, заливая блеском и город, и бухту с кораблями, и острова, и окружающие пики сиерр. Глядя на панораму большого города, на лес мачт в гавани, на шумное оживление рейда, с трудом верилось, что эта кипучая жизнь создалась со сказочной быстротой, и невольно вспоминалось, что еще пятнадцать лет тому назад места эти были пустынны. Тишина их нарушалась только криком белоснежных чаек, носившихся, как и теперь, над заливом. Мы бросили якорь недалеко от города. Через несколько минут уж к нам явились поставщики, портные, китайцы-прачки, комиссионеры. Стол в кают-компании был завален всевозможными объявлениями. То и дело приставали шлюпки. С иностранных военных судов приезжали офицеры поздравить с приходом, и, исполнив этот обычай вежливости, существующий между военными моряками, то есть проговорив приветствие капитану и выпив затем бокал шампанского в кают-компании, - уезжали. Два репортера, явившись первыми, собирали сведения о клипере, записывали фамилии всех офицеров, осмотрели клипер и торопились на берег, чтобы напечатать отчет в вечерних газетах. Скоро почти все офицеры, переодевшись в штатское платье, уехали на берег. На клипере остались те, кому приходилось стоять на вахте. К вечеру уже из клубов, из библиотек были присланы всем именные билеты на право свободного входа и доставлены нумера вечерних газет, в которых были помещены репортерские отчеты с перевранными русскими фамилиями. V Через несколько дней мне пришлось вступить на ночную вахту. Рейдовые вахты, когда решительно нечего делать и не за чем смотреть, тянутся как-то особенно долго и скучно. Ходишь себе взад и вперед по мостику, обойдешь палубу, проверишь часовых и снова ходишь, пока не утомишься и не задремлешь, прислонившись к поручням. Скоро полночь. После дневной суеты рейд стих. Корабли, слабо освещенные бледным светом молодой луны, казалось, дремлют на серебристой глади вод. Каждые полчаса с кораблей раздаются тихие удары колокола, отбивающие склянки, и снова тишина. Только из ярко освещенного города доносится неясный гул, да по временам долетают звуки музыки. На клипере давно все спят. Несколько человек вахтенных, примостившись к орудию, коротают вахту, лясничая вполголоса, да сигнальщик похаживает по юту в ожидании скорой смены. Давно уже чья-то маленькая, худощавая фигура словно приросла к борту. Это - Лютиков. Хоть он и не на вахте, а бодрствует и все поглядывает на берег. Накануне он был на берегу, и город, судя по его восторженным, отрывистым словам, произвел на него сильное впечатление. - Понравилось, видно, здесь? - спросил я, подходя к Лютикову. Он повернул голову. Лицо его было бледно и задумчиво. - А то как же! - проговорил он своим тихим внушительным голосом. - Вам хорошо, а нам и подавно! И, видимо, отвечая на занимавшие его мысли, усмехнувшись, прибавил: - А дураки вот говорят, что здесь пропадешь... Небойсь, он не пропал... - Кто это? - Да этот самый беглец... Максимка. - Он здесь? - Здесь. С тех пор, как ушел, здесь живет. - Ты видел его? - Видел! Обыкновенно сдержанный и молчаливый, не любивший "лясничать" с офицерами, и если обращавшийся к нашему брату, юнцу-гардемарину, то по большей части с просьбой дать почитать книжки (до книг Лютиков был охотник), он этот раз удивил меня сообщительностью. С каким-то, тогда непонятным мне, возбуждением расхваливал он жизнь беглеца на чужбине. По словам Лютикова, Максим (а по-здешнему "мистер Макс") живет отлично: зарабатывает портным мастерством более ста долларов в месяц, ни от кого обиды не терпит, недавно женился на чешке и не перестает благодарить господа за то, что наставил его на путь. И Прокудинова добром поминает: не будь, говорит, он такой зверь, не видать бы мне хорошей жизни. - Как есть, человеком стал! И с понятием, не то, что наш брат... Здесь понял он, какова воля и каково без нее людям жить! А вы думали как? Нельзя этого понять темному мужику? - вдруг прибавил Лютиков с вызывающей, насмешливой иронией, обычной у него в беседах, которыми он изредка удостаивал некоторых гардемаринов и - чаще других - меня. - А по России не скучает? - спросил я. - Может, и скучает, да Мордобоя не хочет. И кулик чужу сторону знает, и журавль тепла ищет - человек и подавно. Сладко, что ли, с Прокудиновым было жить? В России что наш брат? Последний опорок, помыкай, кто хочет... А здесь он - вольный человек, свои права имеет. Всякому это лестно, как вы думаете?.. Это вот разве Щукину в обиду... Ему - плюй в глаза - все божья роса! - Разве ты не скучал бы по родине? - А не знаю, не пробовал! - усмехнулся Лютиков и продолжал: - по-аглицки так и чешет теперь Максимка... И газеты, и книжки читает: одно слово - человек с рассудком! При охоте, чай, не мудрость языку научиться. Как вы полагаете? - Полагаю, не мудрено. - То-то и я думаю... Ддда... живут же люди! - вздохнул он. - Как хочешь, молись господу, никто твоей совести не неволит... - прибавил Лютиков строго. - И люди у них все равны... Президент-то ихний - дровосеком был{228}... Наши и не поверят! Лютиков замолчал и, немного погодя, спросил: - Долго мы простоим здесь? - Кажется, недели полторы. А что? - Ничего... Так спросил. И затем Лютиков опять задал вопрос: - Верно, команду еще отпустят на берег? - Я думаю, отпустят. - Не слыхали, когда? - Не знаю... Да если тебе хочется на берег, отпросись у старшего офицера. Тебя во всякое время и не в очередь отпустят. Хочешь, я скажу завтра старшему офицеру? - предложил я, зная щепетильность Лютикова. - Нет, благодарю вас... Уж я со всеми съеду... - Когда еще отпустят! - Подожду... Я хотел было продолжать разговор, но Лютиков, видимо, не желал этого. Он неохотно и скупо подавал реплики, под конец смолк и ушел вниз. Я опять зашагал по мостику и, наконец, задремал. Бой склянок пробудил меня. Я отправился на бак проверить часовых, гляжу - Лютиков стоит у борта, не спуская глаз с берега. - Что это ты не спишь, Лютиков?.. Уж не собираешься ли остаться в Сан-Франциско? - пошутил я. Лютиков резко ответил, что ему нездоровится, ушел скоро вниз и больше не показывался. Мне показалось, что шутка моя смутила его. Но в ту пору я не обратил на это внимания. Только потом я невольно припоминал и его смущение, и его разговор в эту ночь. VI Оригинальный человек был этот Лютиков. Он резко выделялся из общего уровня. И взгляды его, и суждения, вырывавшиеся случайно, и пытливый, несколько озлобленный ум, и характер его отношений к офицерам и матросам. Все это было не совсем обыкновенно в матросе, да еще в матросе крепостного времени. Недаром и дальнейшая его судьба была тоже не совсем обычайна. Это был молчаливый, необыкновенно сдержанный человек, лет тридцати пяти, худощавый, низенький, крепкий блондин, с русыми волосами, окаймлявшими самое обыкновенное, скорее некрасивое, чем красивое, простое русское лицо. Обличьем он совсем не походил на обычные типы матросов. В его маленькой, словно подобранной в себя, фигуре не было ни выражения удали, ни того особого забубенного матросского шика в манерах, речах, ношении костюма, который бывает у долго прослуживших лихих матросов. С виду Лютиков казался даже не бравым, но в первый же шторм, выдержанный клипером в Немецком море, он показал находчивость и бесстрашие видавшего виды моряка. Он не брал в рот ни капли вина, не курил, никогда не ругался, держал себя строго и серьезно и нередко в свободное время читал Евангелие и жития святых, пока впоследствии не увлекся и иными книгами. Ходили слухи, что Лютиков раскольник, но о религиозных вопросах он никогда не говорил и терпимо относился к чужим вероисповеданиям. Однажды он с сердцем упрекал двух матросов, вздумавших как-то смеяться над религиозными обрядами матроса-татарина. Но более всего поражало в Лютикове - это чувство собственного достоинства, с каким он держал себя со всеми, и особенно с офицерами. В его сдержанных манерах, в твердом, серьезном выражении взгляда, в толковых, коротких ответах было что-то такое, что невольно внушало уважение; в то же время чувствовалось, что под наружной сдержанностью Лютикова возможна буря, что этот, смирный с виду, человек не снесет безнаказанно оскорбления. И все обращались с Лютиковым не так, как с другими. Даже те офицеры, которые не привыкли стесняться в выражениях с матросами, стеснялись с Лютиковым и никогда не бранили его площадной бранью. Впрочем, и трудно было придраться к нему. Своим безукоризненным поведением он, словно щитом, прикрывался от возможности каких бы то ни было столкновений. Натура самолюбивая, он точно всегда был настороже, особенно первое время плавания, пока Лютикова не узнали и к нему не установились известные отношения. Он был лучший унтер-офицер, отличный рулевой, первый стрелок. Всякая работа как-то спорилась у него в руках и под его присмотром. На грот-марсе, где он заведовал, работали лучше, чем на других марсах, и работали основательно, а не напоказ. Лютиков был исполнителен до педантизма и усерден, но в его усердии не было и тени угодливости или желания отличиться в глазах начальства. Он избегал всякой похвалы или принимал ее с суровым равнодушием человека, не придающего ей никакой цены. Он держался особняком, не сближаясь с "баковой аристократией", т.е. с боцманами, унтер-офицерами, фельдшером и писарями; не сходился Лютиков и со старыми матросами, зато он необыкновенно мягко и тепло относился к молодым матросам, попавшим от сохи в море. Как-то случилось само собою, что он взял их в начале плавания под свое покровительство. Он учил их морскому делу, ободрял трусливых во время непогоды и нередко защищал безответных от нападок боцмана, причем громко говорил, что они сами виноваты, если позволяют боцману драться, несмотря на категорическое запрещение капитана. К Щукину, отчаянному ругателю и любителю драться, Лютиков относился с некоторым презрением и не удостаивал его споров. В свою очередь, и старик боцман ненавидел от всей души Лютикова. - Ему, подлецу, в арестантских ротах быть за его понятия, а не то что унтер-офицером! - говорил он, бывало, в интимных беседах с такими же стариками, возмущавшимися, как и он, новыми порядками. Эта ненависть, помимо разницы взглядов, питалась еще и подозрительностью Щукина, видевшего в Лютикове конкурента. Не раз уже старший офицер стращал боцмана, что его за пьянство разжалуют из боцманов... Кому же в таком случае быть боцманом, как не Лютикову? Его хорошо знал и капитан по прежней службе, он же его и взял на клипер, и была молва, что Лютикову еще давно предлагали быть боцманом, но он отказался от этой чести. Среди матросов Лютиков пользовался большим авторитетом, его уважали, но он был несколько чужой им, и эта разница чувствовалась сама собой в осторожно почтительных отношениях, установившихся к нему со стороны матросов. - Башковатый человек, что и говорить! - говорил про него Якушка, - и жизни правильной... Ему бы не матросом быть... - А кем? - спрашивал я. - Да по другой какой части... - Почему? - Умен он очень для матросской жизни... Это не годится... И гордыня в нем есть, даром, что тих... Нашего брата обидь - оботремся, а Лютиков - нет! - Разве это худо? - Хорошо ли, худо, да не к нашему рылу! - отвечал Якушка. Лютиков был из зажиточной раскольничьей семьи архангельских поморов{231}. Отец его, человек строгого благочестия, был одним из видных и влиятельных сектантов. С юных лет Лютиков выезжал с отцом на рыбачий промысел. Эти плавания на карбасе в открытом море развили в мальчике энергию, приучили к опасностям, заставили полюбить природу. По зимам он жил в глухом лесном скиту, где нередко подолгу живали беглецы, скрывавшиеся от преследований за веру. Там, у старой тетки, начетчицы{231}, суровой фанатички, мальчик выучился грамоте и письму и там же, в долгие зимние вечера, слушал, бывало, нескончаемые рассказы гонимых странников и бегунов о притеснениях, испытываемых русскими людьми,