тавить Федоса. - Будьте милостивы, ваше благородие, ослобоните от такой должности! - взмолился Федос. Изумленный старший офицер спросил: - Это почему? - Не привержен я быть унтерцером, ваше благородие. Вовсе не по мне это звание, ваше благородие... Явите божескую милость, дозвольте остаться в матросах! - докладывал Федос, не объясняя, однако, мотивов своего нежелания. - Ну, если не хочешь, как знаешь... А я думал тебя наградить... - Рад стараться, ваше благородие! Премного благодарен, ваше благородие, что дозволили остаться матросом. - И оставайся" коли ты такой дурак! - проговорил старший офицер. А Федос ушел из каюты старшего офицера радостный и довольный, что избавился от должности, в которой приходилось "собачиться" со своим же братом-матросом и находиться в более непосредственных отношениях с господами офицерами. "Ну их... От греха лучше подальше!" Всего бывало в течение долгой службы Федоса. И пороли и били его, и похваливали и отличали. Последние три года службы его на "Копчике", под начальством Василия Михайловича Лузгина, были самыми благополучными годами. Лузгин и старший офицер были люди добрые по тем временам, и на "Копчике" матросам жилось относительно хорошо. Не было ежедневных порок, не было вечного трепета. Не было бессмысленной флотской муштры. Василий Михайлович знал Федоса как отличного фор-марсового и, выбрав его загребным на свой вельбот, еще лучше познакомился с матросом, оценив его добросовестность и аккуратность. И Федос думал, что, "бог даст", он прослужит еще три года с Василием Михайловичем тихо и спокойно, как у Христа за пазухой, а там его уволят в "бессрочную" до окончания положенного двадцатипятилетнего срока службы, и он пойдет в свою дальнюю симбирскую деревушку, с которой не порывал связей и раз в год просил какого-нибудь грамотного матроса писать к своему "дражайшему родителю" письмо, обыкновенно состоящее из добрых пожеланий и поклонов всем родным. Матрос, не вовремя отдавший внизу марса-фал, которым оторвало Федосу, бывшему на марсе, два пальца, был невольным виновником в перемене судьбы Чижика. Матроса жестоко отодрали, а Чижика немедленно отправили в кронштадский госпиталь, где ему вылущили оба пальца. Он выдержал операцию даже не охнув. Только стиснул зубы, и по его побледневшему от боли лицу катились крупные капли пота. Через месяц уж он был в экипаже. По случаю потери двух пальцев он надеялся, что, "бог даст", его назначат в "неспособные" и уволят в бессрочный отпуск. По крайней мере, так говорил ротный писарь и советовал через кого-нибудь "исхлопотать". Таких примеров бывало! Но исхлопотать за Федоса было некому, а сам он не решался беспокоить ротного командира. Как бы еще не попало за это. Таким образом Чижик остался на службе и попал в няньки. VIII Прошел месяц с тех пор, как Федос поступил к Лузгиным. Нечего и говорить, что Шурка был без ума от своей няньки, находился вполне под его влиянием и, слушая его рассказы о штормах и ураганах, которые доводилось испытать Чижику, о матросах и об их жизни, о том, как черные люди, арапы, почти голые ходят на далеких островах за Индийским океаном, слушая про густые леса, про диковинные фрукты, про обезьян, про крокодилов и акул, про чудное высокое небо и горячее солнышко, - Шурка сам непременно хотел быть моряком, а пока старался во всем подражать Чижику, который в то время был его идеалом. С чисто детским эгоизмом он не отпускал от себя Чижика, чтоб быть всегда вместе, забывая даже и. мать, которая со времени появления Чижика как-то отошла на второй план. Еще бы! Она не умела так занятно рассказывать, не умела делать таких славных бумажных змеев, волчков и лодок, которые делал Чижик. И ко всему этому он с Чижиком не чувствовал над собою придирчивой няньки. Они были больше приятелями, и, казалось, жили одними интересами, и часто, не сговариваясь, выражали одни и те же мнения. Эта близость с денщиком-матросом несколько пугала Марью Ивановну, а некоторая отчужденность от матери, которую она, конечно, заметила, даже заставила ее ревновать Шурку к няньке. Кроме того, Марье Ивановне, как бывшей институтке и строгой ревнительнице манер, казалось, будто Шурка при Чижике немного огрубел и манеры его стали угловатее. Тем не менее Марья Ивановна не могла не сознаться, что Чижик добросовестно исполняет свои обязанности и что при нем Шурка значительно поздоровел, не капризничает и не нервничает, как бывало прежде, и она совершенно спокойно уходила из дома, зная, что может вполне положиться на Чижика. Но, несмотря на такое признание заслуг Чижика, он все-таки был несимпатичен молодой женщине. Она терпела Федоса только ради ребенка и обращалась с ним с высокомерною холодностью и почти нескрываемым презрением барыни к мужлану-матросу. Главное, что возмущало ее в денщике - это недостаток в нем той почтительной угодливости, которую она любила в прислуге и которою особенно отличался ее любимец Иван. А в Федосе - никакой приветливости. Всегда несколько хмурый при ней, с служебным лаконизмом подчиненного отвечающий на ее вопросы, всегда отмалчивающийся на ее замечания, которые, по мнению Чижика, "белобрысая" делала зря, - он далеко не отвечал требованиям Марьи Ивановны, и она чувствовала, что этот матрос втайне далеко не признает ее авторитета и совсем не чувствует признательности за все те благодеяния, которые, казалось барыне, он получал, попав к ним в дом из казармы. Это возмущало барыню. Чувствовал это отношение к себе "белобрысой" и Чижик, и сам, в свою очередь, недолюбливал ее, и главным образом за то, что она совсем уж утесняла бедную, безответную Анютку, шпыняя ее за всякую малость, сбивая с толку окриками и нередко давая ей пощечины - и не то что с пыла, а прямо-таки от злого сердца, этак хладнокровно и еще с улыбочкой. "Эка злющая ведьма!" - не раз думал про себя Федос, насупливая брови и становясь мрачным, когда бывал свидетелем, как "белобрысая", не спеша устремив большие серые и злые глаза на замершую в страхе Анютку, хлещет своею белою пухлою рукой в кольцах по худеньким, бледным щекам девушки. И он жалел Анютку - быть может, даже более, чем жалел, - эту миловидную, загнанную девушку с испуганным взглядом синих глаз; и, случалось, когда барыни не было дома, ласково ей говорил: - А ты не робей, Аннушка... Бог даст, недолго терпеть... Слышно, скоро волю всем объявят. Потерпи, а там уйдешь, куда захочешь, от своей ведьмы. Бог-то умудрил царя! Эти участливые слова бодрили Анютку и наполняли ее сердце благодарным чувством к Чижику. Она понимала, что он ее жалеет, и видела, что только благодаря Чижику противный Иван не так нахально, как прежде, преследует ее своими любезностями. Зато Иван ненавидел Федоса со всею силой своей мелкой душонки и вдобавок ревновал его, приписывая отчасти Чижику полное невнимание Анютки к его особе, которую он считал довольно-таки привлекательною. Ненависть эта еще более усилилась после того, как Федос однажды застал на кухне Анютку, отбивавшуюся от объятий повара. При появлении Федоса Иван тотчас же оставил девушку и, приняв беспечно-развязный вид, проговорил: - Шутю с дурой, а она сердится... Федос стал мрачнее черной тучи. Не говоря ни слова, подошел он вплотную к Ивану и, поднося к его побледневшему, испуганному лицу свой здоровенный волосатый кулак, едва сдерживаясь от негодования, произнес: - Видишь? Струсивший Иван зажмурил от страха глаза при столь близком соседстве такого громадного кулака. - Тесто из подлой твоей хайлы сделаю, ежели ты еще раз тронешь девушку, подлец этакий! - Я, право, ничего... Я только так... Пошутил, значит... - Я тебе... пошутю... Нешто можно обижать так человека, бесстыжий ты кобель? И, обращаясь к Анютке, благодарной и взволнованной, продолжал: - Ты мне, Аннушка, только скажи, если он пристанет... Рыжая его морда будет на стороне... Это верно! С этими словами он вышел из кухни. В тот же вечер Анютка шепнула Федосу: - Ну, теперь этот подлый человек будет еще больше наушничать на вас барыне... Уж он наушничал... Я слышала из-за дверей третьего дня... говорит: вы, мол, всю кухню провоняли махоркой... - Пусть себе кляузничает! - презрительно бросил Федос. - Мне и трубки, что ли, не покурить? - прибавил он усмехаясь. - Барыня страсть не любит простого табаку... - А пусть себе не любит! Я не в комнатах курю, а в своем, значит, помещении... Тоже матросу без трубки нельзя. После этого происшествия Иван во что бы то ни стало хотел сжить ненавистного ему Федоса и, понимая, что барыня недолюбливает Чижика, стал при всяком удобном случае нашептывать барыне на Федоса. Он, дескать, и с маленьким барином совсем вольно обращается, не так, как слуга, он и барыниной доброты не чувствует, он и с Анюткой что-то шепчется часто... Стыдно даже. Все это говорилось намеками, предположениями, сопровождаемое уверениями в своей преданности барыне. Молодая женщина все это слушала и стала с Чижиком еще суровее и придирчивее. Она зорко наблюдала за ним и за Анюткой, часто входила невзначай будто в детскую, выспрашивала у Шурки, о чем с ним говорит Чижик, но никаких сколько-нибудь серьезных улик преступности Федоса найти не могла, и это еще более злило молодую женщину, тем более что Федос, как будто и не замечая, что барыня на него гневается, нисколько не изменял своих служебно-официальных отношений. "Бог даст, белобрысая уходится", - думал Федос, когда невольная тревога подчас закрадывалась в его сердце при виде ее недовольного, строгого лица. Но "белобрысая" не переставала придираться к Чижику, и вскоре над ним разразилась гроза. IX В одну субботу, когда Федос, только что вернувшийся из бани, пошел укладывать мальчика, Шурка, всегда делившийся впечатлениями со своим любимцем пестуном и сообщавший ему все домашние новости, тотчас же промолвил: - Знаешь, что я скажу тебе, Чижик?.. - Скажи, так узнаю, - проговорил, усмехнувшись, Федос. - Мы завтра едем в Петербург... к бабушке. Ты не знаешь бабушки? - То-то не знаю. - Она добрая-предобрая, вроде тебя, Чижик... Она - папина мать... С первым пароходом едем... - Что ж, дело хорошее, братец ты мой. И добрую бабку свою повидаешь, и на пароходе прокатишься... Вроде быдто на море побываешь... Наедине Федос почти всегда говорил Шурке "ты". И это очень нравилось мальчику и вполне соответствовало их дружеским отношениям и взаимной привязанности. Но в присутствии Марьи Ивановны Чижик не позволял себе такой фамильярности: и Федос и Шурка понимали, что при матери нельзя было показывать интимной их короткости. "Небось, прицепится, - рассуждал Федос, - дескать, барское дите, а матрос его тыкает. Известно, фанаберистая барыня!" - Ты, Чижик, разбуди меня пораньше. И новую курточку приготовь и новые сапоги... - Все изготовлю, будь спокоен... Сапоги отполирую в лучшем виде... Одно слово, в полном параде тебя отпущу... Таким будешь молодцом, что наше вам почтение! - весело и любовно говорил Чижик, раздевая Шурку. - Ну, теперь помолись-ка богу, Лександра Васильич. Шурка прочитал молитву и юркнул под одеяло. - А будить тебя рано не стану, - продолжал Чижик, присаживаясь около Шуркиной кровати: - в половине восьмого побужу, а то, не выспамшись, нехорошо... - И маленькая Адя едет, и Анютка едет, а тебя, Чижик, мама не берет. Уж я просил маму, чтобы и тебя взяли с нами, так не хочет... - Зачем меня брать-то? Лишний расход. - С тобою было бы веселее. - Небось, и без меня не заскучишь... День-то не беда тебе без Чижика побыть... А я и сам попрошусь со двора. Тоже и мне в охотку погулять... Ты как полагаешь? - Иди, иди, Чижик! Мама, верно, пустит... - То-то надо бы пустить... Во весь месяц ни разу не ходил со двора... - А ты куда же пойдешь, Чижик? - Куда пойду? А сперва в церкву пойду, а потом к куме-боцманше заверну... Ейный муж мне старинный приятель... Вместе в дальнюю ходили... У них посижу... Покалякаем... А потом на пристань схожу, матросиков погляжу... Вот и гулянка... Однако спи, Христос с тобой! - Прощай, Чижик! А я тебе гостинца от бабушки привезу... Она всегда дает... - Кушай сам на здоровье, голубок!.. А коли не пожалеешь, лучше Анютке дай... Ей лестнее. - И ей дам... и тебе! - сонным голосом пролепетал Шурка. Шурка всегда угощал своего пестуна лакомствами, нередко нашивал ему и куски сахару. Но от них Чижик отказывался и просил Шурку не брать "господского припаса", чтобы не вышло какой кляузы. И теперь, тронутый вниманием мальчика, он проговорил с нежностью, на какую только был способен его грубоватый голос: - Спасибо тебе за ласку, милый... Спасибо... Сердчишко у тебя, у мальца, доброе... И рассудлив по своему глупому возрасту... и прост... Бог даст, как вырастешь, и вовсе будешь форменным человеком... правильным... Никого не забидишь... И бог за то тебя любить будет... Так-то, брат, лучше... Никак уж и уснул? Ответа не было. Шурка уже спал. Чижик перекрестил мальчика и тихо вышел из комнаты. На душе у него было светло и покойно, как и у этого ребенка, к которому старый, не знавший ласки матрос привязался со всею силою своего любящего сердца. X На следующее утро, когда Лузгина, в нарядном шелковом голубом платье, с взбитыми начесами светло-русых волос, свежая, румяная, пышная и благоухающая, с браслетами и кольцами на белых пухлых руках, торопливо пила кофе, боясь опоздать на пароход, Федос приблизился к ней и сказал: - Дозвольте, барыня, отлучиться со двора сегодня. Молодая женщина подняла на матроса глаза и недовольно спросила: - А тебе зачем идти со двора? В первое мгновение Федос не знал, что и ответить на такой "вовсе глупый", по его мнению, вопрос. - К знакомым, значит, сходить, - отвечал он после паузы. - А какие у тебя знакомые? - Известно, матросского звания... - Можешь идти, - проговорила после минутного раздумья барыня. - Только помни, что я тебе говорила... Не вернись от своих знакомых пьяным! - строго прибавила она. - Зачем пьяным? Я в своем виде вернусь, барыня! - Без своих дурацких объяснений! К семи часам быть дома! - резко заметила молодая женщина. - Слушаю-с, барыня! - с официальной почтительностью ответил Федос. Шурка удивленно посмотрел на мать. Он решительно недоумевал, за что мама сердится и вообще не любит такого прелестного человека, как Чижик, и, напротив, никогда не бранит противного Ивана. Иван и Шурке не нравился, несмотря на его льстивое и заискивающее обращение с молодым барчуком. Проводив господ и обменявшись с Шуркой прощальными приветствиями, Федос достал из глубины своего сундучка тряпицу, в которой хранился его капитал - несколько рублей, скопленных им за шитье сапог. Чижик недурно шил сапоги и умел даже шить с фасоном, вследствие чего, случалось, получал заказы от писарей, подшкиперов и баталеров. Осмотрев свои капиталы, Федос вынул из тряпки одну засаленную рублевую бумажку, спрятал ее в карман штанов, рассчитывая из этих денег купить себе восьмушку чаю, фунт сахару и запас махорки, а остальные деньги, бережно уложив в тряпочку, снова запрятал в уголок сундука и запер сундук на ключ. Поправив огонек в лампадке перед образком у изголовья, Федос расчесал свои черные как смоль баки и усы, обулся в новые сапоги и, облачившись в форменную матросскую серую шинель с ярко горевшими медными пуговицами и надевши чуть-чуть набок фуражку, веселый и довольный вышел из кухни. - Обедать нешто дома не будете? - кинул ему вдогонку Иван. - То-то не буду!.. "Экая необразованная матросня! Как есть чучила", - мысленно напутствовал Федоса Иван. И сам он, франтовато одетый в серый пиджак, в белой манишке, воротник которой был повязан необыкновенно ярким галстуком, с бронзовой цепочкой на жилете, глядя в окно на проходившего Чижика, презрительно оттопырил толстые свои губы, покачал кудластой головой с рыжими волосами, обильно умащенными коровьим маслом, и в маленьких его глазках сверкнул огонек. XI Федос первым делом направился в Андреевский собор и как раз попал к началу службы. Купив копеечную свечку и пробравшись вперед, он поставил свечку у образа Николы-угодника и, вернувшись, стал совсем позади, в толпе бедного люда. Всю обедню он выстоял серьезный и сосредоточенный, стараясь направить мысли на божественное, и усердно и истово осенял себя широким, размашистым крестным знамением. При чтении евангелия он умилился, хотя и не все понимал, что читали. Умилялся и при стройном пении певчих и вообще находился в приподнятом настроении человека, отрешившегося от всяких житейских дрязг. И, слушая пение, слушая слова любви и милосердия, произносимые мягким тенорком священника, Федос уносился куда-то в особый мир, и ему казалось, что там, "на том свете", будет необыкновенно хорошо и ему и всем матросам, куда лучше, чем было на грешной земле... Нравственно удовлетворенный и как бы внутренне сияющий, вышел Федос по окончании службы из церкви и на паперти, где толпились по обе стороны и по бокам ступеней лестницы нищие, оделил по грошику десять человек, подавая преимущественно мужчинам и старикам. Все еще занятый разными, как он называл, "божественными" мыслями насчет того, что господь все видит и если, попускает на свете неправду, то более всего для испытания человека, готовя потерпевшему на земле самую лучшую будущую жизнь, которой, разумеется, не видать как ушей своих форменным "арестантам" из капитанов и офицеров, - Чижик ходко шагал в один из дальних переулков, где в маленьком деревянном домишке нанимали комнату отставной боцман Флегонт Нилыч и его жена Авдотья Петровна, имевшая на рынке ларек со всякою мелочью. Низенький и худощавый старик Нилыч, бодрый еще на вид, несмотря на свои шестьдесят с лишком лет, сидел за накрытым цветною скатертью столом в чистой ситцевой рубахе, широких штанах и в башмаках, надетых на босые ноги, и слегка вздрагивающею костлявою рукою с предусмотрительной осторожностью наливал из полуштофа в стаканчик водку. И в выражении его морщинистого, отливавшего старческим румянцем лица с крючковатым носом и большой бородавкой на выбритой по случаю воскресенья щеке и маленьких, все еще живых глаз было столько сосредоточенного благоговейного внимания, что Нилыч и не заметил, как в двери вошел Федос. И Федос, словно бы понимая всю важность этого священнодействия, дал знать о своем присутствии только тогда, когда стаканчик был налит до краев и Нилыч его выцедил с видимым наслаждением. - Флегонту Нилычу - нижайшее! С праздником! - А, Федос Никитич! - весело воскликнул Нилыч, как звали его все знакомые, пожимая Федосу руку. - Садись, братец, сейчас шти Авдотья Петровна принесет... И, наливая вновь стаканчик, поднес его Федоту. - Я, брат, уж колупнул. - Будь здоров, Нилыч! - проговорил Чижик и, медленно выпив рюмку, крякнул. - И где это ты пропадал?.. Уж я в казармы хотел идти... Думаю: совсем забыл нас... А еще кум... - В денщики попал, Нилыч... - В денщики?.. К кому?.. - К Лузгину, капитану второго ранга... Может, слыхал? - Слыхал... Ничего себе... Ну-кось!.. вторительно?.. И Нилыч снова налил стаканчик. - Будь здоров, Нилыч!.. - Будь здоров, Федос! - проговорил и Нилыч, выпивая в свою очередь. - С им-то ничего жить, только женка его, я тебе скажу... - Зудливая нешто? - Как есть заноза, и злющая. Ну, и о себе много полагает. Думает, что белая да ядреная, так уж лучше и нет... - Ты у них по какой же части? - В няньках при барчуке. Мальчонка славный, душевный мальчонка... Кабы не заноза эта самая, легко было бы жить... А она всем в доме командует... - А сам? - То-то он у ней вроде бытто подвахтенного. Перед ей и не пикнет, а, кажется, с рассудком человек... Совсем в покорности. - Это бывает, братец ты мой! Бы-вает! - протянул Нилыч. Сам он, когда-то лихой боцман и "человек с рассудком", тоже находился под командой своей жены, хотя при посторонних и хорохорился, стараясь показать, что он ее нисколько не боится. - Дайся только бабе в руки, она тебе покажет кузькину маменьку. Известно, в бабе настоящего рассудка нет, а только одна брехня, - продолжал Нилыч, понижая голос и в то же время опасливо посматривая на двери. - Бабу надо держать в струне, чтобы понимала начальство. Да что это моя-то копается? Рази пойти ее шугануть!.. Но в эту минуту отворилась дверь и в комнату вошла Авдотья Петровна, здоровая, толстая и высокая женщина лет пятидесяти с очень энергичным лицом, сохранившим еще остатки былой пригожести. Достаточно было взглянуть на эту внушительную особу, чтобы оставить всякую мысль о том, что низенький и сухонький Нилыч, казавшийся перед женой совсем маленьким, мог ее "шугануть". В засученных красных ее руках был завернутый в тряпки горшок со щами. Сама она так и пылала. - А я думала: с кем это Нилыч стрекочет?.. А это Федос Никитич!.. Здравствуйте, Федос Никитич... И то забыли! - говорила густым, низким голосом боцманша. И, поставивши горшок на стол, протянула куму руку и бросила Нилычу: - Поднес гостю-то? - А как же? Небось, тебя не дожидались! Авдотья Петровна новела взглядом на Нилыча, точно дивясь его прыти, и разлила по тарелкам щи, от которых шел пар и вкусно пахло. Затем достала из шкафчика с посудой еще два стаканчика и наполнила все три. - Что правильно, то правильно! Петровна, братец ты мой, рассудливая женщина! - заметил Нилыч не без льстивой нотки, умильно глядя на водку. - Милости просим, Федос Никитич, - предложила боцманша. Чижик не отказался. - Будьте здоровы, Авдотья Петровна! Будь здоров, Нилыч! - Будьте здоровы, Федос Никитич. - Будь здоров, Федос! Все трое выпили, у всех были серьезные и несколько торжественные лица. Перекрестившись, начали хлебать в молчании щи. Только по временам раздавался низкий голос Авдотьи Петровны: - Милости просим! После щей полуштоф был пуст. Боцманша пошла за жареным и, возвратившись, вместе с куском мяса поставила на стол еще полуштоф. Нилыч, видимо, подавленный таким благородством жены, воскликнул: - Да, Федос... Петровна, одно слово... К концу обеда разговор сделался оживленнее. Нилыч уже заплетал языком и размяк. Чижик и боцманша, оба красные, были клюкнувши, но нисколько не теряли своего достоинства. Федос рассказывал о "белобрысой", о том, как она утесняет Анютку и какой у них подлый денщик Иван, и философствовал насчет того, что бог все видит и наверное быть Лузгинихе в аду, коли она не одумается и не вспомнит бога. - Как вы полагаете, Авдотья Петровна? - Другого места ей не будет, сволочи! - энергично отрезала боцманша. - Мне знакомая прачка тоже сказывала, какая она уксусная сука... - Небось, там, в пекле значит, ее отполируют в лучшем виде... От-по-ли-ру-ют! Сделайте одолжение! Не хуже, чем на флоте! - вставил Нилыч, имевший, по-видимому, об аде представление как о месте, где будут так же отчаянно пороть, как и на кораблях. - А повару раскровяни морду. Не станет он тогда кляузничать. - И раскровяню, ежели нужно будет... Совсем оголтелый пес. Добром не выучишь! - проговорил Чижик и вспомнил об Анютке. Петровна стала жаловаться на дела. Совсем нынче подлые торговки стали, особенно из молодых. Так и норовят из-под носа отбить покупателя. - А мужчинское известное дело. Матрос да солдат к молодым торговкам лезет, как окунь на червя. Купит на две копейки, а сам, бесстыдник, норовит уколупнуть бабу на рубь... А другая подлющая баба и рада... Так зенками и вертит... И, словно припомнив какую-то неприятность, Петровна приняла несколько воинственный вид, подперев бок своею здоровенною рукой, и воскликнула: - А я терплю-терплю, а глаза черномазой Глашке выцарапаю! Знаете Глашку-то?.. - обратилась боцманша к Чижику. - Вашего экипажа матроска... Марсового Ковшикова жена?.. - Знаю... За что же вы, Авдотья Петровна, хотите Глашку проучить? - А за то самое, что она подлая! Вот за что... У меня покупателев неправильно отбивает... Вчера подошел ко мне антиллерист... Человек уж в возрасте в таком, что старому дьяволу нечего разбирать бабьи подлости... Ему на том свете уж и паек готов... Ну, подошел к ларьку - так по правилам, значит, уж мой покупатель, и всякая честная торговка должна перестать драть глотку на зазыв... А Глашка заместо того, мерзавка, грудь пятит, чтобы ульстить антиллериста, и голосом воет: "Ко мне, кавалер! Ко мне, солдатик бравый!.. Я дешевле продам!" И зубы скалит, толсторожая... И что бы вы думали?.. Старый-то облезлый пес облестился, что его, дурака, молодая баба назвала бравым солдатиком, и к ней... У нее и купил. Ну, и отчесала же я их обоих: и антиллериста и Глашку!.. Да разве эту подлюгу словом проймешь! Федос и в особенности Нилыч хорошо знали, что Петровна в минуты возбуждения ругалась не хуже любого, боцмана и могла, казалось, пронять всякого. Недаром все на рынке - и торговки и покупатели - боялись ее языка. Однако мужчины из деликатности промолчали. - Беспременно выцарапаю ей глаза, ежели еще раз Глашка осмелится! - повторила Петровна. - Небось, не посмеет!.. С такой, можно сказать, умственной бабой не посмеет! - проговорил Нилыч. И, несмотря на то, что уже был достаточно "зарифившись" и еле плел языком, обнаружил, однако, дипломатическую хитрость, начав выхваливать добродетели своей супруги... Она, дескать, и большого ума, и хозяйственна, и мужа своего кормит... одним словом, такой другой женщины не сыскать по всему Кронштадту. После чего намекнул, что если бы теперь по стаканчику пива, то было бы самое лучшее дело... Только по стаканчику... - Как ты об этом полагаешь, Петровна? - просительным тоном проговорил Нилыч. - Ишь ведь, старый хрыч... к чему подъезжает!.. И без того слаб... А еще пива ему дай... То-то лестные слова молол, лукавый. Однако Петровна говорила эти речи без сердца и, как видно, сама находила, что пиво вещь недурная, потому что вскоре надела на голову платок и вышла из комнаты. Через несколько минут она вернулась, и несколько бутылок пива красовалось на столе. - И провористая же баба Петровна, я тебе скажу, Федос... Ах, что за баба! - повторил в пьяном умилении Нилыч после двух стаканов пива. - Ишь, разлимонило уже! - не без снисходительного презрения промолвила Петровна. - Меня разлимонило? Старого боцмана?.. Неси еще пару бутылок... Я один выпью... А пока вали, милая супруга, еще стаканчик... - Будет с тебя... - Петровна! Уважь супруга... - Не дам! - резко ответила Петровна. Нилыч принял обиженный вид. Был уже пятый час, когда Федос, простившись с хозяевами и поблагодарив за угощение, вышел на улицу. В голове у него шумело, но ступал он твердо и с особенною аффектацией становился во фронт и отдавал честь при встрече с офицерами. И находился в самом добродушном настроении и всех почему-то жалел. И Анютку жалел, и встретившуюся ему на дороге маленькую девочку пожалел, и кошку, прошмыгнувшую мимо него, пожалел, и проходивших офицеров жалел. Идут, мол, а того не понимают, что они несчастные... Бога-то забыли, а он, батюшка, все видит... Сделав необходимые покупки, Федос пошел на Петровскую пристань, встретил там среди гребцов на дожидающих офицеров шлюпках знакомых, поговорил с ними, узнал, что "Копчик" находится теперь в Ревеле, и в седьмом часу вечера направился домой. Лайка встретила Чижика радостным бреханьем. - Здравствуй, Лаечка... Здорово, брат! - ласково приветствовал он собаку и стал ее гладить... - Что, кормили тебя?.. Небось, забыли, а? Погоди... принесу тебе... Чай, в кухне что найдется... Иван сидел на кухне у окна и играл на гармони. При виде Федоса, выпившего, он с довольным видом усмехнулся и проговорил: - Хорошо погуляли? - Ничего себе погулял... И, пожалев, что Иван сидит дома один, прибавил: - Иди и ты погуляй, пока господа не вернутся, а я буду дом сторожить... - Куда уж теперь гулять... Семь часов! Скоро и господа вернутся. - Твое дело. А ты мне дай косточек, если есть... - Бери... Вон лежат... Чижик взял кости, отнес их собаке, и, вернувшись, присел на кухне, и неожиданно проговорил: - А ты, братец мой, лучше живи по-хорошему... Право... И не напущай ты на себя форцу... Все помрем, а на том свете форцу, любезный ты мой, не спросят. - Это вы в каких, например, смыслах? - А во всяких... И к Анютке не приставай... Силком девку не привадишь, а она, сам видишь, от тебя бегает... За другой лучше гоняйся... Грешно забиждать девку-то... И так она забижена! - продолжал Чижик ласковым тоном. - И всем нам без свары жить можно... Я тебе без всякого сердца говорю... - Уж не вам ли Анютка приглянулась, что вы так заступаетесь?.. - насмешливо проговорил повар. - Глупый!.. Я в отцы ей гожусь, а не то чтобы какие подлости думать. Однако Чижик не продолжал разговора в этом направлении и несколько смутился. А Иван между тем говорил вкрадчивым тенорком: - Я, Федос Никитич, и сам ничего лучшего не желаю, как жить, значит, в полном с вами согласии... Вы сами мною пренебрегаете... - А ты форц-то свой брось... Вспомни, что ты матросского звания человек, и никто тобой пренебрегать не будет... Так-то, брат... А то, в денщиках околачиваясь, ты и вовсе совесть забыл... Барыне кляузничаешь... Разве это хорошо?.. Ой, нехорошо это... Неправильно... В эту минуту раздался звонок. Иван бросился отворять двери. Пошел и Федос встречать Шурку. Марья Ивановна пристально оглядела Федоса и произнесла: - Ты пьян!.. Шурка, хотевший было подбежать к Чижику, был резко одернут за руку. - Не подходи к нему... Он пьян! - Никак нет, барыня... Я вовсе не пьян... Почему вы полагаете, что я пьян?.. Я, как следует, в своем виде и все могу справлять... И Лександру Васильича уложу спать и сказку расскажу... А что выпил я маленько... это точно... У боцмана Нилыча... В самую плепорцию... по совести. - Ступай вон! - крикнула Марья Ивановна. - Завтра я с тобой поговорю. - Мама... мама... Пусть меня Чижик уложит! - Я сама тебя уложу! А пьяный не может укладывать. Шурка залился слезами. - Молчи, гадкий мальчишка! - крикнула на него мать... - А ты, пьяница, чего стоишь? Ступай сейчас же на кухню и ложись спать. - Эх, барыня, барыня! - проговорил с выражением не то упрека, не то сожаления Чижик и вышел из комнаты. Шурка не переставал реветь. Иван торжествующе улыбался. XII На следующее утро Чижик, вставший, по обыкновению, в шесть часов, находился в мрачном настроении. Обещание Лузгиной "поговорить" с ним сегодня, по соображениям Федоса, не предвещало ничего хорошего. Он давно видел, что барыня терпеть его не может, зря придираясь к нему, и с тревогой в сердце догадывался, какой это будет "разговор". Догадывался и становился мрачнее, сознавая в то же время полную свою беспомощность и зависимость от "белобрысой", которая почему-то стала его начальством и может сделать с ним все, что ей угодно. "Главная причина - зла на меня, и нет в ей ума, чтобы понять человека!" Так размышлял о Лузгиной старый матрос и в эту минуту не утешался сознанием, что она будет на том свете в аду, а мысленно довольно-таки энергично выругал самого Лузгина за то, что он дает волю такой "злющей ведьме", как эта белобрысая. Ему бы, по-настоящему, следовало усмирить ее, а он... Федос вышел на двор, присел на крыльце и, порядочно-таки взволнованный, курил трубочку за трубочкой в ожидании, пока закипит поставленный им для себя самовар. На дворе уже началась жизнь. Петух то и дело вскрикивал, как сумасшедший, приветствуя радостное, погожее утро. В зазеленевшем саду чирикали воробьи и заливалась малиновка. Ласточки носились взад и вперед, скрываясь на минутку в гнездах, и снова вылетали на поиски за добычей. Но сегодня Федос не с обычным радостным чувством глядел на все окружающее. И когда Лайка, только что проснувшаяся, поднялась на ноги и, потянувшись всем своим телом, подбежала, весело повиливая хвостом, к Чижику, он поздоровался с ней, погладил ее и, словно бы отвечая на занимавшие его мысли, проговорил, обращаясь к ласкавшейся собаке: - Тоже, брат, и наша жизнь вроде твоей собачьей... Какой попадется хозяин... Вернувшись на кухню, Федос презрительно повел глазами на только что вставшего Ивана и, не желая обнаруживать перед ним своего тревожного состояния, принял спокойно-суровый вид. Он видел вчера, как злорадствовал Иван в то время, когда кричала барыня, и, не обращая на него никакого внимания, стал пить чай. На кухню вошла Анютка, заспанная, немытая, с румянцем на бледных щеках, имея в руках барынино платье и ботинки. Она поздоровалась с Федосом как-то особенно ласково после вчерашней истории и не кивнула даже в ответ на любезное приветствие повара с добрым утром. Чижик предложил Анютке попить чайку и дал ей кусок сахару. Она наскоро выпила две чашки и, поблагодарив, поднялась. - Пей еще... Сахар есть, - сказал Федос. - Благодарствуйте, Федос Никитич. Надо барынино платье чистить поскорей. И неравно ребенок проснется... - Давай я, что ли, почищу, а ты пока угощайся чаем! - Тебя не просят! - резко оборвала повара Анютка и вышла из кухни. - Ишь, какая сердитая, скажите, пожалуйста! - кинул ей вслед Иван. И, покрасневший от досады, взглянул исподлобья на Чижика и, усмехнувшись, подумал: "Ужо будет тебе сегодня, матросне!" Ровно в восемь часов Чижик пошел будить Шурку. Шурка уже проснулся и, припомнив вчерашнее, сам был невесел и встретил Федоса словами: - А ты не бойся, Чижик... Тебе ничего не будет!.. Он хотел утешить и себя и своего любимца, хотя в душе и далеко был не уверен, что Чижику ничего не будет. - Бойся - не бойся, а что бог даст! - отвечал, подавляя вздох, Федос. - С какой еще ноги маменька встанет! - угрюмо прибавил он. - Как с какой ноги? - А так говорится. В каком, значит, карактере будет... А только твоя маменька напрасно полагает, что я вчера пьяный был... Пьяные не такие бывают. Ежели человек может как следует сполнять свое дело, какой же он пьяный?.. Шурка вполне с этим согласился и сказал: - И я вчера маме говорил, что ты совсем не был пьян, Чижик... Антон не такой бывал... Он качался, когда шел, а ты вовсе не качался... - То-то и есть... Ты вот малолеток и то понял, что я был в своем виде... Я, брат, знаю меру... И папенька твой ничего бы не сделал, увидавши меня вчерась. Увидал бы, что я выпил в плепорцию... Он понимает, что матросу в праздник не грех погулять... И никому вреды от того нет, а маменька твоя рассердилась. А за что? Что я ей сделал?.. - Я буду маму просить, чтоб она на тебя не сердилась... Поверь, Чижик... - Верю, хороший мой, верю... Ты-то - добер... Ну, иди теперь чай пить, а я пока комнату твою уберу, - сказал Чижик, когда Шурка был готов. Но Шурка, прежде чем идти, сунул Чижику яблоко и конфетку и проговорил: - Это тебе, Чижик. Я и Анютке оставил. - Ну, спасибо. Только я лучше спрячу... После сам скушаешь на здоровье. - Нет, нет... Непременно съешь... Яблоко пресладкое. А я попрошу маму, чтобы она не сердилась на тебя, Чижик... Попрошу! - снова повторил Шурка. И с этими словами, озабоченный и встревоженный, вышел из детской. - Ишь ведь - дите, а чует, какова маменька! - прошептал Федос и принялся с каким-то усердным ожесточением убирать комнату. XIII Не прошло и пяти минут, как в детскую вбежала Анютка и, глотая слезы, проговорила: - Федос Никитич! Вас барыня зовет! - А ты чего плачешь? - Сейчас меня била и грозит высечь... - Ишь, ведьма!.. За что? - Верно, этот подлый человек ей чего наговорил... Она сейчас на кухне была и вернулась злющая-презлющая... - Подлый человек всегда подлого слушает. - А вы, Федос Никитич, лучше повинитесь за вчерашнее... А то она... - Чего мне виниться! - угрюмо промолвил Федос и пошел в столовую. Действительно, госпожа Лузгина, вероятно, встала сегодня с левой ноги, потому что сидела за столом хмурая и сердитая. И когда Чижик явился в столовую и почтительно вытянулся перед барышней, она взглянула на него такими злыми и холодными глазами, что мрачный Федос стал еще мрачнее. Смущенный Шурка замер в ожидании чего-то страшного и умоляюще смотрел на мать. Слезы стояли в его глазах. Прошло несколько секунд в томительном молчании. Вероятно, молодая женщина ждала, что Чижик станет просить прощения за то, что был пьян и осмелился дерзко отвечать. Но старый матрос, казалось, вовсе и не чувствовал себя виновным. И эта "бесчувственность" дерзкого "мужлана", не признающего, по-видимому, авторитета барыни, еще более злила молодую женщину, привыкшую к раболепию окружающих. - Ты помнишь, что было вчера? - произнесла она наконец тихим голосом, медленно отчеканивая слова. - Все помню, барыня. Я пьяным не был, чтобы не помнить. - Не был? - протянула, зло усмехнувшись, барыня. - Ты, вероятно, думаешь, что пьян только тот, кто валяется на земле?.. Федос молчал: что, мол, отвечать на глупости! - Я тебе что говорила, когда брала в денщики? Говорила я тебе, чтобы ты не смел пить? Говорила?.. Что ж ты стоишь как пень?.. Отвечай! - Говорили. - А Василий Михайлович говорил тебе, чтобы ты меня слушался и чтобы не смел грубить? Говорил? - допрашивала все тем же ровным, бесстрастным голосом Лузгина. - Сказывали. - А ты так-то слушаешь приказания?.. Я выучу тебя, как говорить с барыней... Я покажу тебе, как представляться тихоней да исподтишка заводить шашни... Я вижу... все знаю! - прибавила Марья Ивановна, бросая -взгляд на Анютку. Тут Федос не вытерпел. - Это уж вы напрасно, барыня... Как перед господом богом говорю, что никаких шашней не заводил... А если вы слушаете кляузы да наговоры подлеца вашего повара, то как вам угодно... Он вам еще не то набрешет! - проговорил Чижик. - Молчать! Как ты смеешь так со мной говорить?! Анютка! Принеси мне перо, чернила и почтовой бумаги! - Мама! - умоляющим, вздрагивающим голосом воскликнул Шурка. - Убирайся вон! - прикрикнула на него мать. - Мама... мамочка... милая... хорошая... Если ты меня любишь... не посылай Чижика в экипаж... И, весь потрясенный, Шурка бросился к матери и, рыдая, припал к ее руке. Федос почувствовал, что у него щекочет в горле. И хмурое лицо его просветлело в благодарном умилении. - Пошел вон!.. Не твое дело! И с этими словами она оттолкнула мальчика... Пораженный, все еще не веря решению матери, он отошел в сторону и плакал. Лузгина в это время быстро и нервно писала записку к экипажному адъютанту. В этой записке она просила "не отказать ей в маленьком одолжении" - приказать высечь ее денщика за пьянство и дерзости. В конце записки она сообщала, что завтра собирается в Ораниенбаум на музыку и надеется, что Михаил Александрович не откажется ей сопутствовать. Запечатав конверт, она отдала его Чижику и сказала: - Сейчас отправляйся в экипаж и отдай это письмо адъютанту! - Слушаю-с! - дрогнувшим голосом ответил матрос, хмуря нависшие брови и стараясь скрыть волнение, охватившее его. Шурка рванулся к матери. - Мамочка... ты этого не сделаешь... Чижик!.. Постой... не уходи! Он чудный... славный... Мамочка!.. милая... родная... Не посылай его! - молил Шурка. - Ступай! - крикнула Лузгина ден