Евнухи носили кувшины с тазами и рушниками, опускались перед каждым на колени, сливали воду, подавали рушники, потом повязывали салфетки, как малым детям. Хан пил одну лишь воду, нам на выбор были вина, пиво, просяная буза, горилка наша и турецкая, в которую нужно было добавлять воды, чтобы она побелела и стала похожей на молоко, и тогда правоверный может пить, не оскорбляя своего пророка, при хане. Может, следовало бы проявить сдержанность, но слишком уж долго были мы в напряжении, поэтому мы с Кривоносом отведали и турецкой, и своей горилки, я подлил и великому визирю, чтобы хоть немного размягчить его жесткий язык, и татарские души оказались такими же податливыми, как и христианские, Сефер-ага раскраснелся от горилки, придвинулся ко мне ближе, прошептал: - Ты ведь разбираешься в турецком письме, не тебе рассказывать, как читаем мы фирманы из Стамбула. Это весьма хитрое письмо. Когда над определенным словом точка поставлена пером султанского языджи, то воевать против короля нельзя. Если же это насидела муха, тогда можно. - Сколько же эта муха должна проглотить золота, чтобы насидеть такую хорошую точку? - поинтересовался я. - Если ты разбираешься и в кормлении мух, то ты в самом деле великий вождь казаков днепровских, - самодовольно пробормотал Сефер-ага. Ели долго и много, до стона. Это не то что казацкая тетеря и саламата. Аши-баши носили целые горы мяса, дичи, пловов, потом была утеха для глотки - сладости и плоды, шербеты и яуршем, после обеда евнухи снова носили кувшины с водой, мыли мы руки и губы, перешли еще в новый покой, где уселись на решетчатом балконе и стали смотреть на акробатов и слушать ханскую зурну внизу в зале, а нам тем временем подавали сластены, кофе в золотых чашечках-фельджанах и длинные кальяны из янтаря, усыпанные яхонтами и бриллиантами. Обед длился до поздней ночи, он стал и ужином одновременно, он занял времени намного больше, чем переговоры, собственно, стал продолжением переговоров, там оказана была нам милость и обещана помощь, теперь нас пытались ошеломить и потрясти, вбить в наши упрямые казацкие головы убеждение в том, какой великий хан Ислам-Гирей, какой он удивительный, богатый, утонченный, мудрый, может и гениальный. Когда допили кофе, хан дал знак рукой, чтобы я передал ему свою чашку, я подвинул к нему золотую, искусно изготовленную посудину, Ислам-Гирей опрокинул мою чашку на блюдце, немного подождал, пока растечется гуща, потом поднял чашку, посмотрел на нее и на блюдце и начал вычитывать знаки, выписанные кофейной гущей. - Божьи уши из твоих уст, великий хан! - воскликнули его царедворцы, но он едва ли и услышал их, сосредоточенный на своих пророчествах, задевавших уже не только меня, но и его самого, отныне моего союзника. - Видишь эту мощную фигуру в фельджане, - степенно промолвил хан. - Она свидетельствует, что ты достигнешь величия. А что фигура наклонившаяся, это значит, что на твое величие будут всячески скакать ничтожные люди. От стоп и до самой шеи скакать будут, и никак от них не убережешься. Я хотел было ответить ему какой-нибудь поговоркой: на бедного Макара все шишки летят или еще - последнего и собаки рвут, но смолчал. Не до поговорок было! Хан уже поднял свою чашку, которую перед тем тоже опрокинул на блюдце, и продолжал с еще большей важностью: - Можешь видеть тут, какое мое величие. Оно очищено властью, полученной в наследство, и власть эта - неограниченная и независимая. Ты же будешь зависим от всего, и будет тебе тяжело. Теперь посмотрим на блюдца. У меня великие пути, и все они вольны, как ветры. У тебя тоже великие пути, но они так же ограничены, как и величие. Будешь ходить сушей, водой великой и водами малыми, но каждый раз придется тебе преодолевать преграды, и еще неизвестно, преодолеешь ли ты их. Я посмеялся себе в усы на эту спесивость. Одолеем! Все одолеем! Очень уж досаждала нам невероятная напыщенность, царившая в течение этого бесконечного поглощения яств и напитков. Кривонос время от времени вырывался с какой-то дерзкой речью, даже терпеливый Бурляй ерзал на своих подушках, похмыкивая и тяжело переводя дыхание. Я подавлял их нетерпение, обещая мысленно, что больше не будем есть таких обедов - ни ханских, ни султанских, ни королевских. Вернемся к казацким сухарям да уж там и останемся. Ой вернемся! А между тем, сильные и шумные от ханского вина, радостно ехали из дворца, вельми удовлетворенные переговорами, да еще и щедро одаренные ханом на прощанье. Самому только мне было преподнесено подарков на три или четыре тысячи золотых: черкесский панцирь с мисюркой и каравашами, с медным колчаном, стрелами и позолоченной саблей, двое коней придунайских в седлах и легкой, но очень изысканной черкесской сбруе, выборную янчарку, наконец, розовый кафтан из златоглава и кунтуш темно-зеленого французского сукна, подшитый отборнейшими сибирками, да и все посольство было не обижено: подарили всем верхнюю мужскую одежду, мусульбасы и сафьяны. На дорогу от хана прислали три сулеи вина, пять быков, пятнадцать баранов и много всякой провизии, а также велено было доставлять на двор армянина, где оставил я своего сына Тимоша, все необходимое как сыну гетманскому для поддержания его чести. 14 После захода солнца ударили все четыре сечевые пушки, а переночевав, на рассвете снова стреляли из этих пушек, подав таким образом призыв к великой раде. Когда же весеннее солнце рассыпало по всему поднебесью свои огненные яркие лучи, ударили в литавры на раду, то сразу же увидели, что сечевая площадь тесновата для казачества и для всех тех, кто прибыл из степей, лугов и заливов, потому придется выйти из сечи на большую базарную площадь. Казачество встало на площади тесным полукругом - плечом к плечу, рука к руке, голос в голос, лицом к лицу. Сооружен был стол из опрокинутых бочек, накрытых большим ковром, на этот стол казацкая старшина клала клейноды и почетные знаки, шапки, сабли, печать, чернильницу, была принесена булава и бунчук. Есаул поставил посреди площади казацкую хоругвь с вышитым серебром архангелом Михаилом и чайкой на море. Отец Федор отслужил короткий молебен. Потом кошевой Дорошенко обратился к собравшимся, прокричал мое имя и попросил, чтобы я сказал слово казачеству. Речь моя была короче молебна отца Федора, потому что впервые в деяниях моего народа и его славных рыцарей встал перед ними человек, который имел королевский привилей воевать против султана и крымского хана и одновременно получил от хана залог дружбы и помощи в войне против короля. - Так куда нам идти? - спросил я. - Снова ли на море тонуть в пучине или же свернуть на Украину и очистить ее от пана и стать самим хозяевами в своей хате? Кто мы? Мужики, чернь, хлопы? Но и македоняне были поначалу простыми земледельцами, а с Александром завоевали полмира; так и римляне произошли из пастухов, а прогремели на всю историю; и турки из простого разбойничества стали властелинами обширнейшей державы. Так разве же у нас не хватит сил быть великими в своем доме! - На Украину! - закричало казачество. - Домой! - Только свистни, батько, из панского войска сварим кашу! - Изрубим в капусту! - Разлущим, как фасоль! Кошевой прокричал о выборах гетмана для похода, но выборы уже произошли. Полетели вверх шапки, загремел весь простор: - Хмельницкого! - Хмельницкого волим! - Пусть будет Хмельницкий! - Сам бог его послал нам! - Богом данный! - Богдан! Кривонос подтолкнул меня своим костлявым твердым плечом к помосту из бочек, я встал на него, чтобы все меня видели. Смотрел на себя сбоку, но не смог увидеть как следует, поэтому я должен был верить тому, кто опишет меня, передавая потомкам мой вид и нрав: "Это был мужчина во цвете лет, среднего роста, широкоплечий, почти богатырского телосложения и поразительной наружности. Голова его была громадна, лицо загорелое, глаза черные и немного раскосые, как у татарина, а тонкие усы над узкими губами расширялись к низу и спадали двумя широкими кистями. Его мощное лицо выражало отвагу и гордость. В нем было что-то и привлекательное, и отталкивающее, властность гетмана, соединенная с татарской хитростью, добродушие и дикость". Что ж, все мы по-своему дикие, но у каждого своя душа. Тогда я не слышал того голоса, который припишет мне дикость. Слышал ржание коней, хрипение умирающих, видел отрубленные головы, видел раненых, корчащихся в болоте и умоляющих: "Добей! Добей!" Душа людская произрастает из боли. Гетманская тоже. Ко мне поднесли хоругвь и бунчук и поставили по обеим сторонам помоста. Затем кошевой вручил мне булаву, снова ударили пушки, загремели бубны и тысячи глоток заревели: "Слава!" Так начиналась наша великая борьба против панского ига, за свободу Украины. - Гетманствуй над нами, а мы - твои головы до самой смерти! - кричали старшины, подходя ко мне и кланяясь, а я подавал каждому руку. Потом шли казаки и все те, кто прибежал на Сечь отовсюду, и каждому я пожимал руку, скрепляя наше братство и верность. Я, Богдан Хмельницкий, гетман Войска Запорожского славного... Я, Богдан Хмельницкий, гетман Войска его королевской мосци Запорожского... Я, Богдан... 15 Назначил полковников: Ивана Богуна над запорожцами, Данила Нечая над голытьбой, Федора Вешняка - над реестровыми, что присоединились к нам, Ивана Ганжу - над конницей. Генеральным писарем назвал Самийла, генеральным обозным Чарноту, Демко и Иванец стали моими есаулами, Бурляй начальником арматы, хотя и было у нас всего лишь четыре пушки, а одна из них треснувшая. Кривонос мог бы стать наказным гетманом в случае необходимости, тем временем должен был быть сотником при мне. Воспринял это со своим привычным мрачным юмором. - Сабля покажет, - промолвил кратко. Я знал, что начинаю с самого трудного: еще не отправившись на войну, начинал войну против себя, плодил обиженных, недовольных, недооцененных. Но что я должен был делать? Вокруг меня были не одни лишь ангелы. Не мог я сказать, чтобы между добрыми и воздержанными людьми не было лихих и своевольных, в особенности в народе казацком, издавна порывистом. Я выбрал тех, кому верил. Наибольшее же доверие вызывают простейшие натуры. Они надежные и понятные. Непостижимое вызывает испуг и ненависть. Люди - зернышко к зернышку. Внешне словно бы все одинаковы, а в каждом свой особый мир. Разве нужно говорить зерну, чтобы оно произрастало? Согрей солнцем, окропи дождем - и произрастет даже у торной дороги и на твердой целине. Имеешь ли глаза, чтобы видеть, и уши, чтобы слышать, и уста, чтобы молвить? Смотрим глазами господа бога, слушаем его всеслышащим ухом, молвим его огненным словом. Потом приходят поэты и пророки - и уже мы их рабы, и никогда не сбросим с себя ярма покорности, и будем бормотать их слова, забыв собственные, или так и не научившись им за всю жизнь. Хорошо это или плохо? У меня не было ни пророков, ни поэтов, я должен был лишь засеять поле, а когда вырастет и что - это дано знать лишь потомкам. Оливковое дерево приносит плод через десятки лет. Долго ждать, а нужно. Я начинал дело для живых, но дождутся ли они плодов? Будут ждать, уже и умерев, и живые будут кричать, обращаясь к ним, а мертвые будут ждать этого крика. Теперь я должен был обратиться ко всему своему народу, прежде чем отправиться из Сечи. Я долго думал, как назвать это мое обращение. Послание? Грамота? Воззвание? Декрет? Обращение? Уже существовало слово "универсал", оно охватывало все: призыв, страсти, пророчества, плачи, обеты. Я выбрал универсалы. Самийло сказал: - Король тоже издает универсалы. Я ответил: - Король либо карает, либо обещает милости. Я ничего не обещаю, кроме смерти. - Тогда кто же может объяснить, какой смысл имеют слова твоих универсалов? - удивился Самийло. - И имеют ли они вообще какой-нибудь смысл? Что это за слова? Зачем они, что они означают? - А что означают раскаты грома? - улыбнулся я на эту его речь. Я знал, что для Самийлю милее всего поиски туманных истин о смысле жизни, добре и зле, о метафизической непримиримости божественного и демонического в человеке. Гей, пане Самийло, не там ты спрятался от жестокой жизни. Бежал от тех, что живут жестокие, как людоеды, искал тех, кого оберегают ангелы, а человек должен оберегать самого себя, потому что никто ему не поможет на этом свете. Подыгрывая на своей старенькой бандуре, я пропел Самийлу песню перед своим самым первым универсалом: Лучче ми будемо по полю лiтати, Та собi живностi доставати, Анiж у тяжкiй неволi у панiв проживати: Ей то ж то у панiв слава, що Усти й пити, Та тiльки не волен свiт по свiту походити... А уже потом велел списывать свой универсал призывный: "Зиновий-Богдан Хмельницкий, гетман славного Запорожского Войска и всей сущей по обе стороны Днепра Украины. Почтительно сообщаем вам, всем украинским жителям городов и сел по обеим берегам реки Днепра, духовным и мирянам, шляхетным и посполитым, людям всякого, большего и меньшего чина, а особенно шляхетно урожденным казакам и святым братьям нашим, что вынуждены мы не без причин начать войну и поднять оружие на панов и старост украинских наших, от которых многовременно обиды переносим, злодетельства и досады и не только на добрах наших (которые зависть возбуждают), но и на телах вольных наших насилие претерпеваем. Паны и князья возле Вислы и за Вислой не только уже стягивают и соединяют многочисленные свои войска, но и подстрекают на нас и пана нашего милостивого, ласкового отца светлейшего короля Владислава, и хотят они это сделать, чтобы с силой своей прийти в Украину нашу преславную, легко завоевать нас огнем и мечом, разорить наши жилища, превратить их в прах и пепел. Так они хотят уничтожить славу нашу, всегда громкую и известную не только в европейской части мира, но и в азиатских, лежащих за Черным морем, странах. Мы же утвердились в намерении нашем мужественном и безбоязненном сердцем и оружием при божьей помощи встать не против милостивого пана своего короля, а против гордых державцев, которые ни во что ставят выданные нам, казакам, и вообще всем украинцам высокопочтенные привилеи, которые сохраняют и скрепляют наши старинные права и вольности. Мы шлем к вам этот универсал наш, призывая и заохочивая вас, наших братьев, всех украинцев, к нам на войсковую прю. Лучше уж и полезнее пасть нам от вражеского оружия на поле боя за веру свою православную и за целость отчизны, чем быть в жилищах своих, как невесть кто, побитым. А когда умрем на войне за благочестивую веру нашу, то наша слава и рыцарская отвага громко прозвучит во всех европейских и других концах земли, а радения наши бог вознаградит нашим бессмертием и увенчает нас страдальческими венцами. Так встаньте же за благочестие святое, за целость отчизны и обороните давние права и вольности вместе с нами против этих насильников и разрушителей, как вставали за свою правду славные борцы (как уже засвидетельствовано), предки наши, русы. Итак, мы идем по примеру наших предков, тех древних русов, и кто может воспретить нам быть воинами и уменьшить нашу рыцарскую отвагу! Это все предлагаем и подаем на здравое размышление ваше, братьев наших, всех украинцев, и с вниманием и нетерпением ждем, что вы поспешите к нам в обоз. На этом желаем вам от доброго сердца, чтобы дал господь бог здоровья и наделил счастливым во всем житьем-бытьем. Дано в обозе нашем на Сечи на третьей неделе после пасхи года 1648-го, апреля 21-го". 16 Только теперь мог я наконец послать Матронке свое слово, сам снаряжал гонцов, говорил, как пробраться, прокрасться, проникнуть, найти, поклониться, вручить. Потому что я - гетман всемогущий всей сущей по обе стороны Днепра земли украинской! "Единственная души и сердца любовь, все на этом свете утешения, наипрекраснейшая Матрононька! Живое золото в крови пробуждает твое имя, и уже скоро брошу это золото к твоим ногам. Я разбудил демонов-сокрушителей и пускаю их на всех державцев и старост - пусть исчезнут в дымах и ревищах наших пожаров, пусть станут пеплом развеянным, пусть колючие терны разорвут их шелка и златоглавы, пусть самоцветы и перлы утонут в степных топилах, а перстни их пусть наденут мертвые. Жди меня в Чигирине. Я уже иду и приду. Никто не смеет тронуть тебя, потому что я - гетман и рука моя станет твоим прибежищем, ибо гнев мой достанет всех обидчиков и на небе, гнев и страшная месть. Жди. Матрононька!" Кто сражается за чужую долю, хочет доли и для себя. Или я жил лишь для земли своей и никогда - для себя? Кто бы так смог? Еще не родился человек, который ел бы чужим ртом и за которого кто-нибудь спал бы, любил, дышал. Вела меня обида и страсть? Согласен. Но разве только меня одного? А если сложить воедино все наши обиды и наши страсти? Вместятся ли они между землей и небом и не сметут ли все, что встанет у них на пути, будто буря всесветная? Мне дана была в руки эта буря, словно богу-громовержцу. Страшной была моя власть над этими людьми, которые никогда не признавали никакой силы над собой, которые жили бесприютно, в холоде, впроголодь, немытые, но в то же время обладали невероятной, откуда только и взятой силой, ловкостью, непритязательностью и адской сверхъестественной выносливостью. Потому и тот, кто становился их повелителем, превосходил все человеческие измерения, поднимаясь до безбрежности тиранства. Я тиран? Но самый худший тиран лучше правления безликостей, где не остается даже человека, который мог бы спросить, что же происходит. Сила неминуемо вызывает супротивную силу, так же, как бессилие порождает тоже только бессилие. Ежедневно, ежеминутно мы убиваем людей. Словом, поступком, взглядом, дыханием, мыслью, намерением, отсутствием намерений, злой волей и безволием, упорством и снисходительностью, твердостью и никчемностью, разумом и глупостью. Существуют тысячи способов убивать людей, в особенности в неприметности существования, не говоря уже о тех временах, когда переворачивается мир. Я же должен был теперь перевернуть, опрокинуть мир и сделать это ценой человеческих жизней. До сих пор мог распоряжаться лишь своей жизнью, теперь получал власть над тысячами жизней. Как же мог посылать их на смерть? "Дети!" - сказал я им. "Батько!" - ответили они и пошли умирать, но не за меня, а за самих себя. Справедливость принадлежала только им - и смерть точно так же. Самийло записал тогда обо мне: "Посматривал он в то время во все стороны многочисленными глазами разума своего, как хитрый ловец, и держал свои караулы на расстоянии мили и даже дальше от обоза". Моими глазами были глаза всего народа моего, вот почему я видел все, ничто не могло скрыться от моего взора. Передо мной стояли открытыми все шляхи Украины, тогда как города и села украинские, гордясь необузданной волей своей, которую я разбудил в них, не только панам своим, но и панской собаке дороги не указывали. Коронные гетманы топтались между Черкассами и Корсунем, боялись углубиться в молчаливые степи, а сами подогревали себя пьяной похвальбой, что для взбунтовавшегося плебса не стоит высылать даже войска, достаточно нескольких лишь сотен охочих, чтобы связать бунтовщиков, взять их в лыки и привести к пану Потоцкому на расправу. Так и послал коронный гетман "ловить" Хмеля семь хоругвий драгунских и четыре казацкие кварцяные хоругви с их ротмистрами под началом своего сына Стефана и комиссара казацкого Шемберка. Пошли они по первой траве полем на Кодак, а по Днепру были пущены три полка реестровых с полковниками Кричевским, Вадовским и Гурским и есаулами войсковыми Барабашом и Караимовичем Ильяшом. Оба войска должны были ежедневно сноситься, но забыли об этом сразу же. Гетманский сын с Шемберком шли черепашьим шагом, медленно и без поспешности, будто желали продолжить свое существование на этом свете. Из Крылова они пошли не вдоль побережья Днепра, прорезанного ярами и покрытого лесами, а свернули в открытое поле - у них был большой обоз и пушки. Шли, часто останавливаясь, теряя время на пастьбу и наслаждаясь приятной для человеческого сердца весенней прохладой. Барабаша же с Кричевским днепровская быстрина без промедления несла вниз. Тем временем коронный гетман Потоцкий и польный гетман Калиновский, грызясь между собой, как собаки, с тремя тысячами войска и огромными обозами двигались следом, а потом останавливались, и снова грызлись, и устраивали банкеты и развлечения. Я вышел из Сечи, чтобы прихватить каждое войско в отдельности и разбить его, а потом взяться и за обоих гетманов. Уже за месяц до этого Тугай-бей с Карач-мурзой и ногайцами переправились возле Кизи-Кермена и теперь выпасали коней на Базавлуке. Орда была настроена враждебно, что и говорить. Когда поехал я к Тугай-бею, он не стал даже собирать распорошенных по буеракам своих изможденных воинов, оборванных, голодных, без сабель и луков, с одними только конскими мослами вместо настоящего оружия. - Сколько имеешь войска? - спросил я его. - Не менее двух тысяч, - похвалился Тугай-бей. - Но, наверное, и не больше? - Может, и не больше, - хитро прищурился мурза. По правде говоря, моего войска тоже было не более двух тысяч, хотя и не менее, зато духом своим оно могло состязаться с кем угодно. Казаки в числе хотя и незначительном, играя на коломыйках, ударяя в бубны, шли со знаками над полковниками - под бунчуком и под белыми хоругвями, с пиками, в дерзких магерках и выдровых кабардинках. Надо мной тоже везли бунчук гетманский, хотя булавы за поясом я не имел, благоразумно размышляя, что не победы к булаве, а булава к победам добавляется. Казацкая песня звучала над весенними степями: Гей, сорок тисяч вiйська ще й чотири, Гей, виУздили козаченьки з УкраУни. Гей, вони посiдали на могилi, Гей, викресали вогнику, закурили. Гей, викресали вогнику, закурили, Гей, розпустили пужар по долинi. Гей, попалили дiточки солов'Унi... Гей, що котриУ старшенькi, полетiли, Гей, а котриУ менченькi, погорiли... Ох, будут гореть и меньшенькие, и большенькие, наверное, ведь смерть никого не щадит. С грешным и праведный будет смертью бит - может между сухим и сырое гореть... Я еще колебался, я еще ждал уступок от Потоцкого, потому и направлялся в свой Чигирин, не думая в то время идти дальше. Дорога на Тясьмин идет Черным шляхом на Сак-сагань, мимо верховий Желтой Воды, и Княжьих Байраков, и открытым полем, я пошел по ней, имея справа ногайцев Тугай-бея для разъездов по ярам и лесам со стороны Днепра, чтобы Барабаш не высадился и не ударил неожиданно мне в крыло. Кривонос пускал вперед лазутчиков, которые зорко следили за продвижением Шемберка и молодого Потоцкого, за каждым их шагом, и теперь мне было уже видно, что перехвачу их на Желтой Воде. Я шел навстречу своей первой великой битве. Может, и последней, кто ж это знал! Войско только идет охотно и весело на врага, но битвы вряд ли желает. Если и рвется к чему-нибудь, то разве лишь к защите, когда уже берут его за горло, или же к грабежу, добыче, примитивному насыщению и отдыху. Каждый хочет жить, а битва - это неминуемая смерть для кого-то. Полководцы же мечтают только о битвах, ибо без этого у них словно бы опустошается душа и они тихо, медленно уходят в небытие. Полководец - творец и пророк. Как тот, который слагает песни и думы, как живописец, рисующий святых на иконах и парсунах, как певец, который голосом своим поднимает души, как пророк, словом ведущий на подвиг целые народы. Но он и возвышается над всеми: они могут творить лишь под защитой его могучей руки, потому что лишь он знает, что пророки побеждают только тогда, когда они вооружены. Так устроен мир, и никто не может избежать своей судьбы, даже сам бог. У меня еще не было славы, враги считали меня просто мелким бунтовщиком и своевольником, мир не слышал моего имени, но для меня оно уже звучало тысячеусто, уже гремело во мне предчувствие великих побед: стал я и не над войском, а повел целый народ, а народ неодолим, разве не подтверждает этого орда? Что такое орда? Это весь народ, если он даже маленький, будучи сбитым в единый кулак, он громит все вокруг, и нет ему удержу. Я чувствовал в себе силы неизмеримые и дух неукротимый. Неразгаданность мыслей, непредвиденность, неожиданность - и для врагов, и для друзей, и для самого себя. Мысли высекаются, как искры огнивом, и разрезают простор, словно огненные пули, - куда какая полетит? Никто не знает. Но в тебе живет могучая воля, которая все это направляет. Иногда мне самому становилось страшно от данной мне власти, казалось, будто во мне сидит неограниченная, неуемная сила, ведет неизвестно куда, в какие края, на какие небеса. Где будет битва, я еще не знал. Шел навстречу шляхетскому войску бесстрашно, но и осмотрительно. Знал, как похваляется молодой Потоцкий, что не мечом и оружием, а кнутами сможет укротить бунтовщиков, но я на это презрение должен был ответить уважением к врагу. Чем больше такого уважения, тем труднее им будет с нами состязаться. Не мы их звали сюда - они шли сами. Не мы их преследовали, а они хотели обложить нас, как загнанную дичь. Потому и решил я выбрать выгодное место и там ждать Потоцкого и Шемберка. Если бы они и прошли мимо меня, все равно должны были вернуться, чтобы найти, - для этого они посланы коронным гетманом. Я стал ждать шляхетское войско на Желтых Водах, зная, что им никак не миновать этих мест, вельми удобных при походе: тут была вода для людей и коней, лес для костров, именно здесь пролегал кратчайший путь на Сечь, и кто ходил по нему хотя бы один раз, тот знает, что на Желтых Водах можно останавливаться на день и на несколько для передышки, ибо урочище возвышалось над степью, имея преимущество над окружающей местностью и защищая от неожиданных нападений. Желтые Воды в этом месте расходились на две ветки, создавая между речкой Желтой и Камышовой балкой изрядный клин, заросший лесом, именуемый казаками соперником Черного леса. С трех сторон клин защищался болотами и балками, полными вешних вод, и открыт был лишь с севера, откуда и должны были подойти панские хоругви. В этом месте возле левого берега Желтых Вод я велел разбивать табор, прикрыв его с четырех сторон земляными валами. Ходил среди казаков со своими полковниками и сотниками, сам брал лопату, помогал насыпать землю, потому и называют нас земледельцами, кротами, червями земляными, всячески презирая нас и насмехаясь над нами. Но мы не обижались, не обращали даже внимания на панские насмешки, ибо знали, что земля - это для нас хлеб, богатство, достаток и фортуна, земля была нашей защитой и нашим оружием, и казак воевал столько же мушкетом, сколько мотыгой и лопатой, у него оба эти инструмента на одной ручке, всегда привязанные к поясу, с ними он многое умел, мог, доказывал, сыпал землю, делал укрепления, хитрые западни для конницы среди безбрежных равнин своей степи, гробовища, городища, становища, окопы, валы, сторожевые курганы - сколько этого земляного труда по всей Украине! И все это окроплялось кровью казацкой, поливалось потом негербованного люда нашего. Мы возвели валы за одну ночь и еще и прикрыли их травой и ветками, так что наш табор сливался с зелеными полями и лесами. Казацкий священник отец Федор неотлучно был со мною и то и дело похваливал казацкую работу: "Добре, детки, добре, добре и славно. Нечистая сила бежит от зеленого, поэтому бог и покрыл землю зелеными травами и лесами. В темноте же зелени не видно, и тогда вокруг торжествуют дьяволы. Брать ли нам их себе в сообщники? Земля - святая, даже если истоптали бы ее все войска мира, если бы опустошили ее злейшие налетчики и грабители, если бы сожгли ее адские огни. Земля святая и вечно будет обновляться". - А почему вода мутная, отче? - спрашивали казаки. - А почему ж она мутная? Кто считает, что от глины, может, это так и есть, а еще - от знамен вражеских. Падает от них тень, и вода мутнеет. И души мутнеют. Вот и берегитесь, детки мои. Как сказал апостол, духа не угашайте. Потоцкий шел вслепую. Я и дальше держал казаков на вестях и знал о каждом шаге продвижения вражеского войска. Мы спокойно сидели в своем укрытии, а паны, и в мыслях не допуская, что ждет их засада, подошли к правому берегу Желтых Вод и начали переправляться к нам на левый... Казаки мои сидели тихонько, как святые, лишь перемигивались да посмеивались в усы, и так бы мы и дождались, пока все панство попадет в наш капкан, но черти принесли под самый наш вал какого-то немецкого драгуна по большой нужде. Пока этот драгун приноравливался к месту да искал укрытия, казачество еще ничего, но когда начал расстегивать свои немецкие плюдры, на валу зашипел гневный шепот: - Ишь ты! - Он еще под самым носом будет тут смердеть нам! - Принес свое стерво аж сюда! - Вонял бы уже перед панством! - Навернет здесь кучу, еще споткнешься, когда на панов будешь бежать! - А ну, Грицко, сыпани ему из мушкета под самый зад! - Постой. Это ведь не немец, а наш казак! - Чечель из реестровых! Только плюдры на нем да кабат немецкие! - Вишь, морду отъел на панских харчах! - Ну так ударь по нему стрелой! - А куда целиться? Кто-то из сотников успел сдержать казаков, но, видно, до этого Чечеля донеслись голоса, раздававшиеся на валу, он присмотрелся повнимательнее на странно всхолмившуюся землю, поскорее подтянул свои плюдры и, с трудом сдерживаясь от крика, помчался к переправе. Там поднялся дикий тумулт, войско начало торопливо поворачивать на другой берег, проклятый реестровик испортил нам весь праздник, засада наша была открыта преждевременно, и я должен был только смотреть, как птички выпархивали из силков, расставленных для них в степных пущах. Для огня из мушкетов враги были далековато; пушек, как уже сказано, у меня было слишком мало, поэтому пришлось немного пощекотать вельможное панство из гаковниц да для острастки пустить несколько ядер в скопище, образовавшееся на переправе, и уже с первыми выстрелами казацких гаковниц там забурлило, закипело, засуетилось, те, кто успел переправиться, кинулись теперь назад, сталкивались с теми, кто барахтался на вязком мелководье, более сильные топтали слабых, кони налетали на людей, возы увязали, опрокидывались, брань, стон, проклятья зазвучали над скопищем врагов, а тут еще прибавили свой голос и казаки. Поднимая крик до самых небес, осыпали врага страшной бранью, проклятьями, скабрезными и погаными словами - да все на головы шляхетских сыновей, жолнеров, региментарей - неудачников, обоих гетманов и самого их короля. Тщедушный региментарь, старостка нежинский Стефан Потоцкий порывался было поднять свои войска приступом на казацкий табор, но рассудительный Шемберк удержал его от очевидной смерти, продлив ему еще на две недели никчемную жизнь. Шемберк велел как можно скорее возвращаться всем на правый берег и там окопался: сбил возы четырехугольником, возвел впереди себя на целую версту вокруг вал, установил на нем пушки и заставил делать укрепления в лагере. Когда стемнело, мы тоже переправились на правый берег, до утра окружили польский лагерь шанцем, подвели пушки и гаковницы, но утром тяжелая панцирная конница шляхетская ударила по нашему переднему окопу и выбила оттуда казаков. Это был полк Нечая, не привыкший к таким штурмам, потому я велел им отступить в лес, а в это время полк Вешняка, ударив по вражеской коннице с крыла, загнал ее обратно в польский лагерь. Потоцкий и Шемберк должны были понять, что попали в западню, хотя и отправились на поимку Хмельницкого. Наши окопы проходили у самого леса, и, понятно, он давал казакам убежище и защиту, к тому же вывели мы их выше, чем шляхта свои, и теперь могли видеть во вражеском лагере даже собаку пана Шемберка. Позади польского лагеря была заболоченная речушка Зеленая - не отступишь и не убежишь. Вот и получилось, что незадачливые региментари сами себя заперли на этом участке пространства и теперь должны были покорно ждать, когда казачество разгромит их до основания. В то же время у них был один выход: укреплять свой лагерь. Рыли землю целый день и целую ночь, в их распоряжении была чуть ли не половина реестровых из нашего люда, так что было кому рыть окопы и насыпать валы, и когда на следующий день нечаевцы попытались ворваться в шляхетский лагерь, то не смогли пробиться даже к передним окопам - так много успели за ночь наши противники. Они выстроили свои укрепления продолговатым кругом, разомкнутым на юг в сторону наших окопов. Этот выход был защищен серповидными шанцами, внутренней своей стороной обращенными к полю. Всех этих шанцев было шесть, по три с каждой стороны выездных ворот. Шли они параллельно, создавая четыре ряда укреплений, кроме того, было еще шесть шанцев, обращенных открытыми дугами вовнутрь лагеря, они создавали как бы улицу, тянувшуюся от поля к главным окопам, по три с каждой стороны, один за другим банкетами. Один шанец с колодцем в конце улицы замыкал ворота. Могло создаться впечатление, что укрепление неприступно и его тяжелое колесо раздавит любую силу. Наверное, Шемберк вполне резонно рассуждал, что я опрометью кинусь захватывать лагерь, и горячие головы в самом деле толкали на это, но я не рвался к шляхетским шанцам. Собирал раду, спрашивал: кто хочет первым прорваться, кому не терпится? Ни один из моих полковников и сотников не хотел первым начинать, хотя люди и простые, но хитрые, боялись оказаться в дураках, вызвать смех и на всю жизнь получить уничижительные прозвища. А сам я, старый опытный вояка, мог ли я допустить, чтобы меня победил желторотый Потоцкий, посланный своим отцом добывать славу на наших костях? Я сказал спокойно: "Пусть паны мечутся из стороны в сторону". Из шляхетского обоза палили пушки, но ядра почти не долетали до наших шанцев, и за несколько дней убита была одна лишь кляча, которая паслась на поле между нашими лагерями. Региментари, не зная моей силы, не решались выходить в поле, не выпускали и драгунов, которые были, собственно, нашими людьми, лишь переодетыми в немецкую одежду. Но горстка панцирной конницы, которая была при них, каждый день наскакивала на нас и со страшным топотом рвалась то на один, то на другой казацкий шанец. Это было грозное зрелище. Тяжелые кони, прикрытые латами, на них похожие на дьяволов всадники с крыльями над плечами, так что и татарский аркан против них был бессилен, и все в стальных непробиваемых панцирях, а поверх панцирей у каждого - белые смертные сорочки. Мчатся - и никакая сила не может их остановить. Я говорил казакам: "Пустите их, расступитесь! Это сама смерть и виктория. Расступайтесь и кланяйтесь этому великому мужеству народа рыцарского!" И казаки разбегались во все стороны, конница проскакивала в пустоте, ничего не добыв, мрачно возвращалась назад, чтобы на следующий день снова наскакивать на казацкий лагерь и снова ударяться в пустоту. Иногда охочие из казаков залегали на поле в вырытых ямах, скрывались там, "щекотали" шляхетских коней копьями в подбрюшье, а когда всадник летел вместе с конем на землю, то "щекотали" и всадника, хорошо зная, что за свое молодечество будут растоптаны стальной лавой гусар. Такие смертельные "шалости" продолжались день, и два, и неделю. Сходят ли с ума от зрелища крови? Не сходят с ума даже те, кто ее разливает. К сожалению, не сходят. Каждый день на наших глазах погибали люди, к тому же самые храбрые, умирали добровольно, а впереди у нас не было ничего, кроме потерь еще больших. Но между тем еще никогда не кипела жизнь так бурно, как теперь. Уже пронеслась первая весенняя гроза над просторами, и первый гром ударил над курганами и балками, степь поднималась к солнцу буйными травами, наполнялась птичьим пением и клекотом, летучие мыши беззвучно проносились в темноте, как души грешников, огромные черепахи, величиной с корыто, грелись на песчаных буграх возле болот, гады, проснувшись от зимней спячки, шелестели в травах, заползали в шатры, грелись под теплыми казацкими боками, аисты летели на Украину и отдыхали в зеленых дебрях вокруг нас, со спокойным любопытством присматриваясь к людскому муравейнику, а мы смеялись и кричали, обращаясь к ним, как малые дети: "Лелеко, лелеко, до осени далеко!" Волки и лисицы сбегались со всей степи, чуя дух крови, но не отваживались приближаться к Желтым Водам, напуганные пламенем ночных костров в обоих лагерях, в особенности в казацком, где было велено каждому разводить по пять костров одновременно, чтобы еще больше напугать Потоцкого и Шемберка. Я знал, что они ждут помощи от главного войска, потому каждый день посылал гонцов к Тугай-бею, чтобы он подошел со своей ордой, которая одним своим видом вынудила бы шляхту капитулировать. Не биться - лишь напугать, и уже этого было бы достаточно. Однако хитрый мурза где-то прятался по далеким привольным буеракам, посылал мне какую-то сотню всадников, больше не давал, выжидал, выслеживал, опасался прогадать и преждевременно присоединиться не к тому, кто победит. Собственно, я сам хорошо знал, что не мне загребать жар чужими руками, что никто не завоюет нам воли, никто не одолеет наших врагов. Знал я и то, что по Днепру плывут в байдаках реестровые, которые выйдут на берег возле Кодака и пойдут в степь искать кварцяное войско. Врага удобнее всего бить поодиночке. Поэтому, заперев в западне Потоцкого и Шемберка, я послал вдоль Днепра конницу Ганжи, которая должна была встретить реестровиков и склонить их на нашу сторону, как бы это ни трудно было. Мало кто знал о моих планах даже в нашем таборе, а у Потоцкого и Шемберка и в мыслях не было, потому они спокойно и сидели за своими редутами, ожидая подмоги, чтобы без оружия, лишь одними кнутами укротить "украинское гультяйство". Нелегко мне было тогда. Был я гетманом без побед, не отличился еще ничем, даже орда, которую так щедро обещал я на Сечи, не появлялась, и никто не мог с определенностью сказать: была она или ее не было вовсе. Вокруг меня стал все громче раздаваться шепот, а потом залегло угрожающее молчание. Нужно было во что бы то ни стало сломить эту страшную тишину, разбить ее, наполнить голосами если и не надежды, то хотя бы голосами размышлений, споров, непокорности, ибо в тишине и неподвижности выжидания - смерть и гибель всех самых лучших намерений и моя собственная гибель. Каждый день в своем простом, далеком от гетманской роскоши шатре собирал я раду, спрашивал: как лучше нам поступить, что будем делать? Горячие головы знали одно: бить, бить, бить! У моих соотечественников всегда было слишком много горячих голов, а тут, возле меня, казалось, собрались они чуть ли не со всей земли. Не хотели слышать никаких слов предостережения, не было терпения ждать, рвались к схваткам, верили в свою силу и отвагу. У кого впереди жизнь, а у кого смерть, - это их не касалось. Ибо смерть у всех, это доля, неизбежность и обреченность, а жизнь - в битвах, и что может быть прекраснее? Я еще не чувствовал себя настоящим гетманом, мудрым и справедливым хранителем правды, временность тяготела надо мною, равенство со всеми давало и силу равную, но не такую, которая подняла бы меня на недосягаемую высоту и неприступность. Я уговаривал, убеждал, может, и умолял, даже и сидел по ночам в одиночестве и отчаянии бессилия, однако твердо стоял, не поддавался горячим головам и расхристанным душам, ведая наверняка, что даже один необдуманный поступок может погубить все наше дело