вел своего коня все медленнее и медленнее, давал войску передышку и волю, в Черкассах и вовсе остановился, боясь ехать дальше, не отваживаясь послать гонцов, чтобы узнать: в Чигирине ли сама, знает ли о патриаршем благословении, ждет ли как жена и гетманша? Однако не посылал гонцов и никого к себе не подпускал. Раздумье мое длилось недолго. Должен был ехать дальше! Прискакать в Чигирин не как мученик, а как муж! Солнце в то утро взошло над степями большое и чистое, сыпало на меня своими тяжелыми, словно охапки золота, лучами, звало, ожидало, призывало. Я нарядился, будто для встречи королевских послов, в кармазины и меха, весь сиял золотом, и войско мое сияло золотом, а в душе все равно был мрак, грех и зложелательство. Перед моими глазами снова и снова появлялась пани Раина с кислым поникшим видом, поднимала взгляд нечистый и лживый, шипела зловеще: "Вы не увидите ее, пане Хмельницкий, больше никогда не увидите..." Я отгонял это видение, призывал к себе Матронку, рисовал себе ее печальную красоту, слышал ее испуганное: "Нет! Нет! Нет!" - и сама по себе мысленно напевалась песня о нашей удивительной и трудной любви: - Постiй, прошу, голубонько, размовлюсь з тобою, Коли буде божа воля, жить будем з тобою. - Як же менi, мiй гетьмане, з тобою стояти, Маю ж бо я ворiженьки, що будуть брехати. А ще к тому, мiй гетьмане, тепер од'УжджаСш, Змовлять моУ ворiженьки: про мене не дбаСш. - Ой, хоча ж я i поУду, тебе не забуду, На злiсть нашим ворiженькам споминати буду. - Побий, боже, ворiженькiв, що нам зичать лихо, Ми з тобою, гетьманоньку, любiмося тихо. Тот час своУм ворiженькам зав'яжемо губу, Як з тобою, гетьманоньку, станемо до шлобу. Верный Демко встречал меня в поле со старшинами перед Чигирином, и еще издалека мне было видно, как радостно светилось все его лицо. Продрался ко мне сквозь страшную давку, пробил непробивную стену дорогих кунтушей, растолкал плотные ряды железных коней, поклонился мне, крикнул: "Челом, гетман великий", и пустил из-под усов такую улыбку, что у меня заиграла душа. - Как там мои все? - спросил я его. - Да уже! - беззаботно промолвил он. - Здоровы? - Благодарение богу. - А гетманша? - И гетманша в добром здравии. - Что же она? - Ждет. Гетманша ждет тебя, великий гетман, а пани Раина, похоже, ждет вроде бы свадьбы, гетманич Тимош даже насмехается над ней. Говорит, не страшно жениться, а страшно к попу приступиться. Когда я монаха того привез от патриарха, пани Раина даже подпрыгивала от радости и вмиг выпустила из своего тайника пани гетманову, а Тимош, напоив монаха нашей скаженной горилкой, поджег ему бороду одной из тех свечей, которые сами зажигаются. Ну шума было! Уже пани гетманова, чтобы загладить дело, подарила монаху за его бороду пятьдесят талеров. Ведь ему без бороды - что мужчине без штанов! Я слушал и не слушал глупые россказни Демка. Гнал коня. Был теперь как тот чабан из песни, который, будучи привороженным чарами дивчины, прилетел к ней на белом коне. Летел на белом коне в Чигирин, навстречу своей печали. Теперь дорога была каждая минута, ибо чем дольше я не буду приезжать, тем больше она будет озабочена, встревожена, измучена долгим ожиданием, а хотел видеть ее веселой, озаренной, в безгранично щедрой радости. В знак приветствия били из пушек, разрывали воздух тугой стрельбой, а у меня разрывалось сердце от нетерпения, звонили колокола чигиринские на радость гетману, а во мне звенел голос Матронки, который я должен был вскоре услышать. Она одна встречала меня! Не было никого, пани Раина исчезла, как злой дух, никто не решался соваться во двор гетманского дома, пустыня была бы страшной, если бы не стояла на резном крыльце в ожидании меня она сама! В кунтуше, крытом жарким бархатом, талия и рукава в обтяжку, воротник широкий, лежащий, откидные отвороты на высокой груди, высокие обшлага на рукавах, кунтуш на груди открытый, только в талии схваченный золотой застежкой, подпушка, как и надлежало жене гетманской, положена из мехов не малоценных, а соболиная пластинчатая, и шапка на Матроне тоже соболиная, и стояла не на голых досках и не на казацкой дерюжке, а на дорогом персидском ковре, светила навстречу мне своими серыми глазами уже не пугливо, как это было раньше, а как-то словно бы хищно - она или не она? Но когда я выскочил из седла и, пошатываясь, побежал к крыльцу, выставила вперед тонкие руки, испуганно сверкнула глазами, застонала-заплакала: "Нет! Нет! Нет!" Она! Гетманша! Сграбастал ее в объятия, готов был задушить и уничтожить и сам готов был уничтожиться вот здесь, ведь зачем же мне жить более? Потом оттолкнул ее от себя, не отпуская из рук, заглянул в глаза, в самую глубину, хотел спросить, ждала ли, но не мог вымолвить ни слова, только потом выдавил из себя вовсе не то, что хотелось: - Где была? - Где же мне быть? В Чигирине! - Тогда, когда я искал тебя! - закричал я. - Летом! Когда спряталась! Когда вы со своей матерью... - Разве ты искал меня? - сказала она спокойно. - Ты приехал и уехал. - Что же я должен был делать? Перевернуть всю Украину ради тебя? - Зачем всю Украину? Разве я так далеко была? - Где же ты была? - не закричал, а застонал я, как будто от этого стало бы мне легче. - В Субботове. - В Су... - я посмотрел на нее ошеломленно. - Как могла ты там быть? Кто тебя туда? Там же все уничтожено. - Сам сказал Захарке Сабиленко отстроить. Он и сделал. И отвез туда меня. - Захарка? Шинкарь некрещеный? - Считал, что ты прежде всего захочешь посмотреть на свой Субботов. И уговорил меня туда поехать. Я ждала тебя там. Ждала в Субботове! Как я мог забыть про свой Субботов? Как я не подумал, не почувствовал, что она ждет меня? Я склонил перед нею голову. - Прости меня, Матронка. - Ты обидел мать. - Виновен и перед ней. - Она хочет теперь сыграть нашу свадьбу. - Свадьбу? Когда все утопает в крови? Была уже наша свадьба здесь - разве забыла? Желтые Воды наша свадьба, и Корсунь, и Пилявцы, и Львов, и Замостье! Мало - так еще будет! Поедем в Переяслав. Там соберется вся старшина Войска Запорожского, поставлю тебя перед нею, назову гетманшей. Мало тебе? Она молчала. - Пригласишь меня в хату или как? - спросил я. Она отступила от дверей, но я не пошел впереди нее, взял Матрону за руку, повел с собою, в светлице сорвал с нее кунтуш соболиный, снова оттолкнул от себя, смотрел и не мог насмотреться. Была в саяне из серебряной в золоте травчатой объяри, обшитой немецким кружевом с городами, к саяну - босторг жаркий в золотых травах с кружевом в серебре и золоте. Ждала своего гетмана, ждала! У меня задрожали ноздри. - Стала бы ты передо мною где-нибудь там в снегах, когда я ехал, - я растопил бы все снега! - сказал ей шепотом. И тут холодной тенью возникла между нами пани Раина. Я поклонился своей шляхетной теще, проклиная ее в душе и с отвращением думая о том, как придется извиняться перед нею за свое грубиянство тогда, в июне. К счастью, она не дала мне промолвить ни слова, змеино поиграла своими тонкими устами, потом известила: - Там гонцы к пану гетману. - Что за гонцы неурочные? - недоброжелательно взглянул я на пани Раину. Ни любви, ни дружбы. Враги до самой смерти, и тут уж ничего не поделаешь. - Гонцы от панов королевских комиссаров, - мстительно улыбнулась пани Раина и упорно стояла, не уходила из светлицы, не оставляла нас наедине с Матронкой, ждала, чтобы я возвратился к своим гетманским обязанностям, тем более что речь шла о милых ее сердцу панах комиссарах. Я пошел к гонцам, и помост прогибался под моей тяжелой походкой, содрогались стены, жалобно звенела серебряная посуда в креденсах, все содрогалось испуганно, только пани Раина стояла неподвижно и вела меня своим змеиным взглядом, как по шнурку. Гонцы были не от самих комиссаров, а от моего писаря генерального Выговского, который возвращался из Семиградщины, вез с собою посла от Ракоци, но писал не про свое посольство, а в самом деле про комиссаров королевских, ибо, мол, по приезде в Киев узнал, что комиссарам чинят всяческие препоны в их миротворческой миссии, держат на волости без провианта и фуража, кто отлучается от комиссарского полка, платится жизнью, потому необходимо вмешательство гетмана, а также следует твердо определить место комиссии. На отдалении пан Иван забыл о своей осмотрительности и проявлял незаурядную назойливость. Забыл, кому служил. Кисель был милее его сердцу, чем гетман казацкий! - Где вы оставили писаря генерального? - спросил я старшего из гонцов, человека, видно, больше шляхетского, чем нашего казацкого обхождения. - Пан Выговский гостит у митрополита Косова в Киеве, ясновельможный мосципане гетмане, - промолвил тот, стряхивая пальцем наледь с усов. - Они вместе выезжали к королевским комиссарам в Новоселки, в маетность пана сенатора Киселя, теперь ждут веленья мосципана гетмана ясновельможного. Как там очутился мой генеральный писарь и зачем встревал не в свое дело? Должен был торопиться ко мне, а он, вишь, целуется с Киселем да пьет монастырские меды в Киеве! Я знал, что Кисель рвался исполнить свою миссию комиссарскую до крещения, после чего я назначил войсковую раду, на которой казаки могли либо одобрить поход на море, либо подтвердить союз с ордою. Я распустил войско только до заговин, а после заговин должны были снова собираться в обоз на Масловом Ставе. В каком количестве будет это войско - Киселю было не все равно. Но что он мог поделать? В Киеве я не стал ждать комиссаров, выехал оттуда, еще когда они где-то неторопливо продвигались по Волыни, и назначил местом встречи Богуслав. Комиссары ехали по тем самым шляхам, что и я из-под Замостья, но только видели не то, что пришлось видеть мне: панские глаза устроены как-то не так. У меня перед глазами расстилался край, словно созданный или обреченный на руины, край, претерпевший опустошения всех родов, уничтожение и всесожжение, залит был человеческой кровью, засыпан пеплом, а панам комиссарам виделось всюду только гультяйство и мятежничество, и если и замечали они какие-нибудь уничтожения, то относили это за счет заслуженной кары. Там, где я встречался с крайним обнищанием и недолей, там паны комиссары замечали только дары из-под Пилявцев; я делился черствой краюшкой с сиротами, умиравшими с голоду, а пан Кисель в Звягеле обедал у какой-то шорницы, которая подавала ему еду на дорогом серебре и смеялась над Хмелем, что так скромно живет, хотя бог послал всего много. - Так где нынче панове комиссары? - еще спросил я гонца. - Почему же сидят на волости и до сих пор не въехали в Киев? - Пробовали, но в Ходосове казаки с посполитыми преградили им дорогу, пленили панов комиссаров, и им пришлось давать выкуп. Помог пан генеральный писарь. Если бы не он... Я с неохотой махнул рукой. Довольно уже наслышался о своем пане Выговском. Всегда был таким преданным и смиренным... А может, - хиренным? - Ладно, - молвил я гонцам этим неуместным. - Скачите назад в Киев и передайте пану писарю генеральному, чтобы немедля прибыл в Переяслав. Комиссары же, если хотят стать передо мной, пускай направляются через Днепр вслед за паном Выговским. День заканчивался, а хлопотам гетманским не было конца. Прилетели гонцы из Белой Церкви от Джелалия, возвратившегося от султана. Спрашивал, куда ему направляться. Демко мозолил глаза, ожидая моего веления созывать старшин на угощение, или на свадьбу, или еще там на что; пани Раина ходила за ним по пятам, норовила остаться со мной с глазу на глаз, но потеряла надежду и выставила вперед Матрону, чтобы хоть она отогнала от меня моих назойливых казаков. - Завтра едем с тобой в Переяслав, - сказал я Матроне. - Отдохнул бы ты, гетман, дома. И с детьми не говорил... - напомнила она. - Поговорю еще. А отдыхать на том свете буду. Время - не для отдыха. - Может, хоть посмотрел бы на Субботов. Захарко заново отстроил его... - Посмотрю. Слишком много всяких напоминаний. - Какие же еще напоминания? - А ты не знаешь? Дурили мне голову летом, хотите дурить и теперь? Тогда сговорились между собой, и лани Раина обвинила меня чуть ли не в распутстве, а теперь ты винишь, что поехал тогда из Чигирина в напрасном гневе и не нашел тебя там, где ты меня ждала. Что же это за встреча! Она подлезла мне под руку, прижалась, ластилась по-кошачьи, была не похожа на себя. Неужели снова наущения пани Раины? - Гетманич Тимош безецный, - прошептала неожиданно. - К кому же? К монаху патриаршему, который перепился нашей горилкой? - К пани Раине. Я ожидал, что она скажет: "Ко мне", - и уже негодовал на Тимка за его нестатечность* и готов был всерьез возмутиться, и велеть прислать его ко мне, чтобы проучить как следует. Но ведь Тимош - и пани Раина? ______________ * Нестатечность - непристойность. - Ты сказала: к пани Раине? - переспросил я Матрону. - Да. Я расхохотался. Пани Раина хотела быть благословенной после того, как не удалось стать грешной. Участь всех нечестивцев. - Я буду ограждать ее честь. Останется здесь присматривать за гетманским домом. И за Субботовом, - не сдержал своей мстительности. Но Матронка больше не защищала пани Раину. Молча прижималась ко мне, обвивала меня чарами, вовсе ей не присущими, даже во мне пробудилась ревность и подозрения, которые не знал, чем и заглушить. Попытался отстранить ее от себя и не мог. Это податливое молодое тело было сильнее меня, моего гнева и моего раздражения. Сладкая дрожь плоти. Грудь вылущивается из одежды, как ядро из ореха. Смятая ночь - и все смято. На рассвете мы отправились на Переяслав, и пани Раина была с нами. Я согласился на это без уговоров, без слов и мольбы. Жаль говорить! Заря была холодная. Мы погрузились в сизый мороз, и его молчаливая неистовость забавляла меня. 30 Впервые ехал я с Матроной. Это был не военный поход, в который казаку жену брать негоже, а простой переезд с одной стороны Днепра на другую, от одного города до другого. Переяслав объединял нас с Матронкой далеким воспоминанием, она возвращалась в свое детство, я - в давнюю растревоженность и в гетманское беспокойство. Пока мы были бессильными и угнетенными, никто нас не знал, теперь же, когда поднялись в силе, потянулись к нам отовсюду цепкие руки, ненасытные взгляды, разгорались нечистые страсти. Так что же лучше - сила или бессилие? В Переяслав со всех сторон съезжались послы, где-то там мой есаул Иванец Брюховецкий вместе с Чарнотой устроили их так, чтобы самых значительных принять на улице Шевской, где в доме Сомка должен был остановиться я, а остальных поместили кого дальше, кого ближе, - в своем доме уже мы теперь распоряжались! Приветствовали меня соседние земли, почтение приносили отовсюду, из самых отдаленных стран могущественные властелины, сопутствовала мне слава всех достоинств и всемерного счастья. Но нет покоя и на самой высокой ступени блаженства, а если бы и был, то слишком краток, как тишина, которая всегда предвещает бурю. Может, только и отпущено было в ту зиму беззаботного счастья в этом переходе через Днепр, когда рядом Матрешка, и речь спокойная и чувства неомраченные. Ехала рядом со мною всю дорогу верхом, в сани к пани Раине садиться не хотела, была наконец настоящей гетманшей и моим ангелом-хранителем, а еще - моей ученицей и хранительницей дум. Не боялся обвинения в изнеженности, ибо разве же не бывает так, что и некоторые копья во время битвы стоят вбитыми в землю и не пронзают вражеских тел. Песни звенели на походе, смех и возгласы, а затем долго скакали мы в молчании, только тяжкий топот конский да стаи напуганных зимних птиц над нами; потом заводил я с Матронкой речь о достоинствах, которые помогают укрощать порывы сердца, ибо, как говорил еще преосвященный Винцент Кадлубек, доблестного мужа украшает не только сила телесная, но и безупречность духа. Матронка со смехом допытывалась, не намекаю ли я, говоря о безупречности духа, на ее детские приключения нецеломудренные с переяславскими лавочниками, я же испуганно отмахивался руками, словно бы отгоняя злых духов прошлого, и снова переводил речь на хрониста из древних веков, угощал свою гетманшу его дикой латынью, в которой смертельный грех простого и понятного языка обойден был старательно и последовательно. Разве же это не обо мне и моей жене сказано было: "Очень удивительна в муже храбром не только незамутненная терпеливость, но также и особая сметливость, когда он удары причиненной кривды не только спокойно переносит, но даже с благодарностью прощает, живо делает невинными, внимательностью вознаграждает и дарами осыпает. Но откуда же взялись эти дочери всяческих добродетелей (их целый сонм!), которые, какой бы долг ни исполняли, что бы ни делали, все относят к смышлености? К примеру, терпеливость, которая является дочерью мужества, три чести носит в одном и том же мешке: честь слабости, честь труда, честь обвинений или кривд. Увидев расторопность, спрашиваешь: что несешь, дочь? На это она, сгибаясь под тяжестью: поторопись, мать, сними тяжесть с обессиленной, сестра твоя отвага велела к тебе тяжесть принести. На это расторопность сказала: знаю моей сестры сладости, знаю привычные дары, велит, чтобы мы ей служили, о терпеливость, будем терпеть вместе. Потому подержи немного, сделаю, чего просит. Суровые глыбы кладет в печь желаний, дует, готовит, пробует, раскладывает на части и дивным искусством создает украшения". - Неужели мне все это непременно надо понимать? - испугалась Матронка. - Для жены такое непосильно. - Оставим это мужам натруженным, - охотно согласился я с ее нежеланием ломать голову над словами пана Винцента. Однако слишком легкая победа не удовлетворила Матронку. - Тогда что же остается женам? - спросила она. - Жены либо ведут благочестивую жизнь, либо изменяют своим мужьям. - Что же выпадает на мою долю? - Благочестивость, дитя мое, ибо ты гетманша, тебя видит весь мир. - А если захочу изменить? - С кем же? Для этого нужен другой гетман. А его не будет и после моей смерти. Теперь ты женщина самая близкая к истории из всех сущих на нашей земле. - Это, наверное, тяжело? - Увидишь, дитя мое. Еще все увидишь. Когда-то Одиссей, премудрый и божественный, не захотел дарованного ему богиней Калипсо рая, где обещана была любовь, молодость и бессмертие, - это был рай принудительный и без возможности выйти оттуда. В истории же приходится жить принудительно, даже тогда, когда достиг наивысших вершин и когда сам к ним стремился. Тяжкая бызысходность и крест вечный. Думала ли ты о чем-либо подобном? - Никогда. - Ну и не надо. Разве что помоги мне удержаться от гнева и пристрастности, это очень тяжело. Имею здоровье крепкое и после столь великих опасностей и испытаний, а дух не всегда удерживается в спокойствии. И никто не поможет, только самая близкая душа. Твоя душа, Матронка. Ужели не станешь моей утехой и опорой во всем, где не помогут и все мои советчики, радетели, помощники и благодетели? Она показала одними глазами: стану. Глаза были еще серее среди снегов, была в них сизая летучесть, и душа моя полетела за ними и сквозь них, в миры далекие, еще неведомые, не просветленные даже моим тяжким разумом. Перед Переяславом было почти в точности так, как у премудрого Кадлубка с Казимиром Справедливым, когда тот въезжал в Краков. Выехало навстречу с непередаваемой радостью многочисленное войско, отовсюду сыпались толпы люда, в восторге кричали и приветствовали: прибыл их освободитель! Тянулись ко мне люди всякого возраста, отдавали честь все сословия и все достоинства, и врата города, хотя и охранявшиеся неприступной стражей, сразу же были широко раскрыты. Все с глубоким поклоном припадали к ногам, пожелания и приветствия всех соединялись воедино. И в самом Переяславе были сплошные виваты, ехал я уже не неизвестным сотником по улице Шевской и не утешал несчастную шляхетскую вдову с малым дитем перед запущенным домом, не припорошена пылью одежда, и мое лицо, и мои усы, - утоптанный сотнями ног людских и конских копыт, снег сверкал серебром и золотом под низким красным солнцем, дворы были устланы коврами и яркими ряднами, дома убраны и наряжены, даже дом пани Раины каким-то чудом за неделю был отстроен, покрыт новой крышей, украшен новым крыльцом и новыми ставнями, так что Матронка схватилась за лицо и закрыла глаза, а потом посмотрела еще раз на свой давнишний дом и прошептала, что хочет туда с пани Раиной. - Будешь со мной, - сказал я твердо. - Пани Раина имеет свой дом, ты будешь иметь свой. Ты - гетманша. В доме Сомков, где я должен был остановиться, встретил меня Иванец мой Брюховецкий и младший брат голубки моей Ганны - Яким Сомко, уже сотник казацкий, мужчина такой неземной красоты, что его невозможно было с кем-либо и с чем-либо сравнить. Я подумал, неужели и Ганна была такой красивой? И испугался этой мысли, потому что Матрона, смотревшая то на Якима, то на меня, могла угадать ее. Верил в Матронкину доброту, но и не хотел без нужды подвергать эту доброту испытаниям. Поэтому не без радости услышал заверения Якима, что он сразу уедет в свою сотню, а прибыл сюда лишь для того, чтобы поприветствовать великого гетмана с гетманшей и выразить свою радость оттого, что избрали его дом для пребывания. Если бы я умел угадать страшную судьбу Якима, - может, не отпустил бы его тогда, держал возле себя? Но все равно ведь не спас бы, ведь удержать человека можно, пока ты живешь, а после смерти как это сделать? А они как стояли вот сейчас передо мною на крыльце сомковского дома - прекрасный Яким и вертлявый мой Иванец, оба верные мне, полные уважения и любви к своему гетману, так и станут и через два десятилетия, когда меня уже не будет, перед черной радой казацкой, два мужа в расцвете сил, один простодушный и чистый, как и сейчас, а другой коварный и хитрый, козырял тем, что из гнезда Богданова, ходил, как и я, в простой одежде, ел с запорожцами саламату и тетерю обычную, спал, подложив седло под голову, - Брюховецкий - Бреховецкий. Гнездо в самом деле мое, а дети - кукушкины, и среди них Иванец - самый подлый. Возьмет он верх над Сомком и отдаст его под топор палача, но и равнодушный палач-татарин не захочет рубить голову Якиму, удивляясь людям, которые могут лишать жизни такое совершенное творение божье. Я отпустил Якима, может, даже прогнал его: уже боялся молодых красивых мужчин рядом с Матроной, хотя и ведал доподлинно, что всех не прогонишь и не отстранишь, но и не хотел быть завистливым прежде времени. В Переяславе меня уже ждали все мои старшины и полковники и послы отовсюду - от господарей молдавского и мунтянского, от князя семиградского, от ордынцев и от самого султана турецкого, была уже весть, что едет посол из Москвы, а где-то из-за Днепра направлялись ко мне панове королевские комиссары с Адамом Киселем во главе. Выговский, прискакав в Переяслав по моему велению самым первым, тотчас пристроил семиградского посла, которого привез с собой, напротив моего двора на Шевской улице, а еще один двор держал для королевских комиссаров, но я в день своего прибытия велел отдать этот двор для московского посла, а комиссаров по приезде рассовать по всему городу, чтобы не могли свободно общаться между собой. Все делалось словно бы само собою, уже в ту ночь я поставил перед своими побратимами Матронку, и нарек ее гетманшей, и пани Раину тоже посадил возле себя за столом, и пила она со вчерашними мужиками, лишь слегка прикасаясь своими шляхетскими губами к крепкому нашему напитку, а потом она еще должна была слушать песню, которую я начал, играя на старенькой отцовской кобзе тридцатиструнной: Розлилися крутi бережечки, гей, гей, по роздоллi, Пожурилися славнi козаченьки, гей, гей, у неволi. Гей, ви хлопцi, ви добрi молодцi, гей, гей, не журiться, Посилайте конi ворниiУ, гей, гей, садовiться. Та поУдем у чистеС поле, гей, гей, на Пиляву, Та наберем червоноУ китайки, гей, гей, та на славу. Гей, щоб наша червона китайка, гей, гей, не злиняла. Та щоб наша козацькая слава, гей, гей, не пропала. Гей, щоб наша червона китайка, гей, гей, червонiла, А щоб наша козацькая слава, гей, гей, не змарнiла, Гей, у лузi червона калина, гей, гей, похилилася. Чогось наша славна УкраУна, гей, гей, засмутилася. А ми ж тую червону калину, гей, гей, та пiднiмемо, А ми ж свою славну УкраУну, гей, гей, та розвеселимо. Я спросил Выговского: - Как это ты зацепился за комиссаров? - Думал, что ты в Киеве, гетман, туда и поехал. - Когда же увидел, что меня там нет, почему не поспешил за мною? Или захотелось Киселевых медов пробовать? - Грех было бы упустить возможность. Выведал намерения комиссарские. - Что же ты выведал? - Кисель проговорился перед митрополитом. Мол, мы тут будем держать тирана за слово, которое он дал под Замостьем: амнистия, 12 тысяч войска реестрового и отмена унии. А за все это - казацкое войско все отодвинуть на Запорожье, а в Украину пустить панов в их маетности. - Есть в кувшине молоко, да голова не влезет! Что из Литвы? - Радзивилл пошел против казаков. - Как же замирение королевское? - Мол, Радзивилл нарушает волю королевскую. - Алешто! Они нарушают, значит, и нам не грех. Что привез от Ракоци? - Посол со мною прибыл. Просится к тебе. - Приму после. Первым буду принимать московского посла. - Еще не прибыл, да и неизвестно когда будет. - Тогда султанского. Следовало бы дать ему асисторию возле моего двора, а ты взял да разместил там посла семиградского. - Не хотел пускать сюда басурманов. - Когда нет в христианстве правды, можно попробовать ее и у иноверцев. Когда тонешь, то и за бритву схватишься. Что же Ракоци молодой обещает? - Может собрать свое войско в Мукачеве и ударить оттуда на Краков. Поможет ему Януш Радзивилл, потому что они в союзе, как диссиденты, кроме того, может, станут свояками, ибо Радзивилл женат на дочери молдавского Лупула, а Ракоци хочет жениться на младшей дочери Лупула. Говорят, такой красы невиданной, что уже и молодой Потоцкий, и сын Вишневецкого, и Ракоци зарятся на нее, даже султанский двор обеспокоился и забрал эту Роксанду в султанский гарем, чтобы сберечь целомудрие. - Много успел ты, пан писарь! И о целомудрии дочери Лупула узнал? Может, расскажешь старшинам, как сохраняют это сокровище в султанском гареме? - Ну, пока султан малолетний, укрытие там самое надежное. - Хватит об этом целомудрии. Чего же хочет Ракоци за услугу? - Хочет, чтобы ты помог ему добыть корону польскую. - И тогда будет казацким покровителем или как? - Наверное. - Хорошо. Теперь послушаем Джелалия. Филон! Придвинься-ка поближе! Джелалий, потемневший от вина, сел ближе, отодвинув Чарноту и судью генерального Самийла, неприязненно взглянул на Выговского. Поднял бокал. - За твое здоровье, гетман, и за здоровье гетманши молодой! - Не был ты, Филон, таким вежливым, когда мы с тобой в Стамбуле в неволе сидели, а при султанском дворе уже и нахватался? - Да где там, пан гетман? - засмеялся Джелалий. - До султана и не был допущен, ведь мал он еще, да и мы, выходит, тоже малы, никто и не знает о нас толком. С трудом добрался до великого визиря. А тот так и брызжет слюной в лицо! Изменили, мол, панам своим и вере своей, да еще и нас предадите, зачем притащился к священному порогу его величества султана! Ну, и еще там много чего было сказано, да я уж и не прислушивался: они так бормочут, ты ведь знаешь, Богдан. Так я и говорю этому визирю. Мы, говорю, у панов своих терпели муку большую, чем у вас невольники на галерах, так почему должны придерживаться верности своим мучителям? А прибыл я от народа великого и храброго, и просим только давать нам татар, а мы будем платить вам дань, как валахи, молдаване и Семиградье, сколько уж там скажете, а против каждого вашего врага мы будем всякий раз выставлять хоть и десять тысяч войска, а уж какое это войско, вы хорошо ведаете и сами. Вот так поговорили, и визирек этот сделал все как следует, уступил. Отправили уже меня не одного, а с послом своим Осман-чаушем, привез он тебе фирман султанский и подарки от султана и от султанской матери. - Бекташ-агу видел? - Не видел, а письмо от него к тебе есть у Осман-чауша. - Завтра станешь у меня с послом султанским, - сказал я Джелалию. Выговский осторожно подсказал, что надлежало бы раньше дождаться королевских комиссаров. - Вряд ли нужно кого-нибудь принимать раньше комиссаров... - выставил он над столом ладони, как апостол на тайной вечере. - К дьяволу! - крикнул Чарнота. - Что нам эти комиссары! - Мы королевские подданные, - смиренно напомнил пан Иван. - А может, это король наш подданный? - ударил кулаком по столу Чарнота. - Разве не наш гетман поставил королем Яна Казимира? Я и Замостье не захотел брать ради этого! Теперь уже смеялись все, вспоминая, как Чарнота "не захотел" брать Замостье. - Молись богу, что хоть сидеть уже за столом можешь, - крикнул ему Вешняк. - Вир инкомпарабилис, - покичился своим знанием латинского Тетеря, обращаясь к своему тоже эдукованному соседу Матвею Гладкому. Чарнота на слова Вешняка не откликнулся, а латынь Тетери задела его за живое. - Ты себе верь или не верь, - презрительно кинул он Тетере, - мне лишь бы гетман мой верил, вот как! - Всегда ли они такие? - шепотом спросила меня Матронка. - А какими же хотела их видеть? Жалуются, возмущаются, гневаются, плачут, мучаются, проклинают, угрожают и обвиняют друг друга и весь мир, а гетман за всех должен просить, требовать, оправдываться, объяснять. А потом все просят: помоги. Помоги одолеть врагов и собственную слабость, помоги жить, помоги умереть, помоги перейти в вечность. - Мне страшно, - прошептала еще тише она. - Чего тебе страшно, дитя мое? Испугалась этих воинов? Да ведь они как дети - добрые душой, чистые сердцем, а благородством никто в мире с ними не сравнится. - Страшно возле тебя, - сказала она. - Как это? Что молвишь? Или я не сумею защитить тебя от всех бед? Может, это Переяслав так подействовал на Матронку? Вспомнила свое сиротство и все вспомнила, не спасала от воспоминаний и пани Раина, которая сидела поблизости от нас и играла глазами на моих полковников, не спасал ее даже я в своей славе и всемогуществе. Чем тут поможешь? Я встал из-за стола, протянул кубок, чтобы джура наполнил его, - пригласил товарищество: - Панове братья! Пили уже и за мое здоровье, и за здоровье гетманши Матрегны, и за все добро и богатство для всех нас. Но еще раз прошу вас выпить за гетманшу нашу Матрегну, чтобы ей хорошо было среди нас, а мы с нею будем как один, ибо она теперь дочь и мать наша! Слава! Я поцеловал Матронку, прежде чем выпить, подняв ее на одной руке, легонькую девчонку, счастье мое и радость наибольшую. Поцеловал ее в чело, и оно было холодное, как лед. Чело - монастырь, стан - молодой тополь, волосы - дождь, ладони - снег, уста - смех, глаза - плач, так дивно была она создана - на радость мою или на горе? Старшины же мои шли к Матронке, как на богомолье. По нашему древнему обычаю несли дары. Нечай клонил свою негнущуюся шею и клал к ногам гетманши целые вороха драгоценностей. За ним шел Богун, светя своими умными глазами. Потом левобережные полковники подошли с поздравлением и подарками. Джелалий бросил на гору своих подарков даже подшитый соболями кафтан, полученный им от султана, еще и запел, пританцовывая: Коли б не тая горiлица, не тая мокруха, Не так хутко я збавився б вiд свого кожуха... Я обнял и поцеловал Филона, задержал его возле себя, хотел сказать Матронке, что это за человек и какой человек, но только развел беспомощно руками. А тут уже подходил Чарнота, сверкая своими черными глазами, вел за собою десяток молодых пахолков, которые на вытянутых руках несли подарки, припевал, как Джелалий: Мене дiвки пiдпоУли, Жупан менi пiдкроУли.. - Успокоилось ли твое сердце? - тихо спросил я Матронку. - Не знаю. Ничего не знаю, - промолвила она. Боялась чего-то неизвестного мне, и тут я был бессилен со всей своей гетманской властью, потому как и наивысшая власть, доходя до души человеческой, становится беспомощной. - Со мной ничего не бойся, - сказал я Матронке с несвойственной мне самоуверенностью. - А без тебя? - Не будешь без меня никогда. Не нужно было говорить этих слов, но уже сказал и махнул товариществу своему дорогому, чтобы запевали песню. Может, хотя бы снова те же "Бережечки" или же "У гаю, гаю, чабан вiвцi зганяС". Еще в "Роксолании" Кленовского рассказывается об этой нашей старинной песне, как летит на белом коне чабан к дивчине, которая его причаровала. Прилетел и я на белом коне к своей любови. Надолго ли? И возможна ли любовь на тех вершинах, на которых я оказался? Хотел, чтобы была там любовь, а то как же иначе? Был я добрым в тот вечер, хотел быть согласным со всеми. Выговский предостерегает, чтобы не принимал никаких послов, пока не прибудут комиссары? Согласен. Пани Раина жаловалась на неучтивость моего сына Тимка? Я подозвал его к себе, обнял, спросил тихо: "Хочешь, пошлю тебя в Молдавию?" - "А чего я там не видел?" - "Говорят, у Лупула дочь красы невиданной". - "А что мне ее краса?" - "Захочешь - станет твоей женой". Он оторопело посмотрел на меня. Как ни пьян был, а показалось ему, будто я говорю неразумное. - Хорошо, - сказал я ему. - Еще поговорим об этом. Так прошла эта ночь в моих попытках творить благодеяния, а потом я стал ожидать королевских комиссаров, то есть согласился с советами Выговского. Кисель со своими приятелями из Фастова поехал на Триполье, там перебрался через Днепр и заночевал в Воронькове. Я надумал принять комиссаров с почестями. Выехал навстречу им за город с Матроной в санях, с полковниками и старшинами, под знаками, белым бунчуком гетманским и красной запорожской хоругвью. Усадил к себе в сани Киселя, и так въехали в город. Из двадцати пушек ударили в знак приветствия, пан Адам растрогался, называл меня милым приятелем (в который уже раз!), призывал прижать к сердцу все духовные сокровища народа, позаботиться о его вере и будущем. Чья бы корова мычала, а его бы молчала! Но я до поры до времени сдерживался, чтобы не расхолодить пана сенатора, пригласил его с комиссарами к себе на обед, дал время для устройства со всеми панскими удобствами (но и не давал слишком много времени, чтобы не поняли, как рассовал их по всему Переяславу да еще и окружил казаками, будто для обеспечения комиссарского спокойствия). На обеде, как только я пригласил Киселя сказать слово, он начал орацию, передавая мне и всему войску ласку королевскую и хвалясь, что привезли они от Яна Казимира клейноды для гетмана, но тут Джелалий без церемоний прервал его суровой речью: - Король как король, потому-то мы и поставили его над вами. Но вы, королята, князья и сенаторы, броите много - и уже столько наброили! И ты, Кисель, кость от костей наших, отщепился и пристал к ляхам. Я попытался урезонить Филона, но он, махая перначем под самым носом у пана Киселя, кричал так, что полковникам пришлось успокаивать его и отталкивать от побледневшего пана сенатора, которому изменил его рыцарский дух, коим он так любил хвалиться повсюду. - Привезли сии игрушки, - кричал Джелалий уже из-за спин старшинских, - хотите одурачить казаков, чтобы снова взнуздать? Нужно оружием, а не словами кончать дело! Имейте вы свою Польшу, а Украина пусть казакам будет! - Видишь, пан Кисель, - сказал я, - услышал ты лишь одного моего полковника, а из них каждый как порох, - не знаешь, когда и взорвется. Так как тут начинать комиссию, не смягчив хотя бы малость мятежных душ сих? Нужно вам будет подождать, пока я приму послов иноземных и дам им отпуск, потом, может, и возьмемся за свое дело. - Но ведь комиссия не может ждать! - воскликнул пан Смяровский, давний мой знакомый из-под Замостья. Я посмотрел на него спокойно, но тяжело. Помнил его ненавистные слова про Кривоноса. Может, и сюда напросился, чтобы сводить счеты с Кривоносом? Так нет уже Максима, нечего и искать. А тот князь Четвертинский? Тоже будет вспоминать свои кривды и своего брата, убитого в Нестерваре горячими головами, и невестку свою, ту белую княгиню, которая так пришлась по душе Максиму? Так нет же Кривоноса уже теперь ни для кого, а эта белая княгиня, говорят, уже нашла себе какого-то шляхтича и утешилась в горе своем двойном. На кого из комиссаров ни смотрел я, в каждом вычитывал ненависть к нам и презрение, так почему же должен был уважать их сам? - Не могут ждать послы иноземные, - промолвил спокойно. - Ведь прибыли издалека и от чужих властелинов. А мы - свои, в своей державе, у себя дома, так куда же нам спешить? Пью за ваше здоровье, панове комиссары, и на этом конец ныне, а что завтра будет - увидим. А завтра ждал я прибытия посла московского, подьячего Василия Михайлова, но он был и не посол, а только гонец, который должен был присмотреться к нам, убедиться в нашей силе, мне же передать, что вскоре прибудет ко мне настоящий посол от самого царя с письмами и надлежащими наставлениями. Зато подарки от царя Михайлов привез такие, что и с послами никогда не присылаются: сорок соболей в 200 рублей и два сорока по 150 рублей, всего на пятьсот рублей. Я принял Михайлова, как брата, одарил его щедро, приготовил еще одно письмо к царю, в котором снова писал о желании всего народа нашего быть в подданстве царском и просил помощи против шляхты. Отпуск Михайлову дал не сразу, чтобы повнимательнее присмотрелся он ко всему, что происходило в Переяславе, и было ему о чем рассказывать в Москве. Сам тем временем принимал султанского посла Осман-чауша. Пышное это было зрелище для казацкого глаза. Осман-чауш стоял во дворе напротив моего гетманского, потому мог бы просто перейти улицу, а перед крыльцом я уже и встретил бы его. А он вырядился, как будто бы в дальний поход. Сам на коне, и вся его свита тоже на конях под чепраками и попонами, такими дорогими, что за каждую можно купить целый город. Окружил себя султанский посол закованными в черное железо разбойниками, будто отправлялся на битву, привез из Стамбула даже своих барабанщиков и зурначей, и вот так с грохотом, дикими возгласами и криками, в роскошном мрачном величии двинулся этот поход через улицу, и все это продолжалось так утомительно долго, что весь Переяслав успел посмотреть на турецкое диво, и купцы чужеземные, и служки панов комиссаров, и те люди посольские, которые там обретались. Впереди своего похода Осман-чауш пустил помощников, в раззолоченных кафтанах, подбитых толстым мехом, в тюрбанах таких огромных, будто намотаны они были не на головы, а на бочки, что ли. Каждый из них нес на золотой парчовой подушке подарки для меня от султана: саблю в драгоценных ножнах, хоругвь, шитую золотом и жемчугами, и булаву в редкостной яшме, серебряную, золоченую. Я встретил посла перед крыльцом с короткой речью, принял султанские дары, пригласил Осман-чауша в дом - уж очень вельможного турка донимал наш мороз, и потому вид у пана посла был далеко не торжественным.