х своих глазах. Стрелка на огромных часах времени перескочила. Их разделяло мертвое пространство между двумя ступеньками судьбы. Как он уедет от нее? Как расстанется? Не подумает ли он про нее: вот женщина, которая под предлогом бесед об искусстве и гражданских достоинствах ищет себе легких развлечений? Перед этим ей показалось, что Борис подумал о ней нечто подобное. Это было бы страшно! Год 1026 ЛЕТО. КОНСТАНТИНОПОЛЬ Якоже бо се некто землю разореть, другый же насееть. Летопись Нестора Не выбираешь себе людей, с которыми должен жить. И ничего не выбираешь. Все дается тебе так или иначе, и никогда тебя не спрашивают, а когда и спрашивают, то не слушают ответа, ведется так всегда. И вот он попал к людям, которые в своей работе, казалось бы, имели возможность выбирать формы, краски, попал к творцам, украшателям, к художникам; но оказалось, что и они закованы в железные путы канонов и послушания, ими тоже управляет та незримая и всемогущая сила, которая определяет жизнь каждого смертного на земле, а если и не на всей земле, то уж в этой державе холодного Христа и безжалостных императоров - наверняка. Треть своей жизни Сивоок провел среди тех, кого дал ему в желанные или нежеланные (у него не спрашивали о согласии или несогласии) товарищи Агапит, выкупив у императора Константина, на самом же деле казалось - жил здесь всегда. Было еще далекое, невыразительное полувоспоминание, полузабытое: темная дождливая дорога и маленький мальчик, залитый слезами на этой дороге. Да и было ли? Может, приснилось? Как дед Родим, Величка, Лучук, Ситник, Какора, Ягода, Звенислава, снова Какора. Впечатление было такое, что всегда жил в этой земле, чуждой и враждебной для него, боялся, что так и истратит жизнь на выслушивание небывалых имен и названий, неслыханных глупостей людских, а то и божьих. Агапит подбирал для себя людей так, чтобы внешностью своей они были такими же необычными, как и он сам: все что-то огромное, мохнатомордое, с медвежьими лапами, - Агапит любил силу, сам не обладая ею; как потом оказалось, в душе своей он стремился наверстать недостаток внутренней твердости хотя бы твердостью телесной. Их так и называли - Зверинец Агапитов. Были среди них, помимо ромеев, агаряне, болгары, было два грузина и славянин из Зеты, был посланец из Германии от епископа Гильсгеймского, открывавшего у себя школу мозаик и дорогого художественного литья. Жизнь их проходила в тяжкой работе по сооружению храмов и монастырей. Но невозможно замкнуть людскую жизнь в ограниченный круг однообразия. Часто они вырывались, кто куда мог: одни - в дикие развлечения, другие - в иератические молитвы, веря в спасение души, третьи - в книжность, четвертым мало еще было того, чему они научились у Агапита, и они стремились превзойти своего учителя в непрестанном совершенствовании своего умения. Сивооку пришелся по душе Гиерон, грек из Кикладов, гигантский громкоголосый детина, который мог часами по памяти читать писанные когда-то (или же напевавшиеся) дивные стихи о путешествиях Одиссея-Улисса; лилась речь чистая и звучная, совершенно непохожая на ту смесь из слов греческих, латинских, агарянских, армянских, славянских, которая бытовала среди ромеев под пышным названием "греческой", волнистый ритм стихов напоминал покачивание корабля на морских гребнях, корабль этот нес Улисса дальше и дальше, к новым и новым приключениям, приключения и подвиги нанизывались в бесконечные связи. Все было прекрасно в этой великой поэме странствий, но странствующей душе Сивоока более всего нравилась, более всего очаровывала его сцена встречи Навсикаи и Одиссея на берегу моря. Двое обнаженных, свободных от условностей мира, от нарядов и украшений на берегу моря. Несчастный после разгрома, еле живой и пышная, будто Артемида, феакская принцесса, дочь Алкиноя. Она сверкает, будто фарос, и ее протянутые руки идут сквозь мглу снов, будто лучи маяков. Возможно, Гиерону тоже нравились именно эти стихи из поэмы, и он охотно выполнял просьбу Сивоока и читал по ночам, в короткие часы их отдыха; возможно, он и сам уносился мыслью на свой остров, омываемый пурпурным морем Гомера, и видел на берегу девушку, которая простирает навстречу ему тонкие нежные руки, но стихи заканчивались, видение исчезало, Гиерон на несколько дней становился мрачным и раздражительным, и если к нему очень уж настойчиво приставал Сивоок или кто-нибудь другой из товарищей, Гиерон, что называется, обрушивал на них целые вороха ужасов из книг о приключениях Александра. О дивьих человечках, высотой в двадцать четыре локтя, и тихих да мудрых "яблокоедцах". О волосатиках, которые имели тело вроде бы людское, а лицо - львиное, и о хлопах, которые наклоняли деревья, ломали их на оружие, швыряли во врага. А этих хлопов окружали звери, похожие на псов, только в двадцать локтей вышиной и трехглазые, и блохи там прыгали величиной с лягушку, и звери в странах, куда шел Александр, были о шести ногах, трехглавые и пятиглазые, были там и люди безголовые, косматые, рыбоеды. Было там дерево дивное, которое росло до шести часов, а потом пряталось снова в землю; черные камни, от прикосновения к которым каждый сам становится камнем; рыбы и змеи, которые не горели в огне, а выползали из него, будто из воды. Оттуда начиналось царство тьмы. Чтобы найти дорогу назад, Александр велел взять с собою одних только кобыл, а жеребят оставить позади. Во тьме наткнулись на поток, сверкавший, будто молния. Александр захотел есть, велел повару приготовить что-нибудь, повар очистил соленую рыбу, помыл ее в потоке, но рыба внезапно ожила и уплыла от повара. Повар испил воды, стал бессмертным, но не сказал про чудо своему властелину. Тот, узнав об этом, разгневался и велел убить повара, но сделать это никому не удавалось. Тогда Александр приказал опустить его в озеро с жерновом на шее, и повар стал морским демоном. Загорелся свет, но без солнца и без луны. Две птицы с людскими лицами появились перед Александром и велели ему возвращаться, ибо это уже была земля божья. Из этих темных чудес вырисовывалось в представлении Сивоока то, что он пережил на самом деле: гигантские туры, дикую силу которых еще никому не удавалось приручить; замерзший Дунай, черный от миллионов крыс, перекочевывающих с одной земли в другую; стаи волков, окружавших купеческие обозы или обнаглевших до предела и слонявшихся даже возле многолюдных торжищ; темные тучи ненасытных пруг*, незримость безжалостного голода, страшные грозы, безбрежные наводнения. ______________ * Пругами во времена Киевской Руси называли саранчу. В летописях каждый раз наталкиваемся на страшные сообщения: "Быша прузи мнози", "...прузи, и хрустове, и гусеница, и покрыша землю и бе видети страшно, идяху к полунощным странам, ядуща траву и проса". (Прим. автора). Он знал журавлей и лебедей, знал ласточку, которая приносила на своих острых крыльях весну в его землю, а теперь читал или же слушал рассказы Гиерона о птице Феникс, одинокой, как солнце, солнечной птице, которая живет пятьсот лет, а потом углубляется в древа ливанские, наполняет крылья свои ароматом, летит в город Илиополь, возносится на приготовленное для нее иереями города требище и, вспыхнув, сгорает. Утром чиститель требища обрящет в пепле червя, который на третий день возлетит птицей в прообразе Спаса. Феникс имеет крылья цвета сапфира, изумруда и других драгоценных камней и венец на голове. А еще был таинственный единорог, была сладкозвучная птица - Сирин, похожая на тех сирен, которые очаровывали спутников головами, а то грифоны - с туловищем льва, с крыльями и головой орла, грифоны когда-то стерегли золото Азии; скифское племя аримаспов вступило с грифами в борьбу за золото и драгоценные камни, это были бесстрашные варвары, - быть может, именно поэтому ромеи присвоили одежду с изображением грифов начальникам варварских дружин. С рассвета и до поздней ночи они ворочали и обтесывали камень, варили разноцветную смальту, гнулись на лесах до окостенения шеи и позвоночника, укладывая мозаики или расписывая фрески; с течением времени каждый из них становился все большим мастером, перенимая от Агапита высшие и высшие тайны украшательства священных храмов, но одновременно все более ощутимым становилось их унижение как людей, они словно бы самоуничтожались в своем искусстве, с каждой новой краской, которую клали на стены, с каждым узором, с каждым новым изгибом апсиды, выдуманным кем-то из них, будто отлетала от него частица его жизни, его существа, потерянная среди земного могущества недоступных императоров и среди чудес, враждебных человеку. Как было сказано у пророка: "Перестаньте вы надеяться на человека, которого дыхание в ноздрях его: ибо что он значит?" И сам Константинополь был наполнен чудесами, перед которыми будничная жизнь людская казалась ничтожной. В монастыре Спаса хранилась чаша из белого камня, в которой Иисус якобы превратил воду в вино. Каждый вторник носили по городу икону Богородицы, написанную, как утверждалось, самим евангелистом Лукою. Можно было увидеть топор, которым Ной построил свой ковчег. В монастыре Продром лежали волосы богородицы. А еще стояла там София - нерукотворный храм, самый большой и прекрасный в мире, творение, быть может, и не людских рук, а божественных, потому что император Юстиниан, при котором сооружена святыня, похороненный в саркофаге из зеленого мрамора неропольского, при жизни признан был не только императором и первосвященником, но и самим богом, а его жена Феодора, куртизанка из цирка, дочь укротителя зверей, вырезала сто тысяч павликиан, которые чтили добро, но не признавали бога. - Да помнит каждый из вас, мохнатомордых и оборванных, - гремел на них Агапит, - да запомнит навсегда, что все видимое и все, чем живете, - это лишь бледное отражение настоящего, высокого, недоступного, а ваше умение должно стать лишь средством для напоминания о божьем мире, о божественной драме господа нашего Иисуса Христа и заселяющих небо бессмертных святителей. Питались они хлебом, оливками, еще давал им Агапит красное виноградное вино, которое постепенно убивает мужскую плоть. Но в каждом из них собралось столько дикой силы, что не действовали ни красное вино, ни тяжкий труд; часто взрывалось это в них неутолимой яростью, они схватывались между собой, и хорошо, если все заканчивалось только перебранкой и не доходило до настоящего побоища, а бывало и так, что били друг друга долго и беспощадно, сгоняли свою злость, свою неволю, свои несчастья. Потом мирились, снова становились рядом на высоких лесах, задирали головы вверх, задыхались от жары или же коченели от холода, когда в высокий монастырь вплывали зимой облака и обволакивали их своими хлопьями. Агапит никогда не торопил их. Сам медлительный и величественный в жестах, будто фигуры святых, которых учил изображать, он любил это же и в своих учениках. Мищило в совершенстве заучил все требования Агапита, наслаждался медлительностью в работе, будто тем самым мог продлить свою жизнь. А Сивоок набрасывался на работу ожесточенно, ему каждый раз хотелось выложить все, что умеет, на что способен, над его горячностью смеялись все; Мищило укоризненно покачивал головой, а потом первый же доносил Агапиту, как недостойно вел себя его товарищ и как пострадало от этого дело, ибо из-за его неудержимости нарушен был канон об изображении верхнего женского убранства, в котором не должно быть ни единой складки, ибо складки создаются только поясами, которые, как всем известно, присвоены одежде нижней, перепоясанные патрицианки имеют их лишь в парадной одежде, но носят через плечо, а не на талии, чтобы не вводить мужчин во искушение сатанинское. Удивительно занудливым был этот Мищило, и Сивоок никак не мог понять, почему наслан был на него такой единоземец, какой силой. Зато Агапит души не чаял в Мищиле. - Э-э, - воркующе говорил он Сивооку, который вовсе не чувствовал себя виновным и небрежно сидел в присутствии своего попечителя, слушал и не слушал его, - в нашем деле нужны этакие вот неторопливые, рассудительные люди, которые могли бы подумать не спеша и провести рукою так, чтобы не ошибиться. Думаешь, ты сделал эту мозаику? Торопился, рвался, а куда и зачем? Все равно ничего бы не сделал, если бы задолго до тебя не созрело это в моей голове и душе, а еще раньше - в душах многих достойных людей, которых уже нет и на свете. Думали они об этой мусии, вынашивали по камешку каждую краску, каждый изгиб. А твое дело - сделать. Нести традицию. В этом - устойчивость и вечность державы и ее люда. Кто придерживается традиции, тот может надеяться, что его тоже когда-то будут ценить. А ежели плюешь сам, плюнут и на тебя. Только варвары живут без строя и порядка, а у богочтимых ромеев все установлено точно: и в жизни, и в службе божьей, и в деяниях царственных императоров. Что есть искусство? В нем точно установлены средства изображения и композиции, точно так же, как, скажем, заранее расписан порядок одевания и переодевания императоров и их приближенных, а также священников. А что может быть главнее для простого человека, нежели лицезреть своего светского или духовного повелителя в одежде, которая сразу свидетельствует, кто перед тобой? Император Константин Багрянородный в тридцать седьмой главе своей первой "Книги церемоний" говорит, какие облачения надевают цари на праздники и выходы торжественные. Кто еще не знает, должен запомнить твердо и непоколебимо, как все, что касается вашего умения. Это великая наука. Ибо что есть жизнь? Это переодевание, умение подобрать для определенного случая соответствующие одежды. И точно так же как каждый знает, когда и по какому поводу и какие одежды надевают вельможные, искусство наше в каждом случае может пользоваться только заранее определенными и твердо установленными канонами, и тот, кто их усвоит и будет нести в себе и сможет передать через себя и свое умение, этот нам нужен. А все остальные - отступники. Отступников же следует изгонять, как нечестивых из храма. - Можешь изгнать меня хоть сегодня, - мрачно говорил Сивоок. - Нет, нет, человече! - самодовольно смеялся Агапит. Сивоок пропускал все эти поучения мимо ушей. Земля ромеев? Никогда не забудет болгарских своих братьев, тяжкий переход через македонские горные дороги, Амастрианский форум и душераздирающие крики: "Майчице моя! Оче ми изгорях!" Земля ромеев? В этой земле, сухой и черствой, всех богов поселили в храмах, сами же непрестанно возносятся молитвами на небо, а его боги жили в листве деревьев, в водах, в земле, и никто не помышлял взбираться на небо, ибо было оно таким высоким, что не взойти на него и по радуге. Земля ромеев? Жестокость, коварство, лицемерие. С одной стороны - закостенелые каноны. Ни на шаг нельзя отступить от них. Все святые в одинаковых одеждах и положениях. Куда бы ни поехал византиец, он непременно встретится с привычными для его глаза образами. И сердце его должно наполняться высокомерием. Свои, наемные и купленные художники рисовали апостолов, императоров, воинственных императорских жен и кобыл, и целые рисованные фаланги Византии отправлялись на покорение мира, чтобы засвидетельствовать порядок и непоколебимое единство, которые, дескать, царили в этой державе. А с другой стороны - незатихающие споры о благочестии и бесчестии, о том, как верить, как спасти душу свою, и о том, как складывать персты, сколько раз говорить "аллилуйя", сколько просвирок употреблять при богослужении, сколько концов должно иметь изображение креста, как писать имя Иисуса, какими должны быть архиерейские клобуки и жезлы, как звонить в церквах, не учетвертить ли святую троицу, выделив четвертый престол для Спасителя; яростные анафемы друг другу, перебранки на торжищах и в корчмах - никчемность и суета, похвальба своими порядками, своим первородством, древностью своей державы. Все равно как если бы дед хвалился перед внуком: "Я родился первым". А внук ответил бы: "Зато я проживу дольше. Ты умираешь, я набираюсь силы и мощи". Хотя Агапит на первый взгляд считался вроде бы свободным в своих поступках и выборе работы, на самом же деле все зависело от патриарха, от сакеллария, церковь выступала и их работодателем, и их кормильцем, и их судьей. Церковь держала в руках все каноны, не уступала ни в чем, требовала послушания и покорности не только в молитвах, но и в украшении храмов, художники для нее должны были стать первыми рабами, призванными воспевать могущество божье, прославлять бога и его апостолов в красках. Так повелось издавна. Пошло еще из Египта: жрец - фараон и раб - художник. И у древних греков, наверное, точно так же. И у римлян, наследниками которых считали теперь себя ромеи. Искусство служило пышности. Подавляло человека, вместо того чтобы возвеличивать его дух, поддерживать в нем силу и веселье. Русичи не знали такого искусства. Резная ложка, вышитая сорочка, ковшик, украшенный цветами, выжженными жигалом, посуда со спокойным узором, миска с изображением рыбы или птицы, красный щит (может, и называли их греки русскими за эти щиты, потому что по-гречески красный - русий), кольчуга с блестками. А потом пришел суровый, бесплотный, рожденный без зачатия и уже потому непостижимый и чужой бог, с аскетизмом, схимой, с жестокостью, - и нет веснянок, нет зеленых праздников, нет солнцеворота. Двенадцать и двенадцать, а то еще и больше - вот сумма лет Сивоока, в течение которых он должен был сталкиваться с этим новым богом, под крестовидным знаком которого давно, в темную мрачную ночь, был убит дед Родим. Двенадцать лет отдано Агапиту. Забываются мелкие повседневные случаи, жизнь уходит, будто вода сквозь песок, удерживается в человеке только знание и умение, входит в него незаметно, словно всегда было в нем, в особенности же умение, ибо никто не сможет научить тебя различать и выбирать краски и класть их так, чтобы вздрогнуло самое мрачное сердце, если сам ты не умел этого чуть ли не со дня своего рождения, если не подарили этого высокого дара родная земля, твои первые учителя, среди которых ты вырастал и поднимался на ноги. Он охотно принимал то, что отвечало его непокорности, и сопротивлялся яростно, изо всех сил всему тому, что считал враждебным для себя. А что же он мог найти для себя более враждебное, чем христианские боги, причинившие ему столько зла? Его пытались убедить в том, что только христианство дало человеку высокую духовность, без всесильного его действия в сердце людском, в котором произрастают лишь тернии грехов, не могут появиться любовь, радость, мир, долготерпение, благость, милосердие, вера, кротость, воздержание. Не вранье ли?! Его предки имели все это в избытке. А пришел новый бог - и начались на его земле раздоры, преследования, исчезла радость, веселье, добрые, умные люди уступили место таким проходимцам, как Какора, возвысились слюнтяи и паскуды, подобные Мищиле... Сивооку кололи глаза его дикостью, дикостью и варварством его земли. Чванливые ромеи, хотя и разносили христианство повсеместно, настоящими и подлинными христианами считали только себя, остальных называли "окропленными", намекая на обряд крещения с кропилом и священной водой. Однажды он хотел нарисовать апостола Павла без меча. Уже заканчивал фреску на свой лад, ибо никак не мог принять бессмысленного обычая давать Павлу в руки оружие. Воин-язычник Савл из Тарса, обращенный в христианство, взял имя Павла и стал апостолом - проповедником христианства и милосердия. Канон требовал изображать Павла непременно с мечом. Странное милосердие с мечом! В конце концов, если подумать, то какое Сивооку дело до всех этих глупых канонов, но ему надоело послушное повторение, он всегда пробовал что-то изменить, вот на этот раз и решил обойтись без меча. Но именно в этот момент появились вдруг Агапит и синкелл в лиловой хламиде, с драгоценной панагией на груди и высоким посохом черного дерева с серебряным чеканным набалдашником. - Почему святой Павел без меча? - закричал синкелл, и его шея под тщательно расчесанной черной бородой налилась темной кровью. - А потому, что я так захотел, - ответил со своих лесов Сивоок и уставился на чванливого синкелла с такой ненавистью, что тот невольно даже отпрянул. - Это рус, - примирительно сказал Агапит. - Он немного дикий, однако... - Молчать! - заорал синкелл и смелее шагнул к лесам, на которых возвышался грозный Сивоок. - А ты! Что ты? Смердючий рус! Язычник! Земля твоя - сплошной срам! Как смеешь? Сивоок ответил синкеллу словами одного из семи мудрецов Эллады, скифа Анахарсиса: - Если моя отчизна срамота для меня, то ты, во всяком случае, срамота для своей земли! Последние слова Сивоок прокричал изо всех сил и яростно полетел вниз с лесов прямо на голову синкеллу и, возможно, убил бы этого холеного патриаршего прислужника, если бы Агапит, хорошо зная нрав Сивоока, не оттащил своевременно чиновника и с проклятьями и извинениями не вывел из храма. Потом он возвратился и хохотал вместе со всеми над выходкой Сивоока, хлопал Сивоока по плечу, заглядывал ему в глаза, а тот отворачивался, сопел яростно и возбужденно, ненавидел все на свете, презирал и ненавидел Агапита за его подхалимскую натуру, за способность признать себя ниже каждого, кто хотя бы намеком напоминал о своей знатности или просто силе. Гадко было смотреть, как гнется его дебелая шея и как изготовляется к ползанию его могучая фигура, крепкая как стена. Сивоок давно бы убежал от этого человека в широкие миры, но было в Агапите и какое-то очарование, привлекавшее к нему. Обладал он словом, объединявшим всех, в минуты душевной растроганности он не называл их антропосами, а ласково говорил: "Друзья мои". А еще умел покорять их своей одаренностью. Когда сыпал в клокочущую массу расплавленного стекла какой-нибудь порошок из широкого своего рукава и получалась смальта неземной расцветки! Или же когда одним движением своей дебелой десницы выводил такую округленно-совершенную линию, что не сыскать ее даже в очертаниях фигуры самой совершенной красавицы. Но не мог понять Сивоок, как может талантливый человек быть одновременно лицемером, готовым безоговорочно подчиняться всем догмам, всем повелениям, всем переменам веры, лишь бы только дали ему возможность жить, а следовательно - творить. Ибо, дескать, хитрость тоже сила вещая. А что он создаст с душой приспособленца, шута власть имущих, скомороха для чужих настроений? И еще не мог простить Сивоок Агапиту его жестокого самолюбия. Возможно, художник и должен обладать самолюбием, чтобы утвердиться в своем таланте, но утверждаться за счет других, топтать других - лишь бы только возвеличиться самому? Или: как можно сочетать в себе поистине легендарную леность и огонь одаренности, валяться целыми днями в постели, ходить с сонной физиономией, заплывшими глазами и сохранять в глубинах души такой огонь вдохновения, которого не найдешь ни у кого? Чудеса, да и только! Агапит напоминал сытую и самодовольную Византию, где благодать божья сошла с небес и блуждает среди людей, и уж кто ее поймает, тот будет держать крепко, несмотря на все попытки отобрать ее для других. На Агапита благодать сошла в виде его способностей, за которые он держался цепко, точно так же, как держалось ромейское государство за все свои привилегии и права, установленные им самим. Занятия художественными ремеслами регулировались в Византии чрезвычайно сурово. В "Книге епарха"* только мастерам золотых дел, скажем, посвящалось двенадцать параграфов. Не мог ты стать мозаичистом или златоковцем только потому, что владел умением: это еще нужно было доказать. Только член золотницкого еснафа** допускался к ремеслам, а чтобы вступить в еснаф, требовалось поручительство пяти известных еснафлиев. Умелец мог работать только в ергастерии, и ни в коем случае - дома. Употреблять должен был только те благородные металлы, на которых стояло служебное клеймо. В случае нарушения этого правила виновного бичевали и карали на один фунт золота. Тому, кто осмеливался употреблять благородный металл с посторонними примесями, отсекали руку. Кроме предметов для собственного употребления, художник должен был покупать только необходимое ему для работы, но не для перепродажи. Кроме того, он не имел права приобретать материалы для работы у женщин, а также - под угрозой немедленной конфискации всего имущества - что бы то ни было из церковной собственности. ______________ * "Книга епарха" - своеобразный свод законов, которые регулировали внутреннюю жизнь Константинополя, прежде всего деятельность ремесленников и торговцев. (Прим. автора). ** Еснаф - византийский прообраз профессиональных цеховых объединений средневековой Европы. (Прим. автора). Законы были жестокими и непоколебимыми, как и церковные каноны, повелевавшие рисовать одних святых в хитонах, других - в стихарях, третьих - в скарамангиях и лорах, и для каждого была своя краска, свое положение, и все это было заранее заданным, навеки закостеневшее, кичившееся своей неизменностью, своей непохожестью на то, что было, и, возможно, на то, что где-то будет, хотя ромейское искусство и не допускало возможности, чтобы где-то что-то появилось, кроме него, ибо они, ромеи, вершина всего сущего, они просветили всех варваров: все были дикими, а ромеи принесли им Христа, и его учение, и его храмы, и его законы. Вот так оно, видимо, и ведется в истории. Все были дикими, а кто-то приходил и просвещал их. И те племена Малой Азии, которые строили корабли, определяли ход небесных светил, открыли заблудницы*, были дикими, а пришли ассирийцы и их просветили. ______________ * Заблудницами называли в те времена планеты. И те, кто населял Египет, были дикими, а фараоны их просветили и заставили строить для себя каменные гробницы. И этруски были дикими, а римляне их просветили, похитив у них и жен, и искусство, и города. Не есть ли это величайшая ложь истории? Быть может, под натиском примитивных головорезов погибли бесценные сокровища человеческого духа, а потомкам осталась только хвала и слава, которой окружили себя завоеватели; того же, что было когда-то на самом деле, так никто и не знает. Кто были те люди, которые пилили у берегов Нила твердый камень Мокатама, тащили его через реку и складывали рукотворные горы - пирамиды? Быть может, это их отчаянье, и их горе, и их память на земле - эти пирамиды? Быть может, это знак грядущим поколениям, которые должны прочесть все скрытое в строгих линиях поставленных на краю пустыни молчаливых каменных гробниц? Никто не знает. Так через тысячи лет будут говорить о его земле. Соберут целые хранилища греческих книг, напишут еще тысячи своих книг так, будто от количества книг зависит количество правд. Правд всегда будет мало, и для их усвоения и освещения нужно очень мало книг и писаний. Быть может, где-нибудь ныне последний на его земле мудрец, такой, как дед Родим, старательно собирает сокровища берестяных грамот и свитков, исписанных старинным письмом русов, где первой буквой была П - поле, правда, путь, а может, первой буквой была Ж - жизнь, жито, - и имела она форму предивного эллипса, как зернышко, как солнце, как луна, как детское личико или женский глаз? Но все будет уничтожено и сожжено в угоду новому богу, как сожгли на глазах у Сивоока Радогость с его невиданным храмом, с весталкой Звениславой, с Ягодой, с людьми, которые не покорились. И теперь плодятся там молитвы, псалмы, апокрифы. А что изменилось? Солнце точно так яге всходит и заходит, и трава растет, и листья шелестят, и зверь спешит на водопой, и мать кормит дитя... Но люди неуклонно будут обрастать новыми вещами, новыми предметами, навязанными им чужой волей, установленными кем-то вверху, неизвестно зачем, люди будут задыхаться от этих предметов, сами превратятся в предметы, бездушные и окаменелые, подобно тому, как жена Лота превратилась в соляной столб. Вещи когда-нибудь уничтожат человека. Пока их мало - человек их любит, украшает, они служат человеку и не мешают, а, наоборот, помогают жить. Потом их станет чрезмерно много. Делать вещи не хватает времени. Украшать - и тем более. Искусство исчезает, оно отступает на второй план, в глубины прошлого, а вместе с ним отступает и время, и человек остается одиноким на берегу океана вечности, и горы ненужных, бессмысленных вещей громоздятся вокруг него. Такой представлялась Сивооку Византия после очаровательной простоты лесных озер и зеленых полей с сочным житом и пением птиц в небесных высотах над родной землей. Свободу могло дать одно лишь искусство, но и тут заковывали его в железные цепи ограничений. - Главное, - говорил ему Агапит, - это обуздать догматами веры твою дикую варварскую душу. Бог ловит тебя на цвет, а ты должен научиться улавливать в цвете бога. Избеган в искусстве всего, что в жизни не есть прекрасное. Не может быть фигур из самой жизни, ибо тогда ты можешь представить природу оскверненной, а ты должен прославлять совершенство божьего творения. Брань же не может быть совершенством, потому-то и избегай всего, что за пределами хвалы всевышнего. Даны человеку земля и небо, деревья и цветы, воды и травы, четыре времени года - и каждое прекрасно, дана разная погода - и каждая из них прекрасна. - Ага, - отвечал ему Сивоок, - а ежели я раздет в холодную погоду? - О тебе нет речи. Не тебе служит высокое умение, а богам. Ибо что ты есть? Ничтожество! Помни, всегда было и будет так: люди делают, а слава - богу. Спрашивать у Агапита, почему он забирал себе не только славу, но также и деньги за их работу, не хотелось. Агапит всегда найдет ответ, позовет в свой маленький дворец на Влахернах, усадит на целый день перед красиво переписанной и украшенной Библией, заставит читать апостольские послания или этот опостылевший псалтырь. А что из этого? Будешь ты знать или нет, был ли у Евы пуп, и мог ли заговорить змей-искуситель, и что слово "олива" повторяется в Священном писании двести раз, - от этого еще не станешь хорошим художником. И дел земных не поправишь чтением этой великой, хорошо написанной, но одновременно и невероятно запутанной священной книги. На небо - высохшие, благостные святые великомученики, а на земле - логова дьяволов, ведьмовский шабаш предательств, отравлений, убийств, подлости. Как это все совместить? И можно ли это совместить? - О, темный антропос, - сказал Агапит, - запомни, что двести лет назад Никейский собор постановил: искусство принадлежит художнику, но композиция - святым отцам. А что есть композиция? Композиция - это метод, благодаря которому элементы предметов и элементы пространства слагаются в единое целое. Выразительность передается через фигуры, фигуры разлагаются на части, а те - на поверхности, соединяющиеся будто грани алмаза, однако без присущего ему естественного холода. Поэтому главное в работе - только кистью по доске или стене. Оно может быть плохим или хорошим. Это Сивоок запомнил с первых дней своего появления у Агапита, когда подавал камень на сооружение монастыря, когда строгал доски для икон, когда резал котных овец, обучаясь по виду определять, какого ягненка носит овца в своей утробе. Ибо когда это еще только зародыш, то шкура его слишком нежная, чтобы из нее получился пергамент. Переношенный же ягненок дает пергамент слишком грубый, и книга из него не годится для продажи людям знатным, а простой люд, как известно, книг не покупает из-за своей несостоятельности. А писание икон? Это не то что свежевать нерожденных ягнят для пергамента. Выстрогать доску из негниющего кипарисового дерева или из светлой, столь милой сердцу Сивоока липы - это было только начало. Далее доска проходила через руки нескольких умельцев, каждый из которых в совершенстве владел своей частью работы, и Сивоок с течением времени тоже прошел все эти работы, повторяя путь выстроганных им в свое время досок. Поверхность доски левкасилась, то есть покрывалась белилами, а уже на залевкашенную поверхность наносился рисунок будущей иконы. Точно так же поступали и с фресками, с той лишь разницей, что контуры будущей фрески прочерчивались чем-нибудь острым по свежей штукатурке (Сивоок в дальнейшем писал без прорисовки, одних удивляя, а других раздражая легкостью своей руки). Рисунок делал "знаменщик" кистью или припорашиванием и закреплял графьей. Фон чаще всего был золотым, но золото не наносилось прямо на грунт, а сначала покрывали грунт полиментом. Полимент изготовляли из юнко натертой красной краски, высушенной и разведенной на протухшем яичном белке с уксусом. Полимент придавал позолоте красноватый оттенок, а чтобы золото имело настоящий блеск, его еще полировали собачьим зубом или агатом. Только после этой подготовки иконописец-доличник красками, разведенными на яичном желтке с квасом, писал одежду, палаты, деревья, травы. После доличника брался за дело личник, который писал лицо и обнаженные части тела. Это требовало наибольшего умения. Существовала точная последовательность работы личника. Прежде всего была санкирь, то есть накладывание подрисовок смешанной краской из охры, умбры и сажи. Далее художник делал "опись" сажей, намечая контур, а белилами наносил "движки" для обозначения черт лица. После этого начиналась обработка охрой тремя плавями, то есть разведенной до прозрачности краской трижды подряд наводили рисунок, достигая удивительной нежности, особенного внутреннего свечения красок. Первая плавь наводилась светлой санкирью. Ею поправлялись выпуклые места на лице: нос, скулы. Второй - наводился румянец. Третьей - "подбивали", то есть объединяли, предыдущие плави. После этого шла "сплавка" - тон, который объединял все предыдущие тона так, что они пронизывали друг друга. И пока ты усваивал всю эту сложность приемов, неуклонно совершенствуясь в своем умении, Агапит приучал тебя к мысли, что искусство - обыкновенное ремесло, которое вызывается к жизни повседневными людскими интересами и потребностями. "Как же так? - думал Сивоок. - Ведь это существует вне всего! Из ничего появляется вдруг целый мир. Разве тут достаточно проведения кистью? Необходимо вложить сердце, всю свою жизнь, да еще и добавить кое-что сверх этого - вот настоящее искусство!" Однако он понимал, что обо всем этом никому не скажешь, тут нужно ощущать самому, а кто не ощущает, того не убедишь никаким красноречием, только вызовешь насмешку. Гиерон под большим секретом рассказал Сивооку о существовании енохов - темных книг, в которых скрыто много мудрости, недоступной ни ромеям, ни агарянам, никому на свете. Книги эти уничтожались жестоко и последовательно уже тысячу лет, но все равно уничтожить все их не удается, ибо они живут в людях, книги могут быть уничтожены только со всеми людьми, а это - невозможно. В таких книгах есть и о художниках. Не так, как у Аристотеля. Аристотель просто перечислял составные части искусства художника, как это делал Агапит. Темные книги связывают деятельность художника с существованием самой материи. Материя возникла в результате излучаемого богом света на его наиотдаленнейшей меже. Она сама есть не что иное, как тот угасший свет. Занимая самую нижнюю область света, называющуюся Асия, она являет собой, как угасший свет, область тьмы. Следовательно, свет есть добро, а материя - это принцип и сфера зла. Во мраке живут все злые духи и их владыки. Стало быть, роль художника - задержать свет в материи или хотя бы остатки света. Художник выше бога и законов природы: он создает новый мир уже после сотворения его богом! Досаждал им нездоровый южный ветер в Константинополе. Разносил над городом смрад нечистот, которые сваливались на узких боковых улочках и в глухих закоулках под стенами, запах морской гнили из Пропонтиды, еле уловимые ароматы далеких южных стран: цветы, пряности, загоревшие упруготелые женщины, неземные плоды. И все постепенно шалели от этого ветра, голоса становились раздраженными, движения - резкими, все валилось из рук, перепутывались краски, не туда ставились кубики смальты, и приходилось разрушать только что выложенный кусок мусии; кто-то бранился, кто-то порывался в драку, не было иного выхода, как бросить работу; и они бросали ее и разбредались по Константинополю: одни просто слонялись по Месе, другие шли к гулящим женщинам на полого спускавшуюся улочку возле форума Тавра, третьи напивались в корчмах, четвертые толкались на торговищах или слушали бродячих музыкантов, ввязывались в драки или перебранки. Вот живописный голодранец, прибывший, видно, из пустыни, окруженный развеселенной, жадной к развлечениям толпой, выкрикивает в потные равнодушные лица что-то свое, потом обращается на нескольких неизвестных Сивооку языках, пока не доходит до ромейского, до обезображенного греческого языка, который пригоден, видимо, только для нудных прославлений бога, ибо тому все равно, он не вслушивается в слова, его удовлетворяют сама гнусавость молитв и поклоны, но этот оборванец что-то там кричит о первой букве своего письма, об эль Алеф, или же альфе по-гречески: - Эль Алеф - начало всех начал, змееподобная первая буква арабскою алфавита, след змеи на обожженном солнцем песке, тень, брошенная на землю веткой цветущего дерева, указание солнечных часов, знак жизни и смерти, линия, соединяющая восток и запад и соединяющая север и юг, мера всех мер, единица и бесконечность, прошлое, настоящее и грядущее в одном начертании. Эль Алеф! Сивоок мог бы рассказать этим болванам о всех буквах своего языка. И первой мог бы поставить любую из них: Дитя ли, Жито ли, Поле ли, Траву ли. Он проталкивается в середину толпы, кричит на голодранца с голодным блеском пустыни в остром взгляде: - Тогда послушай про русское А. Про человека, который стоит на двух ногах, вот так, как стою перед тобою я. Прочно стоит, расставив ноги, творя треугольник между собой и землею, точно так же, как создают в земле треугольники корни всех деревьев: могучих дубов русских, врастающих в землю в десять раз глубже, чем выступают на земле, и алеппских сосен, которые держатся только за поверхность приморской каменистой земли, питаясь одними лишь брызгами моря. "Аз", - сказал человек и встал на ноги, чтобы иметь внизу под собою целый мир, чтобы иметь в своем услужении все плавающее, ползущее, прыгающее. Далеко видно с этой башни бытия - в будущее и прошлое, на все четыре стороны, и в небо, где Солнце, Луна и Земля тоже создают огромный треугольник Вселенной. А и есть бесконечность, которая открывается с двух закрытых сторон треугольника, еще больше бесконечности со стороны открытой. Вот что такое А. - Какие же слова начинаются с этой буквы в твоем языке? - пронзительно закричал нищий. - Может, аллах? - Адамас!* ______________ * Адамас - бриллиант. - Аргир!* ______________ * Арг