те не оправдывали их надежд. Мы же увлеклись только твердыми материалами: бронза, мрамор, гранит. Но если бы этот Кострица был даже из космического сплава, я... - Хорошо. Возвратимся к нашим баранам. Давайте надлежаще все оформим. Вы дадите подписку о том, что вас предупредили об ответственности за ложные факты. - Только никаких подписок! - Тогда - никакой проверки. - Увидим-увидим. Я все написал в заявлении и больше писать не имею намерения. А ваша обязанность... - Но ведь формальности... - Тогда будьте последовательны. Вызывайте меня снова официальной повесткой, которую со временем вы тоже приобщите к делу. - Я хотел сберечь ваше время и ваше... - А вы не берегите. Не берегите! - Масляк поднялся и посмотрел на Твердохлеба уже откровенно враждебно. - Исполняйте свой долг так, как выполняю его я. - Благодарю за совет, - поднялся и Твердохлеб. - До свидания. - До встречи. Не нравилась ему эта история, ох, не нравилась! Вызывать профессора Кострицу в прокуратуру у него не было ни оснований, ни охоты. С невероятными трудностями удалось поймать профессора по телефону. Днем и ночью на звонки домой, на кафедру и в клинику ответ был стандартный: "Профессор на родах!" Кострица гудел Твердохлебу над ухом, как большой и сытый жук, успокоительно и самовлюбленно. - Есть ли у меня время встретиться с таким уважаемым товарищем? - гудел Кострица. - А где его взять, это добро, спрашиваю я вас? Какая инстанция способна увеличить мой бюджет времени? На мне клиника, на мне кафедра в институте, на мне консультации по всему Киеву и по всей республике, на мне труднейшие и самые безнадежные случаи, и все криком кричат - дай ему живьем профессора Кострицу! Уж насмотрелись старые мои глаза на горе и радости этого мира, а нужно смотреть дальше, хоть ты убейся! - Вы не будете возражать, если я приеду в вашу клинику? - осторожно спросил Твердохлеб, прорываясь сквозь профессорское гудение. - Не знаю, пустят ли? - самодовольно захохотал Кострица. - У меня там женщины узурпировали всю власть, стерегут клинику, как ракетную базу, а то и еще бдительнее, потому что у нас ведь не ракеты вылетают, а новые люди! Впрочем, попробуйте. Я не против. А там, возможно, и я когда-нибудь с вами перемолвлюсь словечком. Пожалуюсь, что ли. Помогать прямосудию наша обязанность. Только где оно прямо, а где криво - кто ж это знает? Он так и сказал: "прямосудию". Обмолвился или наоборот? Вот бы такого профессора да на Нечиталюка. Но уже закрутилось так, а не иначе, и нужно распутывать самому. Из этого телефонного разговора только и пользы, что Твердохлеб понял: Кострица "прямосудию" помогать не будет, а мешать может авторитетно и солидно, как гудел самодовольно в телефонную трубку. Поэтому, не откладывая, сразу же поехал в профессорскую клинику. Там действительно пришлось проваландаться полдня, пока наконец приняла его ассистентка профессора Кострицы Лариса Васильевна. Очень красивая молодая женщина. В ослепительно-белом, до хруста накрахмаленном халате, в белых наглаженных брючках, в белых туфлях, тонкие нежные руки, тонкое, как с гравюры, лицо, вся тонкая и легкая как тростинка, какие-то треугольные, словно у пантеры, неистовые глаза, в которых гнездилось нечто первобытное, - эта женщина поражала своей хищной красотой; едва ты на нее глянешь, как тут же завербует в отряды своих поклонников, обожателей, вечных рабов, а Твердохлеб не имел права быть чьим бы то ни было рабом. Чтобы отогнать чары этой женщины, он сразу выложил (и, нужно сказать, весьма неуклюже) с чем пришел. То есть выложил не до конца, а только намекая, отчего вышло все еще более неуклюже, и Лариса Васильевна, выслушав его хмыканье, лишь пренебрежительно скривила резко очерченные губы. - Кстати, тут уже был из этой вашей... прокуратуры. У Твердохлеба заныло под ложечкой. - Это какое-то недоразумение. Ассистентка расстреливала его своими треугольными глазами. Не знала ни жалости, ни сочувствия. - Никакого недоразумения. Он начал с того, что показал мне свое удостоверение. - Мне бы тоже следовало... Извините... - Не нужно, - небрежно махнула своей тонкой рукой Лариса Васильевна. - Разве это меняет дело? Ваш предшественник по крайней мере пытался доказать, что он мужчина. Наговорил мне кучу комплиментов, потирал здесь руки так, словно хотел меня съесть, а о цели визита сказать побоялся. Твердохлеб прикусил губу. Нечиталюк. Его "почерк". Пришел, посмотрел, испугался и побежал к Савочке. А тот свалил это неприятное дело на него, Твердохлеба. Подставляй спину и шею. Что-то ему подсказывало, что здесь придется подставить еще и голову, но он не привык верить предчувствиям. - Поверьте мне, что если бы не это заявление... - начал Твердохлеб нерешительно. - Вы хотите сказать, что на профессора пришла анонимка и вы... - Заявление, - уточнил Твердохлеб. - Клевета и клевета! - не дослушав его до конца, сделала она вывод. - Привыкли забрасывать свои святыни грязью. Считаем, что учим людей грамоте, на самом же деле просто разводим целые стаи анонимщиков. Если бы анонимки никто не читал, их бы не писали. Спрос рождает предложение. - Это не анонимка, - устало произнес Твердохлеб и назвал фамилию Масляка. - Его жена умерла в вашей клинике. Это так? - Разве она одна умерла? Ежедневно всюду умирают люди. Бывают случаи, когда медицина бессильна. Вы это знаете. И все знают. Врачи первые принимают на себя удары смерти. И никто не думает, какой ценой это им дается, как никто не вспоминает и о тех случаях, где медицина спасает людей от смерти. - Это ваш долг. - Да, наш. Разве только наш? А остальные люди, они что? Должны укорачивать друг другу век, в том числе и медикам, и таким людям, как профессор Кострица? - Речь идет о другом. Злоупотребление своим служебным положением недопустимо нигде и никому. Вы меня понимаете? Заявитель ссылается на оплаченную договоренность с профессором Кострицей. Оплаченную, понимаете? Он ссылается при этом на свидетелей. - Еще и свидетели? - Резко очерченные губы скривились еще презрительнее. - Свидетели чего? - Он называет вас. - Ах, меня? И вы пришли сюда, чтобы я свидетельствовала против профессора Кострицы? - Я никого не заставляю. Ставлю вас в известность. Это моя обязанность. - Ваша обязанность - мешать людям работать! Портить им настроение, испоганить всю жизнь! И ведь каким людям! Самым ценным. - Моя обязанность - находить истину, - тихо сказал Твердохлеб. - Вы же видите, что я не стал на формальный путь, а пришел просто, быть может, и нарушая заведенный порядок... - И где же вы хотите найти истину? В человеческих несчастьях? - Вообще говоря, везде. К сожалению, и в несчастьях. Достоевский говорил: "В несчастьях проясняется истина". В треугольных глазах плеснулось что-то похожее на испуг. - Вы страшный человек. Приходите из прокуратуры и цитируете Достоевского... - А кого я должен был бы цитировать? Может, Торквемаду? Уверяю вас, что у работников прокуратуры далеко не такие злые намерения, как кое-кто им приписывает. Это идет от незнания. - И вы пришли меня просветить? Может быть, и профессора Кострицу тоже? Хотелось бы посмотреть, что он ответит на ваше просветительство! - К сожалению, мне не удалось договориться с ним о встрече... - Вам не удалось, так я вам устрою эту встречу. - Когда? - невольно вырвалось у Твердохлеба. - Когда-когда! А хоть сейчас! Она открыла дверь ассистентской, впустила Твердохлеба в белый, стерильно чистый длиннющий коридор, затем, опередив его, повела за собой к одной лестнице, к другой, ниже и ниже, во двор клиники, тонко изгибаясь всей фигурой, манящая и опасная, как змея. Навстречу им попадались люди в белых халатах, мужчины и женщины, все останавливались, чтобы пропустить Ларису Васильевну и ее спутника, все кланялись, делая это молча и уважительно, и Твердохлеб понял, что здесь ее власть безгранична, возможно, и не просто власть, а диктатура. Подумал, как это опасно - давать красивым женщинам пусть хоть небольшую власть: она непременно перерастет в диктатуру, в деспотию, в черт знает что! Ну хорошо, это о женщинах красивых. А если некрасивые? Как бы отреагировал на такие рассуждения их железный Савочка? Твердохлеб едва поспевал за ассистенткой. Рядом с этой женщиной слишком остро ощущал свою неуклюжесть, неловкие движения и слова, общую свою мужскую непривлекательность и заурядность. Ну Нечиталюк, ну втравил его в неприятность! Белая тонкая фигура покачивалась перед глазами угрожающе и чуть ли не зловеще. Маятник красоты и безнадежности. Как для кого. У одних надежда отбирается навсегда, другим она обещана то ли на короткое время, то ли снова-таки навечно. Где, когда и отчего? Не имеет значения. И вообще для него ничего не имеет значения, кроме очередного дела, которое он обязан изучить, рассмотреть, распутать, довести до логического конца. А какой тут логический конец? И есть ли тут вообще какая-то логика? С такими невеселыми мыслями Твердохлеб вслед за Ларисой Васильевной спустился с третьего этажа по широким начищенным, словно для генерального приема, лестницам и очутился во дворе под высокими тополями, среди посетителей, большинство из которых составляли, ясное дело, мужчины, а среди них мальчуган, который, должно быть, только недавно научился ходить, потому что ступал маленькими ножками нетвердо, хотя и упрямо, и голову наклонял так, чтобы видеть землю хоть краешком глаза, и следил за взрослыми, рисуясь перед ними своим умением, развлекал в их встревоженности, - зрелище столь неожиданное и умилительное, что Твердохлеб, невольно остановившись, стал смотреть на мальчика. Лариса Васильевна, почувствовав, что он не идет за ней, тоже остановилась, подождала, пока Твердохлеб медленно приблизится к ней, поиздевалась: - Разве работники прокуратуры тоже любят детей? - Все может быть. - Возможно, вы многодетный отец? - А почему бы и нет? - Но, кажется, ваша жена не пользовалась услугами нашей клиники? - Не всем же выпадает такое счастье. К тому же у моей жены девичья фамилия. Она молча пошла дальше. Еще в один дворик, уже не под тополями, а под ветвистыми ореховыми деревьями. Лариса Васильевна открыла почти незаметную дверь, впустила впереди себя Твердохлеба, вошла сама. За дверью был просторный темный холл, и тишина, одиночество, затворничество. Спрятался же профессор! Открылась еще одна дверь, а может, и не одна, тут уж Твердохлеб потерял счет, опомнился только в огромном помещении, напоминавшем удивительное соединение жилища, музея, лаборатории и храма, и в самых глубоких недрах этой святыни восседал верховный ее жрец - профессор Кострица Лев Петрович. Было в нем меньше от льва, нежели от медведя, по-медвежьи, мохнатым клубком наискосок покатился им навстречу, пересекая кабинет по диагонали, умело обходя столы, диваны, стулья; все преграды и препятствия, - старый, но еще крепкий, энергия, словно в спиралеобразной туманности, волосы пожелтели от старости, лицо в глубоких морщинах, но глаза молодые и светлые, а движения порывисты, как у юноши. Котигорошко*. И этот странный кабинет. Что это? Аудитория для занятий со студентами? Музей драгоценных изделий? Картинная галерея? Убежище мудреца-схимника? Домашний алтарь хранителя родовых традиций? Стулья в белых чехлах и дорогие кожаные кресла, казенный стол для заседаний и фарфоровые вазы завода Миклашевского, строгие полки с научными фолиантами и трогательный снимок двух старых людей - мужчины и женщины - в украинских вышитых сорочках под полтавским рушничком. Может быть, родители профессора? Только почему он нарядил их, как для самодеятельности? Не могли же они жить в восемнадцатом столетии, а их сын - в двадцатом. Над родителями икона Николая-чудотворца в драгоценном серебряном окладе. Интересно бы расспросить профессора, как согласуется икона в рабочем кабинете с его ученостью. ______________ * Котигорошко - сказочный персонаж необыкновенной силы. Но Твердохлеб, растерявшись, спросил о другом. Зацепился взглядом за портрет самого профессора на противоположной стене. Рыжий Кострица на красном фоне, все горит, все пылает, прямо неистовствует, просто диву даешься, как только до сей поры эти горячие краски еще не прожгли стенку в том месте. - Чрезвычайно интересный портрет, - сказал Твердохлеб. - Чья работа? Я не знаток. - Глущенко, - буркнул профессор, хитро щурясь на гостя. - Разве Глущенко писал портреты? Он же пейзажист. - Писал и портреты. Только тех, кого сам хотел, или тех, кто добивался этого. - Удивительный портрет. Вы похожи тут на вихрь огня. - Я похож на шерстяной мяч! - захохотал профессор. - Из коровьей шерсти мальчишки в селах когда-то делали, потому что других не было. Вы, наверное, никогда не видели шерстяных мячей? - Не видел, - признался Твердохлеб. - И Леся тоже не видела. Лариса Васильевна брезгливо скривилась. - Не беда, не беда! - загромыхал профессор. - Чего не видели, покажем, чего не знаете, расскажем. Так чем могу? И тут Твердохлеб увидел Кострицу совсем рядом, увидел его руки, торчащие из коротких рукавов белого халата, - короткопалые, грубые, мужицкие, чернорабочие руки, увидел твердый, весь в рыжих зарослях палец, который целился в него, - и вдруг как бы сжался испуганно, уже и не рад был, что пришел сюда столь преждевременно, что вообще пришел сюда. Кто я? - мысленно спросил себя. Перед ним был не какой-то там подозрительный субъект, а прославленный ученый, чьей жизнью следует восторгаться, а не раскапывать в нем что-то сомнительное. - Леся, солнышко, - заворковал профессор. - Кого это ты мне привела? - Я Твердохлеб. Мы говорили с вами по телефону на той неделе, - спохватился Твердохлеб, чтобы не дать ассистентке опередить себя и наговорить чего-то недоброжелательного, - ничего другого от нее ожидать не приходилось. - Молодой человек! - засмеялся Кострица. - По телефону я говорю ежедневно с половиной Киева, а другая половина в это время не может ко мне дозвониться! - Это прокурор, - холодно бросила ассистентка. - Прокуроров у меня еще никогда не было, - почему-то обрадовался профессор, - все уже тут были, а прокуроров не было. Правда ведь, Леся? Ассистентка поиграла своими треугольными глазами, не предвещая Твердохлебу ничего хорошего. Красивые женщины должны были бы быть добрыми и кроткими, а они злые как тигрицы. Им недостаточно того, что они задаром получили от природы, - хотят еще взять как можно больше от жизни и от людей. Несправедливость генетическая или психократическая? - Я не прокурор, а только следователь, - объяснил Твердохлеб. - Прокурорами не рождаются, их назначают, - раздула ноздри ассистентка. - Его еще не назначили. Не заработал. Хочет на профессоре Кострице заработать. - Ну, Леся, ну, солнышко, - примирительно подкатился к ней профессор, - не нужно измываться над человеком. - Между прочим, он пришел измываться над тобой. Они были на "ты", а это и вовсе усложняло дело. Ох, Нечиталюк, ох, Савочка. - За добро злом, за добро злом, так уж оно водится повсюду, - забормотал профессор, клубком прокатываясь между Твердохлебом и Ларисой Васильевной, между казенной и антикварной мебелью. Быть может, хотел вот так прокатиться и между добром и злом?.. - Ага! - вспомнил вдруг Кострица. - А почему это мы стоим? Леся, солнышко, почему не приглашаешь товарища прокурора... - Следователь Твердохлеб, - напомнил Твердохлеб. - Вот стул, товарищ Твердохлеб, или кресло, или красная у вас фамилия, твердая история за ней, твердое наследие. Вы ведь еще не сидели у профессора Кострицы? Ну! Вот так, вот так. А ты, Леся, вот там, на своем любимом... Он усадил их в кресла, а сам садиться не стал, катился по бескрайнему кабинету, как Котигорошко, что-то изумленно бормотал, потом гудел, гремел, говорил сам с собой, вещал в пространство. - Больницы - это что? Больницы - это страхи, боли, страдания и унижение человеческой природы, одним словом - юдоль, как когда-то говорили. Теперь в детских клиниках всего мира еще и страшный стафилококк. А у нас стафилококка нет. У нас только надежда и добро, надежда и добро. А что - не так? - Разве за надежду надо платить? - брякнул Твердохлеб и в тот же миг сообразил, как это получилось неуклюже и неуместно. Но Кострица не обиделся. - Платить? Люди бы заплатили за надежду всем золотом мира! Ибо что может быть ценнее? - Справедливость, - сказал Твердохлеб, не решаясь даже украдкой взглянуть на красивую ассистентку, которая казалась ему как бы свидетельством извечной несправедливости природы, этой странной мастерской бытия, откуда выходят такие внешне совершенные существа, как Лариса Васильевна, и такие невзрачные, откровенно говоря, немного комичные в своей несуразности и упрямстве, как Твердохлеб и, возможно, Кострица. Но справедливость все же торжествует, поскольку Кострицы становятся профессорами, Твердохлебы - если не прокурорами, то хотя бы следователями, а вот такие красавицы так и остаются ассистентками, помощницами, прислужницами. Кажется, слово "справедливость" прозвучало тут и своевременно, и уместно. Но он не учел, с кем имеет дело. - Справедливость? - остановился перед ним профессор и наклонил к Твердохлебу голову, прикидываясь внимательным слушателем. - Ага. А что это такое? Добродушность слетела с Кострицы, как последний листок с осеннего дерева. Профессор презирал Твердохлеба окончательно и бесповоротно. С профессорами не спорят - им "внимают", перед ними "благоговеют" и притворяются смиренными овечками. Это Твердохлеб хорошо усвоил, имея многолетний опыт нелегких взаимоотношений со своим тестем профессором Ольжичем-Предславским. Ольжич-Предславский считал себя (не без попустительства некоторой части общественности) крупным теоретиком международного права. К практикам относился почти брезгливо и если не обнаруживал этого чувства перед Твердохлебом, так разве что потому, что тот был профессорским зятем, мужем его единственной дочери. Понятие справедливости было яблоком раздора между Твердохлебом и его тестем. Почти так же, как вот с профессором Кострицей. Какая-то мистика. В этом жестком кострицинском: "А что это такое?" - Твердохлебу послышалось тестево пренебрежительно-поучительное: "Справедливость - это термин скорее эмоциональный, моралистический и риторический, нежели научно полезный. Как концепция справедливость вызывает раздражение у многих законодателей и ученых, потому что не каждая ситуация ее требует". - "Зато моя работа требует справедливости на каждом шагу! - выкрикивал Твердохлеб. - И какое мне дело, что ученые не умеют сформулировать это понятие?" - "Когда издательство "Энциклопедия Британика", - не слушал его Ольжич-Предславский, - в своей серии "Великие идеи" попыталось сформулировать понятие справедливости, то ему пришлось приводить в пример более тысячи определений, и ни одно из них не могло удовлетворить научный мир. Никто не сказал лучше древних греков: справедливость - это сдерживание силы мудростью. Но в государстве мудрость, как правило, на стороне силы, они нераздельны. Тогда кто же кого в состоянии сдержать?" Для тестя Твердохлеб умел найти слова, которые хотя и не доказывали ничего заядлому теоретику, зато могли хоть подразнить его. Он говорил спокойно: "Не знаю, как там с учеными определениями, а для меня справедливость - вещь настолько реальная, что часто кажется: мог бы прикоснуться к ней рукой". Но для Кострицы таких слов недостаточно. Поэтому Твердохлеб сказал другое: - Для меня самая большая несправедливость, если я живу, а кто-то рядом со мной умирает, хотя тоже должен бы жить. - Это трогательно! - прыснул профессор. - Если бы я был моложе, то мог бы заплакать. Но пора плачей для меня уже прошла - не догонишь никакими вороными. Посему я скажу: власть над жизнью и смертью - и у врача, и у судьи. У врача по праву небесному, а у судьи? Мы спасаем людей, а вы их преследуете, не даете спокойно пройти свой земной круг. И это справедливость? - Мы ищем истину, - спокойно посмотрел на Кострицу Твердохлеб. Профессор даже подпрыгнул от этих слов. - Какая скромность! - воскликнул он, покатившись по кабинету. - Какая скромность! Они ищут истину! А кто ее не ищет? Может, не ищут ее мудрецы, государственные деятели, ученые, писатели, влюбленные? - Согласен, - кивнул Твердохлеб. - Ищут. Но у судей это профессия, призвание и самое высокое назначение. Мы стоим и на стороне государства, и на стороне отдельной личности, следовательно, на стороне истины, которая является законом. Истина для нас является законом, а закон есть наша истина. - Черт побери, у вас необыкновенно высокие полномочия, - пробормотал профессор, - вы государственная элита, вы судейская интеллигенция, прямосудие, а меня и интеллигентом не назовешь, ибо кто я? Акушер, коновал, чернорабочий! Твердохлеб подумал: а я кто? Дома ему кололи глаза, что он не интеллигент, теперь упрекают, что не чернорабочий. Так кто же он? Сочувствия он не имел нигде, здесь тоже не надеялся его найти, да и подумать - от кого? От этого волосатого Котигорошка или от его красавицы с треугольными глазами? Пустое дело. - Полномочия - не вознаграждение и не привилегия, - спокойно и упрямо, как всегда, когда натыкался на сопротивление или недоразумение, сказал Твердохлеб. - В этом мне с вами никогда не сравняться. - Позвольте поинтересоваться - почему? - прищурил глаз профессор. - Для общества я личность неприметная, вам же оно платит уважением, званием, материальным достатком, славой. - А почему бы не сказать так: я плачу обществу! - воскликнул Кострица. - Заплатил своим происхождением, родом, плачу черной работой, нечеловеческим терпением, способностями и неизмеримыми нечеловеческими страданиями. Ибо именно я стал добровольно, уважаемый товарищ, добровольно на страже жизни и смерти и радость жизни отдаю людям, а смерть и страдания принимаю на себя, на свою старую душу, на свое измученное сердце, в котором все это откладывается тяжкими зарубками. Можно ли это оплатить? Я кто - профессор? И математик, который всю жизнь витает в заоблачностях абстракций, - профессор. И материаловед Масляк, имеющий дело только с мертвой материей, - профессор. Им даже платят больше, потому что у них государственные заказы, у них и то и се, премии, прогрессивки, надбавки. А кто же заплатит мне за душу, которую каждодневно ранят, да и чем заплатить? Вот прислали вчера конверт. За три консультации по пять рублей, всего - пятнадцать. А за каждой консультацией десятилетия моего опыта, вся моя жизнь, самое же главное - жизнь больного. И такая цена? Капиталисты и те догадались, что врачам никакие деньги не возместят того, что они теряют ежесекундно. У Твердохлеба зачесался язык, чтобы напомнить Кострице, что в том капитализме он вряд ли стал бы профессором, что там, собственно, только деньги, а тут для тебя вся земля огромная. Однако своевременно спохватился. Сказал другое: - Тогда нужно принять закон об особой оплате врачебного труда. Я же охраняю закон существующий. Мы получили жалобу. В вашей клинике умерла жена доктора наук Масляка. - Смерть не выбирает, - став за свой стол, наклонил голову Кострица, и Твердохлеб увидел, какой, он старый, и понял, что гадкое подозрение относительно личных отношений между Кострицей и ассистенткой, подозрение, которое холодной змеей пыталось угнездиться у него под сердцем, должно быть раздавлено беспощадно и отброшено прочь еще беспощаднее. - Врач - первый виновник смерти, он и первая ее жертва среди живых. Кто уже только не проверял меня! Если бы всех проверяльщиков мы заставили трудиться продуктивно, то жилось бы намного лучше. А так пустят они нас с котомками. Хотя кому я это говорю? - Как это ни печально, но я тоже проверяю. Предварительная проверка, - объяснил Твердохлеб спокойно. До сих пор он имел дело с директорами, управляющими, председателями и начальниками - все эти ситуационные порождения появляются и исчезают, как тучи в небе. А профессор - это постепенное восхождение на невидимую вершину, где он остается пожизненно. Профессор же медицины - это не просто вершина, а вершина добра. Если бы разложить все должности так, чтобы каждый, кто их занимает, мог сказать, чем именно и сколько на этой должности можно сделать добра и сколько натворить зла... - Конечно, я не медик, - вздохнул Твердохлеб. - Вы можете смеяться сколько угодно, но обещаю вам, что засяду за медицину и проявлю максимум объективности. А теперь разрешите мне уйти. - Идите, - немного удивленно взглянул Кострица на странного представителя "прямосудия". Твердохлеб вышел, и двери за ним вздохнули. Во дворе под ореховыми деревьями на него налетел одетый в пеструю импортную куртку человек. Налетел, едва не столкнувшись с Твердохлебом грудь в грудь, схватил его за руку, сдавленно воскликнул: - Это вы? У человека был издерганный вид, потрепанный, небритый. И еще эта дурацкая куртка! Он смотрел на Твердохлеба глазами великомученика, полными слез, и эти слезы ежесекундно угрожали пролиться такими безудержными потоками, что затопили бы покой и благополучие всего мира. - Успокойтесь, - тихо сказал Твердохлеб. - Послушайте, - лихорадочно зашептал человек. - Как же это? Разве такое может быть? Во всех книгах написано: любовь не умирает. А она умирает, и никто ничего не может. И мир не переворачивается! И... разве ж так можно? Ну! Я уже все перепробовал. Напивался. Колотил посуду. Бил окна. Головой бился о стенку. Стал у метро и кричал: "Люди! Помогите!" Не ходил на работу и ходил на работу. А она умирает. И мне говорят: умрет, только ей не говорите. Разве что, дескать, к профессору Кострице. Я туда, я сюда, становился на колени, - не берут! И к вам не пускают. Там у вас помощница - как стена! Тигрица, а не женщина. - К сожалению, я не профессор Кострица, - прервал его речь Твердохлеб, хоть так не хотелось разочаровывать несчастного. - Да как же? - не поверил тот. - Мне сказали, что профессор именно здесь. Никого сюда не пускают и не говорят никому, но я... - Он действительно здесь, я только что от него. Пойдите и попросите. По-моему, он добрый человек. - Добрый? Ну! Я тоже так думаю. Так вы советуете? Пойти мне? - Идите. Я верю. Человек бросился к дверям, а Твердохлеб смотрел на него и думал: как его, такого бестолкового и беспомощного, могла любить женщина? Но тут же отогнал от себя эту мысль. Все люди рождаются для любви, все имеют на нее право, а еще неизвестно, кому отмерено больше этого священного дара - романтическому герою или простому незаметному человеку. А может, именно у него душа как бриллиант, чистая и прекрасная? Душу не носят, как плакат на демонстрациях. Тайна же души недоступна даже сверхъестественному познанию. - Постойте, - неожиданно для самого себя позвал Твердохлеб человека. - Давайте я попробую замолвить за вас словечко профессору. Может быть, вдвоем нам будет легче его уговорить. Они так и вошли в профессорский кабинет вдвоем, не друг за другом, а вместе, насилу протиснувшись в дверях, и Твердохлеб, чтобы не оставить ни для Кострицы, ни для Ларисы Васильевны времени на удивление или возмущение, сразу же стал просить за своего случайного знакомого. - Вы уже стали адвокатом? - удивился профессор. - Леся, ты слышишь? - Мы тут ничем не можем помочь, - сухо бросила ассистентка. - Товарищ уже был у меня, но - ничем... Твердохлеб отступил, чтобы дать возможность человеку самому просить профессора. Но тот переводил только взгляд с Кострицы на ассистентку, для чего-то подносил к горлу руки, шевелил напряженно пальцами и молчал. - Может, все-таки попробуем? - пробормотал, ни к кому не обращаясь, профессор. Лариса Васильевна не успела ему ответить, потому что человек так же молча кинулся за дверь и исчез, словно его тут и не было, даже Твердохлебу захотелось оглянуться, чтобы убедиться, что все это ему не снится. Глупое положение. - Раз я уж возвратился, за что прошу меня извинить, - сказал он, - то не мог ли бы я взглянуть на историю болезни жены Масляка? - Вы можете даже открыть здесь стрельбу! - зло бросила ассистентка, теперь уже не скрывая своей ненависти к следователю. Как в оперетте: "Я тот, которого не любят". Впрочем, кто же очень любит следователей? - Я стрелял только тогда, когда служил в армии, - примирительно сказал Твердохлеб. - У следователя прокуратуры нет оружия. - Что же защищает вас от убийц? - Закон. - Ты уж, Леся, не сердись, а покажи там товарищу, - устало присел профессор в конце стола. - У него тоже это... Наше дело пускать людей в мир, а уж что с ними сделают - кто там знает... Покажи, что у нас есть... Снова Твердохлеб шел через один двор и через второй вслед за гибкой и легкой фигурой, в регистраторской на первом этаже Лариса Васильевна подала ему тоненькую папочку, не пригласив сесть, стояла сама, выжидательно колола его своими треугольными глазами. - Может быть, я где-нибудь пристроюсь, - пробормотал Твердохлеб, - чтобы вас не задерживать... - А вы и так не задержите. Смотрите. Он открыл папочку и вздрогнул. Просто не было на что смотреть. Одна-единственная страничка. Фамилия, возраст, пол, диагноз, три строчки о принятых мерах, подпись дежурного врача - и все. Человеческая жизнь. - Как же это? - ничего не мог понять Твердохлеб. - Тут ничего... Прибыла в третьем часу ночи, а уже через полчаса... Ничего не понимаю... - "Скорая помощь" привезла умирающую в три часа ночи. Из ОХМАТДЕТа. Масляк добился, чтобы перевезли жену сюда. Те не имели права, но... Никто уже ничем не мог помочь. Вся медицина мира бессильна... - Профессора Кострицу не вызывали? - Нет. - Почему? - Почему-почему! Потому что он в это время возвращался с конгресса в Москве поездом номер один в вагоне номер два. Вас это устраивает? - Тогда как же? - А вот так! А вы ходите и морочите голову! - Простите. Мне нужно обдумать все это. - Обдумывайте! Сколько угодно! Хоть до двухтысячного года! Она выдернула папочку из его рук и подала регистраторше. На Твердохлеба больше не смотрела. Он молча поклонился и ушел. Таким растерянным еще никогда не был. Впервые за все годы их совместной жизни Твердохлеб решил посоветоваться с Мальвиной. Все-таки его жена - специалистка. У него не было привычки рассказывать Мальвине о своих служебных заботах, она тоже никогда не интересовалась. Жизнь шла параллельно, как в биографиях Плутарха. Когда вечером, путаясь в недомолвках, Твердохлеб заговорил о деле Кострицы, Мальвина на первых порах ничего не поняла. - Ты о ком? Неужели о самом профессоре Кострице? - округлив и без того большие свои глаза, спросила она. - Разве не ясно? - попробовал улыбнуться Твердохлеб, понемногу начиная понимать всю неуместность своего обращения к жене. - Ты знаешь, кто ты такой? - Ну? - Ненормальный - вот кто! Нет, вы только взгляните на этого борца за справедливость! И с таким мужем я жила столько лет! Мама! Ты слышишь, мама? Из глубочайших недр гигантской профессорской квартиры, кротко жмурясь, улыбаясь ангельской своей улыбкой, появилась Твердохлебова теща Мальвина Витольдовна, бывшая балерина, а ныне просто супруга Ольжича-Предславского и мать этой разъяренной молодой женщины, столь не похожей на нее ни телом, ни душой (хоть и носила то же имя). Мальвина Витольдовна, похлопав глазами, беспомощно развела руками. - Ну, Теодор? Ну что вы там? - Ах, не называй ты его этим несуразным именем! - воскликнула Мальвина. - Какой из него Теодор? Он просто вульгарный Хведя, который может наброситься на порядочного человека, боже, на такого человека, боже, на какого только человека! - Мальвина! - укоризненно вздохнула теща. - Ты забыла, что твой родной отец тоже имеет отношение к этому... как его?.. к правосудию... Ты должна бы выбирать выражения... - Какое мне дело, к чему имеет отношение мой отец? А вот твой зять - он хочет отдать под суд самого профессора Кострицу! Ты слышала когда-нибудь о чем-то подобном? Могла бы ты представить себе, чтобы кто-то занес руку на профессора Кострицу? - Кострицу? - Мальвина Витольдовна никак не могла вспомнить, где она слышала эту фамилию. Откровенно говоря, ее интересовала только музыка и все, что с нею связано, но, кажется, там никогда не встречалась такая фамилия. - Может, Караян? - несмело спросила она дочку. - Да какой Караян! Забудь хоть на минуту о своих музыкантах! Кострица. Известный гинеколог. Тот, который ждет Героя. О нем уже делает фильм Столяренко, а Столяренко делает фильмы только о тех, кого не остановит никакая сила. А вот твой зять захотел остановить. - Я никак не могу вспомнить, - очевидно, чтобы как-то смягчить натиск Мальвины, улыбалась теща, - никак... - А Кирстейна* ты помнишь? Ты никогда ничего не хотела знать, кроме своего балета и своей оперы. А судьба родной дочери... Сто раз говорила я тебе, что профессор Кострица согласился быть научным руководителем моей диссертации, а теперь твой зять и ты с ним... ______________ * Кирстейн - известный американский балетный критик. О диссертации Твердохлеб слышал. Собственно, не столько о самой диссертации, сколько о желании Мальвины стать кандидатом наук. Кто-то уже выбрал ей тему. С не очень приличным названием. Что-то о женских болезнях. Возможно, именно Кострица и посоветовал? А он, как последний болван, ничего не знал? Но, в конце концов, какое это имеет отношение к правосудию? Подумав так, он и вслух высказал свое удивление, но не нашел у жены ни понимания, ни сочувствия - наоборот, ее возмущение достигло теперь, как говорится, критических границ. - Если то, что я тебе сказала, не имеет отношения к твоему так называемому правосудию, - закричала Мальвина, - то и ты не имеешь отныне никакого отношения ни ко мне, ни ко всем нам, и вообще... - Мальвина, - попыталась воздействовать на дочь Мальвина Витольдовна, - разве так можно? Нужно быть толерантной... - Толерантной! Пусть убирается из нашей квартиры на свою Куреневку - вот ему и вся толерантность! Я пойду к нему на работу и спрошу. - Не смей! - забыв о своей упрямой сдержанности, завопил Твердохлеб. - А, боишься? А вот и пойду. Выберу время и сведу тебя с твоим начальством, со всеми сведу. Интересно, это они тебя натравляют на людей или ты сам... Подумать только: на профессора Кострицу с грязными подозрениями!.. - Не смей говорить такие слова! Твердохлеб готов был броситься на нее. - А вот и грязные! Все ваши подозрения грязные. Разве могут быть чистыми подозрения? Грязные, грязные, грязные! Найдя слово, она повторяла его с каким-то непостижимым упоением, готовая танцевать с ним, как с барабаном. Теща бросала на Твердохлеба умоляющие взгляды: уйди, убегай, не дразни ее. Он молча пожал плечами и поплелся в свою, отныне уже не супружескую, а холостяцкую комнату. Сел у окна, подпер щеку и попытался задуматься. Ничего не выходило. Голова была пуста, аж гудела. Как он жил все эти годы, почему жил с этой женщиной (правду говоря, довольно привлекательной), которая, собственно, всегда была для него далекой и чужой, только не говорила об этом из-за своего полного равнодушия или же потому, что он ее никогда не задевал, а вот один раз задел - и все слетело с нее, оголилась душа, холодная, жестокая, ненавидящая. Познакомились они на дне рождения у следователя с кавказской фамилией. Нелепое словосочетание: "на дне рождения". День и дно. Дно дня или день дна? И бывает ли дно рождения? Сын какого-то профессора имел великолепную квартиру, грузинские вина и экзотические травы к столу. У него всегда околачивалась масса народа, Нечиталюк затянул туда и Твердохлеба. Твердохлеб долго не женился, а этого Нечиталюк не мог никому простить. Сам он женился очень рано, теперь влюблялся в каждую красивую женщину, которую видел, но горько вздыхал, когда от него требовали того, что он уже не мог дать. - Эти женщины все одурели! - жаловался он. - Как поцелуй, так и в загс! Примитивизм мышления! Твердохлеб долго не шел с Нечиталюком, когда же очутился среди незнакомых людей, то пожалел, что дал себя уговорить. Хотел незаметно исчезнуть, но Нечиталюк поймал его на пороге, заслюнявил ухо. - Старик, сейчас я тебя познакомлю. Чудо природы! Умная, сексуальная и чья бы, ты думал, дочка? Самого Ольжича-Предславского! Ищет свободного мужчину, а кто теперь свободен? Все рабы, все жертвы, все закабалились! Один ты! Давай выше голову, ну! Потащил его к чернявой глазастой молодой женщине, познакомил, натарахтел обоим полные уши и полные головы и оставил одних. Твердохлеб не знал, что нужно говорить этой Мальвине, как стоять, как смотреть на нее. Она выручила его, сказав: - Дети великих людей всегда несчастные. - Я тоже, - ляпнул Твердохлеб. Через неделю Мальвина познакомила Твердохлеба с родителями. Он рассказал о куреневской трагедии, о своей жизни. Мальвина не рассказала ничего. А он боялся спросить, хотя и был следователем. Лишь со временем, когда уже поженились, Твердохлеб узнал, что у Мальвины был муж, тоже врач, что они жили в какой-то азиатской стране, которая начинается на букву "и", что климат там ужасный, а доктор тот оказался еще ужаснее. Больше об этом разговора не было. Параллельное существование. Было в их женитьбе что-то поверхностное, необязательное, суетное, что ли! Ему надоело одиночество, а ей нужно было за кого-то зацепиться. Как пьяному за плетень. Потому и параллельное существование. Вот если бы предел, нож к горлу, конец света, когда не вместе, - вот это любовь, вот это по-настоящему. А так - беспорядок, равнодушие, рутина и бессердечность, которая может закончиться любой неотвратимостью. Вместе спали и в свободное время ходили в театры, в кино, в магазины и просто бродили по улицам. В Мальвине привлекал демократизм. Женщины не любят давать свободу мужчинам. Расплата за века собственного угнетения. Мальвина не принадлежала к женщинам-собственницам. Не знала ревности, не устраивала сцен и допросов. Правда, наверное, не позволила бы допрашивать и себя, но Твердохлеб никогда не пробовал. Жили безалаберно, неинтересно, постно, но мирно. Теперь вот рассорился с Мальвиной, возможно даже навсегда, сломалась его жизнь. Жалкое состояние души. Он сидел у окна, знал, что сегодня не заснет, пытался думать и не мог. Смерть той незнакомой женщины стояла перед ним и закрывала весь мир. Кто способен возродить ее душу, какие силы могут возместить утраченное безвозвратно, навсегда? И что рядом с этой утратой те незначительные потери, с какими он боролся всю свою жизнь? Кто-то сказал: мы можем уничтожить весь мир, а оживить дождевого червяка неспособны. Как причудливо и трагически все переплелось: смерть этой женщины, профессор Кострица, заявление Масляка, козни Нечиталюка, ссора с Мальвиной. Юристы помогают людям жить в государстве, подсказывают им, как и для чего жить, и каким образом сохранить достоинство. А кто поможет и подскажет ему? Это проклятое заявление! Если бы речь шла не о взятке, он бы ни за что... Но дела о взятках у них считались самыми важными. Он не мог отказаться, хотя и предчувствовал, что там не все чисто. Так и получилось. Полнейшая нелепость. В клинику Кострицы привозят смертельно больную женщину. Она у