в Пионерском саду, короткий разговор, все исчезло бесследно, никогда не вспоминала о Совинском, как не вспоминают об облачке, пролетевшем по небу, или о листке, который упал с дерева и зацепил тебе плечо. Девчушка повела Анастасию по зигзагообразному коридору, узкому и невероятно высокому. Толкнула дверь С приколотым листком ватмана, на котором было написано "Орггруппа". В тесной комнатке над столом склонилось несколько человек. Анастасия выделила среди них одного. Воспоминание и действительность соединились, сомкнулись, как два магдебургских полушария, разъединяемые неумолимыми силами времени. Совинский? Он тоже оглянулся на вошедших и разинул рот от удивления. - Чудеса! - хмыкнул, поправляя свой довольно поношенный толстый свитер. - Анастасия! Вы ко мне? Одну минутку, товарищи. Девчушка мигом исчезла, сообразив, что ей тут делать больше нечего. Иван подошел к Анастасии, она подала ему руку. - Никак не ожидала вас здесь встретить. - Так вы не ко мне? - Разве это имеет значение? Представьте себе, что я предвестница чьего-то приезда. Существа высшего порядка. - Но какое же отношение? Вы... Они вышли в коридор, потому что те, у стола, уже улыбались, прислушиваясь к чудному разговору. - Когда мы с вами познакомились, я была манекенщицей, - сказала Анастасия. - Вы, наверное, не в состоянии вообразить, что может делать здесь манекенщица? - В самом деле!.. - Между прочим, я всегда ловлю себя на мысли, что все мои разговоры с мужчинами какие-то... бессмысленные, что ли. С тех пор, как я стала журналисткой. - Так вы журналистка? - удивился Совинский. - Если вы сумели запомнить мою прежнюю профессию, то легко сможете привыкнуть к мысли о новой. - Запомнил, потому что очень уж редкая профессия. - Не я, а профессия? Иван сконфузился. - Видите ли, я был тогда в таком состоянии... - Что не помешало вам запомнить манекенщицу... Но я вас, видите, тоже запомнила, хотя не знала о вас ничегошеньки. Потому что вы ведь мой спаситель. Оба засмеялись, вспомнив события, которые сблизили их на один вечер. Анастасия рассорилась в тот вечер со своим женихом (будущим мужем, будущим брошенным мужем, будущим забытым навсегда мужем) и, со зла слоняясь по городу, забрела в Пионерский сад. Наткнулась на скучающую компанию молодежи на летней эстраде, где какой-то умник из штатных развлекателей выдумал забаву: приглашал на сцену девушек, имена которых начинались на "а", а парням предлагал отгадывать их имена. Девушек приглашали только одиноких. Правда, не обошлось, видно, без обычного в таких случаях обмана, так как преимущественное большинство тех, кто вышел на сцену, сразу было отгадано. А может, это произошло потому, что у девушек были довольно обычные имена: Аля, Аня, Ася. Постепенно исчезли со сцены Ариадны, Адели, Асели, Аиды. Наконец осталась одна Анастасия, над которой нависла угроза так и не сойти со сцены. Звучали имена: Аэлита, Аспазия... Публика изо всех сил демонстрировала интеллигентность и эрудицию, но всегда ли человека может спасти эрудиция? Прыткий развлекатель, которому Анастасия сообщила на ухо свое имя, кричал: - Проще, проще! Ближе к нашей эпохе! Еще проще! Наконец кто-то негромко произнес - Анастасия. Но на сцену долго не хотел выходить. Когда же поднялся, Анастасия невольно пожалела, что тут нет ее жениха: подразнила бы его как следует! Победитель конкурса свел Анастасию вниз, они сели рядом, дальше уже не прислушивались и не присматривались, что там еще выдумает развлекатель, настороженно изучали друг друга. Парень не проявлял желания к беседе, первой начала Анастасия: - Интересно, как вы угадали? - Не угадал, а вспомнил. - Не понимаю. - Видел вас в журнале мод. - Почему же сразу не сказали? - Не хотелось. - Но мы с вами не в равных условиях. Вы знаете мое имя и профессию, а я о вас - ничего. Он назвал имя, но не больше. Когда Анастасия попросила проводить ее домой, замялся. - Боитесь компрометации? Вы влюблены? Или засекречены? - допытывалась Анастасия. - Все может быть, - уклончиво ответил Иван. - Я провожу вас до троллейбуса. Идет? И все. Больше не виделись и не вспоминали друг о друге. - Вы и тогда приезжали из Приднепровска? - спросила Анастасия. - Нет, я работал у Карналя. - Странно, я о вас ничего не знала тогда, не знаю и теперь, а вы обо мне - все. - Зато вы знаете намного больше меня. Например, про академика Карналя. Он что, сказал вам, что приедет? Анастасия заколебалась. Говорить правду не хотелось, но еще больше не хотелось признать свое поражение, ибо поражений женщины боятся более всего. - Просто я узнала, что завтра он будет здесь. - Вы не могли привезти лучшего известия! Просто не верится. Неужели едет? Это я послал ему телеграмму, и если он... - Вы тут в командировке? - пришла ему на выручку Анастасия. - В командировке? Я сбежал от Карналя! Живу здесь в Доме специалиста. Это только так называется. На самом же деле - общежитие. Имею комнату, все остальное в конце коридора. - Он засмеялся. - И что вы тут?.. - Внедряю передовую технику... Электронику в народное хозяйство. Слышали о таком? - Немного. Если хотите, не видела электронной машины. Только в кино и на снимках. - Могу показать. Он был совсем не такой, как тогда в парке. Ни скованности, ни нерешительности, полон энергии и... какой-то чуть ли не детской наивности. Схватил Анастасию за руку, почти бегом потащил ее по коридору. Они вбежали в неожиданно просторное и высокое помещение (многоэтажная пустота - так можно было бы назвать этот странный простор). Совинский показал на самом дне этого побеленного, как и все вокруг, зала невысокие металлические шкафы в сероэмалевом блеске, простенькие пульты, металлические стульчики, длинные, тоже металлические, столы. - Вот они! - Боже, какие они серые! - невольно воскликнула Анастасия. - Ну, ну, прошу вас, осторожнее! - Совинский отпустил ее руку, взглянул на Анастасию почти враждебно. - Это не Дом моделей. Тут дело не во внешнем виде. Это, если хотите, абсолютно мужской мир. - Так вы женоненавистник! - засмеялась Анастасия. - Может быть. Хотя слово "машина" - женского рода. - И именно сюда приедет академик Карналь? - Если приедет, то сюда. - Я же вам сказала: приедет. - Вы хорошо знаете академика? А о Кучмиенко слыхали? - Нет. - А знаете историю с Айгюль? - Нет, не знаю... К сожалению... - И про Людмилку - тоже? Она не знала ничего. Совинский сообразил это слишком поздно. Немного помолчал, наивность и мальчишество с него сбежали, вздохнул, сказал деловым тоном: - Тогда пойдемте к моим хлопцам. - Спасибо, не хочу вам мешать. - Тогда до завтра? - Очевидно, если вы не захотите поинтересоваться, что я буду делать нынче вечером. Совинский хлопнул себя по лбу. - В самом деле, что вы будете делать сегодня вечером? Анастасия небрежно помахала сумочкой. - К сожалению, вы опоздали с этим вопросом. По крайней мере, на три года. Если бы вы спросили тогда в парке... - Тогда я не мог. - А теперь? - Теперь не знаю, имею ли право. - Вы же знаете, право завоевывается. Они все еще стояли в помещении с блоками электронной машины. Дважды или трижды туда наведывались какие-то парни, но, увидев Совинского, тактично исчезали. Анастасия обратила на это внимание. - Вас здесь ценят. - Я обычный рабочий-электронщик, хотя имею специальное техническое образование. Правда, у Карналя я страшно много зарабатывал. Почему-то так выходит, что инженеры-кибернетики имеют твердую зарплату, чуть побольше ста рублей, а мы могли выгонять и до трехсот. Потому что мы практики, без нас машина не "оживет", не заработает, не станет машиной. И вообразите себе: Кучмиенко не стал отдавать своего сына в институт, он сделал его техником, и мы с Юрой Кучмиенко... Но зачем я вам об этом рассказываю? - В самом деле, я же не знаю никакого Кучмиенко... Хотя стараюсь знать как можно больше. Может, из-за этого и ушла из Дома моделей. Там страшно неинтересная жизнь. Ограниченность, невыносимость женского мира. Женщин нельзя оставлять одних. Это просто угрожающе. Они не могут, как мужчины. Им непременно нужно вырваться за пределы своего окружения. Природа, культура, история, - не знаю, что там еще, - все это толкает их к миру мужчин, тут уж ничего не поделаешь. И мне мир мужчин нравится намного больше. Он может существовать... как бы сказать?.. Самозамкнуто, что ли. Иван смотрел на Анастасию немного испуганно. Не ожидал он от нее такого взрыва. - Никогда бы не подумал, - начал он, но Анастасия не дала ему закончить. - Знаю, что вы хотите сказать. Удивляетесь, почему такие мысли? Была папиной дочкой. Росла среди мужчин. Среди солдат. Вы не были в армии? - Ну, академик Карналь... - Он не дал вам служить в армии... Как ценному специалисту... Не имею права судить о вашей ценности. Но почему же вы ушли от академика и очутились?.. - Она повела рукой, передернула плечами. - Электронно-вычислительные машины, чудо техники, двадцатый век, НТР - и этот памятник послевоенной нищеты? Как это согласовать? - Мы не можем ждать. Пока проект, пока выкроят где-то там в планах реконструкции площадь, пока утвердят, пока построят специальное помещение. Не месяцы - годы... Вы могли бы ждать своего счастья целые годы? - Готова ждать всю жизнь. - Я неправильно поставил вопрос. Собственной судьбой мы действительно вольны распоряжаться как угодно, но когда идет речь о прогрессе... Анастасия отступила почти до двери и, собственно, уже уходя, спросила совсем о другом: - А вам... хотелось бы снова работать у академика? Не здесь, а там? Ведь ваше счастье там. Я не ошиблась? Совинский ответил не сразу. Пошел за Анастасией, уже в коридоре глухо сказал: - Академик меня больше не позовет... И никто не позовет... Она чуть не сказала: "А если бы я позвала?", но своевременно спохватилась, закусила губу. Попыталась перевести все в шутку: - Вы называли какое-то экзотическое имя. - Айгюль. - Кто это? - Это трагическая история. 8 Одессу ничем не удивишь. Одесситы плавают по свету, для них открыты все дива земли, неба и моря, они знают даже о том, чего еще нет на свете, а может, и не будет никогда, они слышали все языки, видели все цвета кожи, они беззаботно ходят по живописно-запутанным улицам своего города, не думая о том, что где-то в трюмах стоящих на рейде кораблей спят негры, японцы, норвежцы и турки, они влюблены в свою необычность и в свое всезнайство - кто же мог бы их еще удивить? Но когда на Дерибасовской, а потом на Приморском бульваре, а затем на Привозе, а потом еще и на других улицах под платанами, под акациями, под каштанами появился старый, как мир, темнолицый человек в огромной лохматой белой папахе, а рядом с тем человеком - высокая, тоненькая, стройнее всех тополей в Одессе девушка, Одесса не могла не удивиться. Ведь корабли не доплывают до Каракумов, а туркмены, наверное, никогда не бывали в Одессе. Это был их первый посланец, и он неминуемо должен был растеряться в этом чуточку беспорядочном городе, среди кричащих и размахивающих руками людей, среди суеты, спешки и так густо понаставленных один возле другого домов, что хватило бы их на целый десяток Каракумов. Туркмен и девушка блуждали по Одессе не потому, что искали что-то и не могли найти. Старик хотел посмотреть, где будет жить его внучка, откровенно говоря, ему не очень понравился этот город, тут даже ветер был совсем не такой, как дома, - он то залегал намертво, то вырывался из-за каждого дома, летел по улицам то в одном, то в другом направлении, не было в нем постоянства, сплошная запутанность и непокой, а от этого и люди становились беспокойными, забеганными, затурканными. Он бы и не решился оставить среди них свою Айгюль, если бы она не уперлась, не решила учиться именно здесь - она сюда приехала, взяв дедушку Мереда только для порядка, себе в сопровождающие. В балетной студии, куда у Айгюль было направление, девушку приняли без проволочек - туркменских детей, уцелевших от страшного землетрясения в Ашхабаде, принимали тогда везде: в Москве, в Ленинграде, на Украине - всюду давали им приют. Однако Айгюль заявила, что приехала совсем не для того, чтобы найти приют, она хочет учиться и хочет показать, что уже умеет и на что еще способна. Строгие педагоги посмотрели и увидели. Старый Меред мог спокойно уезжать в свои Каракумы, внучка оставалась тут, получила общежитие, стипендию, Она не рассказывала дедушке только о том, что надеялась найти Карналя, спросить, сохранил ли он ту памятку о базара в Мары, предполагал ли когда-нибудь увидеть Айгюль - не маленькую и робкую, а такую, как она теперь? Карналь тогда уже перебрался от Кучмиенко в университетское общежитие, жил в комнате с двумя старшекурсниками и аспирантом Васей Дудиком, они в шутку называли его Лейбницем за увлечение десятком наук сразу. Студент Карналь переживал тогда тяжелые времена по многим причинам, которые от него не зависели, но в то же время обусловлены были (хотя бы частично) его характером, толкающим на поступки безрассудные и, пожалуй, необъяснимые для людей, привыкших к упорядоченности и послушанию даже в мыслях. Айгюль пришла в общежитие вечером, в наивной уверенности, что Карналь не может слоняться по бульварам с одесскими девушками, а должен сидеть и ждать ее появления. Четыре года ожидания без обещаний, ясное дело, для кого угодно показались бы безнадежными, если не сказать - бессмысленными, но Айгюль была убеждена, что ее ждут, раз ждала она, да еще и приехала в этот клокочущий город. Слишком много было у нее утрат, чтобы судьба не сжалилась над нею. Убит на войне отец. Погибла в Ашхабаде за те тридцать секунд землетрясения мать, разрушена была ее студия в туркменской столице. А она, Айгюль, осталась жива, ее хотели послать в Москву, но она выбрала Одессу, выбрала только потому, что тут должен был ждать ее Карналь. И вот она нашла его общежитие и комнату на втором этаже, в комнате никого не было, если не считать какого-то чудака, что гнулся над книжкой, спиной к двери, и не отрывался от книжки даже тогда, когда Айгюль вошла в комнату, подошла к нему, когда достала из сумочки серебряную трубочку с девятью серебряными бубенчиками и тихо качнула ими над ухом того согнувшегося, съежившегося, задумавшегося. От неожиданности он вскочил, увидел высокую, с черными толстыми косами, девушку, узнал и не узнал, испугался и обрадовался, отступил на шаг, воскликнул, еще не веря: - Айгюль? - Здравствуй, Карналь, - сказала она. - Теперь я уже могу сложить свои девять шариков с твоими... - Прости, - пробормотал сконфуженно Карналь, - понимаешь, я... - Ты потерял их? - Почему бы я должен их потерять?.. Только они не здесь... Студент, видишь ли, ничего не имеет, кроме конспектов. Я оставил их у отца в селе. Они там... - Тогда возьми и эти, - мгновенно нашла выход из положения Айгюль. - Я рад тебя видеть... Черт! - хлопнул себя по лбу Карналь. - Я говорю какие-то глупости! Он взял Айгюль за руки, повернул к окну, встревоженно спросил: - Как ты сюда добралась? - Приехала. - Не может быть! - И хочу мороженого! - не отвечая на его довольно-таки глупое восклицание, заявила Айгюль. Карналь растерялся еще больше. - Тут у нас есть аспирант Вася... Он придет, я возьму у него немного денег... - Деньги есть у меня! Для нее все было так просто и естественно: приезд, встреча, разговор, каприз. А Карналь никак не мог опомниться, терялся все больше, понимая, как все не просто. Все эти годы он был занят только собой, начинял свою голову науками, ни о чем не заботился, если и писал в Туркмению Раушат, то дважды или трижды в год - коротенькие открыточки к празднику. Передавал привет Айгюль - вот и все. Она для него продолжала оставаться маленькой девочкой, которая учила его держаться на ахалтекинце, доказывала базар в Мары и бой баранов на совхозной площади. Люди и вещи сохраняются в памяти неизменными, и когда ты видишь, как подействовало на лих время, либо удивляешься, либо пугаешься, либо радуешься. Карналь сам не знал, что он почувствовал, увидев Айгюль, совсем не похожую на ту, какой она была четыре года назад. - Как твоя мама Раушат? - спросил он и сразу понял, что спрашивать об этом не надо было. Айгюль еще сохраняла улыбку на губах, но улыбка теперь была горькая, мучительная, из глаз тихо покатились слезы, и девушка не вытирала их, не шевелилась, вся окаменела. - Прости, Айгюль, - Карналь топтался возле девушки, смущенный и неумелый. - Я не знал... Что с мамой?.. Девушка склонила голову, крепко сжала веки, словно хотела унять слезы, сдавленно прошептала: - Мы были в Ашхабаде... Она жила со мной... Хотела видеть меня балериной... И это землетрясение... Все было уничтожено за какие-то секунды... Меня вытащили из-под обломков... А мама Раушат... - Ты сядь, сядь. Успокойся, - он взял девушку за плечи, повел к стулу, она переставляла ноги как во сне, клонилась на него, он должен был ее поддержать, чтобы не упала, но сесть Айгюль не хотела, вся напряглась, удержаться на ногах для нее, видимо, было очень важно, и Карналь стоял тихо, словно поддерживал драгоценную вазу. В дверь заглянул аспирант Вася Дудик, сунулся было в комнату, но увидел Карналя в такой странной позе с незнакомой девушкой, испуганно попятился. Карналь кивнул ему, показал на копчиках пальцев: дай денег! Тот мигом вынул из кармана несколько засаленных бумажек, положил на край кровати, исчез. Карналь смотрел в открытое окно комнаты, видел ветку какого-то дерева за окном, совсем забыл, какое именно дерево там растет, хотя, кажется, должен был бы знать, но сейчас было не до дерева и вообще не до того, что делается там, за окном, во всей Одессе или во всем свете. Вот возле него молодое прекрасное существо, одинокое, сирота, в свои восемнадцать лет пережила уже самые тяжелые утраты. В последнем отчаянии преодолела тысячекилометровые расстояния, принесла ему самое дорогое из того, что имела, - девичью гордость, может, и величайшую любовь, а он стоит беспомощный, бессильный, никчемный. Ибо кто он? Студент-четверокурсник, с неопределенным будущим, без положения, бедный. Как завидовал он сейчас уверенным, сильным, твердо устроенным в жизни людям, которые сами чувствуют себя счастливыми и с удовольствием делают счастливыми других. А у него все не так. Еще маленьким влюбился было в Оксану Ермолаеву. За ней ухаживали студенты, которые приезжали на каникулы, ходили в белых брюках, белых, начищенных зубным порошком, туфлях, играли в волейбол и употребляли какие-то непонятные слова. А кто был он? Сопляк, ученик седьмого класса. На фронте влюбился в ротную санитарку Людмилку, чистую и прекрасную девочку, вокруг которой так и вились офицеры даже из соседних батальонов. А он был простой сержант-батареец и ничего не мог сделать для девушки, разве что покатать ее на своей битой-перебитой трехтонке. Смех и грех! Самое же удивительное, что Людмилка согласилась поехать, но катание это закончилось трагично, чего он не сможет простить себе до конца жизни. Наверное, суждено ему быть несчастливым в любви, может, не смеет он и мечтать об этом высоком чувстве? Страшно ему было подумать, что Айгюль могла выбрать именно его, надеяться на него, верить в него. Девушка оцепенело стояла, склонившись на плечо Карналя, ее беззащитность наполняла его сердце растроганностью, он тихо поцеловал ее в голову, косы девушки еще сохраняли, казалось, неповторимый аромат пустыни, дикий запах ветров и солнца. И как только он прикоснулся к ним губами, Айгюль испуганно спрятала лицо у него на груди, и он должен был обнять ее, чтобы удержать, гладил ее по голове и молчал, потому что не умел ни утешать, ни обещать, ни бурно проявлять свою радость, как это умеют делать другие, часто скрывая таким образом свое смущение и растерянность, а еще чаще просто не заботясь о последствиях и не пытаясь заглянуть вперед. Карналь пока не задумывался над своим будущим. Оно затаенно молчало, не подавая никаких знаков студенту-математику. Учиться, и как можно лучше, а там видно будет - таким нехитрым правилом руководствовался Карналь, не очень проникаясь заботами и трудностями, которые время от времени подкидывала ему жизнь. А что будет теперь, когда вот эта нежная и доверчивая девчушка прибилась за тысячи километров к нему, полагаясь на его силу, на его верность и, наверное же, на его любовь? Пожалуй, впервые в жизни пожалел Карналь, что не хватает ему беззаботности. Хотя бы такой, как у их аспиранта Васи Дудика. Для того не существовало проблем, трудности преодолевались сами собой, несчастье пребывало вне сферы его житейских интересов, трагедии он щедро дарил врагам. "Все поднимается, встает, растет, смеется"... Карналь не воспринимал такого облегченного взгляда на жизнь. Он не удовлетворялся строкой великого поэта, на которую ссылался Дудик, пробовал бить аспиранта другими строками, полнее отражавшими суть жизни: "Все обновляется, меняется и рвется, исходит кровью в ранах, в грудь, стеная, бьет". Но Вася и споры считал одной из форм умышленного усложнения жизни, охотно соглашался с Карналем, рылся в своих бездонных карманах и радостно сообщал всем жителям комнаты, что у него от аспирантской стипендии остались еще какие-то деньги и он хочет дать грандиозный банкет. Они шли на Дерибасовскую, пили пиво, съедали целую гору сосисок. Тут часто набредал на них Кучмиенко - не то благодаря своему обостренному чутью, не то просто потому, что всегда шлялся по Дерибасовской, не очень вникая в науки. Тогда Дудик и Кучмиенко в один голос заявляли, что все непременно должны идти посмотреть на балеринок. Карналь колебался, говорил, что это неудобно, что вообще не годится подглядывать, но кончалось всегда тем, что веселая ватага увлекала его за собой, а Кучмиенко еще и издевался, называя Карналя подпольным донжуаном, уже в десятый раз рассказывая Дудику, что в Карналя влюблены все девушки курса, если же точнее, то две Томы, одна Римма, три Софы, четыре Лары, одна Люда, одна Ната, две Лили, а еще Катя, Маня, Нюся и девушка по имени, которое не подходит к ежедневному употреблению, - Кора. Это означает Корабела, то есть дочь кораблестроителя. Под общий хохот Карналь благодарил Кучмиенко за такую информацию и обещал внимательно изучить его сообщение. Тем временем они добирались до балетной студии, затаившись среди невысоких, довольно обшарпанных деревьев и редких кустов, заглядывали в высокие сводчатые окна, и их глазам открывался совсем другой мир. Дудик тихо ахал, Кучмиенко потрясенно причмокивал. Под мелодию, рождаемую черным роялем, плавали по паркету белые видения девичьих фигур, там все было ненастоящее, дивно удлиненное, наклоненное под опасным углом. Оно нависало над тобой, как небо, летело на тебя, угрожало падением, катастрофой: и длинный узкий зал, похожий на палубу корабля, положенного на борт штормовой волной, и черный треногий рояль, и те неземные белые создания. Карналя не оставляло тревожное ощущение, что земля тоже угрожающе клонится, выскальзывает у него из-под ног - невозможно удержаться, вот-вот упадешь на те сводчатые окна, ударишься о их высокую прозрачность, и тебя, опозоренного, беспомощного, увидят те, кто бело летает в розовом воздухе под розовыми люстрами. Он пятился в запыленные кусты, ноги его на чем-то оскальзывались, рядом что-то бормотал Кучмиенко, ахал Дудик, но над всем царила та неслышная музыка в длинном розовом зале и удлиненные тени девушек, которые летели, как воплощение гармонии, восторгов и счастья. - Ты знаешь, - как-то сказал Карналь Айгюль, - а я ведь ходил под окна вашей студии. Подглядывал, как школьник. Она отпрянула от него. Только теперь Карналь заметил, что Айгюль в непривычном для нее белом платьице. Несмело улыбнулась, поправила вырез платьица, который еще больше подчеркивал необычную высокость ее шеи. - Но тебя я там не искал, никогда не думал, что ты можешь стать балериной. Представлял тебя только верхом на ахалтекинце. На вершине бархана. Конь - высокий-высокий, а ты над ним еще выше. Под самое небо. - Я хотела украсть коня и приехать сюда верхом! - сказала она с вызовом. - Далеко ведь. - А наши всадники перед войной проехали от Ашхабада до Москвы и отдали рапорт товарищу Сталину. Ты слышал о том пробеге? - Я же не товарищ Сталин, чтобы мне отдавали рапорты. - Все равно я хотела украсть коня, - упрямо повторила Айгюль. - Еще и сейчас меня так и подмывает вернуться в пустыню, оседлать моего коня и прискакать сюда. - Ты видишь? - показал ей Карналь смятые бумажки, оставленные Васей Дудиком. - У нас есть деньги. Мы можем отпраздновать твой приезд. Ты теперь одесситка. Каждый, кто приезжает сюда, становится одесситом. Это словно бы отдельная нация, особенная порода людей. Я рад, что ты тоже сюда приехала. Мы пойдем на Дерибасовскую и найдем что-нибудь вкусное-превкусное. - Я хочу мороженого. - Мороженое не проблема. Они вышли из комнаты. В конце коридора стоял Вася Дудик и показывал Карналю большой палец - знак наивысшего одобрения его выбора. Карналь показал Дудику кулак. Любопытно, что сказал бы Дудик, узнав, что Карналь идет с одной из девушек, за которыми они тайком подглядывали, полные восхищения и опаски перед красотой, в те таинственные высокие сводчатые окна? Но Карналю было не до Дудика. Поддерживал Айгюль за острый детский локоть, верил и не верил в происходящее. Он привык мыслить точно и целесообразно, но все эти годы пребывал в сферах чистых размышлений. Если и сталкивался с повседневной жизнью, то старался не углубляться в мелочи, сознательно ограничивал себя, хорошо зная, что только таким путем возьмет от пяти университетских лет все, что можно от них взять, ведь больше в жизни не урвешь такого благословенного отрезка времени, никто никогда его не даст, не разрешит, приходится только удивляться терпению и благородству государства, которое отводит тебе для учебы сначала десять лет, а потом еще пять - только дает и ничего не берет взамен. До сегодняшнего дня, следовательно, Карналь жил беспечно, являл собой как бы изолированную человеческую систему, полностью погруженную в собственное совершенствование. Но недаром тот угрожающе-трагический закон термодинамики гласит, что в изолированных системах процессы протекают в сторону возрастания энтропии. Человек, если он не хочет самоуничтожения, вынужден рано или поздно покончить со своей обособленностью и изолированностью. Но каким образом? Вот девушка, нежная, доверчивая и беспомощная. Не смогла жить в пустыне со своим отчаяньем, не на кого ей опереться, не за что зацепиться. Без приюта, без надежд. Вспомнила о нем (а может, и не забывала ни на день с того времени, как увидела впервые?), ехала, надеялась. На что? На защиту? А между тем Карналь не умел защитить самого себя. Снова его чрезмерная доверчивость и совершенная непрактичность были причиной того, что Кучмиенко выдвинул против своего товарища обвинение в распространении на факультете чуждых теорий. Теперь Кучмиенко уже не прятался, не шептал - он перешел к открытым действиям, к размахиванию руками, к выступлениям на собраниях, поначалу ограничивался неопределенными формами: "некоторые наши студенты", "отдельные явления", "кое-кто, забыв", потом, убедившись сам и убедив других в непоколебимости своей добродетели, он наконец назвал фамилию Карналя. И сказал, что с тревогой и грустью наблюдает, как его товарищ "скатывается к...", "попадает в объятия к...", "становится на путь, который может привести к...". Не требовал наказания, критики и самокритики Карналя - только тревожился и грустил. Но и этого было достаточно. Перед этим Карналь написал для студенческой научной конференции работу о некоторых современных аспектах классической теории вероятностей. В этой работе он не мог обойти трех знаменитых писем Блеза Паскаля великому французскому математику Ферма, написанных 29 июля, 24 августа и 27 октября 1654 года. С этих писем, собственно, и начинается математическая теория вероятностей. Возникла же она довольно странным образом - таким, что сегодня даже смешно сказать. За год до написания писем Паскаль ездил из Парижа в Пуату со своими друзьями - герцогом Роанским, Дамьеном Митоном и кавалером де Мере. Кавалер де Мере был и большим любителем картежных игр. То ли шутя, то ли всерьез он спросил Паскаля, может ли игрок, используя математику, рассчитать свои шансы в игре и определить таким образом стратегию игры. Эти шутливые вопросы натолкнули Паскаля на размышления, следствием которых и явились письма к Ферма, где были изложены начала теории вероятностей. Теория эта давала возможность применить ко всем случайным событиям количественную меру, какой являлась вероятность наступления таких событий. Студент Карналь сделал вывод, что если из заинтересованности обычной картежной игрой могла возникнуть одна из существеннейших математических теорий, то не следует ли повернуть эту теорию (сугубо теоретически, по его мнению) снова на игры, трактуя их не суженно, а в общем плане, попытавшись средствами математики вывести формулы, возможно, и прогностического характера, которые бы могли быть применены (по крайней мере, умозрительно) на различных уровнях. Студент Карналь не делал в своей работе никаких открытий. Это сделали до него Блез Паскаль в своих письмах, современник великого Лейбница швейцарский математик Якоб Бернулли в книге "Искусство догадок", Александр Сергеевич Пушкин в повести "Пиковая дама" и автор математической теории игр американец Дж. Нейман, о котором в то время Карналь еще и не слыхивал. Но он, совершенно резонно рассуждая, что в связи с игровыми задачами в математике появились элементы комбинаторного анализа и дискретной теории вероятностей, высказывал предположение, что теперь эти достояния математической мысли, пожалуй, пригодятся при решении дискретных многоэкстремальных задач. Попытка вывести прогностические формулы чуть не для целых социальных систем тогда, когда ты сам не можешь сказать, будут ли у тебя сегодня деньги на обед, ясное дело, показалась многим занятием довольно несерьезным, но в Москве к работе Карналя отнеслись со вниманием, на какое он никогда и не рассчитывал, послали ее на рецензию известному ленинградскому математику, тот дал блестящий отзыв, лично написал (подумать только!) студенту Карналю письмо, указывая ему на некоторую наивность и, так сказать, незрелость его математических суждений, но в то же время хваля за смелость мыслей и с удовлетворением приветствуя его дерзкую попытку поставить на службу требованиям жизни самые общие, казалось бы, математические формулы. Профессор советовал Карналю познакомиться с книжкой американского ученого Норберта Винера "Кибернетика, или Управление и связь в животном и машине". Другой на месте Карналя мог бы испугаться нежеланных сопоставлений его скромной студенческой работы с именем Винера и словом "кибернетика", которое в то время в научных кругах приобрело довольно печальную известность и употреблялось только с такими определениями, как "реакционная наука", "форма современного механицизма", "направленная против материалистической диалектики", "прекрасно сосуществует с идеализмом в философии, психологии, социологии", "является не только идеологическим оружием империалистической реакции, но и...". Но Карналь не испугался. Он все-таки имел основания больше верить ленинградскому профессору, чем некоторым недоучкам-газетчикам. Кроме того, из Москвы, от министра высшего образования ему пришла Почетная грамота за научную работу. Если бы в его работе было что-то реакционное, "направленное против", то разве министр подписал бы ему собственноручно грамоту? В спорах между студентами Карналь раз и другой высказал мысль, что прежде, чем критиковать книгу Винера, ее следовало бы прочесть. Для Кучмиенко этого оказалось вполне достаточным, чтобы выступить с обвинениями. Теперь о Карнале говорили только в третьем лице: "Он хотел прочитать Винера...", "Он хотел познакомиться с кибернетической теорией". Осуждалось одно только желание, обычная пытливость познания объявлялась, таким образом, вещью недозволенной. Кучмиенко проливал слезы над своим безрассудным товарищем, призывал его покаяться, пока не поздно, признать свои ошибки, вырваться из объятии лженауки. Но как можно вырваться из объятий, еще и не попав в них? Когда ты готовишься стать ученым, то должен руководствоваться в жизни идеей истинности, всякий раз проверяя ее и осуществляя, доискиваясь. Это требует иногда почти нечеловеческих усилий, целой жизни, отречения от множества приятных вещей, тяжелых испытаний, выдержать которые не всем удается. Кучмиенко не выдержал испытаний, а может, он и не готовился к ним, своевременно постигнув, что в житейском мире можно плавать без особых усилий, исповедуя взгляды своего непосредственного начальника. Тогда и ты без особых усилий становишься сильным только благодаря верности и послушанию. Нет нужды ставить вопросы, нет выстраданных убеждений - одно лицемерие. - Чего тебе от меня нужно? - пробовал дознаться у Кучмиенко Карналь. - Я к тебе не цепляюсь за то, что ты плохо учишься, собственно, совсем не учишься, играешь в какую-то лотерею, ползешь от тройки к тройке... - Мы не можем позволить тебе быть таким оторванным от жизни, - чванливо заявлял Кучмиенко. - Кто это "мы" и что означает быть оторванным или привязанным? И вообще, что ты считаешь жизнью? - Жизнь - это политика, экономика, законы государственных нужд, требования государства, в котором ты живешь. - Но экономика, политика, законы лишь служат человеческому духу, они существуют для него и ради него. Человек для государства или государство для человека? А человек - это сумма духовности. Поэтому меня прежде всего привлекает мысль, я не вижу ничего выше человеческой мысли, я люблю теорию, люблю математику, о которой еще Маркс говорил, что наука лишь тогда достигает совершенства, когда ей удается пользоваться математикой. Наконец, разве не теория ведет к перемене практики, к переменам в жизни? - Ты увлекся теориями и забываешь о потребностях жизни. Теоретиков следует притормаживать, как воз, катящийся с горы. Иначе все будет разбито. - Не считаешь ли ты себя таким тормозом? - А хотя бы и так. - Найди себе другой воз. - Не имею права. Прикреплен к тебе самой судьбой. - Но ведь нас свел случай. Мы могли бы не встретиться. - Могли, но встретились. Теперь я не имею права тебя бросить. Это звучало смешно, но и зловеще в то же время. Если бы Карналь принадлежал к людям более практичным, он, может, попытался бы перевестись в другой университет, а так надо было и дальше терпеть непрошеную опеку Кучмиенко. Ощущение такое, будто Кучмиенко прилип к тебе уже с самого дня рождения, повис на тебе стопудовым грузом - ни шевельнуться, ни вырваться, ни убежать: и земляк, и однокурсник, и сосед по комнате, и, может, вынужденный спутник до конца жизни. Он навсегда узурпировал всемогущее слово "мы", изо всех сил мешая придать твоему "я" значимость. Он выступал мрачным соблазнителем, с почти дьявольской настырностью пытался заставить тебя нивелироваться, сравняться с такими, как он, обещая за это покой и сомнительные блага мелких житейских удовольствий. Этакий измельчавший Мефистофель, против которого не хотелось бороться, тем более что и сам еще не чувствовал себя Фаустом, был лишь, так сказать, сырьем, заготовкой, приближенной моделью будущего ученого. "Взлети, моя мысль, на крыльях золотистых!" Помнить, всегда помнить завет убитого фашистами Профессора - и что там все кучмиенки на свете! И вот приехала Айгюль, и Карналь понял, что дальше так продолжаться не может, он теперь не один на свете, ему доверилась эта чистая и неиспорченная душа, а он между тем ничего не может дать ей, кроме своей ужасающей непрактичности и неприспособленности. Карналь решился на отчаянный поступок: написал письмо ленинградскому профессору, отнесшемуся с такой доброжелательностью к его студенческой работе. Профессор не ответил: видимо, был перегружен, а может, и забыл уже о том наивном студенческом труде и об одесском студенте, которого растревожил, изложив мимоходом в письме основы теории Винера. Жизнь Карналя, доныне такая размеренная, стала словно бы какой-то спазматичной, Карналю не хватало организованности и устойчивого ритма. Целые недели он укрывался за кипами книг, пытался отгородиться от всего света. Но его находила Айгюль, с молчаливым упреком смотрела своими удивительными глазами, и он бросал все, они целые ночи молча бродили по бульварам и улицам Одессы, забирались на самый Ланжерон в парк Шевченко, там, близ стадиона, облюбовали себе старый клен, у которого ветви чуть ли не от самой земли расходились так странно, так удивительно, что образовывали словно бы кресло, и в то кресло Карналь и Айгюль садились, не сговариваясь, голова девушки клонилась, как цветок на длинном стебле, ложилась Карналю на плечо, он мог неподвижно сидеть так час и два, до самого утра. Где-то рядом с ними таинственно темнела чаша стадиона, вздыхало за деревьями море, перемигивались на рейде корабли, в трюмах которых спало полмира, ожидая утреннего свидания с Одессой, а для этих двух Одесса - это были они, и мир становился только ими, и все вокруг называлось счастьем, хотя где-то у истоков их счастья и лежали самые большие трагедии жизни, самые тяжелые утраты и страдания. Они и до сих пор знали друг о друге возмутительно мало. Карналь никак не мог связать в своем воображении маленькую девочку, умевшую непревзойденно держаться на скакуне, и эту девушку, загадочную, с высокой шеей, огромными глазами, что называлась балериной или только готовилась ею стать, - все равно он не разбирался в балете, так и не пошел в своих знаниях танца дальше тех удивительных ощущений, что владели им под сводчатыми окнами студии. Так же и Айгюль не пыталась хотя бы краешком ока заглянуть в его мир математических абстракции, она игнорировала ум Карналя так же, как его внешность, совсем не задумываясь над тем, красивый он или так себе. Ей достаточно было собственной красоты и той непередаваемой гармоничности, что напоминает морской прибой, лунное сияние, шелест листвы на деревьях или пение птиц. Провыв с нею день или два, Карналь невольно начинал думать, что молодые девушки больше всего боятся в мужчинах ума. Вообще говоря, существует множество вещей, каких человеку хочется именно тогда, когда их негде взять. Иметь ум не хочется разве только дураку, так как он не знает, что это такое. Девушке большой ум казался угрожающим. Она тоже не знает, что это такое, но остро чувствует скрытую угрозу, ибо наделена сверхчувствительностью благодаря тонко организованной натуре. Что же касается красоты, то и здесь Айгюль придерживалась того мнения, что в этом состязании мужчины никогда не победят. Красота - это оружие женщин, их способ существования, их призвание, предназначение на земле. Поэтому им одинаково враждебны попытки мужчин состязаться с ними и их стремление лишить женщин привилегии в красоте и женственности. Все это относилось к невысказанным мыслям в часы ночных молчаливых сидений на клене у стадиона. Но если мысли не высказаны, это еще не значит, что их нет. Созвучие душ помогает улавливать мысли даже на расстоянии, а Карналя