-под шелковой диктатуры Кучмиенко, а после поездки в Приднепровск вдруг взбунтовался. Поездок с Карналем было уже несколько, но все в Москву, все самолетом, никаких разговоров, никакой интимности, никакого раскрытия души. Не то что при поездке в Приднепровск. Дважды или трижды за это время Карналь вместе со своим помощником должен был поехать за границу, однажды в Нью-Йорк. Его приглашали на интернациональные, региональные, субнациональные симпозиумы кибернетиков, Карналь решительно требовал знакомить его с перечнем проблем, которые должны обсуждаться, и категорически отказывался от поездок. - Ничего интересного, - заявил он. - Либо попытка поставить кота кверху хвостом, либо просто низкопробный рекламный трюк для одной из электронных фирм, финансирующей симпозиум. Посидят, покурят, попьют виски, послоняются по цехам одного из заводов этой фирмы, спутники разнесут цветные репортажи по всему миру - вот и вся радость. Я не могу растрачивать свою жизнь на такие церемонии. Когда-то было интересно и мне, но тогда я был моложе. Не советую и вам, Алексей Кириллович. Как будто помощник мог куда-то поехать без академика! У Карналя было одиннадцать заместителей. Когда кто-нибудь пробовал заметить, что это слишком много, академик спокойно отвечал: - Может быть еще больше. Вообще говоря, руководитель может иметь двадцать девять заместителей, так как наука управления насчитывает двадцать девять принципов управления. Когда человек начинает интересоваться всеми вопросами, он не решает ни одного. Тогда неминуемо все возвращается к директору, ждут только его решений: "Вот приедет барин, барин нас рассудит". В тот день, когда я дойду до такого уровня, меня надо немедленно снять с работы и выгнать из науки, ибо, выходит, я не организовывал, тормозил ее развитие. Руководитель должен иметь исчерпывающую информацию, но иногда он имеет право воспользоваться и беззаботной неосведомленностью и таким образом предоставить свободу действий своим заместителям и сотрудникам. Алексею Кирилловичу казалось, что наибольшую свободу действий Карналь предоставляет Кучмиенко. Все почему-то считали, что Карналь и Кучмиенко близкие друзья. На самом деле они были родственниками - поженили два года назад своих детей. Положение Кучмиенко в объединении не вызывало ни у кого ни малейших сомнений. Это был человек, которого если и не уважали, то, по меньшей мере, побаивались - кто открыто, кто тайком. Алексей Кириллович, меряя людей на свой аршин, воспринял заботливость Кучмиенко о Карнале как свидетельство любви и стараний создать для директора идеальные условия работы. Но вот прошли месяцы - и что же видит? Чем помог Кучмиенко академику? Следил, выспрашивал, прикидывался изо всех сил внимательным, надоедал, мешал, часто попросту шпионил. Зачем? Почему? Как мог академик такое терпеть? Но это уже история, а Алексей Кириллович был человеком дела, его мысли и заботы были устремлены не назад, а только вперед. Он отличался терпеливостью в поведении, во взаимоотношениях с людьми, пока демонстрировал ее по отношению к Кучмиенко, но после поездки в Приднепровск не выдержал даже он. Правда, не бросил трубку во время разговора с Кучмиенко, а положил ее деликатно, так, словно не хотел причинить боль телефонному аппарату, но все же положил, прервал разговор и потом целый час не откликался ни на один телефонный звонок, считая, что это добивается Кучмиенко, зная наверняка, что тот не унизится до того, чтобы подняться на два этажа и зайти лично в комнату помощника. Он вытерпел до самого обеда, так и не сняв трубку, хотя могли звонить и к академику, приглашать на полные "скуки и фрустрации" совещания, как высказывался сам Карналь, что-то предлагать, требовать, редко - обещать. Обед - с часу до двух. Столовая общая для всех. Самообслуживание, столики на четырех, открытая кухня с блеском нержавеющей стали, веселый гомон, светлые краски, широкие окна, на стенах графические картины, написанные электронными машинами: плетение кривых, головоломные соединения квадратов и многоугольников, космические пейзажи среди дикого хаоса туманностей и завихрений, спокойные симметричные рисунки, гармоничные и тонкие, как японские гравюры. Когда в столовую кибернетиков попадали гости, то непременно ахали: - Это же абстракционизм! Кто позволил? - Электронная машина, - отшучивался Карналь. - Она выстраивает даже гауссовские 51-угольники, в чем вы можете легко убедиться. Алексей Кириллович выбрал место за столиком так, чтобы иметь перед глазами какую-нибудь спиральную туманность. Не поймешь, раскручивается она или закручивается: процесс в самом разгаре, точнехонько как в душе Алексея Кирилловича. Ему никто никогда не мешал обедать, зная, как занят помощник академика, никто не подсаживался к нему, давали спокойно съесть обед за семьдесят шесть копеек - борщ, шницель рубленый, компот или кофе, салат, в зависимости от времени года - из свежих овощей или из квашеной капусты. Стандартный обед не обязательно приводит к стандартизации мышления. Говорили, что это афоризм Карналя, но пустил его в оборот Кучмиенко, наверное, чтобы оправдать унификацию обедов, введенную по его инициативе. Сделал он это, как смеялся кто-то, затем, чтобы есть всегда то же, что и Карналь. Когда-то в столовой был выбор больше, но это доводило Кучмиенко буквально до отчаяния, потому что не успевал пообедать одновременно с Карналем, и, прибегая чуть позже, допытывался у поваров: - Что сегодня ел академик? Давай мне то же самое. Он пытался следовать Карналю даже в прическе и надоедал парикмахеру, у которого академик всегда подстригался: - Стриги меня, как академика Карналя. Что? Голова не такая? Чуб не так растет? Это у тебя руки не из того места выросли! Единственное, в чем Кучмиенко был оригинален, это в костюмах. Носил только из материала в клетку - крупнее или мельче, в зависимости от моды, от времени года или просто от каприза. Обедал он всегда тоже один, хотя приветливо здоровался со всеми, ласково улыбался, обещал, поощрял: "Заходи, заходи! Подписать? Приноси! Позвонить? Позвоним!" Алексея Кирилловича в столовой не трогал никогда. Но сегодня не успел Алексей Кириллович хлебнуть ложку борща, как о его столик лязгнул эмалированный поднос с обедом, потом ногой был отодвинут стул, изображение спиральной туманности заслонило широкое брюшко, обтянутое серым, в крупную клетку, пиджаком, брюшко качнулось, его владелец уселся напротив Алексея Кирилловича, довольно почмокал сочными губами, добродушно произнес: - Вот ты где, голубчик! А я тарабаню по телефону! - Пришел пообедать, - скромно пояснил Алексей Кириллович. - Обедать имеют право все трудящиеся! А вот ты мне скажи, почему трубку бросаешь? - Я не бросил - положил. - Положил? - удивился Кучмиенко. - А я и не разобрал: бросил или положил. Ох, какой же ты дипломат, Алексей Кириллович. Да ты ешь, ешь, не то остынет. А холодный борщ - это уже не борщ, а помои. Сам он успевал и говорить, и есть, быстро, умело, алчно, с аппетитом. - Я так и думал, - переходя к шницелю, сказал Кучмиенко. - Подумал - и решил: там была женщина. Меня, брат, не проведешь. - При чем тут вообще женщина? - удивился Алексей Кириллович. - Петр Андреевич... - Петр Андреевич холостяк такой же, как и я. Мы с ним трагические холостяки, если хочешь знать. Держимся, пока держимся. Это такое дело. Житейское. Но он переживает больше меня. Если бы не я, то кто его знает, как бы оно еще... Ты человек новый, тебе он чужой. А мне... Кучмиенко перешел уже к компоту, а Алексей Кириллович застрял, казалось, безнадежно на борще, хотя говорить ему Кучмиенко и не давал. - Я должен его оберегать! Это мой долг гражданский, если хочешь знать. А тут вы пропадете - и как в воду. Такое бывает только тогда, когда вмешивается женщина. - Да никакой женщины. - Тогда почему не сообщил о приезде? Сказали - возвращается в понедельник, а приехали в воскресенье. Машину не послал, сам не встретил... - Петр Андреевич машиной не пользуется, вы ведь знаете... - Не рассказывай мне басни! Еще как пользуется, когда припечет! Так, говоришь, сами приехали, без никого? А Совинского видели? - Он там налаживает работу АСУ на металлургическом. - Наладит, тот наладит! Академик обещал ему что-нибудь? - Обещал? Не могу сказать. - Ну, приглашал назад? Вернуться сюда просил? Звал? - Вы же знаете... - Я все знаю, а вот хочу услышать от тебя, потому что мы с тобой одинаково отвечаем за Карналя. Он, брат, как большой ребенок. А про Совинского я же тебе сам рассказал. Парень сметливый и баламутный. Возвратится - опять тут начнется... - Петр Андреевич очень высокого мнения о Совинском как о специалисте. - А я, ты думаешь, какого? Тоже высокого! Но Петра Андреевича интересует только техническая сторона дела, а я отвечаю за человеческий элемент. Специалист Совинский прекрасный. А как человек? Что за человек? Кто знает. Я знаю, потому что отвечаю. Так говоришь, не приглашал? И встретили вас, наверное, неважно, раз вы так быстро прикатили назад? - Встретили нормально. - Обед где был? - В обкомовской столовой. - Тоже мне обед! Те же семьдесят шесть копеек, что и у нас. Даже пива не дают. Не могли пообедать в ресторане? А кто вас встречал? Директор завода? Наверное, молодой. Молодые ничего не знают и не умеют. Старые кадры, те знали обхождение. А теперь комсомолия пошла, сплошная несолидность. Ну, доедай шницель да иди к своему академику. Он-то почему не обедает? - Не знаю. Он не всегда обедает. Забывает. - А ты напоминай. Не бойся напоминать. Тебе доверено все - здоровье Карналя тоже. Кучмиенко добродушно похлопал Алексея Кирилловича по плечу и пошел из столовой, милостиво раскланиваясь с руководителями отделов и даря улыбки всем, кто попадался ему на пути. Улыбающийся тигр! Прыгнет - и не заметишь. Но тигр прыгал за поживой, а Кучмиенко? Он оставался для Алексея Кирилловича непостижимым и загадочным. Опасный - да, но почему? Может, потому, что его подозрительность граничила с провидением? Такой, уж если захочет, докопается до всего. Опасаясь, что Кучмиенко не успокоится и, не удовлетворившись его заверениями, все же попытается разведать больше об их поездке, особенно же о возвращении, Алексей Кириллович решил предупредить Анастасию. Разыскал ее по телефону в редакции только на следующий день, спросил, не могли бы они встретиться в удобное для обоих время. Анастасия поинтересовалась: - А какое время для вас наиболее удобно? - Вообще-то у меня день ненормированный. Петр Андреевич часто задерживается на работе, а я еще чаще, но это не имеет значения. - А дома вас не ругают? - Жена еще и рада, когда прихожу поздно. У нас, знаете ли, малометражная двухкомнатная квартира, а два сына такие живые и веселые пареньки, что для меня места в квартире, в сущности, не остается. - Почему же академик не позаботится о квартире для вас? - Он квартирами не занимается, к тому же я еще мало здесь работаю. Да мы с женой и не жалуемся. Район хороший, солнечная сторона, близко детский садик. Одним словом, все прекрасно. Обо мне вы не думайте. Когда удобно вам? - Можно было бы сегодня, но я пообещала вечером быть в Доме мод. Давнишние мои интересы. Иногда я помогаю девушкам демонстрировать моды. - Где это? - А вы никогда не были в Доме мод? - Представьте, не был. Она сказала, куда приехать, и он добрался туда, когда уже началась демонстрация моделей, предлагаемых на осень. Женские костюмы с длинными конусообразными юбками (почти все в клеточку, как у Кучмиенко, только и разницы, что клеточка здесь еще крупнее и выразительнее), легкие пальто, расширенные книзу, все красиво разлетается, оголяя стройные ноги модельерш, обутые в туфли на высоченных каблуках, уже без "платформы", на тоненькой подошве. Высокие девушки проплывали по узкому помосту, пролегающему посреди зала, ступали мягко, как спутанные, топтались почти на месте, давая возможность зрителям оценить преимущества того или иного ансамбля, какого-нибудь удачного пустячка, детали, цвета, вытачки, шва. Девушки все - высокие, подкрашенные, высокомерные, неземные, вот образ двадцатого века, летучесть, нематериальность, большеглазая задумчивость на всех лицах, презрение к земным делам. Алексей Кириллович никак не мог распознать Анастасию среди модельерш, все девушки казались одинаковыми, все неприступные, гордые, какое-то новое племя, современные завоевательницы и повелительницы. Среди толстых, отвратительно и с претензией одетых женщин, сидящих в зале, Алексей Кириллович чувствовал себя старомодным, чужим для всех этих высоких и большеглазых, даже смешным, невольно ежился, словно бы становился меньше ростом, втягивал голову в плечи, ввинчивался в стул. Забыл о престижности своей профессии, о том, что он носитель прогресса, творец НТР. Здесь умирали все престижи, исчезала иерархия, смешивались ценности, здесь царила красота, перед которой отступало все на свете, какую надо принимать или быть уничтоженным ею безжалостно. Анастасия наконец увидела Алексея Кирилловича, заговорщически кивнула ему, и у него сразу пропало ощущение приниженности. Попытался даже подумать, что сказал бы Карналь, очутившись тут, но ничего путного не придумал. Между тем Анастасия, освободившись, вбежала в зал, гибко извиваясь между стульев, прошла к Алексею Кирилловичу, села рядом с ним, тихо поздоровалась. - Вам интересно? - Непривычно. - Посмотрим до конца? - Мог бы уже уйти. Мне еще нужно на работу. - Так давайте выйдем. Алексей Кириллович не знал, как говорить с Анастасией. Уже раскаивался, что приехал. Смешная роль, если не унизительная. - Вам не звонили из нашей фирмы? - Кроме вас, кто же мог? - Что напишете про академика? - До сих пор не знаю о нем ничего, а впечатление... Кого теперь интересуют впечатления молодой журналистки? Они стояли на тротуаре, люди обходили их, все куда-то спешили, Алексей Кириллович поймал себя на желании сорваться с места и бежать вслед за прохожими. Что может быть привлекательнее, чем вот так бежать по тротуару, зная, что тебя где-то ждут, что ты должен что-то немедленно сделать, и не что-то - доброе дело. А он привык, чтобы его ждали, привык делать добрые дела, не мог уснуть, если за день никому не оказал услуги, не похлопотал о ком-нибудь, не организовал, не обеспечил, не встретил, не проводил, не устроил. В нем жила почти физиологическая потребность добрых дел, он никогда не ждал ни благодарностей, ни наград, не думал о пользе для самого себя, лишь бы было хорошо другим. Объяснял это так же, как сегодня Анастасии, - малометражной квартирой. Дома для него нет места, поэтому приходится как-то использовать избыток времени, вот он его и тратит на благо другим. Рыцарь избытка времени среди сплошного цейтнота, в котором задыхается двадцатое столетие. Чудак, непостижимость, загадочность, но разве же сама профессия помощника - не загадочность для человеческой натуры? В демократическом обществе, где для каждого открыты все дороги, находятся люди, которые отрекаются, в сущности, от всего во имя бескорыстной помощи другим. Правда, помогают талантливейшим, одареннейшим, наиболее ценным для общества, но когда ты еще молод, то кто может определить твою истинную ценность? Все это промелькнуло в голове Алексея Кирилловича неуловимо и никак не выказывалось внешне. Внешне был тот же помощник академика Карналя, которого можно видеть везде: чуть небрежное выражение лица, некоторая скособоченность от привычки склонять голову в одну сторону, прислушиваясь к словам своего шефа, сдержанность и спокойствие, как в той молодежной песне: "Не надо печалиться, вся жизнь впереди". - Я хотел вас предостеречь, - сказал он неуверенно. - Что-то случилось? - Не тревожьтесь. Ничего... Я не так выразился. Не предостеречь - предупредить. Вас может разыскивать один человек. Кажется, я вам говорил о нем. Один из заместителей академика Карналя. Кучмиенко. - Я ведь не засекречена, - засмеялась Анастасия. - Видите ли, это такой человек... Он убежден, что должен отвечать за академика, оберегать его. От всего... От женщин тоже. И когда узнает о вас... - Алексей Кириллович, пощадите! При чем тут я? Ведь это вы... - Я хотел помочь вам. Только как журналистке. Я знал, что академик вас почти прогнал, и мне было неприятно, тяжело. Я привык помогать людям... - В самом деле, я тоже ничего не видела в том, что вы... Но при чем тут этот Кучмиенко? - Он подозревает... Начнет докапываться. Он все найдет, обо всем узнает. Хоть через месяц, хоть через год. И окажется, что мы вместе возвращались из Приднепровска. - В поезде ехало по меньшей мере триста человек. Это называется вместе? - Речь идет все-таки о нас троих. Вы, я, Петр Андреевич... - Вспомните, даже проводница не узнала в Карнале академика. - Кучмиенко - не проводница. Я не должен был вам этого говорить, но просто... симпатизирую вам. - Вы хотите, чтобы я защитила вас от Кучмиенко? Не выдала вас, если что? Маленький заговор? - У меня был знакомый, который всегда занимал деньги и неизменно говорил при этом: "Пусть это будет нашей маленькой тайной". Я не о себе забочусь. Все, что я должен был сказать Кучмиенко, я уже сказал. Я о Петре Андреевиче. Алексей Кириллович замолк. Анастасия не поощряла его к дальнейшему разговору. Они немного постояли, наблюдая, как прохожие, нарушая правила, перебегают на противоположную сторону улицы на красный сигнал светофора. Наверное, каждый из нарушителей искал оправдания в том, что на той стороне театр - в скором времени должен был начаться спектакль, спешил, а светофор слишком долго горит красным. Люди всегда пытаются оправдать свои поступки, даже тогда, когда никакого оправдания быть не может. Алексей Кириллович сам себе показался одним из тех, кто бежит на красный свет. Наверное, Анастасия уловила его настроение, сделала вид, будто между ними не было ничего сказано, предложила: - Может, подвезти вас? У меня машина. - Вы водите машину? - Стараюсь быть современной. Машина - наследство от папы. - Наследство? А разве?.. - Вы подумаете: вот цинизм, в наследство засчитывается только машина. На самом же деле это не так. Я любила своего отца даже больше, чем люблю маму. С мамой мы словно бы какие-то чужие. А с папой... Я была всегда с ним вместе. Среди мужчин. Так и выросла. Его товарищи все прошли войну так же, как он, но мне папа о войне не рассказывал никогда. Они рассказывали о войне только друг другу. Без конца вспоминали, уже все знали друг о друге, все самые интересные случаи и эпизоды, но говорили вновь и вновь. А мне - ни разу. Как будто бы папа боялся, что я ничего не смогу понять... - Кстати, Петр Андреевич тоже не любит рассказывать, не предается воспоминаниям перед такими, как мы с вами... Мы не посвященные, что ли? А может, не хочет перекладывать ужасный груз воспоминаний еще и на наши плечи? Оберегает нас. Наверное, старшее поколение все такое. Собственно, я волновался сегодня, именно заботясь о Петре Андреевиче. У него совсем недавно произошла страшная трагедия в жизни, он еще и до сих пор... Одним словом... - Трагедия? Ничего не знаю. На что-то мне намекал Совинский, но я не поняла. Какая-то женщина. Экзотическое имя. - Айгюль. Жена академика. - Что с ней? - Она погибла. - Какой ужас, - прошептала Анастасия. - И я ничего не знала... Еще имела нахальство думать об этом человеке бог знает что. Почему меня не предупредили? - Согласитесь, что я не могу рассказывать каждому посетителю. - Но ведь я пришла тогда лезть к нему в душу! Одно дело - деловой визит, другое - когда вот такая журналисточка с пером к горлу: вспоминай, возвращайся в прошлое, хочется тебе или нет! А у человека в прошлом сплошная рана. Боже, какой ужас! И какая я все-таки жестоко-несправедливая! Никогда мне не сравняться с вами, Алексей Кириллович. Наверное, вы сами пережили большое горе, раз имеете такую душу, такое сострадательное сердце. - Что вы, - горячо возразил Алексей Кириллович, - я счастлив во всем. Просто удивительно счастливый человек. Я ведь помощник. Несчастливые люди не могут быть помощниками. Это особая должность. Знаете, я порой думаю, что когда-нибудь у каждого человека будет помощник. Даже у самих помощников - тоже помощники. Представляете? - Вы милый, - Анастасия чмокнула его в щеку, присмотрелась, не оставила ли пятна от губной помады. - Таких людей, по-моему, нет на свете. Еще нет. Может, когда-нибудь будут. Вы уникальная личность. Если бы я могла быть такой! А я жестокая и самовлюбленная! Даже и не попыталась задуматься, какая жизнь у академика Карналя, над чем бьется его душа, сразу настроилась к нему враждебно, не могла простить пренебрежения даже после нашей поездки из Приднепровска - все равно он не стал мне симпатичнее! И в ваш вагон идти не хотела. Если бы он сам не стал меня разыскивать, ни за что бы не пошла... Но какой ужас! Ходит среди нас человек, живет со своей бедой, и помочь невозможно. Ничто не спасет. Каждому суждено превозмогать собственную боль. И даже такой гордый, могучий ум беспомощен перед темной силой. А в ту ночь в вагоне... Из глубины какого горя почерпнул он доброты для нас с вами, Алексей Кириллович, вообразите! И теперь ему кто-то угрожает, подползает... Да плюньте! Если потребуется, я ваша союзница во всем. Помощи от меня никакой, но считайте, что я ваша единоличная армия! - Выходит, я уже и полководец? - А вы думали! Она села в свои "Жигули", помахала Алексею Кирилловичу рукой. Он еще мгновение постоял. Последние зрители бежали к театру. Их подстерегали искатели "липшего билетика", преследовали до самой двери, улица гремела машинами, тихо сияли ртутные фонари, воздух был мягкий, шелковисто-приятный. "Как прекрасен этот мир, посмотри. Как прекра-а-а-сен этот мир..." Алексей Кириллович усмехнулся и зашел в телефонную будку. Бросил монетку, набрал номер, какое-то время слушал протяжные гудки. Телефон академика Карналя не отвечал. Можно было идти в свою малометражную квартирку, к своим веселым мальчуганам - Витьке и Володьке. 12 Даже времена года смещаются до неузнаваемости. Часто посреди зимы вдруг выдастся солнечный день, потекут ручьи, заголубеет небо, пронзительно запахнут почки деревьев, в воздухе словно разольется образ весны, и уже не знаешь, зима ли еще или наступает весна; а то ранняя осень ударит заморозками, дохнет угрожающе и хмуро, и снова удивишься, но теперь уже, испуганно ежась, готовый выставить руки перед собой, чтобы не пустить преждевременных холодов. Такая же мешанина царит и в годах - тяжелые, невыносимо длинные, несчастливые врываются в ряд благополучных, как злой, холодный ветер, упроченный ход событий резко нарушается, человек, теряясь, утрачивает на время истинную меру вещей, высший порядок уже не господствует в его мире, он теряется среди беспредельности времени, от событий остаются лишь их образы, иногда отчетливые, точные, неуничтожаемые, а иногда весьма приблизительные, размытые, призрачные. Никто не может сказать, где начинается космос, так же невозможно определить день, от которого идут начала твоего счастья или несчастья. Нейрофизиологи считают, что наш образ мира имеет математический вид. Но каким образом математический язык нервных сигналов переводится на язык субъективных переживаний и по каким законам находит свое отражение в таинственном потоке памяти? Карналь мог считать себя математиком, но знал лишь то, что напряженная работа мысли непостижима и невидима, и ты так же будто невидим для других, пока нельзя увидеть результатов работы твоей мысли. Тогда тебя заметят, признают, отдадут должное, и никто не поинтересуется, когда и где ты начинался, как мог возникнуть, почему стал математиком. Ты уже данность и собственность общества, ты принадлежишь человечеству по какому-то там естественному праву, так же как принадлежит ему и математика, о которой тоже никто никогда не задумывается: откуда она взялась, как могли возникнуть числа, формулы, теоремы? Ведь все это никогда не существовало в природе. Даже человеческая речь находит какие-то свои соответствия в жизни, в окружении, она заимствовала у природы звук, словами человек называет вещи, окружающие его. Из сорока двух тысяч глагольных значений в нашем языке тридцать шесть тысяч означают действия человека, остальные - действия животных. Следовательно, были первичные образцы, было приспособление языка к реально существующим вещам и процессам. А что такое число? Откуда оно и почему? Так же точно можно было бы спросить: а что такое математик? О Карнале никто не спрашивал до времени, он затерялся среди сотен тысяч скромных учителей, свое общественное значение охотно определил бы словами "муж прекрасной Айгюль", но настал день, когда его заметили, когда он неожиданно приобрел ценность, когда его признали. Сам он не заметил в себе никаких перемен - был все тот же, что и вчера, имел ту же самую голову, то же точное и, можно сказать, ожесточенное мышление, но еще вчера он был скромным преподавателем техникума, а сегодня приглашен сразу в университет. Потому что доктор наук. Потому что величина, светило, надежда. Запомнил ли он тот день? Красную колоннаду университета имени Шевченко, непривычный интерьер аудитории, любопытные взгляды сотен студентов: а ну, что отколет этот новоиспеченный доктор, который перескочил в высшие сферы науки без промежуточных стадий, без чистилища? Боялись не студенты (это было во время экзаменационной сессии), боялся он. Так и запомнился тот день как день страха. Но обрисовать себе тот великий день, как мог бы обрисовать вечер дебюта Айгюль на оперной сцене, Карналь никогда впоследствии не пытался, да и не сумел бы. Еще и потому, что в двадцатилетней их жизни была такая невероятная сконденсированность событий. Отвечал всегда одно и то же: - Можно отметить события для человечества намного интереснее. Вот так и остались в его памяти в неожиданном соседстве, в перескоках, как дни во временах года, первые звуки розового вальса, в которых звездами сияли огромные глаза Айгюль; счастливый смех Рэма Ивановича, поздравлявшего Карналя с докторской степенью; ночной разговор по телефону с секретарем ЦК Пронченко; сверхвременное и сверхпространственное "бип-бип" советского спутника; серые глаза Гагарина; глуховатый Андрий Карналь, батько, в машинном зале вычислительного центра, где компьютеры шумели, как весенний дождь в зеленой листве. Тридцать первого декабря того самого года, когда Карналь стал доктором наук, родилась дочка. Новогодняя ночь сделала их с Айгюль еще счастливее, хотя, казалось, у людей уже не может быть большего счастья, чем было у них. Многие пугали Айгюль. У нее талант, он принадлежит народу, нельзя рисковать народным добром, а для балерины ребенок - это большой риск. Кто слышал когда-нибудь о детях великих балерин? Кто их знает, и были ли они на самом деле? Знают только балерин, их талант, их неповторимость. Заколебался даже сам Карналь, наслушавшись злых нашептываний, но Айгюль была непоколебима: - Я пришла к тебе из пустыни, а законы пустыни требуют от женщин продолжения рода. Женщина должна доказать свою любовь мужчине. Чем лучше она может ее доказать, как не ребенком? - Айгюль! О чем ты говоришь! Это я должен всю жизнь доказывать тебе свою любовь. Твоя телеграмма тогда в Одессе, эти три слова... - Ах, что там три слова в сравнении с твоей жизнью! И что может быть выше самой жизни! Когда в пустыне встречаются двое людей - это самый большой праздник. - Ты принадлежишь людям. Твой талант. - Я принадлежу тебе. - Нет, это я принадлежу тебе. Они ни до чего не могли договориться, да и не было в том никакой необходимости, просто это было состязание великодушия и пылкость молодости. Но когда Айгюль родила дочку и Карналь привез их домой, снова возник спор, кто должен дать имя ребенку. Снова каждый из них уступал эту высокую честь другому, и невозможно было прийти к согласию. Карналь думал, что Айгюль пожелает выбрать для дочери имя из близкого ей мира музыки: Одетта, Жизель, Виолетта, Аврора, но Айгюль и слушать не хотела об этих именах, считая их порождением художнического воображения, они сами по себе имеют право на существование, но не должны пересекаться с живой жизнью. - Ты отец, ты и должен выбрать имя для нашей дочки! - настаивала Айгюль. - Разве у тебя нет дорогих имен, которые ты хотел бы сберечь навсегда в самом родном? - Айгюль, - говорил Карналь. - Дороже не может быть. Единственное имя на свете. - У нас в Туркмении каждую третью девочку называют Айгюль. Что такое имя? Это звук - более ничего. Но за именем стоит человек, и только он придает имени неповторимость. У тебя была тяжелая жизнь, и она представляется мне долгой, будто целые тысячи лет. Ты нашел меня с мамой Раушат в пустыне, чтобы рассказать о моем отце Гайли. А сколько еще было около тебя незабываемых людей? Наверное, среди них и девушки, была любовь. Я полюбила тебя четырнадцатилетней, а ты прожил перед тем целые тысячи лет, почему же было не влюбиться за это время хоть раз? Вспомни, я очень прошу тебя, я хотела бы этого, тогда наша дочка будет счастливой! Она вызвала со дна его души тяжелейшее, то, что он подавлял в себе, к чему не хотел возвращаться памятью, пугаясь нестерпимой боли, какую это неминуемо вызвало бы. Обрадованно довольствовался именем Айгюль, имя Айгюль окружало его, согревало, в нем сосредоточивалось все - оно было солнцем, воздухом, властью, образом того, что должно было сохраняться в памяти. Карналь знал, что пройдет с этим именем через всю свою жизнь, а еще надеялся отгородиться им от невосполнимых утрат прошлого. А в прошлом была Людмилка, хоть он и до сих пор не знает: в самом деле она была или только привиделась, но имя навсегда осталось в его памяти. Они назвали дочку Людмилой. Айгюль не требовала от него рассказа о далекой фронтовой Людмиле-Людмилке, а он как-то не собрался с духом рассказать, все откладывал и откладывал, никогда не думая, что имена Айгюль и Людмилки из далекой военной зимы трагически сольются для него когда-то - и он будет вспоминать их вместе, имея перед глазами дочь, будет вспоминать при встречах каждого нового года в бесконечном разбеге вечной жизни. Каждое мгновение, отлетая, становится воспоминанием в жестоком царстве памяти, воспоминания так же умирают, как и прожитое время, но в этом умирании есть высокая целесообразность, ибо только таким образом уберегается от забвения то, что должно сопровождать нас на протяжении всей жизни. Случаи, напоминания, поступки, события стоят на горизонтах памяти, как неистребимые путеводители твоего прошлого, и еще неизвестно, не они ли помогают тебе в ежедневных трудах твоих, не с них ли начинается для нас наука высочайших восторгов и мучительнейшей боли, а если так, то разве же мы не спасаемся той радостью и той болью от очерствения и равнодушия и не становимся чище сердцем между двумя берегами бытия? Так нежданно появляются в повествовании Сержант и Девушка. Невозможно даже представить себе ту глубину времени, в которой видим их сегодня. Гремит беспредельный фронт, исполинская советская земля как бы сузилась до той полоски огня, на которой пишется История Грядущего, фронт то сжимается, как стальная пружина, то разливается, как вешние воды, у него есть часы смертельного напряжения и волны расслабления, короткие, неуловимые, но люди с жадностью хватаются за те минуты, вкладывают в них столько чаяний. Сержант был шофером артиллерийской батареи. На изношенной, иссеченной осколками трехтонке подвозил на огневую снаряды, метался между передовой и складами боеснабжения, выработал в себе отчаяние и умение проскакивать машиной между двумя разрывами снарядов, гонял ночью вслепую, без света, по болотам и снежным сугробам, попадал под бомбы, под пулеметный обстрел, били по нему разрывными и зажигательными пулями, били фашистские автоматчики, ловили на прицел вражеские снайперы, расстреливали его бессмертную машину прямой наводкой "тигры" и "пантеры". А машина жила, двигалась, расшатанная во всех своих железных суставах, катилась дальше и дальше по фронтовым дорогам, вздыхала, кашляла, захлебывалась старым мотором, что-то в ней скрипело, стонало, ойкало, иногда от близкого разрыва она тоже как бы взрывалась, окутывалась дымом и огнем, но снова рождалась и мчалась еще неистовее со своим молоденьким водителем, дерзким, в замасленном полушубке, с закопченным лицом. Девушка была санитаркой в стрелковой роте. Всю войну на передовой. В самом пекле. Среди стонов и смертей. Маленькая, нежная, тоненький голосок, чуть ли не детские ручки. Полушубок на Девушке был безупречно белый, чистый, будто только что с интендантского склада, большая сумка с красным крестом так же поражала своей чистотой, словно бы не знала ужасающей грязи войны, не была среди слез и крови. Видела, была, переживала. Санитарка шла всегда с первыми. Забывала, что и ее могут убить, не верила в собственную смерть, не было времени на мысли о смерти. Маленькими ручками умело делала перевязки легкораненым, нетронуто чистая, ловко передвигалась по ходам сообщений, переползала самые открытые участки, плакала над тяжелоранеными, которых не могла вынести с поля боя, плакала над собственным бессилием, плакала и всякий раз побеждала смерть. Никто не посылал ее на войну, не брал на фронт, пошла добровольно, не могла представить себя без страшной своей спасательной работы, а война уже не могла обойтись без Девушки. Замасленный, измученный фронтовыми дорогами и своей неумирающей трехтонкой водитель-батареец, впервые увидев Девушку, протарахтел и продымил мимо нее, как мимо светлого видения. Могло быть такое на самом деле? Да еще здесь, на войне! Затем случай снова свел их, чтобы сразу же безжалостно отбросить друг от друга, но на этот раз Сержант набрался нахальства и махнул Девушке своей замасленной рукой. Девушка просияла улыбкой. Кому? И в самом ли деле была улыбка? Под зимними тучами, над мрачной землей диво девичьей улыбки - такое не могло принадлежать только ему одному. Если бы еще он был генерал, прославленный полководец, герой, а то просто Сержант. Даже автомата не имеет, а лишь старенький, затасканный карабин. Зима на фронте особенно непереносима. Надо спасаться от морозов, одолевать глубокие снега, побеждать собственную неповоротливость и неуклюжесть от тяжелой одежды. А Сержанту все равно - зимой или летом, по дорогам или по бездорожью - возить снаряды на батарею. Все вокруг было забито снегами, сковано морозом, но машина Сержанта неистово металась между огневой позицией и складами боеснабжения, весело тарахтела возле позиций пехоты, прогромыхивала мотором в открытом поле и неслышно ныряла в затаенность лесов, забитых интендантскими службами. Когда случай в третий раз столкнул Сержанта с Девушкой, он осмелился остановить машину. Стекла в кабине были выбиты бог знает когда, ни протирать их, ни опускать Сержанту не приходилось, смотрел на Девушку свободно, чуточку дерзко, но молча, а она узнала его сразу и сказала с ласковой завистью: - Вы все ездите да ездите. - Служба, - срывающимся баском небрежно бросил Сержант. - И все в лес. - Там ведь боеснабжение, - терпеливо пояснил Сержант. - А я только в поле. Никогда не была в лесу. - Как же так? Разве пехота не воюет в лесах? - Может, кто-то и воюет, а мне все выпадает поле. - Между прочим, - начал было Сержант и испуганно замолк. Хотел сказать: "Между прочим, я мог бы прокатить вас в лес", но своевременно спохватился. Кто он такой, чтобы с ним могла поехать столь чистая и святая Девушка? - Машиной в лесу даже труднее, - сказал немного погодя. - В поле красота. Ну, бывает обстрел, зато видишь, куда выскочить и где проскочить. Большое дело, когда все видно. - А вы бы свозили меня в лес? - спросила Девушка, но спросила так, что и не поймешь: и впрямь хотела поехать с ним или только шутит. - Если бы вы пожелали... Обращались друг к другу на "вы", потому что на фронте царила высокая вежливость. А они, кроме всего, даже не знали имени друг друга, знали только, что молоды, молоды, молоды... - Если хотите, - снова начал Сержант, - то... Я мог бы хоть и сейчас, но... - Но что? - теперь уже она смеялась откровенно и охотно. - Давайте послезавтра. - Почему не завтра? Послезавтра может быть бой. Он хотел напомнить ей, что послезавтра последний день года и поездку в лес можно было бы считать его новогодним подарком ей, но сдержался: почему она должна принимать уже и подарки от какого-то незнакомого, замасленного Сержанта-батарейца? Девушка была добра к нему. Не домогалась объяснений, не мучила неопределенностью, не насмехалась над его нерешительностью. Немного подумала, покосилась на Сержанта и неожиданно сказала: - Послезавтра, но уже не откладывая. Туда и обратно. Только взглянуть. Сержант мыл и чистил свою машину всю ночь. Зашивал полушубок, оттирал его черной хлебной коркой, умывался и расчесывал свой торчащий чуб, который все равно бы никто не увидел под старой, пробитой в трех местах осколками шапкой. Всю эту подготовку затмило утро, в серебряной изморози, в тихом инее, в такой неземной красоте, что сжалось бы от восторга сердце даже у самого черствого человека. Сержант глянул на седое мягкое небо, на серебряное сияние деревьев, украшенных миллиардами иголочек инея, представил себе, как влетит на своей трехтонке в это неземное царство, молча распахнет дверцу перед Девушкой: вот красота, вот диво, вот чистота и вечность! Отвез на батарею снаряды, еще не веря в свое счастье свернул к позициям пехоты, притормозил в балочке, возле блиндажа, где встретил Девушку, мог бы просигналить, но не отваживался, только открыл дверцу в ожидании своей пассажирки. Замахнулся на недоступное и неприступное, в дерзости своей доходил до невероятного, ибо кто он такой, если подумать? Не генерал, не герой, без орденов, с единственной медалью, спрятанной так, что и не увидит никто, как ни расстегивай полушубок, как ни распахивай. Пока он так казнился и мучился мыслями, из блиндажа выбежало белое и легкое, прыгнуло на сиденье его машины, сверкнуло ему темными очами. Отдал бы жизнь за один лишь взблеск этих очей! Рванул с места, разогнал машину, чтобы проскочить откос, простреливаемый фашистской батареей, изрытый черными воронками, гнал между теми воронками, между взрывами, сотрясавшими целый свет, выбирал дорогу так, чтобы машина попадала на чистый снег, не загрязненный взрывами, не почерневший от тяжелых извержений земли. Всегда пролетал по этому склону, будто гонимый дьяволами, пел и смеялся от избытка умения и счастья, обманывая фашистских артиллеристов, а сегодня впервые почувствовал настоящий страх - откос никак не кончался, машина барахталась в самом низу, неуклюжая и беспомощная. Сержант тихонько проклинал двигатель, колеса, горючее и господа бога, Девушка же совсем не проникалась его тревогой, умостилась на сиденье довольно удобно, еще раз блеснула на Сержанта черными очами, сказала: - Меня зовут Людмилкой, а вас? Он бросил ей свое имя, неуместное и ненужное на этом проклятом, простреливаемом и изуродованном фашистскими снарядами склоне. Вот так кончается то, что не успело и начаться, вот так кончается мир. Он не мог допустить конца, потому что ему верили и доверились, он бросал свою машину по сумасше