н ввел ее в собор и она увидела росписи Васнецова и Нестерова, всплеснула ладошками и, дерзко разрушая торжественную тишину собора, закричала: - Вот это рисуночки! - Кто тебя научил так выражаться? - спросил Людмилку уже в машине Карналь. - Почему "рисуночки", а не рисунки? Что это за жаргон? - А так говорит Юка. - Какой Юка? - Кучмиенко. Кучмиенки вели наступление тремя колоннами. Одна била в Карналя, другая - в Людмилку, третья - в Айгюль. Возглавляла этот штурм Полина. Жадная к жизни, самоуверенная, несокрушимая, красивая, здоровая, энергичная, была не похожа ни на подруг Айгюль, которые только и знали, что говорить про балет и про театр, ни на тех ученых, что приходили в гости к Карналю и говорили только про науку. Полина относилась к самой себе с веселым пренебрежением. Называла себя "безымянной высотой", довольствовалась ролью жены человека не без значения, а может, и выдающегося - это мы еще увидим! Не верила, что всем надо быть выдающимися, разве же в этом смысл и цель жизни, да еще для женщин? Для женщины главное - красота, это ее талант и все преимущества в мире. Отчаиваясь наступлением старости, в стремлении отомстить неведомо кому за попусту истраченные годы, Полина любила передавать сплетни и анекдоты о знакомых. Хвасталась любовниками, мечтала о любовниках, развертывала сногсшибательные планы супружеских измен. Карналь возмущался: - Зачем ты все это ей позволяешь, Айгюль? Нерастраченной энергии у Полины было так много, что она охотно выплескивала ее и на Карналя. - Ты почему так много сидишь за книгами? - кричала она задорно. - Хочешь стать шизофреником? Неужели мало телевизора? Книги читают только шизофреники! Что, у тебя на столе еще и романы? Мой Кучмиенко никогда не читает никаких романов. Зачем забивать себе голову? Это исторический роман? Боже, восемьсот страниц! Такое может написать только ненормальный человек. Посмотри на портрет этого писателя, на его глаза. Это глаза безумца. Даже за очками не может скрыть неистовости взгляда! Она буквально ошеломляла могучим потоком слов и невежеством. Когда Карналь несмело заикнулся, что писатель, подаривший ему свой роман, лауреат, Полина обрадованно воскликнула: - Я же говорила: ненормальный! Где ты видел нормального лауреата? Если не столетний дед, остекленевший от склероза, то просто энергичный пенсионер, который всем кишки прогрыз своими домоганиями. Где ты видел лауреата в двадцать или хоть в тридцать лет? К Полининой болтовне не относились серьезно ни Карналь, ни Айгюль, эта агрессивная женщина была для них как бы развлечением и противовесом, ее претензии на опекунство казались такими же смешными, как попытки Кучмиенко завоевать какие-то позиции и влияние в науке. Но известно же, что ничто на свете не проходит бесследно: зло, даже бессильное и смешное, все равно просачивается в твою жизнь и медленно отравляет ее. Айгюль, в крови которой неугасимо жила неукротимость, медленно и даже охотно поддавалась своеволию, неорганизованности и неуправляемости Полины. Уже пренебрегала иногда своими уроками, танцевать могла без репетиций, вгоняя в отчаяние постановщиков. Выручала ее уникальная музыкальная память, выручали запасы приобретенного, но надолго ли могло хватить этих запасов? "Испуганной и дикой птицей летишь ты, но заря - в крови..." Карналь любил повторять эти стихи Блока, они так подходили к Айгюль. Но с какой болью наблюдал неожиданные приступы оцепенения, которые на нее находили все чаще и чаще. От воспоминания о ней теплело у него на сердце в часы тяжелейших борений мысли, безнадежнейших споров и трагичнейших неудач в работе. Но приезжал домой и не заставал Айгюль, хотя и знал, что она не в театре. Научилась водить машину, гоняла иногда целыми днями вместе с Полиной вокруг Киева, а когда возвращалась и он пытался ее обнять, с ужасом ощущал: держит в объятиях облако, туман, пустоту. Отгонял даже намеки на то, что Кучмиенки могут иметь какое-то влияние на их с Айгюль жизнь и счастье. Ну да, действительно, они становились их добровольно-упорными спутниками, но ведь без значения, таких людей словно бы и не замечаешь, их обходишь, оставляешь позади, точно километровые столбы, не оглядываться, не вспоминать, дальше, дальше, дальше! А Кучмиенко и его жена незаметно становились как бы прикомандированными к ним домашними, прирученными маленькими дьяволятами. Кучмиенко выступал как соблазн посредственности, легкой дороги в жизни, безбедного существования, он изо всех сил играл роль любимца судьбы, он был деловит, бездарен и ограничен, но всегда бодрый, добродушный, здоровый телом и душой, любил раздаривать советы, как сохранить здоровье, сколько приседаний, по Амосову, надо делать каждое утро, чтобы спастись от террора заседаний и постановлений, как сохранять приличия во всех случаях жизни. Его любимым словом было "приличный". "Это приличный человек...", "Совершенно прилично...", "Все было очень прилично..." Разговоры про спорт, про футбол. Кто - кого? По не он и не его. Он всегда - сторона. Он добродушный советчик. "Я не я, и хата не моя". Полина же как бы задалась целью ошеломить Айгюль своим безграничным практицизмом. Она готова была поучать день и ночь. Что есть, что надевать, как здороваться, как сидеть, как махать рукой, как смотреть, как спать, дышать, чихать. Когда выросли их дети, она убедила Людмилку, что лучшей пары, чем их Юка, ей никогда не найти, и хоть Карналь симпатизировал Совинскому, да и сама Людмилка словно бы склонялась поначалу к Ивану, но из множества парней, которые ее окружали, выбрала все-таки сына Кучмиенко, и тут уж никто ничего не смог сделать. Карналю казалось, что он до сих пор пребывает на пути к вершинам своего триумфа, и оно так и было. Началось же с того ночного разговора с Пронченко по телефону и продолженного на следующий день в ЦК. Тогда всемогущая сила подняла его к тем, кто стоит над человечеством и временем, точно исполинские одинокие деревья на поднебесных горах. Еще с детства жило в душе Карналя воспоминание о берестах на Савкином бугре по ту сторону поповой левады в его родном селе. Гигантская подкова, веер из берестков, расставленных на бугре под небом невидимой силой. Метут круглыми вершинами небо, а между черными стволами такая даль, такой простор, такая беспредельность, что хочется плакать от бессилия и собственной малости. Бьются кобчики о бересток... Теперь сам себя ощущал будто тем берестком под высоким небом и бился сердцем об то дерево. Возможно ли такое? 13 Редактор был поглощен процессом думания, наверное, потому не замечал Анастасию, которая стояла перед ним уже длительное время, стояла терпеливо и, так сказать, провоцирующе. Наконец конституционное время думания для редактора кончилось. Редактор увидел Анастасию, пожевал губами. - Ага, вы уже здесь? Прекрасно, есть идея... - Кажется, вы забыли предложить мне сесть, - напомнила Анастасия. - В самом деле забыл. Простите. Садитесь и слушайте. Я должен всем вам подавать идеи. Когда вы сами научитесь плодотворно мыслить? Он почти стонал. Страдание о несовершенстве редакционных сотрудников терзало ему душу. - Наука сейчас - это все. Решающая сила. - Рабочий класс, - спокойно напомнила Анастасия. - Что? Ну да. Не учите меня марксизму. Я высказываюсь фигурально. Или, может, вы хотите отрицать значение науки, которая сегодня становится производительной силой? - Нет, я не хочу. - Интервью с Карналем остается за вами. - Я отказываюсь от этого задания. Уже говорила вам: не могу. - Ничего, ничего, еще есть время. Подумаете и сделаете. Такие материалы на улице не валяются. А для разгона хочу подбросить вам новую идейку. - Опять с учеными? - Вам не нравятся ученые? Анастасия промолчала. Нравятся - не нравятся. Разве можно ограничиться такой однозначностью? - Слушайте! - редактор вскочил со стула, забегал по кабинету. - Вы хотите, чтобы наша газета была интересной? - Хочу. - Так почему же?.. Как же вы можете относиться к своей работе так... нетворчески? - Вы спросили меня об ученых, я отвечу. По моему мнению, они мало чем отличаются от других людей. Одни раздражены, другие слишком грубы, третьи чрезмерно вежливы. В общем же они надоедливы, как все слишком переученные люди. Хотя с недоученными тоже не легче. - Прекрасно. - Редактор потер руки. - Вы угадываете мою мысль. Как раз о переученности-недоученности мы и поведем разговор на страницах нашей газеты. Как именно? Очень просто. Мы дадим десять или двенадцать фамилий ученых. Возьмем представителей точных наук. Физиков или математиков, либо тех и других. Из университета, политехнического, из академических институтов, как можно более широкий круг. Поговорить с каждым: что он читает, кроме специальной литературы. Нас интересует общее развитие современного ученого, его энциклопедизм, универсализм. Ибо ученые сегодня - это знамя НТР, а НТР... Можно было уже не слушать, потихоньку подняться и уйти из кабинета под монотонное гудение редакторского голоса. Поскольку об НТР редактор знал все из всех газет Советского Союза и мог бы выступать на конкурсах на тему: "Что вы можете сказать об НТР?" От двери Анастасия сказала: - Хорошо, я подумаю. - Но не медлите! Это будет основной материал! Два дня она просидела у телефона. Прекрасное занятие! Ты не видишь, тебя не видят, но ты подавляешь авторитетом прессы и наконец договариваешься о встрече, отвоевываешь у терроризированного, оглушенного ученостью человека час, которого он, наверное, не пожертвовал бы и любимой женщине! Первый этап закончился для Анастасии даже более чем успешно: она получила согласие двадцати одного ученого! Три профессора, семь доцентов, девять аспирантов и два ассистента. Из них одна женщина, кандидат наук, и две аспирантки. Главное же - все молоды, или абсолютно, или относительно. Теперь зарядить свою маленькую камеру пленкой, удрать из редакции на неделю, а то и на две, затеряться в большом городе, забыть о своем одиночестве и заботах, о еще свежих разочарованиях, а может, и о несмелых симпатиях, не думать ни о таком же одиноком, как она, Совинском, ни о непостижимом Карнале, ни о добром Алексее Кирилловиче, ни об угрожающе-таинственном Кучмиенко. Она встречалась с учеными в большинстве случаев после окончания рабочего дня, который, собственно, для них никогда не кончается. Все они продолжали работать, домой уходить никто не собирался, это была норма их поведения, их стиль жизни, выбранный без принуждения, добровольно, навсегда. Начала она не по значимости, не по званиям, а так, как выпал случай. Первым был аспирант, крикливый юноша с острым взглядом, весь какой-то острый, как нож, с птичьим профилем. Он вывел Анастасию в коридор ("Чтобы никто не слышал и не мешал"), но и там, стоя у окна и без видимого желания отвечая на ее вопросы, умудрился затеять ссору с двумя или тремя коллегами. Имел, видимо, талант к скандалам, ловил людей буквально на лету, останавливал, без долгих околичностей и предисловий накидывался с какими-то обвинениями, домогательствами, укорами. Может, хотел испугать Анастасию? Но не на ту напал. Она не отступалась. Что читал? Сколько? Что думает о прочитанном? Аспирант читал только коротенькие рассказы, такие, как у Джека Лондона или О'Генри, прочитал все номера журнала "Наука и жизнь". Что? Этот журнал может спихнуть его до среднего уровня? Но в нем выступают одни академики! Анастасия записала про аспиранта: "Всегда найдет способ оправдать себя и обвинить других". Затем была преподавательница, кандидат физико-математических наук, красивая, хоть и усталая с виду женщина. Она искренне призналась, что за год прочла одну-две книги, да и то лишь те, которые так уж разрекламированы, что не прочитать их культурному человеку немыслимо. Неважно, какая именно реклама сопровождает эти книги: хвалят или бранят. Кроме того, она женщина, у нее семья, семья буквально подавляет. Счастлив тот, кто не имеет семьи, ему свободнее дышится. "Как кому", - хотела сказать Анастасия, но смолчала. Да и кто она такая, чтобы поучать кандидатов наук? Третьим был профессор, светило, лауреат, молодая надежда науки. Очаровал Анастасию безукоризненной улыбкой, безукоризненными манерами, безукоризненным костюмом, сам сварил для нее кофе (держал в кабинете все необходимое для этого), показал ей фотографию жены и двух белокурых дочек, охотно смеялся над собственными остротами и отдавал должное колким замечаниям Анастасии по адресу ученых, которые удивили ее своею ограниченностью. - Это как понимать ограниченность, - терпеливо объяснял профессор, - например, вы считаете, что культура человека зависит от количества прочитанных за год книг. А если я вам скажу, что читаю сейчас минус одну книгу в год? То есть каждый год забываю по одной книжке из тех, что когда-то прочитал, а новых не читаю? Забыл, когда читал. Пытаюсь читать, да. Прочитываю первые три страницы и бросаю. Я люблю такие книжки, чтобы над ними можно было думать так же, как над Ньютоном, Паскалем, Лейбницем, Декартом, как над Толстым и Достоевским. Сегодня как-то не могу найти таких книг. Ограничиваюсь старыми запасами. Согласитесь, что во времена карет литература была не хуже, чем во времена автомобилей и ракет. - Вы считаете, что современные книги скучны или попросту пустые? - полюбопытствовала Анастасия. - Пожалуй, первое. Меня действительно заедает скука. - А это не лицемерие? - Вы не верите в мою искренность? - Нет, я просто хотела сказать, что, строго говоря, чувства скуки не существует. Скукой называют одну из форм растерянности. Усложнение науки и техники, которое мы теперь наблюдаем, приводит к исчезновению дилетантизма. А литература и искусство? Они так же усложняются, как наука и техника. Они так же многослойны, вбирают в себя историю, традиции, базы, на которых выросли. Чтобы их воспринимать, тоже необходима соответствующая подготовка. Ленин говорил: "Не опускаться до неразвитого читателя, а неуклонно - с очень осторожной постепенностью - поднимать его развитие". Мы же привыкли не к восприятию, а к потреблению. Говорю это именно вам, потому что вы умный человек и, надеюсь, не рассердитесь. - Благодарю за доверие. Наверное, вы правы. Но у меня просто нет времени задерживаться на этих проблемах. Все же человек остается человеком. Это система, как сказали бы кибернетики, конечная, а следовательно, ограниченная. Я ограничен, как все люди. Но что я могу поделать? Помните у Пушкина! "Ум, любя простор, теснит"? Попытка приспосабливаться к потребностям твоей отрасли неминуемо обедняет. Универсализм сегодня несовместим с успехами, он граничит с разбросанностью, хотя глубина мышления, в свою очередь, враждует с завершенностью, которая по своей природе неминуемо ограничена. Помимо всего, я считаю, что убеждение, будто книги - это синоним культурности, типично западноевропейское убеждение, несколько наивное. Разве мы не можем допустить, что существовали народы наивысшей ступени мышления, но мысль их не имела иной формы, кроме устной? Например, скифы. Они не оставили после себя литературы. Ни единого слова, ни единой буквы. Немые для нас и загадочные в своей немоте. Но поглядите на их золото, которое выкапывают из степных курганов археологи! Поглядите на пектораль, найденную в Толстой могиле! Разве это не чудо? А никакой ведь литературы! Простите за столь дикие мысли. - Мне было интересно с вами разговаривать, - почти не скрывая сожаления по поводу расставания, сказала Анастасия. - В вас, наверное, должны влюбляться женщины. - В самом деле? Благодарю. Она не добавила: "Кроме таких, как я, ибо для меня вы слишком образцово-показательны". Знакомство с профессором действительно было для нее как бы маленьким праздником, и его хватило для хорошего настроения на несколько дней, особенно потому, что и новый ее собеседник оказался приятным и умным человеком. Кандидат наук, бывший крестьянский сын, грубоватый и прямодушный, он сначала не поверил, что кто-то серьезно может интересоваться тем, что и как он читает. - Зачем это вам? Для газеты? Разве наши газеты о таком пишут? Там только глобальные проблемы. Иной раз в голове гудит от этой глобальности! А-а, молодежная. Ну, молодежных я не читаю. Давно уже не читал. Забыл, когда и был молодым. "А молодiсть не вернеться, не вернеться вона". Вы поете? Я не пою, математики не поют, у них в голове само поется. Не верите? Так, что-то промурлыкать могу, но не помню ни одной песни. Одна строка - и ни шагу дальше! Телепередачи тоже так смотрю. Все отрывками. Кусок телеспектакля посмотрю, и все как будто бы уже ясно. Так и книжки. Начинаю читать как попадет, редко с начала, потому что и авторы сами не всегда знают, где у них начало, а где середина, поперепутают, позагоняют одно туда, а другое сюда. Приходится читать квадратно-гнездовым методом. Просматриваю еще "За рубежом", "Науку и жизнь", читаю их с конца. Потому что самое интересное в них всегда в конце. Сколько все-таки за год? Ну, от нуля до двух книжек наберется. Какие успехи в науке? Это уж спросите саму науку. А я что? Я слуга, раб науки. На всю жизнь. - Но ведь вы осуществили какое-то открытие в науке... - Изобретения, открытия... - небрежно отмахнулся доцент. - Я крестьянский сын и скажу вам, что изменяются только мельницы, а ветры дуют так же, как и на первый ветряк тысячу лет назад. Хотите правду? Вот до войны, так то были настоящие ученые. В нехватках, в трудностях, среди неграмотности, среди затурканности, а какие имена! А нам что? Мы, послевоенные, - любимцы, счастливцы, нам все на блюдечке с голубой каемочкой, как Остапу Бендеру. Может, из-за того я и мечусь, не могу сосредоточиться, хватаю то одно, то другое. Ну, математика, она уж как вцепится, так не отпускает, потому и держусь. А книжки - они слабохарактерны, слишком демократичны в сравнении с нашими точными пауками. Выходит, мне лично демократия противопоказана. Наверное, журналистика - все-таки мужская специальность. Кто-то сказал, что женщины вводят в тонкую драгоценную оправу неприглядную и неотшлифованную мужскую жизнь. Но выполнить назначение можно лишь тогда, когда вызовешь взаимодоверие, истинную человеческую близость. Когда же ты журналистка, то всегда остаешься для тех, к кому приходишь, силой почти враждебной, отношение к тебе сдержанно-настороженное, люди повернуты к тебе одной стороной, как луна, они никогда не раскрываются до конца. Так чужой язык не допускает тебя до своих глубин, и ты обречен вечно скользить по поверхности, удовлетворяться приблизительными знаниями, приблизительными значениями, приблизительным пониманием - никогда не постичь всего богатства его, гибкости, красоты. Коллекционирование ученых по их читательским вкусам словно бы стало даже нравиться Анастасии. Бросались в глаза человеческая непохожесть, оригинальность даже тогда, когда читательские вкусы совпадают или же равняются нулю. Не одним чтением жив человек. Убеждалась в этом все больше. Какое все-таки несоответствие между внешностью и настоящей сутью человека. Особенно это поражает в мужчинах, женщины гармоничнее, в них приятная внешность как-то смягчает, амортизирует неминуемый удар, который наносит порой зияние духовной пропасти, открывающейся пытливому уму; женская красота - это как бы выкуп за возможную неполноту и несовершенство душевной конструкции. Для мужчин же внешняя красота, когда она не подкрепляется никакими внутренними качествами, становится чем-то близким к неприличию. Надо ли говорить, что Анастасия даже обрадовалась, когда после хвастливого и пустого ассистента встретилась с некрасивым, высоким, худым доцентом, который повел себя с ней просто сурово, не стал разглагольствовать, сразу сообщил, что прочитывает восемь - десять книг в год, и, сославшись на большую загруженность, попросил прощения и оставил журналистку, давая ей возможность упорядочить свои записи, а может, и мысли. Еще один кандидат наук был совершенной противоположностью своему слишком строгому и пунктуальному коллеге. Этот являл собой словно бы передвижной лекторий, штормовой ветер, орудие для корчевания пней и портативную электронно-вычислительную машину. Он всюду успевал, его интересовала не только математика, но и биология, философия, литература, история, он прочитывал за год пятнадцать, может, и двадцать (не помнит, ему можно было верить) книг, он бросился к Анастасии с расспросами, пыталась ли она читать Пруста, первый том которого недавно у нас издан, и что она может сказать об этом писателе, он заявил, что времени у него, вообще говоря, почти хватает на все, так как он еще не женат и не знает, когда это с ним произойдет, а тем временем компенсирует семейные заботы беготней по общественным делам, ведь еще Аристотель сказал, что человек - это животное общественное. То был человек, в котором жили души прочитанных им книг, они светились в его серых искренних глазах, они радовались и за себя, и за него, им было уютно в нем, в его душе и памяти. Анастасия бестревожно могла оставить те книги, а когда, думалось ей, придется встретиться с доцентом через какое-то время, через год или через два, то, наверное, разрастутся в нем эти книги роскошным зеленым садом, полным бело-розового цветения, до краев залитым небом. А может, неожиданная симпатия к этому веселому, удивительно энергичному человеку была вызвана его заявлением о том, что он не женат, а у Анастасии, вопреки ее воле, родилось чисто женское желание, надежда на избавление от полного отчаяния одиночества? Нет, неправда! Она бы никогда не позволила темным инстинктам осилить точный и четкий свой ум. Достаточно было одной ошибки в ее жизни, больше не будет! Два профессора, которые еще оставались в ее списке, очевидно, имели немалые заслуги в своей отрасли, но Анастасии после того доцента они показались обедненными чуть ли не до убожества. У них и имена были точно из детской игры в перестановку: один Иван Васильевич, другой Василий Иванович. Иван Васильевич без лишних предисловий заявил, что читает все выпуски "Роман-газеты" и ни страницы больше! - А вы не жалеете, - спросила Анастасия у профессора, - что мимо вас проходит множество прекрасных произведений, о которых вы так ничего и не узнаете? - Не вижу иного выхода, - вежливо вздохнул профессор, играя паркеровской ручкой. - Для "Роман-газеты" сочинения подбираются специалистами. Я должен им верить, если хочу, чтобы мне верили в моей отрасли. Солидарность ответственных людей. Кстати, я посоветовал воспользоваться моим методом Василию Ивановичу, вы с ним тоже, кажется, встретитесь, и он очень доволен! Вы убедитесь в этом сами. После этого с Василием Ивановичем, собственно, можно было и не встречаться, но Анастасия не могла не сдержать слова, данного профессору. Застала его в лаборатории, он сидел боком к столу и ковырял в носу. - Не обращайте внимания, это у меня рефлекс против собраний и совещаний. Знаете, просто гудит в голове. Без конца отрывают от работы. У меня ученики по всей стране: в Москве, Ленинграде, Новосибирске, здесь, в Киеве. Я до некоторой степени знаменитость, говорю вам это не для похвальбы, а чтобы вы приблизительно представили себе бюджет моего времени и моих расходов энергии. За литературой тоже нужно следить, иначе превратишься в троглодита с галстуком и с научным званием. Иван Васильевич посоветовал мне "Роман-газету", и я теперь не имею забот. Подписался на год - и спокоен. Ну, там, понятно, тоже бывает всякое. К каждому выпуску они дают предисловие, так вот в одном выпуске было такое, что я запомнил буквально, так как слишком уж это комично: "Что это? Роман? Нет, не роман! Повесть? Нет, не повесть. Тогда что же это? Это - художественная литература!.." Правда, смешно? Кто-то может посмеяться и надо мной, но пусть он подскажет мне выход. Например, вы его знаете? Анастасия не знала. Если бы она была не просто молодой журналисткой, а Сибиллой Кумской и могла каждому предсказывать все, что с ним будет и как оно будет! Часто даже наше будущее живет в нас неведомым и неугаданным, и своими будничными словами мы только глубже прячем его от самих себя и от других. Последняя встреча должна была состояться с доктором наук, работающим у Карналя. Анастасии совсем не хотелось больше соваться туда, боялась встретить в лифте Алексея Кирилловича или самого академика, не хотела быть навязчивой, твердо решила не попадаться больше на глаза Карналю, потому что самой отвратительной чертой в ее глазах была настырность, как своя собственная, так и со стороны других. Но доктора наук Гальцева ей настойчиво рекомендовали в отделе науки их газеты, без него и анкета бы вышла неполной. Анастасия не хотела навлекать на себя нарекания редактора, поэтому поехала к Гальцеву. Он принадлежал к тем стриженным ежиком, тихоголосым, скромным парням, которые в двадцать пять лет делают открытия чуть ли не мирового значения, до тридцати становятся докторами, а в тридцать пять - академиками. Был похож на юношу, худой, застенчивый, краснел на каждом слове, и Анастасия невольно почувствовала себя матерью перед этим мальчиком. Читал он немного: десять - двенадцать книг в год. Не сказал, сколько читал прежде, но видно было, что в голове у него целые библиотеки. Литература, искусство, политика - всюду он был как у себя дома, обо всем имел суждения глубокие, оригинальные. Анастасия даже записать ничего не смогла, так поражена была этим невзрослым доктором. О науке она побоялась и вспомнить, так как тут Гальцев просто подавил бы ее, в этом она была убеждена. Еще удивило Анастасию, что Гальцев, помимо своей невероятной эрудиции, был далек от категоричности и всякий раз допытывался: "А что вы на это скажете? Возможно, я ошибаюсь? Я могу не разобраться до конца, так что вы простите, пожалуйста". Говорил он устало, чувствовалась в нем преждевременная исчерпанность, но каждую мысль свою он старался сформулировать четко и всякий раз придавал большое значение деталям, подробностям, фактам. Да и в самом деле: как можно говорить часами, не опираясь хотя бы на один факт, не вспоминая ни одного живого впечатления? Это умеют делать разве что телевизионные обозреватели, которых расплодилось такое множество, что, наверное, для всех не хватает фактов и они вынуждены заполнять образуемые пустоты потоками слов. Снимки ученых вышли все удачные. Самое любопытное, что в очках оказалось только двое, в свитере только один, также лишь один с бородой. Большинство были в солидных костюмах, с белыми воротничками и в галстуках, женщины были с модными прическами и свою немногочисленность наверстывали красотой. Что же касается самой статьи, которую Анастасия писала целых два дня, то тут возникли осложнения, если не сказать хуже. Известно, что в редакции материалы читаются со скоростью, обратно пропорциональной времени их написания. Чем быстрее пишешь, тем дольше читают в секретариате и в редакторате. Анастасия писала два дня, редактор читал четыре. Потом, наверное, с кем-то советовался, а может, и не советовался, а просто думал, может, и не думал, а выдерживал Анастасию "в карантине", давал почувствовать свою власть и приближение грозы. Потому что если нет немедленных восторгов, то жди грозы. В самом деле, Анастасия была вызвана, не замечена, как всегда в минуты дурного настроения, не приглашена сесть, но она не чувствовала себя виноватой, поэтому сразу же указала редактору на неучтивость и, как вознаграждение за отвагу, получила право на табурет. - Слушайте, Анастасия, - утомленно спросил редактор, перебирая листочки ее статьи, - что это вы мне подсунули? - Материал, который вы просили. - Материал? Вы называете это материалом? - Я работала целую неделю. Обегала весь Киев! Вы представляете себе, какие это занятые люди? - Гм, представляю ли? А представляете ли вы, что предлагаете для газеты? Это же поклеп на советских ученых! - С каких это пор правда стала называться поклепом? Или для газеты было бы лучше, если б я составила это интервью, не выходя из редакции? Так называемые воображаемые интервью? Обогатить журналистику новым жанром? - Советские ученые самые передовые в мире. Вы это знаете и возражать не станете. А что вы пишете? Профессор, лауреат Государственной премии, человек почти с мировым именем читает - что читает? - минус одну книжку в год! Минус одну - это же надо придумать! - Это его терминология. - Выходит, у него опустошается голова? И нам с вами нужно бросать свою работу, сесть и приняться за расчеты, когда же этот зловещий процесс дойдет до конца? Профессор пошутил, а вы на полном серьезе... - Он действительно ничего не читает. - А кого интересует профессор, который ничего не читает? Вы были у Карналя, вы с ним беседовали? Спросили вы у него, что он читает? Этот человек прочитывает целые библиотеки! - Но я ведь пишу не о Карнале. - Вы издеваетесь надо мной, - плаксивым голосом сказал редактор. А ей почему-то показалось, что издеваются над ней. Но кто? Не редактор, нет. Поняла вдруг, что уже давно, много дней живет каким-то предчувствием, а жестокая действительность всякий раз иронично опровергает эти предчувствия. Все события последнего времени комбинируются так, чтобы причинить ей неожиданную боль, ее гордое одиночество беспричинно страдает, благородная, как ей казалось, независимость терпит поражения на каждом шагу. Не могла сказать, когда это началось, но чувствовала, как разрастается в ней что-то алчное, неукротимое. Еще сдерживала это, загоняла внутрь, но уже видела: сил не хватает, прилив плоти, лишенной духовных устремлений, сметет бурями низких страстей все то, что она с таким трудом выстраивала во времена своей независимой холодности. Исполнились слова мудреца: "Кому не хватает того, что хватает, тому ничего не хватает". - Ладно, - сказала она редактору, - я заберу материал и переделаю. Наверное, я сгустила краски, пренебрегла объективностью. Несколько успокоившись, медленно вышла из редакции. Хотела сесть в машину, но вспомнила, что до почты два квартала. Отправилась пешком, надеясь по дороге составить телеграмму Совинскому в Приднепровск. Что писать в телеграмме - не знала. 14 Разбитое зеркало не склеишь. Образы того страшного дня рассыпались в памяти Карналя на мелкие осколки, сеялись мрачной пылью, слезились серым дождем безнадежности. За ним заехал Пронченко. Молча обнял за плечи, повел к лифту, к машине, в которой сидела Верико Нодаровна, бросила навстречу Карналю всечеловечески добрые глаза, как свою душу. По корпусам прокатилось перешептывание: "Сам Пронченко, сам... сам... сам..." Карналь не слышал ничего, послушно сел в машину, пустооко смотрел, как летит мощный лимузин по улицам, через Куреневку, на Минское шоссе. Шоссе оказалось узким, даже сердце заходилось, и извилистым, как кошмарный сон. Была та неопределенная пора года, когда зима отступила, а весна еще не пришла. Все мертвое, голое, бесцветное, безнадежное. Самое страшное, что никто ничего не говорил. Даже Пронченко не решался произнести ни слова. Они спешили, и то, к чему они так спешили, было за пределами любых слов... Желтые машины автоинспекции. Деловитая растерянность, высокие чины, приглушенные рапорты... Разбитый гигантский "КрАЗ". По другую сторону узкого шоссе смятый, как тонкая бумага, кузов новой "Волги". Смятый и мертво брошенный в ров. Полковник говорил о каком-то "Москвиче-412". Водитель "КрАЗа" успел заметить, что то был "Москвич". Ни номеров, ничего не успел. "Волга" обгоняла "Москвича", а он гнал что было духу, не уступал. Сколько так летели - десять, двадцать километров? Если бы из Киева, можно было бы найти "Москвича". Но ехали в Киев. Скорость на таком шоссе - сто двадцать. Один хочет перегнать, другой не хочет уступить. Никогда не следует забывать первое золотое правило водителей: "За рулем другой машины всегда больший идиот, чем ты". На этом извиве дороги перед "Волгой" очутился встречный "КрАЗ". "Москвич" проскочил и удрал... Фотографии... Все заплывало красным туманом... Карналь отвернулся... У Айгюль была любимая цветная фотография, подаренная ей Николаем Козловским. Бездонно-глубокая чернота, прочерченная стройной женской ногой, ногой Айгюль, с ее нескончаемо плавными прекрасными линиями, другая нога, согнутая в колене, как бы обнимает выпрямленную, а дальше, над ними, будто розовая корона, светится ладонь Айгюль с растопыренными пальцами. Айгюль назвала эту фотографию "Кораллы"... - Покажите, - обратился Карналь к автоинспекторам, и сам не узнал своего голоса, и ни за что бы не мог сказать, зачем ему те страшные фотографии, сделанные умелым, холодным экспертом... Почти отбросил все фотографии, прикоснулся к одной - ударило его почти ощутимой болью. Тоже Айгюль... Ее прекрасные ноги... Но... - Где она? Где? - Успокойся, - сказал ему Пронченко. - Делают все возможное... Слышишь меня, Петр Андреевич? Все возможное... Полина Кучмиенко была убита сразу. Помощник Карналя тоже. Молодой дурень. Как он очутился в машине? Куда они ездили? И зачем? И как могли гнать на таком шоссе? А где у нас шоссе? И не бессмыслица ли выпускать быстроходные машины для таких допотопных дорог! Курсы по оказанию первой медицинской помощи... А надо строить шоссе... А пока закон об ограничении скорости... Не знаки, а закон, принятый Верховным Советом! Мысли на ступеньках... Мысли на ступеньках... "В полдневный зной в долине Дагестана с свинцом в груди лежал недвижим я..." Еще помнит, что он жалел Пронченко. Как может сердце одного человека вмещать в себя все боли, чужие несчастья делать своими? Как выдерживает? Он обнял Пронченко и заплакал. Верико Нодаровна тоже плакала, но пыталась утешать Карналя: - Будем надеяться, будем... Ох, будем, будем. "Исходит кровью в ранах, в грудь, стеная, бьет". Мертвая земля, сонные корни деревьев, беспощадная бесцветность... Серый, в клеточку Кучмиенко. "Петр Андреевич, Петр Андреевич, крепись! У меня что? Полины уже не вернешь. А ты надейся. Советская медицина самая сильная в мире!.." Опустошенность земли, опустошенность души... не зазеленеет, не зацветет. Убогая декорация последнего акта. Желтые машины среди мертвого пейзажа, плоский горизонт, небо без солнца, свет, засыпанный мертвой пылью. Айгюль бросала ему свои цветы. Осыпала его цветами. Теперь пыль умирания - все, что осталось от цветов... "И человек по землям бродит, бродит, чтоб снова вечность под землей лежать..." И еще раз через весь Киев. Еще уже дорожка, ведущая к Феофании. Николай Фомич... человек, в глазах которого навеки застыла боль многих людей... Ничего не обещал. Главный врач никогда не обещает. Но надеяться надо... Все молчало. Он любил молчание ее очей. Очи-зеркала, очи-поцелуи, очи, мягкие, как шелк... Гладила взглядом, нежно гладила, мягко целовала, вспыхивал в черной бездонности ее глаз свет только для него, всегда только для него, никогда не угасал. Теперь глаза подернулись мутью... Белая палата, белые бинты, все белое, только черные очи, еще живые, но уже мертвые... И уста, живые только в своих линиях, но обесцвеченные и в каких-то ненастоящих подергиваниях-судорогах... Одесская телеграмма: "Люблю. Женимся. Айгюль". На всю жизнь безмолвная музыка этих слов. А теперь безмолвное умирание. Что она думала, умирая? Какое слово, какой стон, какая боль затрагивала край ее сознания? Непостижимость, бесконечность и неисчерпаемость огромных пустынь Азии навсегда остались в ней. Может, в пустыне жила бы вечно? А тут ей не хватило места, было тесно. Рано или поздно это должно было случиться. Неприспособленность свою пыталась одолеть летучестью, прожить, не углубляясь, едва прикасаясь к поверхности мира, жизнь на пуантах, в сердце музыки... У них была когда-то игра. Он прикладывал ей, усталой, к губам зернышко граната, она обсасывала его и возвращала ему. Он - взрослый, она - дитя. Называл ее "Роня". Почему - не знали оба. Николай Фомич стоял ненавязчиво рядом. "У вас можно найти гранат?" - "Найдем". - "Пожалуйста"... На белой тарелочке темный сок, рубины зерен, половина граната и первозданное буйство жизни в нем, будто лежит перед тобой разрезанная пополам Земля! Как можно умирать на этом свете, где столько красоты и неосуществленности, которая должна стать действительностью! Карналь прикладывал к устам красные зернышки граната. Непослушные губы бессознательными движениями выталкивали зернышки назад, и он подбирал их; казалось, все возвращается, все как было, но зернышки возвращались нетронутыми. Такие же кроваво-живые. Уста выталкивали их, возвращали, вспоминая былое, вспоминая незабываемое. Где-то еще жил краешек памяти. Тонюсенький сегментик. И это все, что было между ними. Угасало, как луна в ночь затмения. Золотая ниточка среди мрака вечности. Тоньше, тоньше... Она угасала. Навеки... "Не умирай, не умирай!" - творил он немую молитву. Уже над мертвой... Розовые кораллы рук и ног, и ничего... Говори и делай меня мудрым, дай мне мудрость... Так и не сумел он должным образом оценить ее порыв - из пустыни к нему. "Люблю. Женимся. Айгюль". Ох, Николай Фомич, Николай Фомич, врачам суждена боль еще тяжелее, чем больным, потому что никогда она для них не унимается и не кончается... Как он мог работать этот год? Не имел времени - какой ужас! - думать об Айгюль, вспоминал ее только в недолгие часы одинокого отдыха, лишь теперь постиг, что я про живую последние десять или пятнадцать лет, в сущности, не имел возможности думать, поскольку все его время съедала работа, размышления, нечеловеческое напряжение ума, все силы - на раскручивание исполинского маховика прогресса, на разгон, размах, на то, чтобы кого-то догнать, на опережение. Вперед, вперед, выше, к непостижимости и неосуществимости. Для Айгюль время оставалось в самолетах, в чужих отелях, ей не принадлежали даже бессонные ночи, он напоминал ту легендарную птицу из древности, которая вила себе гнездо на волнах моря: удержаться среди стихий, подчинить себе стихии, заставить каждую волну твоей жизни дать максимум того, что она может дать, научиться управлять собственной жизнью, а не позволять, чтобы жизнь управляла тобой. Никогда не останавливаться, никакого отдыха. Выше, выше! Никто не замечал отчаянного состояния его души. Показалось ему, что та девушка-журналистка была первой. А может, только показалось? Может, напомнила облик Айгюль: высокая шея, дивная походка, гибкая фигура. Могла бы привлечь взгляд его усталых глаз, можно бы даже влюбиться (если позволено применить это высокое слово к мужчине его возраста и его утрат), но нестерпимая боль памяти уже никогда не исчезнет, так же, как не дано вторично родиться. Лучше всего было бы упрятать его в некий современный монастырь, отрезать от мира, прекратить все контакты, поставить возле него тех "параметров", чтобы они брали все ценное, что может давать его мозг, и пересылали по назначению. Ибо разве кибернетик в действительности не пребывает, так сказать, в духовном отъединении от реального мира с его хаотичностью, разве не вынужден всякий раз возвращаться в его неупорядоченность, которая не имеет ничего общего с деятельностью кибернетика, с его мечтами и амбициями? Это словно поражения после побед. Не успеваешь насладиться победами своего ума, и вновь поражения ежедневной жизни отбрасывают тебя