ляне" - но он подчеркивал необходимость индивидуальной, объективной, личной "морали", основанной на совести скорее, чем на традиции, обычае или законе. Женитьба была хорошим примером субъективного морального обычая; объективно, ни природа, ни индивидуальная мораль не требуют такой клятвы. Я не почувствовал себя особенно смущенно, когда узнал, что название первой книги Гурджиева было "Рассказы Баалзебуба своему внуку" или "Беспристрастная, объективная критика человека". Идея, что дьявол - или Баалзебуб - был критиком, не пугала меня. Когда Гурджиев заявил, что Христос, Будда, Магомет и другие такие же пророки были "посланниками богов", которые в конце концов, потерпели неудачу, я допускал теорию, что это, возможно, было время дать дьяволу его шанс. У меня не было, как у юноши, какого-то сформировавшегося мнения о мире, поэтому я находил сложным принять приговор Гурджиева, что все было "перемешано" или "перевернуто" или, в моем собственном переводе этих терминов, в общем беспорядке. Но если упомянутые пророки, по той же самой причине, "потерпели неудачу", была ли тогда какая-либо уверенность, что Гурджиев (или Баалзебуб) намеревался достичь цели? Потерпеть неудачу или достичь цели, в чем? Я мог принять теорию, что с человечеством происходит что-то "неправильное", но я противился утверждению относительно какого-то человека, что он знает точно, что "неправильно". Так же, принятие еще не является убеждением, и, чтобы серьезно обсуждать лечение, мне казалось логичным нужно убедиться, что болезнь существует. Намеривался ли я тогда составить мнение о "состоянии человека" - установить диагноз? Я не собирался этого делать, но я не возражал против того, чтобы сделать попытку в этом направлении. Единственный возможный ответ совсем не был ответом. Все эти спекуляции неизбежно вели назад, к Гурджиеву-человеку. Когда он предписывал упражнение, такое как "самонаблюдение", которое открыто признавало целью достижения "знания себя", я не возражал ему, он имел вес всех организованных религий за собой, как он указывал. Возможно, различие лежало в особом методе, и я не был в состоянии судить о заслугах его методов. Цель, однако, не была новой. Если принять предпосылку, что человек подчинен природе - а я был не в состоянии отрицать этого - тогда я был вынужден немедленно рассматривать возможность того, что Гурджиев, будучи человеком, не может знать ответы на все вопросы, полагая, что они существуют. Его философия, как я понимал ее в том возрасте, несомненно, была заманчивой. Было ли что-нибудь большее, чем она? Все "мистические" идеи заманчивы и любопытны по совершенно простой причине - они мистические или, иными словами, таинственные. Такие вопросы тревожат; они могут угрожать самоуверенности, "смыслу бытия", человеческого существования вообще. Мои сомнения и вопросы были подобны скоплению замкнутых кругов - основная причина самой жизни, человеческого существования, казалось, сходилась так или иначе к тому, мог ли я принять или принимал ли я Гурджиева, как человека, который держал ключ. Простой факт жизни в его присутствии делал невозможным для меня отступить (если так можно сказать) в какую-нибудь "веру" или "преданность" в любой другой существующей религии или теории жизни. Меня привлекало его отрицание организованной деятельности - религиозной, философской или даже практической, затем меня привлекала его кажущаяся поддержка индивидуальной истины, или действия. Но пугала неизменная идея о бесполезности человеческой жизни - индивидуальной и коллективной. Рассказ о желудях на дубе произвел впечатление на меня, как на ребенка. Идея о человеческой жизни, как просто о другой форме организма - который мог или не мог развиться - была новой для меня. Но была ли работа Гурджиева действительно правильным методом, чтобы вырасти в "дуб"? Не с дьяволом ли я, наконец, имел дело? Кто бы он ни был - я любил его; я был, конечно, поражен им. Даже если так, остается важным, что моя единственная серьезная попытка к самоубийству случилась в тот год. Я мучился вопросами, не прекращавшими мучить меня - до того, что я уже не мог продолжать задавать их себе, безжалостно, не находя никакого ответа. Очевидно, для меня, единственным человеком, который мог дать ответ, был сам Гурджиев, и, так как он был также, по всей вероятности, негодяй, я не мог спросить его прямо. То, что я решил сделать, это выпить маленькую бутылку древесного спирта. Судя по внешнему виду, это не было очень решительное усилие, но я намеревался серьезно - на бутылке было написано "Яд", и я верил этому. Результат покушения не был особенно драматическим - разболелся живот и не надо было даже принимать рвотное. Покушение было сделано ночью, и когда я увидел Гурджиев на следующее утро, когда приносил ему его обычный кофе, он бросил на меня быстрый взгляд и спросил меня, что не так. Я рассказал ему о том, что сделал, а также, несколько стыдливо, о моей немедленной физической реакции - тошноте. В этот момент я не заботился больше, был ли он дьяволом или нет. Его единственным замечанием было, что, чтобы покончить жизнь самоубийством удачно, должно быть сделано усилие всем сердцем. Он не спросил меня, почему я делал это, и я помню любопытное ощущение, что, когда мы стояли лицом друг к другу в то утро, мы были совершенно, беспристрастно честны друг с другом. 27. Мои вопросы и сомнения о Приэре и м-ре Гурджиеве, завладевшие мной на короткое время, быстро утихли. Я больше не интересовался ими, а соскользнул назад в ежедневный рабочий порядок, как будто большая тяжесть была сброшена с моих плеч. Единственными очевидными изменениями в обычной жизни в Приэре после смерти м-м Островской было то, что Гурджиев стал совершать частые поездки на несколько дней или даже до двух недель; и, когда он был в резиденции, там было намного больше гостей, чем в обычные выходные. Когда он отправлялся в поездку, то часто брал с собой пять или шесть человек, и почти каждый ожидал возможность быть отобранным сопровождать его. Путешествовать в Виши, или Эвиан или в какое-нибудь известное место, которое он любил посещать, стало чем-то вроде традиции. Причиной поездок Гурджиева было то, что для писаний ему требовалось путешествовать и наблюдать больше людей, что он обычно делал в кафе и ресторанах, часто сидя в середине группы людей, где бесконечно писал за кофе. Многие из тех, кто ездил с ним, принимали активное участие в переводе его писаний на различные языки; вдобавок, он любил путешествовать со свитой. Я видел его меньше в это время, главным образом, из-за его более частого отсутствия, но даже когда он был в Приэре, я не так часто встречался с ним, как раньше. В целом, я был рад этому, хотя мои вопросы утихли в том смысле, что они не были больше основными проблемами, занимающими мой ум, мой страх относительно его мотивов, по крайней мере частично, сменился личной и, до того момента, несколько усложненной преданностью ему. Однажды, когда ожидали его возвращения из одного из таких путешествий, я работал на кухне, помогая готовить один из обычных, тщательно разработанных обедов, которые всегда бывали в дни его возвращения. Когда я отодвигал большой котел, наполненный кипящей водой, чтобы подбросить угля, я как-то пролил его на себя, главным образом пострадала моя правая рука. Я бросил котел, завыл от боли, и м-м Шернвал, кухарка дня, закричала, зовя на помощь, и послала кого-то за доктором. Вместо доктора совершенно неожиданно на кухне появился Гурджиев. Без слов и даже, казалось, не слыша почти истерического объяснения м-м Шернвал о случившемся, он шагнул ко мне, отвел меня от плиты, снял железные круги и открыл красный огонь. Затем он схватил мою обожженную руку и подержал ее со всей его силой над открытым огнем - вероятно не больше нескольких секунд, хотя это показалось мне вечностью. Отпустив мою руку, он сказал очень серьезно и очень спокойно, что огонь был верным способом, чтобы побороть огонь. "В результате, - сказал он, - у вас не будет шрама на руке. Ожог уже прошел". Меня удивило и глубоко впечатлило не только болезненное лечение, но также его совершенно неожиданное появление как раз в тот момент. Несомненно, это казалось одним из тех роковых случаев, которые я не мог просто отнести к совпадению. Мадам Шернвал сказала после его ухода, что у нее было подобное переживание с ним несколько лет назад, и подтвердила, что то, что он сделал мне, было правильным лечением от ожога, но что у нее никогда не хватило бы силы и смелости сделать это самой. Мы оба остались в благоговейном страхе остаток дня, и м-м Шернвал конечно поддерживала мое искушение чувствовать, что его появление в это время было некоторого рода сверхъестественным. Мы продолжали говорить об этом несколько дней, главным образом потому, что, как он и предсказал, не было не только шрамов, но не было больно и воздействия ожога вообще не было заметно. Воздействие Гурджиева с тех пор проявлялось в различных формах, и несмотря на отсутствие личного, индивидуального контакта с ним, мне казалось, что он часто выбирал меня по неясным причинам. Несколько недель спустя после "лечения ожога" мы снова готовили большой обед, так как вечером должно было быть очень много гостей. Основным гостем был жандарм, который обнаружил Гурджиева после его автомобильной катастрофы несколько лет назад. Когда он прибыл, его устроили в одной из роскошных комнат для гостей на одном этаже с комнатой Гурджиева, а затем представили всем нам. Гурджиев хвалил его и рассказывал нам насколько он, и все мы, обязаны этому человеку. Если бы не он, Гурджиев мог бы быть мертвым и т.д. Жандарм, в свою очередь, рассказывал свою версию истории; Гурджиев произвел на него сильное впечатление как человек вследствие двух причин. Первой было то, как он обнаружил Гурджиева. Он ехал вечером домой, сменившись с дежурства, когда натолкнулся на разбитый автомобиль, и, конечно, остановился расследовать происшествие. Удивительным было то, что, будучи серьезно раненым, Гурджиев как-то сумел, очевидно в состоянии шока, вылезти из машины, взяв сиденье и одеяло из машины, и лежал в стороне от дороги - с подушкой под головой и хорошо укрывшись одеялом. Рассмотрев его повреждения, жандарм не мог - до этого дня - поверить, что Гурджиев сделал все это без помощника. Второе, что удивило его, было то, что, хотя прошло почти два года после этого события, Гурджиев ухитрился разыскать его, и, наконец, убедить приехать в Приэре в качестве гостя в выходные. Очевидно, была какая-то причина для удивления в этой связи, хотя я никогда полностью не понимал ее: в личном деле не было имени жандарма или чего-нибудь подобного. Как бы то ни было, все это требовало больших усилий и настойчивости, и жандарм был почти неспособен принять того, что кто-нибудь мог проявить такую заботу, чтобы отблагодарить его за обычное исполнение обязанностей. Жандарма посадили на почетное место за столом, и Гурджиев, когда начали есть, налил обычные стаканы арманьяка каждому (обычно, было необходимо - это было одним из правил, произносить много тостов за едой, и он всегда наполнял стаканы сам), включая жандарма. Но жандарм отказался. Его уважение и признательность к м-ру Гурджиеву были безграничны, как он сказал, но он не может пить такой крепкий ликер - самое большее, что он когда-либо пил, это случайный стакан вина. Гурджиев всегда был настойчив, когда люди отказывались пить этот крепкий тост с ним, но в этом случае он был особенно непреклонен. Он доказывал, убеждал, даже просил жандарма выпить с ним, а - жандарм категорически, и как можно любезнее, отказывался. В конце концов, Гурджиев сказал, что обед не может продолжаться без участия жандарма в этих тостах, и, как будто пробуя другой способ уговорить, сказал, что он покажет ему, что ликер не оказывает никакого плохого действия. "Это необычное место, - сказал он, подразумевая Приэре, - у него такая репутация, что каждый может пить без всяких последствий. Даже дети могут пить здесь". Чтобы доказать это, он подозвал меня к себе - я прислуживал за столом в тот вечер. Когда я встал рядом с ним, он налил полный чайный стакан арманьяка и велел мне, по-русски, выпить его весь одним залпом. Я выпил, хотя никогда прежде не пил такого крепкого ликера. Когда я проглотил его, слезы потекли у меня из глаз и мое горло загорелось, но я сумел добраться до кухни, где испуганная кухарка приказала мне быстро съесть хлеба, чтобы облегчить жжение. Кухарка была его невесткой и весьма часто критиковала его. Она сказала мне убежденно, что только сумасшедший мог заставить ребенка выпить "эту дрянь", а затем отправила меня обратно исполнять мои обязанности прислуги. Ликер подействовал на меня столь быстро, что, когда я продолжал подносить различные блюда собравшимся гостям, я делал это шатаясь у стола, совершенно беспечно толкая к ним тарелки и чувствуя головокружение. Я никогда не переживал чувства такого беззаботного благополучия в своей жизни. Особенно комично было то, что Гурджиев, каждый раз, когда я подходил к нему близко, обращал внимание присутствующих на меня и на мою полную трезвость. Помню, я имел незнакомое чувство отдаленности, как будто действительно оторвался от ограничений своего собственного тела и мог наблюдать себя как бы на расстоянии, весело шатаясь вокруг стола с тяжелыми тарелками в руках. Я был особенно удовлетворен, когда жандарм, очевидно, благодаря мне, принял участие и выпил несколько тостов с м-ром Гурджиевым и другими гостями. Я чувствовал, что все это произошло благодаря мне и поздравлял себя с большим, но не очень понятно каким именно достижением. Несмотря на все это и на мое приподнятое настроение, обед казался бесконечным, и мне стало немного легче, когда я смог очень поздно дотащиться до кровати. Мне показалось, что я спал только несколько минут, когда я услышал настойчивый звонок своего зуммера. Я удивился, что было светло, сумел одеться и откликнуться на вызов кофе. Гурджиев рассмеялся, когда я появился в его комнате, и спросил о моем самочувствии. Я сказал, что полагаю, что все еще пьян, и описал ему что я чувствовал ночью. Он кивнул головой глубокомысленно и сказал, что ликер разбудил во мне очень интересное состояние, и, что если бы я мог достичь подобного вида самосознания трезвым, это было бы очень важным достижением. Затем он поблагодарил меня за мое участие в его эксперименте с жандармом и добавил, что он специально выбрал меня, так как в моем возрасте очень важно узнать, как пить, и каким может быть воздействие ликера. "В будущем, когда будете пить, - сказал он, - пытайтесь видеть себя тем же самым путем, как и в эту ночь. Это может быть очень хорошим упражнением для вас, а также поможет не пьянеть". 28. Позже тем летом мы с Томом были выбраны членами партии из пяти или шести человек, которые должны были сопровождать м-ра Гурджиева в его следующей поездке. Мы были среди первых детей, удостоившихся этой чести, и я ожидал нашего отъезда с предвкушением и энтузиазмом. Еще до того, как мы отправились, м-р Гурджиев сообщил нам, что нашим местом назначения были Виши, где он намечал пробыть несколько дней и писать. Довольно быстро, за час или два, я узнал, что путешествовать с Гурджиевым было необычным переживанием. Хотя нам не надо было, насколько я знал, торопиться к месту нашего назначения, он гнал машину, как ненормальный. Несколько часов мы мчались по дороге на предельной скорости, затем он внезапно останавливал машину, чтобы провести два или три часа в кафе в маленьком городке, где он непрерывно писал; или останавливались где-нибудь в деревне, на краю дороги, выгрузив большую корзину пищи и питья, одеяла и подушки, предавались неторопливому пикнику, после которого все ложились отдохнуть. Какой-нибудь действительной механической аварии было недостаточно, кроме того, у нас было необычайно много ненужных переживаний в дороге. Кто-то - это могли быть мы или кто-нибудь другой из группы - должен был быть делегатом, чтобы садиться следующим к Гурджиеву с открытой картой, которой руководствовались в пути. Он стартовал после того, как читатель карты говорил, какую дорогу он выбирает, и затем быстро набирал предельную скорость. Работа над картой заключалась в том, чтобы наблюдать дорожные знаки и говорить ему когда свернуть или указать направление. Неизменно, он умудрялся увеличить скорость перед каким-нибудь перекрестком, и почти всегда не удавалось правильно повернуть. Так как он отказывался ехать назад, то необходимо было направлять его по любой дороге, которая случайно оказывалась на направлении к месту нашего назначения. Многочисленные долгие обвинения были обычным явлением, начинавшимся с проклятий в адрес того, кому случалось читать карту в это время, и, в конце концов, они переходили на всех присутствующих. Казалось, в этом была цель, так как это случалось регулярно, безразлично кто сидел рядом с ним в качестве проводника, и я мог приписать это только его желанию сохранить каждого в возбуждении и бдительности. Хотя мы везли два запасных колеса и шины с собой - по одному с каждой стороны - мы могли бы их захватить несколько больше. Даже в те времена менять колеса с проколотой шиной не было очень сложной операцией. Когда шина спускала, а это случалось часто, все выходили из машины, и каждому члену группы назначалась определенная работа - один отвечал за домкрат, другой - за снятие запасной шины, третий - за снятие заменявшегося колеса. За всеми этими работами Гурджиев наблюдал лично, обычно совещаясь с тем, кто ничего не делал в данный момент. Время от времени вся работа останавливалась, и мы, например, долго совещались о том, под каким углом лучше поддерживать машину домкратом, чтобы снять шину и т.п. Так как Гурджиев никогда не имел обыкновения накачивать шины на станции, то однажды, когда были использованы две запасные шины, возникла проблема не просто сменить колесо, а сменить действительно шину, отремонтировать ее и одеть снова. В этой поездке нас было вполне достаточно, чтобы сделать это самим, но что касается доводов, совещаний и взаимных обвинений в том, почему шины неисправны, то этот процесс отнимал часы, и большую часть этого времени вокруг машины стояла, совещаясь и инструктируя, целая группа, включавшая женщин, одетых соответственно в длинные платья. Эти группы производили на проезжающих автомобилистов впечатление большого несчастья, застигшего нас врасплох, и они часто останавливали свои машины, чтобы помочь, так что иногда к нам присоединялась другая большая группа, некоторые также давали советы, консультации, а иногда даже оказывали физическую помощь. В добавление к ремонту шин и тому, что мы почти всегда оказывались на неправильной дороге, не было способа убедить Гурджиева остановиться для заправки. Сколько бы ни показывал указатель горючего, он настаивал, что мы не можем оказаться без горючего, до того неизбежного момента, когда мотор начинал чихать и плеваться, и, хотя он это громко проклинал, машина останавливалась. Так как он редко ездил на надлежащей стороне дороги, то в таких случаях каждому необходимо было вылезать из машины и толкать ее на другую сторону, в то время как кто-нибудь отправлялся пешком или на попутных машинах к ближайшей заправочной станции за механиком. Гурджиев настаивал на механике, потому что был уверен, что в машине что-то неисправно; он не мог этого сделать просто, заправив машину горючим. Эти задержки были большой досадой для каждого, кроме м-ра Гурджиева, который, в то время как кто-то искал помощь, удобно устраивался в стороне от дороги, или, возможно, оставался в машине, в зависимости от настроения, и неистово писал в своей записной книжке, бормоча про себя и облизывая конец одного из своих многочисленных карандашей. Гурджиев, казалось, притягивал препятствия. Даже если у нас было достаточно горючего, и мы ехали по правильной стороне дороги, мы ухитрялись въехать в стадо коров, овец или коз. Гурджиев сопровождал таких животных вдоль дороги, иногда подталкивая их буфером машины, всегда придерживаясь непроезжей стороны дороги и посылая им проклятья. Мы въехали в стадо скота во время одного из моих назначений читать карту, и на этот раз, к моему удивлению и великому удовольствию, когда он проклинал и толкал одну из медлительных коров в траву, корова встала мертво перед машиной, пристально и недобро посмотрела на него, подняла хвост и обдала капот машины потоком жидкого навоза. Гурджиев казалось предвидел это, так как он выглядел особенно веселым; мы немедленно остановились отдохнуть в стороне от дороги, он начал писать, в то время как остальные чистили автомобиль. Другой привычкой Гурджиева, которая усложняла это путешествие, было то, что мы часто останавливались, для еды, отдыха, писания и т.п., в течение дня, но он никогда не останавливался вечером до тех пор, пока большинство гостиниц или отелей ни закрывались, и в это время он решал, что ему пора есть и спать. Это всегда подразумевало, что один из группы - мы все не любили эту обязанность - должен был выйти из машины и стучаться в дверь какой-нибудь гостиницы до тех пор, пока не поднимется владелец, а часто - и весь городок. По-видимому, с единственной целью создать дополнительное смущение, когда был разбужен владелец гостиницы или отеля, Гурджиев, выйдя из машины, начинал выкрикивать - обычно по-русски - указания о числе комнат и количестве еды, которое нужно, и любые другие указания, которые могли прийти ему на ум. Затем, пока его спутники разгружали горы багажа, он, на отвратительном французском, обычно вступал в долгие, усложненные извинения с теми, кто был разбужен, сожалея о необходимости разбудить их, о неумелости компаньонов и т.п. Результатом было то, что хозяйка - почти всегда женщина - бывала совершенно очарована им и смотрела на остальных с отвращением, пока обслуживала превосходной едой. Еда, конечно, продолжалась бесконечно, с долгими тостами, обращенными к каждому присутствовавшему, особенно хозяйке гостиницы, плюс дополнительные тосты за качество пищи, великолепное размещение или что-нибудь еще, что поражало его воображение. Хотя я думал, что путешествие никогда не придет к концу, мы сумели достичь Виши через несколько дней. Мы прибыли, конечно, поздней ночью и снова должны были разбудить очень много людей в одном из больших курортных отелей, сообщивших нам сначала, что комнат у них нет. Гурджиев, однако, вступил в переговоры и убедил владельца, что его визит чрезвычайно важен. Одной из причин, которую он привел было то, что он является директором элитной школы для богатых американцев; Тома и меня, обоих очень сонных, представили в качестве доказательства. С совершенно честным лицом, я был представлен как м-р Форд, сын знаменитого Генри Форда, а Том -как м-р Рокфеллер, сын равно знаменитого Джона Д. Рокфеллера. Когда я взглянул на управляющего, я не чувствовал, что он полностью, на веру принял этот рассказ, но он сумел (он, очевидно, слишком устал) улыбнуться и посмотрел на нас с почтением. Одной проблемой, которая оставалась нерешенной, было то, что там не было, несмотря на возможную важность Гурджиева, достаточно комнат для всех нас. Гурджиев серьезно рассмотрел это сообщение и наконец придумал некоторый способ, чтобы мы все могли разместиться без какого-либо непристойного смешения полов, в комнатах, которые имелись в распоряжении. М-р Форд, то есть я, должен был спать в ванной комнате в самой его ванной. Только я влез в ванну, измученный, с одеялом, как сразу же появился кто-то с койкой в руках, которая была втиснута в узкое пространство ванной комнаты. Я перелез в койку, после чего Гурджиев, сильно развеселившись всеми этими сложностями, стал принимать очень горячую и нескончаемо долгую ванну. Остановка в Виши была очень спокойной по сравнению со всей поездкой. Мы видели Гурджиева только за едой, и нашей единственной обязанностью во время нашего пребывания там было пить, некоторые особые воды, которые были по его мнению, очень полезными. Нам дали предписание пить их в столовой, которая была полна, к большому нашему затруднению и к великому удовольствию других гостей в отеле. Вода, которую мне следовало пить, была из источника, называемого "Для Женщин", и была водой, чьи свойства считались чрезвычайно полезными для женщин, особенно, если они желали стать беременными. К счастью, в то время я был в чрезвычайно хорошем настроении и наслаждался общим спектаклем, который он разыгрывал в отеле - я думал, что это была чрезвычайно забавная идея для меня - пить воды, которые могли вызвать беременность, и наслаждался, услаждая его за едой подсчетом большого числа стаканов, которые я сумел выпить с тех пор, как последний раз видел его. Он был очень доволен этим и похлопывал уверенно по моему животу и затем говорил мне, как он мной гордится. Он продолжал называть нас с Томом громким голосом мистерами Рокфеллером и Фордом, и рассказывал метрдотелю, официантам или даже гостям за соседними столами о своей школе и замечательных учениках - указывая на его юных американских миллионеров и делая поучительные замечания о "реальных свойствах" вод Виши, которые были известны, в действительности, только ему. В добавление к общему шуму нашего пребывания в Виши, Гурджиев встретил семью из трех русских: мужа с женой и их дочери, которой должно быть было за двадцать. Он убедил персонал отеля подготовить столовую для того, чтобы это русская семья могла обедать с нами, и мы стали еще большим центром внимания отеля из-за огромных количеств арманьяка, потребляемого за каждой едой, обычно дополнявшейся тостами ко всем гостям лично так же, как и к каждому за нашим столом. Теперь мне кажется, что все мое время уходило только на то, чтобы есть огромные, нескончаемые блюда (от меня, однако, не требовали пить тосты), выходить из-за стола, бежать к источнику "Для Женщин" и потреблять там большие количества воды, а затем мчаться назад в отель к следующей еде. Русская семья была очень увлечена и поражена Гурджиевым. Примерно через день он полностью исправил их водопитейное расписание, настояв на том, что их режим был совершенно неправильным, так что дочь начала регулярно пить воду, известную, естественно, как "Для Мужчин". Она не нашла, однако, это особенно странным или забавным и очень серьезно прислушивалась к долгим научным рассуждениям м-ра Гурджиева о свойствах этой особой воды и о том, почему ей надлежит пить ее. Когда я спросил его об этом однажды ночью в то время, как он принимал ванну по соседству с моей койкой в ванной комнате, он сказал, что эта девушка очень подходит для экспериментов в гипнозе, и он докажет мне когда-нибудь в недалеком будущем. Пробыв в Виши не более недели и достигнув Приэре поздно ночью, после мучительной обратной дороги, мы все были изнурены. Единственное, что м-р Гурджиев сказал мне после возвращения это то, что поездка была превосходной для всех нас, и что это был лучший способ "изменить взгляды". 29. Нас всех в Приэре несколько удивило, что русская семья, которую Гурджиев встретил в Виши, приняла его приглашение посетить школу. После приветствия их лично, он велел всем развлекать их после обеда, а затем заперся в своей комнате со своей фисгармонией. В этот же вечер, после другого "банкета", гостям было сказано, чтобы они пришли в главную гостиную к определенному часу, и они удалились в свои комнаты. В течение этого времени он собрал всех оставшихся и сказал, что хочет заранее объяснить эксперимент, который он собирается провести на дочери русских. Он собрал нас, чтобы сказать заранее, что она "особенно гипнабельна", и добавил, что она является одним из немногих людей, которых он когда-либо встречал, восприимчивых к гипнозу особого рода. Он описал более или менее популярно форму гипноза, которая обычно состояла в требовании к субъекту концентрироваться на предмете перед вхождением в гипноз. Затем он сказал, что этот метод гипноза практиковался на Востоке и вообще не известен в западном мире. Его невозможно было практиковать в западном мире по очень важной причине. Это был гипноз с использованием определенной комбинации музыкальных тонов или аккордов, и почти невозможно найти что-то подобное в западной или "полутональной" шкале. Особенностью восприятия русской девушки является то, что она действительно чувствительна к комбинациям полутонов, и это отличает ее от других. Данным инструментом, который может произвести слышимые различения шестнадцати тонов, он способен загипнотизировать любого из нас таким, музыкальным, способом. Затем он наиграл м-ру Гартману на пианино композицию, которую он написал только сегодня после обеда специально для этого случая. Музыкальная пьеса приходила к кульминации на особом аккорде, и Гурджиев сказал, что, когда этот аккорд будет сыгран в присутствии русской девушки, она немедленно войдет в глубокий гипноз, совершенно непроизвольно и неожиданно для нее. Гурджиев всегда садился на большую красную кушетку в одном конце главной гостиной лицом ко входу, и, когда он увидел, что русская семья приближается, он дал указание м-ру Гартману начать играть, а затем жестом просил гостей войти, и в то время, как он их усаживал, играла музыка. Дочери он указал на стул в центре комнаты. Она села на виду у всех в комнате, смотря на него и внимательно прислушиваясь к музыке, как будто очень взволнованная ею. Будучи до того довольно уверенной, в тот момент, когда игрался особый аккорд, она, казалось, стала совершенно безвольной, и ее голова упала на спинку стула. Как только м-р Гартман кончил, встревоженные родители бросились в сторону дочери, но Гурджиев остановил их, объяснив что он сделал, а также тот факт, что она была необычайно впечатлительна. Родители успокоились довольно скоро, но приведение девушки в сознание заняло больше часа, после чего она еще часа два находилась в эмоционально неуравновешенном, совершенно истерическом состоянии, во время которого кто-то, назначенный Гурджиевым, должен был гулять с ней по террасе. Даже после этого Гурджиев должен был провести большую часть вечера с ней и ее родителями, убеждая их остаться в Приэре еще на несколько дней и доказывая, что он не нанес ей какого-либо непоправимого вреда. Он был, по-видимому, полностью удовлетворен, потому что они согласились остаться, и дочь даже обещала ему подвергнуться тому же эксперименту еще два или три раза. Результаты были всегда такими же, хотя период истерики после возвращения в сознание длился не так долго. Было, конечно, много разговоров о результатах этих экспериментов. Очень много людей казалось чувствовали, что здесь было молчаливое согласие со стороны девушки, и что не было доказательств, что она не работала с ним. Даже если это и так, то и без какого-либо медицинского знания было очевидно, что она была загипнотизирована с ее или без ее согласия. Ее транс был всегда полным, и в конце всегда случалась беспричинная и совершенно неконтролируемая истерика. Эксперименты имели и другую цель. Они могли продемонстрировать существование некоторой неизвестной нам "науки", но некоторым из нас они также казались еще одной демонстрацией метода, которым Гурджиев часто "играл" с людьми; они, конечно, возбудили новый ряд вопросов о работе Гурджиева, о его целях и намерениях. Факт, что эксперименты, казалось, доказывали некоторое количество необычной силы и знания у него, не был, в конечном счете, необходим большинству из нас. Те из нас, кто был в Приэре по своему собственному выбору, едва ли нуждались в таких демонстрациях, чтобы доказать себе, что Гурджиев был, по крайней мере, необычным. Эксперименты вновь пробудили некоторые из моих вопросов о Гурджиеве, но более, чем что-нибудь еще, они вызвали некоторое сопротивление во мне. То, что я находил трудным и что особенно раздражало в таких вещах, было то, что они склоняли меня идти в область, где я терялся. Так как мне нравилось в том возрасте верить в "чудеса" или находить причины и ответы, касающиеся человеческого бытия - я хотел какого-нибудь ясного доказательства. Личный магнетизм Гурджиева был часто достаточным доказательством его высшего знания. Он обычно вызывал во мне доверие, потому что достаточно сильно отличался от других людей - от каждого, кого я когда-либо знал - чтобы быть убедительным "сверх" человеком. С другой стороны, я был обеспокоен, потому что всегда внутренне противостоял казавшемуся очевидным факту: всякий, кто выдвигается в качестве учителя в каком-нибудь мистическом или потустороннем смысле, должен быть некоторого рода фанатиком - полностью убежденным, полностью преданным особому направлению и, поэтому, автоматически противостоящим принятым обществом, общепризнанным, философиям и религиям. Было не только трудно спорить с ним - не было ничего, что можно было бы возразить. Можно было, конечно, спорить о вопросах метода или техники, но прежде необходимо было согласиться с какой-то целью или намерением. Я был не против его цели "гармонического развития" человечества. В этих словах не было ничего, чему бы кто-нибудь мог противиться. Мне казалось, что единственная возможность ответа должна лежать в некоторых результатах, ощутимых, видимых результатах в людях, а не в самом Гурджиеве - он был, как я сказал, достаточно убедителен. Но что его студенты? Если они, большинство из них, применяли метод гармонического развития несколько лет, было ли это в чем-то заметно? За исключением м-м Островской, его покойной жены, я не мог найти никого, кто, подобно Гурджиеву, "внушал" бы какой-нибудь вид уважения простым фактом своего присутствия. Общим свойством многих старых учеников, было то, что я понимал как "притворную безмятежность". Они умудрялись выглядеть спокойными и сдержанными или невозмутимыми большую часть времени, но это никогда не было совершенно правдоподобным. Они производили впечатление внешне сдержанных, что никогда не выглядело совершенно правдоподобно (особенно потому, что стоило Гурджиеву слегка нарушить их равновесие, когда бы он ни захотел сделать это, как большинство старших студентов приходило в колебание между состояниями внешнего спокойствия и истерики). Их контроль, казалось мне, достигался сдерживанием или подавлением - я всегда чувствовал, что эти слова являются синонимами, и я не мог поверить, что это было желательным результатом или целью, кроме, может быть, целей общества. Гурджиев также часто производил впечатление безмятежности, но она никогда не казалась фальшивой в его случае - вообще говоря, он проявлял все, что хотел проявить, в определенное время и обычно по некоторой причине. Можно спорить относительно причин и обсуждать его мотивы, но там, по крайней мере, была причина - он, казалось, знал, что он делал, и имел направление - чего не было в случае его студентов. Где они, казалось, пытались подняться над обычными несчастьями жизни с помощью некоторого пренебрежением ими, Гурджиев никогда не проявлял спокойствия или "безмятежности", как будто это было целью в себе. Он обычно, гораздо больше, чем кто-нибудь из его студентов, впадал в ярость или наслаждался собой в, казалось, неконтролируемом порыве животного духа. Во многих случаях я слышал его насмешку над серьезностью людей и напоминание, что было "существенно" для каждого сформировавшегося человеческого существа, "играть". Он использовал слово "игра" и указывал пример в природе - все животные знали, в отличие от людей, цену каждодневной "игры". Это так же просто, как избитая фраза: "всякая работа, а не игра делает Джека глупым парнем". Никто не мог обвинить Гурджиева в том, что он не играл. В сравнении с ним, старшие студенты были мрачны и замкнуты и не были убедительными примерами "гармоничного развития", которое - если оно было вообще гармоничным - конечно включало бы юмор, смех и т.д., как аспекты сформировавшегося развития. Женщины не могли существенно изменить этой обстановки. Мужчины, по крайней мере, в бане и в плавательном бассейне, грубо, по-уличному шутили и, казалось, получали от этого удовольствие, но женщины не только не потворствовали какому-нибудь юмору - они даже одевали часть "учеников" в спадающие одеяния, которые ассоциировались с людьми, вовлеченными в различного рода "движения". Они производили внешнее впечатление служительниц или послушниц какого-нибудь религиозного ордена. Ничто из этого не было ни информирующим ни убеждающим в тринадцатилетнем возрасте. 30. После массового отъезда студентов осенью 1927 года, к обычному "зимнему" населению Приэре прибавилось два человека. Одним из них была женщина, которую я помню только под именем Грейс, а вторым - вновь прибывший молодой человек по имени Серж. О них обоих разнеслось несколько сплетен. Что касается Грейс, которая была американкой, женой одного из летних студентов, она заинтересовала нас потому, что была несколько "необычным" студентом. Никто из нас не знал, что она делала в Приэре, так как она никогда не принимала участия ни в какой из групповых работ над проектами, а также была освобождена от таких обязанностей, как работа на кухне или выполнение какой-либо домашней работы. И, хотя никто не спрашивал о ее общественном положении, или ее привилегиях, о ней ходило много слухов. Серж был другим. Хотя я не помню какого- нибудь особого объявления о его прибытии в Приэре, мы все звали, благодаря "студенческим слухам", что он был освобожден под честное слово из французской тюрьмы; в действительности, был слух, что его освобождение было устроено Гурджиевым лично как одолжение старому другу. Никто из нас не имел никакой точной информации о нем; мы не знали каким было его преступление (все дети надеялись, что оно было, по крайней мере, чем-нибудь столь же страшным, как убийство), и он, подобно Грейс, был очевидно также освобожден от участия в каких-либо регулярных делах школы. Мы только видели этих двух "студентов" (были ли они ими - мы, в самом деле, не знали) за едой и по вечерам в гостиной. Грейс, вдобавок, привыкла делать то, что мы представляли как частые таинственные поездки в Париж - таинственные только потому, что, в случае большинства людей, такие поездки были не только относительно редкими, но их цель была обычно известна всем нам. Оба они оказались самым обычным добавлением к нашей зимней группе. Позднее, осенью, когда я исполнял обязанности швейцара, Грейс вернулась в Приэре под конвоем двух жандармов. Она и жандармы переговорили с м-ром Гурджиевым немедленно после прибытия, и, когда жандармы уехали, Грейс удалилась в свою комнату и не появилась даже к обеду этим вечером. Мы не видели ее снова до следующего дня, когда она появилась еще раз в швейцарской со своими чемоданами и уехала. Мы узнали лишь несколько дней спустя, что она была поймана в отделении универмага в Париже за воровство и, согласно сплетне (Гурджиев никогда даже не упоминал ее имени), Гурджиев должен был гарантировать ее немедленный отъезд из Франции обратно в Америку, а также уплатить некоторую крупную сумму отделению универмага. Тайна ее изолированной работы в Приэре в это время также была выяснена. Она проводила свое время, главным образом, за шитьем одежды для себя из материалов, которые "крала" в Париже. Она была темой общих разговоров некоторое время после отъезда - это была первая встреча кого-либо из нас с преступлением в школе. Так как Серж был - или, по крайней мере, должен был быть - преступником, наше внимание теперь сосредоточилось на нем. Мы слышали, что он был сыном французско-русских родителей, что ему было немного больше двадц