грязное" и, конечно, не столь скандально знаменито, как Карачай, куда сливались радиоактивные отходы реакторов начиная с 1951 года и который и сейчас содержит 120 млн. кюри бета-активных изотопов. Весь Чернобыль, если вы помните, 50 млн. кюри. Воды Кызылташа использовались для охлаждения реакторов, поэтому на протяжении десятилетий это озеро не замерзало даже в суровые зимы, когда бывали морозы и за тридцать градусов. Рыба в теплых водах развелась невиданных размеров. И вот умные головы решили использовать эту рыбу для выведения рыбной молоди. Жалко же смотреть, как добро без дела пропадает. Построили где-то за городом рыбзаводик, стали отлавливать в Кызылташе неимоверных размеров рыбу, из ее икры в артезианской воде разводить мальков и выпускать на вырост в чистые озера. Хоть сама рыба и радиоактивная, но из икринки в чистой воде получается вполне нормальный малек - лучше и придумать нельзя... Так и стали делать. Родительскую же, донорскую рыбу из Кызылташа, после нереста распорядились свозить в отвалы и там закапывать. Короче говоря - выбрасывать. Все предусмотрели, обо всем подумали, вот только на автоматчиках - конвойных сэкономили. Не учли, что советского человека жизнь приучила не проезжать мимо того, что плохо лежит, и тем более не упускать того, что само в руки плывет. И вот представьте, едет шофер, хозяйственный советский человек, с полным кузовом свежей рыбы огромадных размеров, мозолистой руками вертит баранку, и думает, думает, думает. В конце-концов он понимает, что категорически не согласен везти рыбу в отвал. "Разве ж дело такую рыбу выбрасывать? За всю жизнь такой здоровенной не видывал. И что значит "грязная"? Зараза какая, что ли, к ней сверху прилипла или наглоталась она чего? Вон корова у сеструхи как чего-то нажралась, так две недели маялась, пока не забили. Здесь же видно, что рыба здоровая: хвостами лупит - аж борта трещат... Темнят что-то городские, рыбу для народа жалеют... К сестре, что ли, заехать, пусть рыбу поросятам скормит, раз людям нельзя. Чего ж добру-то пропадать." Заехал, добрая душа, к сестре, сгрузил ей полтонны рыбы, остальное повез в отвал, авось не заметят. Наказал рыбу не есть и чтоб детям ни-ни, уж больно городские сурово убеждали. А сестре его наказ еще более чудным кажется. Рыба-то на диво и огромна, и жирна. Свеженькая, на солнышке чешуей играет, сама на сковородку просится. Свинюшки с радостью сожрали, пятачки из-за загородки выставили - еще хотят, взвизгивают, ошалели от одного только рыбьего духа. - И куда я эту рыбу уберу? Ведь сколько наворотил. Протухнет. Надо бы в подпол перетаскать, - решает сестра. Сложила сколько рыбы влезло в тазик и пошла. А тут, как на грех, заезжие гастролеры из Зоны на автобусике катят. Отоспались до полудня после удачных концертов, собрались, да и отправились восвояси. Глядь, а у забора на зелененькой травке да рыба чуть ли не полуметровая лежит. Вот это да! - Эй, Семен, тормози. Рыбки с собой возьмем. Высыпали из автобуса, на рыбу любуются. - Где хозяин? - орут. - Почем рыба? Хозяйка тут выходит с тазиком: - Брат, мол, не велел рыбу продавать, сказал, свиньям... - Как так, такую отборную рыбу - и свиньям. Да это же произвол. Да такую рыбу только на царский стол. Да не бойся, не обидим, заплатим... - И деньги из кошельков вдруг полезли. Видно, неплохие дал концерт сборы. А хозяйка-то всю жизнь в деревне прожила и, что ли, сробела пред такой шумной труппой или небо в червонцах увидела, кто знает, только продала она эту рыбу залетным гастролерам... Результат оказался трагичным. Поклонники долго еще носили цветы к ранней могилке актрисы, ушедшей в самом расцвете своего таланта. И долго бродил по театру злой слушок, что отравили радость нашу, гордость нашу злопыхатели... Этот рассказ навеял на всех невеселые воспоминания. - У Мишки вот тоже сестра недавно умерла, да, так вот, - сказал один из гостей, - еще сорока ей не было. И где что подцепила? - Да, у нас здесь немудрено напороться... - согласился второй. - Помните? Верину дочку? Трехлетняя умерла от белокровия... - добавила гостья. - Говорят, последние дни, такая кроха, поняла, что умирает, и все твердила: "Мама, я не хочу. Мама, я не хочу..." И все ручонки к матери протягивала. - Все мы под богом ходим. Анне вот тоже уже лет пять назад поставили диагноз. Предрекали - года не проживет. Слава богу, пока нормально, - сказал хозяин. - Только давайте не будем об этом, - прервала грустную тему хозяйка. - Живым - жить и веселиться... Забинтованный покружился, покружился по комнате, и Сан Саныч не очень-то удивился, увидев, что он пристроился рядом. Как только забинтованный сел, хозяева и гости, почему-то взявшись за руки, как в хороводе, цепочкой вышли из комнаты. Сан Саныч попытался встать и последовать за ними, но какая-то сила властно удерживала его. В это время человек в маске наливал себе бокал. Руки у него тоже были забинтованы, причем каждый палец отдельно, и в одном месте между бинтов на мгновение показалось что-то темное. - Они пошли смотреть новую компьютерную игрушку, - каким-то знакомым, успокаивающим голосом произнес человек в бинтах. - Она есть на твоем компьютере. Твое здоровье, - сказал он, приподняв бокал и кивнув Сан Санычу. Не дожидаясь ответного жеста, понес бокал к забинтованному рту. "Интересно, и как он будет пить через бинты,"- подумал Сан Саныч. Однако незнакомец как ни в чем не бывало немного отпил и продолжил: - Там, в компьютерной игрушке, еще есть такой ублюдочный убийца. У него пистолет, ружье, лазерная пушка. Бегают быкоподобные и летающие монстры всякие и горы трупов валяются. Мерзопакостное зрелище, смею заметить. Голос забинтованного не понравился Сан Санычу сразу. Вернее не сам голос, а манера говорить. Сан Саныч терпеть не мог этого слегка развязного тона, будто бы говорящий считает, что он знает все и что на все вопросы в мире существует только одна единственно верная точка зрения. При этом забинтованный почему-то еще и говорил голосом уставшего человека, которому надоело произносить прописные истины. "Самоуверенный болван,"- подумал Сан Саныч, однако, возможно, что произнес эти слова вслух, поскольку незнакомец повернул к нему прорезь для глаз. Из-за темноты глаз видно не было, и Сан Санычу почудилась вместо них зияющая пустота. Комната освещалась неровным светом только одной свечи, которая горела на противоположном конце стола. Забинтованный как раз и располагался между Сан Санычем и светом. Сан Санычу почему-то стало зябко. Незнакомец отвернулся и снова отхлебнул из бокала. - Зря ты так, - наконец нарушил он затянувшееся молчание: - Я же ради тебя пришел. Объясни мне, пожалуйста, если сможешь, - последние слова прозвучали с издевкой. - Что ты делаешь в этой великолепно скучной компании добропорядочных граждан? Даже слепой увидит, как тебе тошно. - Мне вообще тошно жить, - как-то невольно вырвалось у Сан Саныча. - Перед отъездом сюда видел на Невском у метро воззвание белых братьев, предвещавшее скорый конец света, так, веришь ли, обрадовался - недолго мучиться осталось. - Ну и дурак... Прости, я не хотел тебя обидеть. А если вдруг смерть не конец, и если снова воскрешение, и ты опять, беспомощный и глупый, как свеженародившийся младенец, наделаешь в жизни миллион ошибок, не отдавая себе в этом отчета, и шишки снова посыплются на тебя? Сан Саныч удивленно таращился в сторону забинтованного. Вероятно, вид у него действительно был глуп, как у младенца, поскольку Сан Санычу почудилась усмешка под бинтами. Забинтованный допил свой бокал и добавил глухим серьезным голосом: - Ты можешь, если захочешь, воскреснуть сам и сейчас, ты уже достаточно мудр и осторожен, и судьба будет благосклонна к тебе. Однако ты сам уже предостаточно навредил себе. Враг человека - только сам человек. Уже полгода ты, своими мыслями методически убиваешь в тебе жизнь. Ты сейчас как улитка на склоне. Может быть, выкарабкаешься из ямы наверх к солнцу и травке, а может быть, и скатишься на дно в вечный мрак. Однако я прошу, выкарабкайся. Я столько времени убил на тебя и мне так не хочется все начинать заново. Ты еще не прошел свой путь. Еще не сделал главного. Он опять "смотрел" на Сан Саныча, и указательный палец его правой руки был характерным жестом поднят вверх. - Кто ты? - В Сан Саныче зародилась смутная надежда, что вот, наконец, у него появился шанс разрешить нелепую загадку бытия, которой он мучился всю свою жизнь. Решить проблему одинокого странника, блуждающего по миру в поисках его смысла. Однако незнакомец резко встал и стремительно покинул комнату. Сан Саныч же сидел, словно пригвожденный к месту, и только и мог повторять: - Кто ты? Кто ты? Кто ты? - Самоуверенный болван, - донесся шепот в ответ. Глава 4 ...И так прозрачна огней бесконечность, И так доступна вся бездна эфира, Что прямо смотрю я из времени в вечность И пламя твое узнаю, солнце мира. И неподвижно на огненных розах Живой алтарь мирозданья курится, В его дыму, как в творческих грезах, Вся сила дрожит и вся вечность снится... (Афанасий Фет ) Конференция, организованная аризонским университетом, успешно близилась к своему завершению. Ученое сообщество бурлило и гудело, как растревоженный пчелиный улей. Сан Саныч утонул в море докладов, запутался в невероятном множестве произношений одних и тех же слов с японским, немецким, китайским и всеми остальными акцентами, во множестве американских говоров, которые столь же напоминают английский наших учебных пластинок, как ишак - арабского скакуна. Ему безоговорочно удавалось понимать английский только в русском варианте, а доклад Алисовского просто привел в восторг. Энгельс Иванович не утруждал себя нюансами произношения, поэтому "кривая" в его интерпретации звучала как "курва", а "рисунок" - как "фига", и изобилующий "курвами" и "фигами" доклад вызвал веселье у всей русскоязычной части аудитории. Для солидности Алисовский, как заправский американец, после каждого предложения произносил О'кей, то ли уговаривая себя, что все замечательно, то ли окружающих. Вообще "ОК" - самое распространенное слово, употребляемое в Америке, причем удивительно заразное. Хватает недели пребывания в этой стране, как ты замечаешь, что по делу и не по делу, и в английском и в русском разговоре, и даже в телефонном звонке родителям из тебя так и прет это несносное ОК. Может, поэтому у них все и ОК, что они только и говорят ОК? Сан Саныч много общался с коллегами. Как ни странно, ему удавалось находить с ними общий язык. Обнаружилась удивительная закономерность. Оказалось, что свобода общения на английском языке у Сан Саныча возрастает пропорционально количеству выпитого спиртного. После банки пива он сходу в самолете по-английски написал свой доклад, а после бутылки водки был готов общаться хоть с королевой Англии. Чернильным южным вечером американский профессор Дон собрал под пальмой в уютном дворике своего дома интернациональную компанию. Одинокая лампа, свешивающаяся, как удав с пальмы, создавала над столами узкий конус света, в котором сверкающим роем порхали мотыльки. На столах было пиво в небольших бутылочках, бокалы с вином и чипсы цветом от золотистых до фиолетовых. Славик утверждал, что фиолетовые чипсы сделаны из мякоти кактусов, но остальные, скорее по привычке, ему как-то не верили. Вокруг столов за плотными кронами цитрусовых деревьев стояла ночь с гирляндой из разноцветных лампочек в распущенных волосах. Разговор на том конце стола, где сидела русскоязычная компания, все время сбивался с английского на русский. Конференция заканчивалась, близилась разлука. И если немцы, японцы, китайцы дружными группами разлетались по своим странам, то русские разлетались по одному и в разные стороны: в Австралию, Италию, Японию, Калифорнию... Велика ты, Россия, и по всему миру разбросаны дети твои... Удастся ли еще когда-нибудь свидеться? А если и удастся, то где? Печаль близкого прощания уже витала вокруг. И как бы напоминанием того, что это не Россия, над небольшим профессорским домиком и густо заросшим садом начал кружить патрульный вертолет. Его луч то скользил по машинам, плотной группой стоящим у кустов вдоль газона, словно пересчитывая их, то пытался пробиться сквозь густую растительность над головами людей. Убедившись, что все в порядке, вертолет полетел дальше, и шум его мотора затих вдали. - Хотите хохму? - сказал погрустневший Славик. - Валяй, - подбодрил его Артем. - Всем внимание... - начал дурачиться Славка. - Господа присяжные поверенные, граждане судьи, рассматривается дело Льва Зайцева. Он обвиняется в неуважении к окружающим. Это совершенно немыслимое дело, однако он позволяет себе утверждать, будто родится в деревне под названием... Медвежья ж..., Псковской области. - Что-что? - переспросил кто-то в надежде, что ослышался. - Медвежья ж... - Ж... - это как? - Обыкновенно, задняя часть медведя, ну та, что пониже спины, - наглядно показал Славик. - Попрошу не отвлекаться, - учительским тоном произнес он и продолжил, якобы обращаясь к незадачливому Льву. - Вы что, нас дурачить вздумали, молодой человек? - Да нет, на самом деле в Пскопской Губернии уже черт-те-сколько лет есть деревня Медвежья ж... - сказал Славик за обвиняемого, - и я действительно умудрился там родиться. - Молодой человек, вы не в театральный поступаете, нечего благонамеренную публику веселить и нечего нам лапшу на уши вешать, враки все это. Не может этого быть, потому что не может быть никогда. Публика веселилась все более. - А может, он действительно из Медвежьей ж..., он же не виноват, - заметил кто-то. - А давай пари на два доллара, что не существует такой деревни? - Да нет, правда, что ли? - Правда. Существует. У меня даже фотография этой надписи есть. Мы в тех местах в экспедиции были - случайно наткнулись. - А почему ее не переименовали? - Говорят, пробовали еще до войны. Но когда в райком партии легла бумага: "Просим переименовать деревню "Медвежья ж..." в "Путь Ильича"..."- директора совхоза куда-то как-то вызвали, и он почему-то исчез... Насовсем. Больше желающих переименовывать не нашлось... Когда к Артему подсел Дон, разговор автоматически перешел на английский. Сан Саныч очередной раз отметил, что общение людей со всех уголков земного шара было доброжелательным и непринужденным, и уже в который раз задумался над тем, что же правит миром и людьми, какие законы. Как могло случиться так, что люди, делающие свое дело, влюбленные в свое дело, прекрасно понимающие друг друга и отличающиеся фактически только территорией проживания, в течение своей жизни умудряются становиться то друзьями, то врагами, фактически не меняя отношения друг к другу? Двадцатый век, жестокий век, нелепый век войдет в историю как пример всеобщего безумия. Именно в двадцатом веке весь мир сошел с ума, все перепуталось, переплелось, исказилось до абсурда. Вчерашние союзники, победители во Второй мировой войне, вместо того чтобы почивать на лаврах, становятся злейшими врагами. Ученые, десятилетиями работавшие бок о бок в мире и согласии, по чьей-то дурацкой прихоти оказываются в разных лагерях и занимаются программами, направленными на уничтожение друг друга. И крайняя степень бреда: надеясь запугать Россию, Америка раздолбала, разгромила, расплавила Хиросиму и Нагасаки, два ни в чем не повинных мирных японских города. Тысячи жизней, оставив лишь призрачную тень во времени да горсточку пепла в пространстве, перестали существовать. Эхо ядерной бомбардировки всколыхнуло планету, подняв вопрос об ответственности ученых перед грядущим. Не потому ли так легко получил Союз пресловутые 3000 страниц текста, избавивших страну от долгих научных исследований и ускоривших создание ядерного заряда РДС-1 (Россия делает сама). В ходе разговора выяснилось, что хозяин домика и сада, Дон, в 1945 году был бравым морским офицером. После злополучной атомной бомбардировки в знак протеста он покинул Военно-морской флот США, исходил геологом вдоль и поперек Мексику и только потом стал профессором в университете. Боец по натуре и по-призванию, он вплотную занялся вопросами экологии, утверждая, что даже самые светлые головы бывают столь безумны, что ставят под угрозу само существование Жизни на Земле. Оказалось, что Дон знает о Сороковке, затерянной в уральских горах, а в его лаборатории измеряются пробы грунта из реки Теча, что вытекает из Зоны. В эту реку с 1949 по 1952 годы сбрасывались отходы радиохимического производства, и сейчас их след тянется на сотни и тысячи километров, вплоть до Северного Ледовитого океана. Для Сан Саныча оказалось неожиданным, что зловещая тень Ядерного Принца уже проникла даже на бескрайние аризонские просторы. Расслабленный и удовлетворенный, вернулся Сан Саныч вечером в номер отеля, где его ждал странный сюрприз. - Садитесь, - суровым шепотом произнес сосед Сан Саныча по номеру Алисовский, указывая ему на одно из кресел, стоящих возле журнального столика. Алисовский плотно закрыл жалюзи, наглухо прикрыл их шторами. Сан Саныч с любопытством наблюдал за ним. Затем, обнюхав и осмотрев все подозрительные нижние поверхности столов, кроватей, стульев и кресел, Энгельс Иванович выдернул из розетки телефон. Сан Саныча начала удивлять его странная деятельность. А после того, как Алисовский обесточил кондиционер и холодильник с баром, Сан Саныч начал подозревать, что у соседа не все в порядке с головой. Когда же Алисовский закрыл входную дверь на все защелки, припер ее холодильником и выключил свет, Сан Саныч окончательно удостоверился в обоснованности своих опасений. Алисовский ощупью добрался до кресла и произнес тихим шепотом: - Я знаю, тут все за мной следят... "Кому этот балбес здесь нужен", - возник Некто в голове Сан Саныча. Вообще Сан Саныч заметил, что Некто просто на дух не переносит Алисовского. Сан Санычу вдруг на ум пришло, что точно так же, впадая в бешенство при одном только появлении, его безмозглый пес лаем реагирует на хозяина овчарки из соседней квартиры, считая эту овчарку своим злейшим врагом, поскольку никак не может поделить с ней территорию лестничной клетки. А хозяин и виноват-то только в том, что это именно его овчарка выводит каждый день на веревочке проветриться на улицу. "Еще одна подобная аналогия, и мы с тобой поссоримся,"- сердито заявил Некто. "Извини, вырвалось непроизвольно, не могу же я свои мысли контролировать,"- подумал Сан Саныч. - Дело в том, - продолжил Алисовский, - что пару лет назад я написал книгу-справочник по жестким излучениям. Это очень ценная книга. "Если тебе еще интересно, - все еще ворчал Некто, - ценности не представляет, поскольку материал надерган из пары сотен статей, однако сам автор не в силах разобраться и в сотой доле написанного. Передрал, навыдергивал цитаты, и получилось лоскутное одеяло, а не справочник." - Этой книге предшествовала долгая и кропотливая работа. Я рассчитывал воздействие излучения ядерного взрыва на атмосферу. "Он пытался оценить параметры атмосферы после первого множественного ядерного удара, чтобы спланировать возвратный удар... Дупло. После первого удара планировать на Земле будет некому." - Она крайне необходима НАСА. Книга стоит больших денег. Однако никто за нее платить не хочет. У меня есть обоснованное подозрение, что эти жулики-американцы просто украдут ее... Ну, переведут втихаря, а я останусь ни с чем. "В России он устраивал облавы на иностранцев, бывающих в институте, все пытался всучить им свою книгу, однако никто не прельстился. Тем более, что и перевести-то сам не может, а денег жалко." - Поэтому я очень прошу вас. Если вы или кто-нибудь из ваших друзей ну вдруг случайно столкнется или что-нибудь узнает о незаконном переводе моей книги, пожалуйста, сообщите мне... Жулье, кругом жулье... Я вам оставлю свои координаты... В темноте Алисовский начал шарить в поисках ручки - не нашел. Попытался включить лампу - попытка оказалась напрасной: в процессе подготовки он умудрился вытащить вилку из розетки. Розетка располагалась под столом на полу, и по шуршанию Сан Саныч понял, что Энгельс Иванович сполз с кресла на пол и пополз под стол... Ему вспомнилось почему-то, что сынишка тоже любили ползать в темноте на четвереньках, правда, он делал это наперегонки с друзьями... По невнятному ворчанию, несущемуся из под стола, Сан Саныч уяснил, что проклятущая розетка куда-то запропастилась. При попытке встать Алисовский зацепил шнур телефона, при этом последний с веселым звяканьем грохнулся на его голову. Взвыв от боли и неожиданности, Энгельс Иванович начал метаться по комнате, он шарил по стене в поисках выключателя и наскочил на угол стоящего не на месте низенького холодильника. После этого терпение Алисовского иссякло, и он высказался длинной, трехэтажной художественной непечатной тирадой. "Обычно дома, когда он в таком состоянии, Энгельс Иванович благоразумно выскакивает в чем есть на улицу и трижды обегает вокруг дома, в противном случае начинает бить посуду, швыряя ее в сторону жены, но крайне редко попадает. Что поделаешь, косоват," - прокомментировал Некто. Алисовский, сдвинув холодильник, добрался до двери, достаточно быстро справился с замком и энергичными шагами гордо удалился в пижаме и домашних тапочках в звенящую кузнечиками, трещащую цикадами, шипящую потревоженными огромными кубинскими тараканами ночь. К его приходу телефон уже снова стоял на своем месте на столе, настольная лампа изливала мирный зеленоватый свет, а сквозь открытые жалюзи подглядывала круглолицая луна, и пятна зыбкого ее света блуждали по одеялу Сан Саныча, скользили по его щекам и путались в раскинувшихся на подушке волосах. Сан Саныч же был далеко от Америки, перенесясь через пространство и время в то незабываемое лето 1993 года - весну его с Кариной отношений, которые были сильнее любви, сродни безумию. Во сне Сан Саныч чувствовал, как когда-то Карина, что его жизнь тает, уменьшается, словно лед под солнцем, и осталось-то этой жизни только двадцать четыре часа... Предчувствую Тебя. Года проходят мимо - Все в облике одном предчувствую Тебя. Весь горизонт в огне - и ясен нестерпимо, И молча жду - тоскуя и любя. (Александр Блок) Небо плакало о чем-то грустно и безутешно всю неделю, и лишь к концу пятницы сквозь сизые растрепанные лохмы туч показалось солнце. Полыхнувшая теплая волна обдала долгожданной лаской людей, дома и мрачные каменные бастионы крепости. И надоевшая унылая серость вмиг сменилась сверкающей многоцветной палитрой мокрых и чистых красок. Благодарно заблестели золотом шпили и купола на фиолетовом фоне расползающихся туч, а в разрывах уже виднелась безмятежная голубизна небес. Брызнули сочной зеленью деревья и газоны, окруженные оранжевым пожаром еще не просохших особняков и дворцов. Закачались под легким ветерком, брезгливо стряхивая последние капли утомившего дождя, малинового бархата розы. Озарились тысячами улыбок лица жителей, вырвавшихся из подземной толчеи метрополитена, освободившихся от душной давки автобусов и трамваев. Много ли человеку надо: пригрело солнышко - и сердца растаяли от счастья... Растаяли. А у Карины беда. Она ощущает, что хронометр запущен, ей отведено лишь двадцать четыре часа, ровно двадцать четыре часа жизни... Человек может около месяца обходиться без еды, около недели - без воды, считанные минуты - без воздуха. Кто-то и дня не может жить без книг, кто-то - без телевизора, а для Карины той весной была смертельной разлука с любящим и любимым даже на сутки. Редко, но еще рождаются на земле такие нестандартные натуры, способные жить ради любви, сгорая в ее пламени, жертвуя и разумом и самой жизнью в погоне за эфемерным счастьем. Они, как мотыльки, жаждут света и тепла и не задумываясь бросаются на пламя свечи. Брызги фонтанчиками вылетают из под колес машин, серебряными рыбками блестят на солнце, радужным облачком встают над плещущимися в лужах голубями. Волны света теплом струятся по телу, придавая никчемную, ненужную легкость. Впереди Смольный собор - насыщенная синева осеннего неба, обрамленная белизной нетронутого снега и выплеснутая высоко вверх навстречу солнечным золотящимся лучам. Сколько раз я буду смотреть на тебя, столько раз буду падать ниц в прах земной перед гением зодчего твоего... Лишь бы довелось видеть тебя... Тик-так - настойчиво считает таймер, возвращая к реальности. Карина чувствует это биение несуществующих часов. Падают одна за другой, перетекают, сыплются сквозь пальцы песчинки, отсчитывая секунды, минуты. Сыплются, неотвратимо приближаясь к тому часу, когда небесная лазурь стянется в жалкую точку, в овчинку, не стоящую выделки... На чудо надеяться не приходится, однако оно происходит - собор открыт. С трудом поддается громоздкая, тяжеленная дубовая резная дверь, внутри - гулкая пустота. Выставка "Гжель". Касса. Едва-едва наскребается мелочи на билет. - Это что, теперь все будут с железом ходить? - кассирша молодая, высохшая и согнутая, как гороховый стручок, с косящим глазом. Она никак не может привыкнуть к внезапно обрушившейся очередной волне денежной реформы. - Вы хотите старыми? - Нет. Но это что, теперь все будут с железом ходить? Белая крутизна стен сходится где-то там, пугающе высоко. Иконостаса еще нет. На его месте полуостровом - трибуна, полукругом - деревянные сиденья, хватит на полуроту. Собор холоден и мертв, как только что принятый комиссией дом. Запах ремонта. Отсутствие чего-то важного, чье определение ускользает от понимания, но что неизбежно должно быть в храмах, на капищах и у жертвенных алтарей, что подобно сфокусировавшимся лучам вселенского пронизывающего света, что соединяет тленное и вечное, земное и небесное, человеческое с божественным... Гжельский фарфор. Синева глубоких зимних теней на белом сахаре снега... Хочу, хочу такую печь в изразцах от пола до потолка, хочу такое зеркало, такие часы, телефон, кувшин с пьющими чай фигурками. Хочу, хочу, хочу, но все это не для меня. Вокруг собора топорщатся ежиком стриженые газоны, почтительно склонили головы старые деревья перед высокими вытянутыми удивленными глазами монастырских окон. Громадой высится собор, монументальный и величественный, надо мной - одинокой песчинкой в мутном водовороте жизни. Затягивает небо безрадостная серость облаков. И невероятной кажется эта близость, это соприкосновение жестокой реальности с торжественной помпезностью веков... Падают, падают одна за другой звездным дождем бесшумные песчинки секунд, моих драгоценных секунд. Крупитчатая дорожка переходит в крапчатый асфальт - из небесной канцелярии потекли слезы. Одиночество легкой тенью скользит рядом. От него не спрятаться, не скрыться, оно относится к тому, что по странной прихоти судьбы всегда со мной, только иногда бывают недолгие минуты счастья, когда о нем забываешь. Дома - аспирантское общежитие. Равнодушие. Пустота. А за окном - нудный непрерывный дождь. Капли шлепают о подоконник в такт тиканью хронометра. Время - мой враг - словно специально торопится, движется неумолимо и необратимо, сокращая срок. Оно подобно веселому язычку пламени, который хлопотливо спешит дорваться до веревки, удерживающей глыбу над головой смертника... Кручу диск телефона. На том конце детский звонкий голос спрашивает в глубине: "Мама, папа дома?" Затем мне в трубку: "Его нет." Одиночество расправляет плечи, заглядывает в глаза. В глазницах - зыбкая пустота. Пытаюсь отогнать наваждение, звоню еще раз, еще и еще. К телефону не подошел - действительно дома нет. Одиночество кружит в жутком танце, сопровождаемое боем настенных часов, подгоняя летящие стрелки. Хватит кошмара, с головой под одеяло - спать. Только сон на время отключает мой беспощадный хронометр. Утро не приносит облегчения. Вечерний кошмар затаился в углах, в воздухе тревожность, ощущение грядущей беды. Попытки дозвониться безрезультатны. Прочь, прочь из ветшающей пустоты казенного дома. У сберкассы толпа гудит рассерженным роем - кончается последняя неделя смены денег. Доллар уже какой год неуклонно ползет вверх, а замусоленные пятерки и трешки с каждым днем все опускаются и опускаются, падают в цене. Монетный двор захлебываются от работы, печатая и печатая купюры, которых все равно не хватает на огромную, хоть уже и достаточно урезанную страну. - Неслыханное безобразие... - Стандартная ситуация... - Шоковая терапия... - Пора бы привыкнуть... - Коммунисты вам не нравились... - Прекратите, хватит. Дома, в своей коммуналке на кухне обсуждайте. А здесь нечего... По рукам ходит список. Записываюсь. Номер пишут на ладони. - Это когда приходить? - Ну так дней через пять. Сегодня идут те, кто неделю назад в пять утра записался... - Но ведь срок... В ответ неопределенное пожатие плеч. Кровь волной ударяет в голову: опоздала, опять опоздала, половина недавно выданной с трехмесячным опозданием аспирантской стипендии, и так-то равной третьей части прожиточного минимума, через три дня превратится в ворох ненужных бумаг... Однако в моем нынешнем состоянии... Все это ерунда... К чему волнения, если мне осталось-то всего ничего - дожить до заката... Учащенно, в такт ритму крови, пульсирующей в висках, колотится хронометр. Не в силах сдвинуться с места стою, слушаю. - Сколько меняют? - До ста любыми, а по десять тысяч - неограниченно. - Это как? - Значит, можно больше ста? - Нет. Любыми, по десять тысяч неограниченно, но все до ста. - Чушь какая-то... - Спроси милиционера... - У нас таких денег нет. - И подозрительный оценивающе-завистливый взгляд в сторону говорящих. Старушонка сгорбленная в шляпке, модной полвека назад, в кокетливом пальтишке, видевшем лучшие времена, застенчиво теребит за рукав кого-то с краю толпы: - Будьте любезны, не подскажете, на книжке деньги тоже надо менять? - Что? - Сержант, до скольких работаем? - До восьми, если денег хватит. - Может не хватить? - Спрашиваешь... - Милок, - не успокаивается старушка, - деньги на книжке надо менять? - Какие деньги, бабуля? - Ась? - старушка прикладывает сухонькую ладонь к уху рупором. - Какие деньги? - орет в "рупор" "милок". - На книжке деньги-то у меня ведь старые. - Да никаких там денег нет. - Как нет? - старушка в испуге достает из потрепанного ридикюля трясущейся рукой сберкнижку. - Вот. Смотри. Три тысячи двадцать шесть рублей. Как же нет? - нижняя челюсть у нее тоже начинает подрагивать. - Столько лет на похороны откладывала. - Да в кассе-то эти деньги не лежат. - Не слушай его, мать. Не надо эти деньги менять. Захочешь взять - получишь новыми. - Конечно новыми, совсем задурил старуху. - Да, мать, на похороны-то тебе теперь таких денег и не хватит... - негромко, так, чтобы старушка не услышала, замечает кто-то. - Никак не хватит... - cо вздохом подтверждают окружающие. - Точно не надо? - все еще сомневается старушенция. - Сходи, сама спроси. Эй, там, впереди, пропустите бабушку, ей не надо менять, только спросить. - Пусть идет. Очередь, уплотнившись, с трудом расступается. Следом пристраивается торговка в синей кофточке. - А ты куда прешь? - Мне только одну, - крутит та над головой четвертным. - Сама не заметила, как подсунули. Неужели из-за одной такую очередь стоять? - И мне тоже одну... - Всем одну, - подводит итог толпа, оттесняя торговку. - Сержант, куда смотришь, даром зарплату получаешь. Моя тревожность, наглотавшись отрицательных эмоций, многократно усиливается. Озверевшее одиночество вырывает меня из плотной жужжащей людской массы и гонит прочь сквозь строй враждебных уродливых деревьев. Дома стоят плотной стеной и следят за каждым моим шагом, злобно сверкая зеркальными стеклами окон. Даже солнце в своей кроваво-красной мантии закуталось в черный шлейф дыма. Тик-так, тик-так - бьется в висках время. Срываю ручку телефона-автомата, набираю номер. Зуммер зубной болью пульсирует в трубке и тонет в глубинах мертвого покоя. Время течет ручейком сквозь пальцы, и я не могу, никак не могу остановить его поток. Судорожно кручу телефонный диск еще и еще раз - гробовая тишина в ответ. - Где ты? Где ты? Где ты? - кричу я серым тучам и черным столбам дыма над водой, простирая руки к небу, пытаясь ухватиться за него скрюченными пальцами, словно беспомощно цепляющийся корявыми ветвями за воздушную пустоту подрубленный под корень дуб. Мной овладевает страх. Страх, что я не успею найти тебя: у меня осталось так немного времени. Я люблю тебя. Я хочу тебя слышать. Я не могу жить без тебя... - Где ты? Где ты? Где же ты?... Бессмысленно мечусь по городу, шарахаясь от оживших каменных исполинов и узловатых дубоголовых уродов, пугаюсь гневно вспухшей между гранитными опорами моста реки и случайно попадаю на представление какой-то заезжей знаменитости. В зале умиротворенное шуршание, возня, перемещение, передвижение. Приземистая женщина с кисейным шарфом в виде шлейфа, тянущимся по полу, снует по сцене, где подвешивается нечто среднее между коромыслом и дугой лошадиной упряжи - странная пародия на что-то русское народное. Громкие завывания регулируемой аппаратуры. В углу сцены копошатся индусы, а их руководитель с несоразмерным "беременным" животом ассоциируется в моем сознании почему-то с китайским мандарином. Перед сценой - коврики, тряпочки, косынки, полиэтиленовые пакетики, сумки, туфли, кроссовки и люди в позе йогов, излучающие покой. Вожделенный уголок надежной земли в бушующем море человеческих страстей... Состояние умиротворенности этих людей, сумевших отбросить суету и суетность внешнего мира, передается мне, и хронометр замедляет свой бег. Внезапно возле кресел раздается плачущий голос, который с нежностью взывает: - Братья и сестры, одумайтесь, опомнитесь. Зачем вы здесь? Эти идолы и шарлатаны, как вампиры, заберут вашу энергию. Зачем они вам, когда на землю пришел сам Господь Бог в образе бога живого... - Уходи... - раздраженно несется с мест. - Надоели... - Нигде покою от вас нет... Кто-то пытается спровадить молодого, ужасно молодого проповедника в белой одежде. - Смотрите, что они делают. - без гнева продолжает тот, раздавая листовки с жизнеописанием бога живого. Из чистого любопытства беру, читаю и вдруг натыкаюсь : "розги - плети со свинцовыми шариками на концах." Ой ли, что-то не верится. В России розги всегда росли на кустах, их резали, ломали, вымачивали, распаривали, чтобы придать гибкость, но никогда не плели, да еще и со свинцовыми шариками. Ой, не русский писал эту бумажку. Тогда кто? И, главное, зачем? После сорокапятиминутного опоздания, игнорируя ожидаемые извинения, некто с акцентом на сцене начинает говорить об очищающей энергии любви, о России - единственной из всех стран мира, еще сохранившей невинность. Лакейская лесть или маневр лазутчика? Падает бутафорская береза в толпу сидящих, заедает проектор. Смех, легкий переполох. Индусы на сцене поют, как в классических индийских мелодрамах... Мой таймер почти нейтрализован... В зале напряженное ожидание появления Матери, дарящей людям Любовь. Ожидание затягивается. Со сцены несутся хитроумные голосовые упражнения. Среди сидящих бегают дети. Вышагивает полуторагодовалый косолапый карапуз, мать ловит его костлявой рукой. Зажигаются свечи. Черная кошка, хвост трубой, что-то лакает на сложенных штабелем щитах хоккейной коробки. Наконец - вот оно, дождались: опираясь предплечьем на чьи-то услужливые руки, перешагнув и одну, и вторую, и третью ступеньку на сцену поднялась солидная фигура в белом с прямыми черными волосами на заплывших, едва угадываемых плечах. Дойдя до кресла, Мать почти упала в него и расплылась, подобно студню. Запели какие-то наши, по одежде напоминающие безземельных и безлошадных. Это было местное приветствие Матери, которая возлежала в креслах, напоминая пчелу-матку, отирая лицо скомканным платочком, а вокруг бегали на полусогнутых какие-то фигурки, подкладывая ей под бока подушечки. Мать говорила долго и медленно, постоянно откашливаясь и попивая какую-то жидкость. Она не сказала ничего нового и заставила зал выполнять упражнения, после которых легкость наполнила меня. Вероятно, Мать действительно знала некий код, позволявший, оставаясь в сознании, смывать все мысли и проблемы, переходя в состояние девственно чистого листа бумаги, с которого чудодейственным составом стерты все ранее обременявшие его письмена. Даже мой хронометр отключился, правда, ненадолго. На улице ощущение близости конца возвращается. Солнце за плотным слоем серых туч неумолимо катится за горизонт. Время течет мутной рекой, размывая берега, круша все на своем пути. Быстрее ветра бегу домой. Сердце готово выпрыгнуть, его удары подобны сыплющимся глыбам, какая-то неведомая сила рвется и мечется во мне, пытаясь уничтожить последнюю преграду, прорвать плотину, еще сдерживающую натиск беды, и я, цепенея от ужаса, боюсь услышать грохот обвала. Одиночество крепкими тисками сжимает меня в объятиях, а страх, бессознательный страх загнанного животного переходит в отчаяние. Отчаяние - это последняя ступень. Я знаю. Уж я-то знаю. С обреченным усилием поворачивается диск телефона. - Нет дома. Как нет? Набираю опять, опять и опять. На том конце провода полное непонимание. Река времени ширится, кружит в водоворотах смытые, вырванные с корнем деревья, разметанные обломки строений, с победным плеском выворачивает камни плотины. Плотина еще держится, пока еще не конец, но конец близок. Скоро меня не будет, совсем не будет. Отчаяние одержит верх, и тогда... Голова идет кругом, за окном бушует ураган, как в гигантской кофемолке, молниями сверкают стальные ножи, круша все на своем пути. Сквозь плотную стену дождя я вижу, как дома рассвирепевшими великанами швыряют булыжники и кирпичи, круша башни и осыпая балконы. А вот и последняя черта: река времени, превратившись в ревущий водопад, раскалывает плотину - напор беды неиссякаем и неуправляем. Я сдаюсь, жить уже незачем... Вода в стакан. Горка таблеток на ладонь. Выключаю свет. Выкуриваю последнюю сигарету. Все... Это конец... С кровати со звоном падает телефон... Последний шанс, последнее желание приговоренного... Набираю номер: - Ты... ты... Горло перехватывает спазм. Веселыми горошинками заскакали по полу таблетки. Накопившаяся боль горючим потоком слез извергается наружу. В истерике меня колотит крупная дрожь, но я слышу его голос, он словно бальзам успокаивает разодранную в клочья душу, мою истерзанную одиночеством душу. Я нужна ему. Но Бог мой, как он нужен мне... Мы говорим час, полтора, два. Все люди уже давно спят, его ужин давно остыл, но это ерунда. Жизнь продолжается. Сбрасывается на ноль мой хронометр, а я все говорю и говорю, боюсь остановиться. Конец разговора - начало нового срока. И опять 24 часа, всего лишь двадцать четыре часа... Ночь смотрит в мое окно печальной тишиной. Мирно дремлет город, укрытый зыбким покрывалом тума