все эти вопросы мне самому были заданы на экзамене (и задавались гораздо пристрастнее,с ньюансами), а, кроме этих, "дозволенных" методов, использовались еще и противозаконные. Мне указывали на какой-нибудь такт и добивались, без связи со всем остальным, описания "смысла, содержания и настроений", выраженных в этом одном оторванном такте. Несмотря на то, что все темы викторины, которую я написал, были названы правильно, все они без исключения были зачёркнуты, а листок с ними был отобран "на память". Сейчас же я действовал более либерально. Я попросил ее сыграть на память первую часть ре минорной сонаты Бетховена ╧2 ор.31. -Ну,я не знаю наизусть всю первую часть,-сказала она.- Но я могу сыграть темы. -Нет, - возразил я, - играть темы мне не надо. Кроме вас вся группа выучила наизусть. Ну, правда, кое-кто не совсем (я замялся) выучил, но (прибавил я уже бодрым голосом) она, она хоть что-то учила, сделала разбор произведения, а вы, вы н и ч е г о, ну, буквально ничего не знаете. Так что, я затрудняюсь, смогу ли вам поставить "3". -Так ведь никто не впрашивает, - перебила она меня. - Надо было спросить об опере, попросить пересказать сюжет... А так и я бы могла вам задавать вопросы, отрывочно, вразброс, такие, что вы бы никогда на них не ответили. Конечно, можно задавать всегда такие вопросы, на которые никто не ответит, формальные вопросы, не относящиеся к делу. Теперь она сама выдвинула ту же мысль, по поводу которой она недавно негодовала. Но я не спешил делать выводы. - Если бы вы сами выбирали вопросы, - сказал я, повысив голос, - вам бы осталось только выбрать себе подходящий билет, выучить один вопрос и выбрать его себе при ответе. И, вообще, разве педагогу запрещено задавать такие вопросы? В принципе, конечно, не н а д о, да и нельзя задавать такие вопросы, но кто мне з а п р е т и т, ведь формально всё в пределах правил, так что запретить мне никто не может. И с этой точки зрения все мои вопросы заданы правильно. На это ей ответить было нечего. Эксперимент продолжался. Я сел за фортепиано и выбрал два однотональных произведения, примерно одинаковых по характеру и по темпу. Одним из них была пьеса "Шопен" из "Карнавала" Шумана, другим - малоизвестное произведение Шопена. Я заранее наметил и теперь играл отрывки - поочерёдно - то из одного, то из другого произведения, так, чтобы, по мере возможности, не было заметно переходов. Кроме того, я позволил себе слегка изменить наиболее характерные места каденций и кульминаций. Собственно говоря, я играл даже не гибрид из двух намеченных произведений, а, скорее, свою собственную импровизацию, но строго в стиле двух намеченных пьес. Она с подозрением посмотрела на меня и объявила, что вообще не знает такого произведения. И добавила, что я вообще "что-то не то" играю. Но, если отбросить это, то музыка похожа на Шопена. Я сказал ей, что она ошиблась. Она бы, конечно, продолжала возражать и высказывать своё недоумение, но, когда я с самым красноречивым видом (предварительно захлопнув вторые ноты) проиграл один раз, второй раз "Шопена" из цикла "Карнавал", где кое-что соответствовало тому, что я прежде играл, она сразу сказала "да это же "Шопен" Шумана, из "Карнавала"; так что же перед этим было сыграно? -Как что? - оскорблённым тоном произнёс я. - Та же самая пьеса. Но Вы ведь уже сказали раньше, что не знаете, что это, а теперешняя Ваша догадка не в счёт. -Значит, перед этим была просто какая-то каша, а не игра, - так, на стадии разбора, а настоящее произведение зазвучало только теперь. -Ваша задача, - сказал я сухим тоном завуча училища, - определять произведение, как бы оно ни было сыграно. Эта фраза завуча была широко известна. И она осознала, на что я намекал. Если бы она мне стала возражать, до завуча могли дойти слухи, что она оспаривает правильность его слов, и тогда... -Ну вот, - как-бы сочувствуя, произнёс я, - историю создания вы не знаете, мне пришлось самому пересказать её за вас, характеристику образов действующих лиц вы знаете самым слабым образом, музыку вы совсем не знаете, - (всё это перечисление нужно было для того, чтобы выбить у неё из головы всё, за что она могла бы уцепиться), - что же, как вы думаете, я могу вам поставить? - Она молчала. - Вот что бы вы сами себе поставили? - Этот был крайне подлый вопрос. А ведь именно он интенсивно использовался педагогами муз. училища, чтобы "сбить борзых". Во-первых, даже самый наглый студент ещё и ещё раз вопрошал к своей совести, сомневаясь в своей правоте, тем более, что "добрый" педагог сам дал ему "возможность" решать свою участь. С другой стороны, говорилось это всегда таким тоном, что не предвещало ничего хорошего, и студент не мог сам себе вынести приговор: чистосердечным "признанием" или, наоборот, несогласием перенесшего оценку на один бал ниже педагога в случае отказа в "признании" лишать себя последней надежды. Это был период крайнего нервного напряжения, и никто не выдерживал этой пытки, никто не мог назвать с в о й результат. Во-вторых, существовала даже ещё более опосредствованная "совесть" - перед коммисией. Студент боялся, что, назвав слишком хороший результат, приведет комиссию в негодование, тем самым ещё более ухудчив своё и без того крайне бедственное положение: даже если этот "слишком хороший" результат равен "трём". Теоретическая возможность поставить самому себе оценку и невозможность решить ввою участь на практике переплетались настолько уродливо, что студент, отчаявшись разобраться в своих чувствах, вынужден был молчать. И тем самым униженно соглашался с комиссией. -Я больше двойки вам поставить не могу. Более высоким баллом даже педагог музыкальной школы не оценил бы уровень вашего ответа. На этом кончилась моя роль тирана. "Вот, - сказал я, с облегчением вздохнув, - вы, зная в "десять" раз больше меня, изучив досконально всё то, что я только начинаю постигать, имея большой опыт и тренинг, получаете у меня, у неуча, оценку "2". И поставить её вам я смог только потому, что играл в педагога. А ведь и в педагогике я дилетант: я в своей жизни ещё не дал ни одного урока, и только одно место, временное звание преподавателя, выпрошенное у вас на десять минут, сразу же восполняет все мои пробелы, все мои незнания, заполняет все пустоты в смысле того, что - вопреки всему - даёт мне преимущества перед вами. И, если бы я даже знал в десять раз меньше этого, и этого знания было бы мне достаточно для того, чтобы одним званием педагога иметь право унизить вас, внушить вас, что вы - ничтожество, а я - верх мироздания и имею право раздавить, уничтожить вас." Она пыталась оправдаться тем, что она после консерватории уже многое забыла, так как вела теперь другой предмет, но я возразил,сказав, что она каждый год присутствует на экзаменах и зачётах, что я регулярно вижу её в музыкальной библиотеке и что по своему предмету она сталкивается с программами по муз. литературе. На это ей нечего было ответить. Она действительно знала гораздо больше меня. И я увидел, что она поняла, на что я намекаю: на то, что ей было проще и легче стерпеть унижение, признав свою мнимую профессиональную непригодность перед каким-то студентом, чем признать пусть даже не свою (она считалась либеральным педагогом), так большинства других преподавателей ответственность за жестокие, изощрённые издевательства над юными существами, почти ещё детьми, ставшие нормой в муз. училище... Я отдавал себе отчет в том, что такого никогда быть не могло, что она бы никогда не смогла говорить со студентом как с равным - все они были ремесленниками и гордились своей квалификацией, своей избранностью перед рабочими, перед простыми людьми, я знал и то, что после такого эксперимента мне не могло быть места в училище. Да и какой бы урок она извлекла бы из этого? Всё это было лишь чистым воображением. Но вообрахением, в котором отразилась моя мечта на получение права голоса, права убедить и доказать, что так дальше нельзя, что происходящее аморально. Это была мечта если не о свободе слова, то, по крайней мере, о свободе суждения о людях, о долге и ответственности, включая ответственности тех, кто оказался как бы в нише безнаказанности, кто вообразил, что относится к идеологической элите. Это было воображение страждущего в пустыне, которому представляются прозрачные, наполненные водой ручьи, или человека, растерзанного и истекающего кровью, но представляющего себя прежним: сильным и здоровым. А тем временем я приближался к месту своего заключительного сражения с этим безымянным Чем-то, - всесильным и безжалостным, сознавая, что, столкнувшись с ним, я не выйду победителем из этого самоубийственного столкновения. Неукротимо, неотвратимо я приближался к городу. В училище я поднялся на второй этаж, где должна была происходить пересдача. Сердце у меня отчаянно билось; я готовился сдавать, и, в то же время, оттягивал минуту моего ответа перед комиссией. Каждый раз, когда хлопала дверь, я вздрагивал и напряженно ждал, вслушиваясь, не назовут ли уже сейчас моё имя. Казалось, что я ждал этого так, как должен ждать чего-то человек, чувствующий всей спиной дуло наставленного на него автомата. Выстрел должен был вот-вот произойти, я тупо смотрел в одну точку, но ничего не видел перед собой. Я только чувствовал, как конечности холодеют, а невидимый механизм - как механизм часовой бомбы - отсчитывает время, оставшееся до экзамена. Кровь стучала у меня в висках; пальцы безвольно барабанили по подоконнику. В глазах у меня то светлело, то снова становилось темно. Я всё время думал о значении слова "неотвратимо". Я шептал себе: "Если бы всё это вернуть назад, если бы это вернуть назад!" Но я не давал себе отчета в том, что и тогда поправить что-либо было бы невозможно. В голове стояли обрывки каких-то жутких, примитивных мелодий, какой-то гул не давал сосредоточиться. Я чувствовал, что сейчас все кончится, и не знал, что мне ещё остается делать. Я наблюдал, как друг за другом заходили в класс студенты и знал, что скоро и мне придется столкнуться с э т и м. Вдруг мои размышления прервало звучание моего имени. Сердце оборвалось внутри. Хотя я ждал этого момента, я вздрогнул от неожиданности. У двери стоял преподаватель, приглашая меня войти. Класс теперь казался мне кабинетом начальника тюрьмы, в котором производились какие-то страшные процедуры. С дрожащими губами я вошёл в класс, думая, что сейчас увижу шприц или щипцы для пыток, и даже удивился, когда всего этого не оказалось. Но мое волнение не уменьшилось. Очутившись перед столом, я чувствовал, что теряю последнее самообладание. Я протянул руку к одному билету, но затем, убрав её, схватил другой. Как я потом узнал, невытянутьй билет оказался счастливым. В данном же билете была наиболее слабо выученная мной тема. Правда, и ее я знал примерно совсем не так плохо, но шанс мне мог дать только очень большой запас... Теперь я напоминал игрока. Как в карточной игре, мне попалась плохая карта, и мне надо решить, какой ход теперь ей сделать. А, тем временем, тему отвечала, сидя за фортепиано, какая-то девочка, заикаясь и запинаясь на каждом слове.Она анализировала увертюру к "Эгмонту". "Вступление, - отвечала она, - состоит ... из двух ... контрастных друг к другу эпизодов. " В промежутках между словами она шумно глотала слюну, и, на фоне всеобщего молчания, эти звуки усиливали гнетущую атмосферу. -Хм ... эпизодов ... Как вам это нравится? Э - п и з - о д о в! Ты что, в детский сад пришла? И, уже склонившись над спинкой стула: "Я вам так на уроке не объясняла. Не знаю, где ты это взяла. Это у них, - сказала она, обрачаясь к комиссии, - времени нет, чтобы прочитать в книге чёрным по белому, так они из головы повыдумывают разных ... пакостей. Извольте отвечать правильно! Ну, же, играй, играй!" И опять началось перемалывание костей. Я-то знал, что определения "эпизод" и "тема" особенно существенной разницы между собой - применительно к разбираемому отрывку - не имеют. Но какое это имело значение здесь? - Ну, вот опять! Вы видите, она же абсолютно ничего не знает! Что ты сидишь?! Нет, я так работать больше не могу. "Хватит, это я у тебя больше слушать не буду. Давай дальше." Я ненадолго занялся своим билетом, но грубый окрик заставил меня поднять голову. - Ты что, оглохла?! Переходи к следующему вопросу. Что ты глаза вылупила?.. Не хочется говорить. А то бы сказала, какого слова ты заслуживаешь. Ну, что, у нее же даже слуха нет, как только она два года проучилась? Таким в училище делать нечего. Мне представились надсмотрщицы фашистских застенков, и у всех у них было её лицо. Всё выскочило у меня из головы. Мышление отказывалось повиноваться. Я хотел думать, что всё это только сон, всего лишь кошмарный сон, и поэтому сознание не проясняется. Так бывает, когда просыпаешься во сне, но это всё ещё снова сон, только другой сон. Тяжестью пустых догм, спёртого академизма, злобы и ужаса давило на мозг, и он никак не мог проснуться. Я видел трепещущее от наслаждения, багровое, толстое лицо педагога с явными признаками садизма, упивающееся чужими страданиями, видел дрожащие пальцы, переворачивающие страницы, и мне хотелось думать, что я сейчас проснусь и увижу совсем другой мир, что всё это происходит не со мной, но сон не уходил, а скоро должна была подойти моя очередь. "Верди является... крупнейший итальянский оперный композитор, - продолжала между тем отвечающая, - родился 10-го октября 181З-го года в деревне Ле Ронколе. - Последовала продолжительнъя пауза. - Оперы Верди ... они ... они ... прекрасны, совершенны по музыке..." -Как ты строишь предложения?! Ты это с какого иностранного языка переводишь? Тебе надо было сначала выучить русский язык, а потом уже лезть в музучилище! Может быть, для тебя надо было написать специально книгу справа налево? А? Или сверху вниз? (Это был явный намек на еврейское происхождение отвечающей: удар ниже пояса). - Ладно, продолжай дальше в том же роде. -Подожди, - вмешался другой педагог, - сколько опер написал Верди? -Не знаю. -А как брюки одевать ты знаешь?! - опять закричала та же, первая, преподавательница. - Как брюки одевать - ты знаешь? -Я не одевала, - чуть слышно проговорила девочка. -0 н а не одевала. Вы слышите, о н а не одевала. А кого я видела позавчера на углу около кафе? А? Молчишь? Брюки она одевать может, видите ли, как по разным сомнительным заведениям ходить - знает, а сколько опер написал Верди она не знает! -А в книге - в учебнике - этого не написано, - пыталась защищаться та. -Ах, в книге этого не написано? Значит, ты не могла спросить у меня, у любого преподавателя? А? Что же это ты так? Ещё, может, скажешь, что я тебя пристрастно спрашивала? А? Молчишь! Ну-ка, сыграй мне тему вступления к "Риголето". Тогда я не понял, что означали слова о брюках, но потом я узнал, что дирекция училища запретила девушкам носить брюки: где бы то ни было. Всё это говорилось с самым серьезным негодованием, как-будто речь шла о каком-то большом преступлении. Они приступили к разбору музыки. -Как ты играешь? -раздался крик. - За такую игру надо руки переломать. - Она хлопнула ее по пальцам. Я отвернулся и стал смотреть в окно. Нежные ростки, затоптанные кованым сапогом, что-то важное, чистое внутри меня, - быстро тускнели: как будто кто-то капнул из пипетки чернил в прозрачную, чистую воду. Мне было обидно, что я такой беззащитный, такой беспомощный, один в этом царстве злобы, а родной город, мама с папой где-то там, далеко, откуда я утром выехал автобусом, и мне - как в детстве - захотелось плакать. И вот настала моя очередь отвечать. Я встал, и, волоча ноги по полу, пошёл к стулу, чувствуя на себе пристальные взгляды комиссии. Я сел на это "лобное место", и, не дожидаясь приказания, приступил к ответу. Меня остановили и потребовали подождать. Но - в общем - отношение ко мне было лучшим. Временно удовлетворив свою жажду к издевательству на отвечавшей и прошедшй передо мной девочке, они теперь, казалось, "отдыхали"! Так, наверное, отдыхает удав, только что заглотивший кролика, переваривая проглоченную пищу. Так и эта комиссия: как будто опьянела на короткое время - перед новым приступом - пароксизмом садизма. Поэтому я решил взять более высокий трамплин. Мне предстояла трудная задача. Я должен был хорошо (но не слишком!) отвечать, чтобы своим слишком бойким ответом не дать им повода думать, что я понемногу вырываю из их рук все козыри. С другой стороны, я должен был отвечать! Как только я начинал говорить увереннее, меня понемногу давили дополнительными вопросами. Нога, которую я держал на педали, равномерно подпрыгивала. Правый глаз начинал дёргаться. Неровно и сбиваясь, я, всё же, в принципе, ответил на все поставленные передо мной вопросы. Какое-то внутреннее чутье подсказывало мне, что двойку мне уже не поставят, и от этого я начинал входить в азарт. Я уже отвечал не на фактически-музыкальные, а на логическо-психологические вопросы, и это мне, несомненно, помогло в этой игре. И только когда я отвечал последний пункт, они увидели, что допустлли меня слишком далеко, но они не хотели в этом признаться, и поэтому дали мне договорить до конца. Я вышел за дверь, разрываясь между страхом и нетерпением. Прислонившись к стене, я ждал решения своей участи. Наконец, дверь открылась... Я получил свою тройку. На лестнице стояла какая-то девочка и плакала. Я хотел ей что-то сказать, но передумал и пошел дальше. Сначала я ничего не почувствовал, но понемногу бешеная радость овладела мной. Всего лишь минуту назад я думал о том, что в училище главное - выполнять все формальности и приказы администрации, что монстр искривлённых, чудовищных отношений между людьми, устроивший себе логово в этих стенах, прикрывается тем, что было для меня свято - музыкой; что выгоняют из училища, в основном, тех, кто в чём-то проявил самостоятельность, независимость от этого монтсра, а значит, самых лучших, самых способных, одарённых, самых "думающих"! Сейчас я уже не думал обо всем об этом. У меня стояла удовлетворительная оценка, и мои мысли невольно переменились. Мне было хорошо, и я хотел всё видеть в веселеньком свете. Меня купили. Я не думал о случайности моей оценки, не думал о протесте. Мне было хорошо, и всем сразу "стало" точно так же "хорошо". Меня купили росчерком пера в журнале, росчерком, от которого зависела вся моя жизнь. И в автобусе я не уступил место, как обычно делал, случаях, женщине с детьми. Мне было хорошо, и трясущемуся рядом, стоящему ребенку точно так же "было", соответственно, "хорошо". В этот день я, без тревог и волнений, улёгся спать, и сразу заснул. Молнии и вспышки сверкали на темном небосводе. Лунный свет вырисовывал очертания серого, дикого горного пейзажа. Тёмные ущелья и пропасти чередовались с острыми выступами и скалами. Печальные склоны виднелись светлыми и темными пятнами. Всё было печально и безмолвно. Он подошёл ко мне со словами приветствия, почти бесшумно, когда я стоял спиной к нему, подавлённый царящим вокруг величием. -Люди, - говорил он, - стремятся к счастью, - но, обретая его, делают несчастными других. Они добиваются счастья, но оно заменяется искусственным счастьем - благополучием. Люди стремятся к свободе, но, добившись её, они меняют её на Гестапо и К.Г.Б. Русские декабристы писали о свободе, находясь в заточении на каторге в Сибири. Бетховен писал музыку на оду "К радости", то есть, к жизни, когда ему оставалось жить считанное время. Люди знают, что такое свобода, когда у них ее нет; когда же они свободны, они воспринимают её как нечто само собой разумеющееся, и поэтому не могут ей дать определение. Люди стремятся к достижению всех этих символов, не догадываясь, что они существуют лишь в их воображении. Те же, что причисляют все эти определения к материальному, видимо, недооценивают человеческое сознание. Природа устроила так, что человек восполняет воображаемой свободой не обретённую им в действительности, что человек, когда он здоров и счастлив, не задумывается над жизнью, а, сталкиваясь со смертью, восполняет размышлениями о жизни недостающие ему часы. Человек при помощи сознания получает идеальную свободу, он вкладывает ее в звуки. в стихи. и она остаётся навечно. Человек, не ищущий лучшего, умирает.и вместе с ним умирает его свобода. Человек, живущий в радости, уходит из жизни, не оставляя своего счастья после себя. Человек, не имеющий ее, создает ее для себя при помани "Оды к радости", и эта радость остается в веках. Человек, имеющий осязаемое счастье, - бгополучие - лишен дара выражать его при помощи искусства. Человек, лишённый счастья, взамен получает дар запечатлеть его навечно для грядущего ."Несчастный я человек", - вот слова твоего Бетховена. Счастливмй, сытый, довольный человек не смог бы создать великие произведения. Достигнув благополучия, он забывает, что на свете еуществуют несчастные, униженные, страдающие. Он забывает идеалы, к которым он стремился; он становится рабом праздности, сытости, довольства. Подлые люди- жертвы своей же подлости, ибо она закрыла им доступ к неподдельному счастью, доступ к творчеству, доступ к искренности.Но они никогда не поймут этого. Им бесполезно что-либо доказывать. Зло, которое они причиняют другим, они назовут добром, и им никогда не внушить, что их поступки-зло. Бесполезно обращаться к их чувствам; нравоучения вызовут у них одну ненависть. Великие произведения искусства созданы не для того, чтобы пробуждать в подлых людях совесть. Они созданы для того, чтобы все честные люди видели в их авторах единомымленников, чтобы они находили у них поддержку. А от уничтожения подлостью и невежеством произведения искусства на какое-то время защищены своей материальной ценностью - стоимостью, но не навсегда. Подлые люди всегда испытывают ненависть ко всему настоящему, ко всему неподдельному. Эта же "черта" присуща и подлым режимам. Вот почему то, что ты был искренним, неподдельным музыкантом, музыкантом по призванию и способностям, вызвало ненависть со стороны администрации муз. училища. Сам по себе режим никак не мог повлиять на тебя. Режим бестелесен. Но сотни людей в разных местах и городах, являющиеся проводниками его импульсов, делают его осязаемым, делают его материальным. Они - это и есть режим. И те люди, которые производили над тобой насилие, издевательство - тоже. И, если даже режим не до конца погубил тебя, помни о его жертвах, помни о всех несчастных, помни о тех, кого режим раздавил своим насилием. Помни о его жертвах. Я всегда прихожу на помощь тем, кто больше всех нуждается в помощи, в моральной поддержке. Я прихожу на помощь отвергнутым, несчастным, тем, кому приходится хуже всем тем, кто находится на грани катострофы. Я являюсь томящимся безвинно в стенах тюрем и узникам концлагерей, я помогаю страдающим, я прихожу на помощь доведенным до самоубийства. Сейчас я впервые подумал о том, что он всегда случайно оказывался передо мной, и что впоследствие мне надо будет найти его самому. Теперь, когда он в первый раз рассказал о себе, я подумал, что надо узнать его адрес, надо узнать, где встретиться, где увидеть его... -Я являюсь, - продолжал он, - только в несчастии, только жертвам несправедливости. Я призван придти на помощь, когда придти на помощь больше некому, я призван вернуть веру в людей. В несовершенных, мелких, подлых людей, без и ради которых ни один герой не совершал своих подвигов. Я призван быть последним утешителем всех жертв, лишившихся поддержки в этом мире. Я подумал, что добро всегда сопровождает самые большие несчастья. Если бы я не был несчастлив, я бы не встретил его, и за это я благодарил обрушившиеся на меня страдания. Я подумал, что мог бы и не встретить е г о, и благоговейная радость овладела мной. Но вот я вспомнил что-то другое, радостное, что-то приятное, но осязаемое и материаланое, и чистая радость отступила на второй план. Я вдруг что-то забыл, что-то значительное отступало от меня и заменялось пустяками. Как будто во сне мне снилась действительность, и я просыпался от одного сна, переходя в другой, сон "действительности". Вот я уже сознаю ту радость, которую принесла мне удовлетворительная оценка. Но тот образ, знакомый образ, отступает куда-то далеко, и я уже не могу вспомнить е г о черты, е г о движения, е г о речь - я вижу широкие горизонты, открывающиеся передо мной, вижу жизнь, дарованную мне удовлетворительной оценкой, вижу широкую дорогу, открытую мне. И по этой дороге удаляется тот, которого я любил больше всего, больше всех в Мире, тот, перед кем я мог бы молиться, как перед божеством, человек, несуший на себе печать искры божией. Я кричал, я умолял, я звал его, но он неуклонно удалялся, не протянув руки и не простившись со мной, пока ни исчез за горизонтом. "Верь в людей, -были его посшедние слова. - Верь людям". Я потерял самое драгоценное, что когда-либо имел в жизни. Я чувствовалучто это наша последняя встреча. Больше я никогда не увидел его. Я плакал. По моим щекам текли слёзы. Я плакал...