лючавшее в себя приподнявшегося на топчане Евгения Ивановича, видимо, не вызвало в нем подозрений. Не сказав ни слова, он отошел в сторону, а на его месте появился бородатый высокий мужчина лет пятидесяти на вид, в пенсне, с тряпичным узелком в руках. Мелькнувший позади мужчины конвоир приказал "Вперед!", мужчина шагнул в камеру, и дверь за ним закрылась. Еще не закончилось лязганье, а новый сосед Вольфа уже прошел через камеру, бросил узелок на пол, и, присев на табурет в углу, беглым поворотом головы изучил обстановку. Помимо топчана с Евгением Ивановичем и табурета, на который присел мужчина, в продолговатой камере имелись: деревянный крашеный стол, ржавая раковина и параша. - Элитарное помещение, - внушительным басом обобщил мужчина свои впечатления и, привстав на секунду, протянул Евгению Ивановичу руку. - Гвоздев Иван Сергеевич. - Вольф, - осторожно прикоснулся к ладони его Евгений Иванович, но голос его спросонья не послушался, он прокашлялся и повторил. - Вольф, Евгений Иванович. - Будем знакомы, - кивнув, констатировал вновь прибывший. - Давно ли в наших краях? Впрочем... первый день, - тут же и ответил он сам себе. - Почему вы знаете? - Брились, - коротко пояснил Гвоздев. - А за что взяли? - Ни за что, - печально покачал головой Евгений Иванович. - Резонно, - снова кивнул тот. - Вы в шахматы не играете? - Нет. - Это жаль. Если не секрет, вы кто по профессии? - Я в отделе культуры работал. - Постойте... Вы сказали, Вольф? Ну, разумеется - Вольф! Да я ведь вас знаю. Это ведь вы прошлой осенью проводили кампанию по инспекции эпитафий - по линии "Союза безбожников"? Евгений Иванович смутился слегка. - Когда ликвидировались надписи о воскресении из мертвых и тому подобном мракобесии? Как же, как же - Евгений Иванович! Ну, что же, особенно рад познакомится. Всегда приятно сидеть с образованным человеком. - А вы, простите... - А я историк. Специалист по рабовладельческим цивилизациям. Преподавал в Архивном институте. Ну, это, впрочем, тоже уже исторический факт. В последнее время профессиональный "стоверстник" и по совместительству могильщик трудящегося элемента. В смысле - чернорабочий на зольском кладбище. Также по совместительству - шпион в пользу английской буржуазии. Евгений Иванович прокашлялся. - Однако как же мы будем здесь спать вдвоем? - пробормотал он. - Ну, это пустяки. Не беспокойтесь; сознавая свою роль пришельца, на топчан я не претендую. Помещусь на полу - вот так вот, - показал руками Сергей Иванович, - головою под стол. Еще и место останется. Одиночная камера, уважаемый Евгений Иванович, в наше время непозволительная роскошь. В общей, из которой я к вам переместился, на восемь мест сегодня было, если не ошибаюсь, семнадцать человек. Так что мы с вами находимся в привилегированном положении. Вам-то, впрочем, и по социальному статусу полагается. А вот насчет моего переезда, признаюсь, гложут меня некоторые сомнения. Если только это не простая случайность, то логическое объяснение может быть одно... Но, впрочем, не стоит опережать события. - А вы давно здесь сидите? - Да уж месяца три. С февраля. - Скажите, а как здесь обстоят дела со свиданиями, ну, и вообще... с порядками... С передачами, я имею в виду? - С порядками как и везде, дражайший Евгений Иванович, - социализм и полное торжество идеалов. Каждому по труду, а поскольку труд тюремным распорядком не предусмотрен, то, соответственно... Свидания в процессе следствия запрещены, однако передачи допустимы и даже иногда доходят - если содержимое никого особенно не соблазнит. Меня эти проблемы, впрочем, никогда не касались, так как передачи мне носить некому... Ну-с, - добавил он, потянувшись к узелку, - пора однако располагаться. Поднявшись с топчана, Вольф беспокойно прошелся до двери и обратно. - Который час, вы случайно не знаете? - Что-то около часа ночи. А вы куда-нибудь торопитесь? - Как вы думайте, Иван Сергеевич, почему меня не вызывают на допрос? Мне не предъявили до сих пор никакого обвинения. Гвоздев от души рассмеялся. - Sancta simplicitus. Какой допрос? На первый допрос меня вызвали, дай Бог памяти, через полтора месяца. Расслабьтесь и живите полноценной жизнью. Не беспокойтесь о времени. Время, если задуматься хорошенько, всего лишь условность досужей человеческой мысли - как линии меридианов на глобусе. А за этими стенами мы с вами находимся в вечности, уважаемый Евгений Иванович. Какая разница, который час? Отбой прошел, до побудки еще далеко. Здесь это единственно значимые временные единицы. Да и те довольно условны. Вы, кстати, когда-нибудь слышали о том, что времени больше не будет? Расстояния в камере позволяли сделать четыре шага в одном направлении. Сев на место, Евгений Иванович зажмурился и обхватил голову руками. Первый разговор после вынужденного молчания, похоже, заново всколыхнул его душу. - За что? - произнес он с неподдельным отчаяньем в голосе. - За что все это? Гвоздев оторвался на секунду от своего узелка, внимательно на него посмотрел. - Если под данным вопросом вы разумеете свою провинность перед существующей властью, то вопрос ваш бессмысленен. Но если в этих стенах вы успели подняться до осознания кармической сути человеческих судеб, то покопайтесь получше в своей душе, и я уверен, что ответ найдется. Евгений Иванович поднял голову и минуту смотрел на Гвоздева осоловелым взглядом. Тот снова уже возился с узелком. Развязав его, он аккуратно выложил на стол хлебный паек, деревянную ложку и какую-то книгу. - Кстати о кармической сути, - добавил он. - Вы не одолжите мне вашу дивную подстилку на первую ночь? Завтра надзиратель обещал позаботиться о моем спальном месте. Но в самом деле, не идти же ему ночью на склад. - Возьмите, - сказал Евгений Иванович, тяжело вздохнув, поднялся и встал в углу, облокотившись о стену. - Я никому не делал зла в своей жизни. Я хотел всего лишь спокойно дожить до старости. Мне оставалось до пенсии полтора года. - Не печальтесь, - посоветовал Гвоздев, принимаясь за подстилку. - Я поделюсь с вами простой истиной, Евгений Иванович, которая в подлинном свете открылась мне только здесь. Она не нова, но стоит того, чтобы иногда задуматься о ней. Каждый человек грешен. И каждый за те или иные дела свои достоин наказания. Если Бог решил наказать вас уже в этой жизни - то это к лучшему, поверьте. Значит, он еще не окончательно махнул на вас рукой. Вдвое сложив и расстелив на полу подстилку, Гвоздев кинул под стол сильно похудевший узелок свой и моментально улегся. - Да и если подумать хорошенько, - продолжил он уже из-под стола, - настолько ли серьезное это наказание, чтобы так переживать из-за него. В сущности, это и не наказание даже, а испытание - даже не из самых суровых. Что там будет дальше, об этом рано задумываться, а пока что речь идет всего-то об ограничении нашей с вами свободы перемещения в пространстве. Ну, еще об отсутствии привычного уровня комфорта. Все это, голубчик мой, пустяки. Подлинные испытания происходят в душе человека. Мой вам совет, считайте это не наказанием, а подарком судьбы, выкиньте из головы все заботы, забудьте о планах, о незаконченных делах, о времени - думайте о вечном, постигайте себя в этом мире. Так ли уж часто предоставлялась вам подобная возможность в вашей предыдущей жизни? Поверьте мне, Евгений Иванович, в этой камере перед вами открываются необозримые горизонты духа. Закажите в библиотеке хорошие книги. Полистайте для разгона хотя бы "Проголомены" Канта. Здешняя библиотека очень не дурна. Должно быть, она не состояла под вашим надзором. - А что, вы действительно были шпионом? - поинтересовался вдруг Евгений Иванович. Гвоздев даже вылез из-под стола, присел на полу и посмотрел на Вольфа с искренним любопытством. - Ну, я имел в виду, - немного смутился тот. - Вас хотя бы за что-нибудь конкретное арестовывали? - Вы хотите спросить - совершил ли я какой-нибудь проступок против гражданского общества? Формально, кажется, нет. А по существу, все мы, живущие здесь, ежедневно совершаем одно большое общественное преступление. Но это, впрочем, совсем другая тема для разговора. - Я не понимаю вас. - Значит, вы счастливый человек, Евгений Иванович. Вольф вздохнул, подошел к столу и взял в руки книгу, которую Гвоздев достал из узелка. - "Преступление и наказание". - Да. Перечитываю, знаете ли, с большим удовольствием. Между прочим, только теперь вижу, что написано-то было не о том, а о нашем времени. И о нашей с вами судьбе в том числе. - Что вы имеете в виду? Иван Сергеевич усмехнулся слегка и облокотился о ножку стола. - Я ведь не ошибаюсь - вы были призваны следить за идейной чистотой зольского книжного фонда? Скажите, эта книга еще хранится в городской библиотеке? - Почему же нет? Из Достоевского на изъятие проходили только "Бесы". - Ну да, ну да. Знаете, если со временем что-нибудь спасет Россию, так только Божье чудо и глупость ее тиранов. Вот вам, Евгений Иванович, никогда не приходило в голову, что это, в сущности, одно и то же: укокошить и ограбить злую старушку, чтобы осчастливить сотню хороших людей; уничтожить и экспроприировать буржуев, чтобы осчастливить мировой пролетариат? Разве это не одна идея? Вольф не ответил. - Ее, правда, всегда бывает трудно осуществить в чистом виде. Под горячую руку всегда попадаются заодно и совершенно посторонние люди, как то: сестры, эсеры, интеллигенты и тому подобные. Но дело даже не в этом. В сути своей все удивительно просто. Дело в том, что если Бога нет, то все позволено, цель оправдывает средства, и в теории Раскольникова нет изъяна. Если же Бог есть, то есть нравственные заповеди, которые гласят, что ни убивать, ни грабить нельзя ни при каких обстоятельствах, и никакая цель не способна оправдать безнравственных средств ее достижения. Самое обидное то, что все, решительно все, что случилось с нами, до последней точки было предвидено, когда поколение, уничтожившее эту страну, еще и не родилось на свет. Вся судьба России предсказана и предупреждена. Но никто, ни один горлопан, из почитавших себя русскими интеллигентами, не дал себе труда понять. Так что же теперь удивляться? Наше с вами пребывание здесь -результат все той же идеи - Бога нет, и цель оправдывает средства. Ведь Бога нет, Евгений Иванович? - Я ни в чем не виноват, - сказал вдруг Вольф, присел на край топчана и стал смотреть в угол камеры; взгляд его сделался горек. - Вы, конечно, можете смеяться надо мной за эти эпитафии - смейтесь, пожалуйста, но имейте в виду, я всю свою жизнь старался никому не сделать зла. Если вы верите в Бога, тогда объясните мне, почему он так несправедлив. Почему одним в этой жизни дается все - деньги, слава, таланты - все! А другим ничего, ни даже спокойной человеческой жизни. Я в юности пробовал писать стихи - у меня не получалось. Пробовал рисовать - тоже не получалось. И я не роптал. Я думал - меня ждет обычная, тихая жизнь. У моего отца были деньги. Я не был ленив. Вы скажете - я мелко мыслю, не возвышенно, не философски. Но я хочу понять: если я создан на этой Земле человеком, с моими человеческими желаниями, надеждами, мечтами, то неужели только для того, чтобы я всю жизнь боролся с ними, гнал их от себя, стремясь к чему-то иному? Разве не естественно то, что я хотел немного человеческой радости, хотел, чтобы сбылись мои самые простые мечты. Если же с самого начала я должен был принести их в жертву каким-то абстрактным нравственным ценностям и не пытаться достичь ничего в этой кошмарной и нищей жизни, тогда я не понимаю, зачем было создавать меня таким? Между прочим, Иван Сергеевич, - добавил он тихо, - из райкома у меня было указание сносить все памятники, на которых есть надписи о загробной жизни, и уже были присланы рабочие. А я на свой риск заставил их затирать надписи, а не выкорчевывать плиты. Показалось, он всхлипнул. - Это, конечно, благородно, - совершенно серьезно кивнул Иван Сергеевич. - Но что касается нравственных ценностей, вы напрасно считаете их абстрактными. Забвение их другими людьми, как видите, очень конкретно бьет сейчас по вашей личной судьбе, по тем же вашим мечтам и человеческим радостям. И так происходит всегда - в большей или меньшей степени, - Гвоздев задумался, помолчал минуту. - Знаете, почему я верю в Христа? - спросил он вдруг. - Не потому, что он творил чудеса, не потому что воскрес из мертвых. В этом я как раз очень сомневаюсь. Я верю в Него потому, что те несколько правил - несколько несложных, всем понятных ограничений свободы человека - которые оставил Он после Себя, до сих пор остаются вернее, точнее и полнее многих томов законов, придуманных людьми для того, чтобы организоваться в этом мире. Любому количеству людей в любой точке земного шара достаточно придерживаться их между собой, чтобы там, где они живут, немедленно возникло то самое совершенное общество, к которому так стремятся люди во все времена. - Если бы еще их начали придерживаться все сразу, - заметил Вольф. - Невозможно, - согласился Гвоздев. - Разом невозможно. Но каждому в отдельности начать никогда не поздно. И никакое общество этому не помеха, поверьте. Это только так кажется, что среда немедленно заест. Главное - не идти на компромиссы, не убеждать себя, что ради такой-то громадной цели, такой-то маленький пустячок можно себе позволить... Ну и еще, пожалуй, не нужно бояться смерти. Евгений Иванович посмотрел на него как-то дико. Гвоздев, кажется, не заметил этого, улыбнулся каким-то мыслям своим. - Не сочтите за комплимент, Евгений Иванович, - продолжил он, - но приятно, что у нас с вами интересный разговор получается. Этот ваш вопрос - насчет человеческих желаний - весьма серьезная штука на самом деле. Что предписано человеку в этой жизни - аскетизм или радость? Кто более "угоден Богу" - какой-нибудь отец-пустынник, глядящий на эту жизнь с презрением, едва не с ненавистью, жаждущий только одного - жизни иной; или homo delektus - человек радующийся. Вам не приходилось случайно читать Бердяева? Впрочем, пардон, вопрос, конечно, неуместный. Лично мне многое не нравится в его идеях. Уж очень назойливо он сравнивает нашу жизнь с сыпью на лице, твердит о прыщавости и болезненности человеческой сути, об изначальной греховности жизни земной. Но кто же все-таки прав - Бердяев или Бетховен, поющий этой жизни оду к радости? Согласитесь, серьезный вопрос, без него человеку не определиться. А ответ, по-моему, совершенно очевиден. Достаточно простого логического упражнения. В чем суть доброго поступка? Сделать так, чтобы другому было радостно. Значит, если мы принимаем добро за плюс, за положительный полюс жизни, то и радость мы должны принять за плюс. Если Богу угодно добро, то, значит, ему угодна и радость. Если Богу угодна была бы печаль, то нам следовало бы творить зло, не так ли? - У вас все по полочкам, - сказал Евгений Иванович. - Вам проще. Но и по-вашему выходит, что я прав. Я хочу жить. - Вы правы без сомнения. Жизнь хорошая штука. Если бы еще вы согласились со мной, что жизнь и карьера, радость и деньги - немного разные вещи. Радость ведь - это не сама жизнь, а наше восприятие ее. Лично я, например, считаю, что прожил за этими стенами три месяца полноценной и, в общем, радостной жизни. У меня, в частности, никогда до сих пор не было так сразу много интересных собеседников, как здесь. Все зависит на самом деле только от вас. Вольф ничего не ответил на это. - Однако я бы вздремнул немного, - помолчав, заметил Иван Сергеевич и поправил узелок под столом. - Скоро начнут долбить в дверь, тогда мы сможем продолжить наш славный диспут. Спокойной ночи, Евгений Иванович, - заключил он и снова растянулся на подстилке. На этой подстилке в бурый цветочек еще в прошлую пятницу супруга Евгения Ивановича гладила ему сорочки. Она сунула ее в чемодан в последний момент, сквозь слезы оглядывая комнату и, видимо, не в силах сообразить, что следует еще собрать ему. Тусклый желтый свет десятисвечевой лампы освещал грязный цементный пол камеры, края подстилки, ноги засопевшего уже сокамерника его. Евгений Иванович долго еще сидел, не шевелясь, уставившись на рваные без шнурков ботинки на ногах у Гвоздева, потом как-то боком повалился на свой топчан, подобрал под себя колени и, беззвучно простонав, закрыл глаза. глава 18. СЮРПРИЗ Первая Пашина мысль, когда он вынырнул из забытья этим утром, была - проспал. Будильник не прозвенел, или он забыл его завести. Но тут же он вспомнил, что сегодня воскресенье, проспать ему нечего, тогда он закрыл глаза и снова задремал. В этой муторной дреме - где-то на самой границе между сном и явью - он знал уже, что пробуждение не обещает ему ничего радостного. И поэтому оставался в ней почти умышленно, на секунду только заглядывал в утро, и снова уходил, и снова оказывался среди обманчивых подвижных законов иного бытия. Но однажды, открыв глаза, он понял, что сон его окончен. Тогда в секунду улетучились призрачные образы, жизнь овладела Пашей без остатка, в голову вскочило похмелье, и лавиной обрушились мучительные воспоминания о вчерашнем дне. Столько из ряда вон выходящих событий вместила в себя вторая его половина, что трудно было даже расставить их по порядку, не то что разобраться в них. Это письмо из Вельяминово - Глебов арест; весь этот день рождения - пышный и бестолковый - на котором он выпил к тому же лишнего под конец; этот мальчишка и... И Вера Андреевна. Это было ужасно. Это просто невозможно было - то, как он разговаривал с ней там, на площади. Как вообще мог он разговаривать с ней об этом?! Конечно, он был пьян, но, пожалуй, и не вспомнить, когда в последний раз он настолько терял контроль над собой. Дело даже не в том, что он говорил ей такие вещи, за одну сотую которых любому человеку легко угодить на другой конец материка; говорить с ней можно без опаски о чем угодно - это он давно понял. А просто ни к чему, настолько ни к чему ей было знать обо всем этом. Что теперь будет думать она о нем? Захочет ли вообще еще с ним общаться? До сих пор она явно думала о нем лучше, чем он есть на самом деле. Она подозревала, конечно, чем приходится ему заниматься. Но, кажется, ей представлялись в нем какие-то душевные метания, сомнения, идеи. Она, похоже, думает, что он верит в Бога. Он же до вчерашнего дня и не предполагал, что она верит в Него. Все-таки все люди на удивление живут - каждый в своем измерении. Это правда - то, что сказала она вчера на дне рождения - никто ни о ком не знает ничего действительно важного. Все словно бы заключены в одиночные камеры и перестукиваются между собой, не представляя даже, с кем именно. Она решила, что он переживает за свою бессмертную душу. А на самом деле ему просто противно и страшно участвовать в этих бессмысленных жестоких играх. Противно врать Игорю каждый день, на работе делать вид, что все происходящее в порядке вещей. Страшно понимать, что лучшая половина жизни его прожита напрасно; что дело, которому он сознательно посвятил ее, оказалось иллюзией, фикцией, картонной маской, прикрывающей кровавый оскал бессовестного режима. Он поступал в юридический институт с верой в то, что человечество, скинувшее с себя тысячелетний груз слащавого ханжества, двойной морали, рабской покорности произволу, хотя и с трудом, хотя и с ошибками, начинающее в двадцатом веке новую самостоятельную жизнь, способно разумно и справедливо организовать ее. Тысячи лет судьбы стран и народов зависели от прихотей и настроений властителей. Тысячи лет бессовестный грабеж большинства ради комфортной жизни единиц считался законным устройством общества. Тысячи лет бессмысленные войны заглатывали миллионы человеческих жизней. Тысячи лет люди, живущие так, продолжали считать себя исповедующими религию, главные заповеди в которой - не убий, не укради, возлюби ближнего, прощай врагам. И вот, наконец, пришло время, появился шанс у человека честно взглянуть на свою жизнь, на самого себя, взвесить и оценить свои цели и свои способности, разумно регламентировав устройство общества, оградить себя от своих же слабостей и пороков. Ему, Паше Кузькину, повезло родиться именно в это время, и пятнадцать лет своей жизни он посвятил теории разумного устройства человечеством своего бытия. И что же из этого вышло? Очередной, стократ страшнейший виток насилия, жестокости и несправедливости. Безумный в своей бесцельности террор. Циничная, кровавая оргия новых хозяев жизни. Так, может быть, в этом и заключена подлинная природа человека? Может быть, та, казавшаяся приторно фальшивой, абсурдно неприспособленной к реальной жизни, христианская мораль, была все это время хоть каким-то сдерживающим фактором для тупого стада людей? Он не стал объяснять ей этого всего вчера. Побоялся разочаровать ее. Потому что знал, что ей вообще не интересны ни социальные проблемы, ни общественные взгляды людей. Ей интересны сами люди и то, что в душе их. Однажды она сказала ему: "Люди бывают злыми, только когда их много." Для времени, в котором живут они, она невероятно аполитичный человек. Более неподходящей кандидатуры для депутата Верховного Совета даже и придумать было нельзя. Кстати, за всеми этими отчаянными историями, он и забыл поговорить с ней об этом. Интересно, что это нашло на Баева вчера? Похоже, что она просто приглянулась ему. Если так, то трудно даже представить себе, что может из этого получиться. Ничего хорошего - уж это точно. К ней вообще почему-то удивительно тянет самых разных людей. Ну, конечно, она очень красива. Но что-то есть в ней еще и помимо красоты. Ему, например, почему-то всегда хотелось рассказать ей о себе больше, чем другим. Надя ведь тоже красивая женщина, хотя самому ему как-то трудно уже об этом судить. Они прожили вместе одиннадцать лет, но так никогда и не рассказал он ей о Павле Кузьмиче. А Вере рассказал вдруг. Вообще в последнее время он чувствует к ней что-то особое. Что-то непохожее ни на какие другие чувства. Что-то, что никогда не чувствовал он к Наде. Он привык считать себя рациональным человеком, и никогда не придавал серьезного значения всякого рода поэмам о любви, которая неподвластна разуму, которой все нипочем. Надя в свое время - в институте - очень нравилась ему, но женитьба его на ней была вполне разумным, обдуманным шагом. Он намерен был много работать после получения диплома. Тогда была у него еще масса иллюзий относительно создававшейся на его глазах юридической системы страны. Мечтал он стать со временем известным на всю страну адвокатом, либо даже автором совершенно новых, неоткрытых до сих пор человечеством принципов юриспруденции. Смутно грезилась ему слава. И он понимал, что времени на девушек и холостые забавы немного отпущено для него. Надя нравилась ему, потому что была красива и умна не в пример многим другим знакомым его девушкам. Он ясно представлял ее своей женой: помощником в работе, способным оценить то, чем занимается он, другом, матерью его ребенка. Что уж скрывать - важным было и отсутствие у нее, коренной ростовчанки, жилищных проблем. И на пятом курсе он сделал ей предложение. То, что чувствовал он теперь к Вере Андреевне, было совсем другим. И прежде всего, следовало признать, что чувство это было совершенно иррационально. Он не представлял себе, что мог бы бросить ради нее семью, сына. Он не собирался пробовать соблазнить ее, сделать любовницей - для этого он слишком уважал ее. Но как-то незаметно он очень привязался к ней. Почему-то все время тянуло его быть возле нее. Если не видел он ее хотя бы день, начинал скучать, искал повод зайти - домой или в библиотеку. На работе, дома, за любым занятием он вдруг ловил себя на том, что думает о ней, вспоминает последний их разговор или готовится рассказать ей что-то при встрече. Вчера на Советской в какой-то момент ему вдруг стало жутко при мысли, что может он теперь потерять ее дружбу. Он ясно ощутил, что останется тогда совершенно один в этом городе. Да, пожалуй, вообще - в этой жизни. В квартире было тихо. Между неплотно сдвинутыми шторами в окне был виден кусок пасмурного неба. Будильник показывал четверть одиннадцатого. Хотелось почистить зубы и напиться кофе. Не хотелось только вставать. Переборов себя, Паша вылез из постели, накинул халат, сунул ноги в старые тряпичные тапочки и с ощущением нехорошей похмельной легкости в теле, пошел из спальни. То, что в следующую секунду увидел он, распахнув дверь в гостиную, было настолько ошарашивающим, невероятным, ни с чем не сообразным, что на минуту он застыл на пороге, оказавшись не в силах ни переступить через него, ни сказать ни слова, ни сообразить что-либо. За накрытым к завтраку журнальным столиком возле окна сидели в креслах: спиной к нему - Надя; лицом к нему... Нет, Паша отказывался понимать что-либо - Глеб! Впору было ущипнуть себя за щеку, чтобы проверить, не продолжение ли это утренней дремы. Глеб, поднявшись из кресла, тоже как будто застыл на месте и смотрел на него радостно и глуповато улыбаясь. Паша так и не смог сказать ничего. Он просто бросился к Глебу и обнял его. Тот, похоже, только что вылез из душа, был с мокрыми волосами и одет в Пашино спортивное трико. Он по-детски прижался к нему, пробормотал: - Здравствуй, брат, - и поцеловал его в щеку. - Ну и ну, - произнес, наконец, Паша, отстраняя и разглядывая его. - Вот уж, нечего сказать, сюрприз. Ты откуда взялся? - Из Вислогуз, - ответил тот, сияя. - А что же такое Наталья Васильевна?.. - отпустив объятия, начал было он, но Надя, громко вздохнув, сразу перебила его. - Иди, умойся, пожалуйста, - сказала она, - и садись завтракать. Я сейчас еще кофе сварю. Паша и сам уже сообразил, что сходу начинать расспросы бессмысленно. Он еще несколько времени постоял перед Глебом, улыбаясь и разглядывая его, затем отправился в ванную. Оттуда было слышно ему, как Надя прошла на кухню, развела примус. Игоря в квартире не было; должно быть, он уже гонял в футбол на пустыре. Паша довольно долго пробыл в ванной: умывался, причесывался, чистил зубы - параллельно с внешностью приводя в порядок и мысли свои. Новый день начинался еще более безумно, чем завершился вчерашний. Вслед за радостью к сердцу его подступила тревога. Уже ясно было ему: какая бы история не стояла за этими чудом - беспокойств, а, вероятно, и опасностей принесет она никак не меньше, чем радости. Убежать из следственного изолятора он, разумеется, не мог, соображал Паша, разглядывая в запотевшем зеркале несколько помятое отображение свое, ожесточенно орудуя зубной щеткой. Проще представить, что изолятор убежал от него. Но тогда каким же образом? Ведь не придумала же все это Наталья Васильевна. Значит, уполномоченный наврал ей. Ради чего? "Ну и выходные!" - лохматя голову махровым полотенцем, пробормотал он чуть не вслух. Когда он вернулся в гостиную, к журнальному столику уже придвинут был для него стул, в керамической кружке, приятно щекоча ноздри, дымился кофе, появилась чистая тарелка, и Надя, когда он подсел к ним, выложила на нее яичницу с колбасой. Пара обжигающих глотков черного крепкого напитка восстановили логической строй его мыслей. - Ну, так, голубчик, - произнес он, намазывая хлеб маслом. - Давай-ка сразу все подробно и по-порядку. - Я Наде все уже рассказал, - как-то виновато развел руками Глеб, по телячьи глядя на него влюбленными глазами. - Ничего ведь я такого не натворил. А вот теперь не знаю, что и делать. В общем, председателя я нашего напрасно послушался. Он начал рассказывать, и по мере того, как небывалая ситуация разъяснялась перед Пашей, на душе у него делалось все более мрачно. История выходила скверная и очень небезопасная - хуже, чем мог он даже предположить. Дело оказалось вот в чем. Полторы недели тому назад, под вечер, на конюшню, где возился Глеб с жеребятами, прибежал сын Вислогузовского председателя Андрюха Ватников - семнадцатилетний парнишка, с которым были они последнее время дружны. Прибежав, рассказал ему, что к отцу его только что пришли двое милиционеров с ордером на арест Глеба за антисоветскую агитацию, спрашивают, где им найти его, и скоро, видимо, появятся здесь. - Ну, я, конечно, растерялся, - рассказывал Глеб. - Говорю ему - ладно, пускай арестовывают. Никакой агитации я не вел - разберутся там и отпустят. Но Андрюха только головой замотал. Нет, говорит, не отпустят. В округе, говорит, за последний год троих уже за агитацию эту арестовали и ни одного не отпустили - кому по пять, а кому и по десять лет намотали. Они, говорит, когда арестовывают, ни за что уже не отпускают, чтобы не вышло, будто ошиблись. Оказалось, что Андрюха прибежал на конюшню с ведома отца. Председатель, по его словам, очень переживал, что нигде ему теперь не найти ветеринара. Просил он сына передать Глебу, чтобы уходил тот, куда глаза глядят, перебился бы где-нибудь полгодика, а там авось о нем и позабудут - бывали, мол, в других колхозах такие случаи. Пусть ближе к зиме тогда попробует Глеб осторожно связаться с ним, и он ему сообщит - можно ли будет ему вернуться. Паспорт он Глебу, конечно, не мог отдать, зато передал немного денег и велел к матери не заходить, чтобы не арестовали ее за соучастие. Он же сам ей потом все расскажет. Еще просил передать, чтобы, если все-таки его поймают, сказал бы он, будто случайно увидел милиционеров, входящих в дом к председателю, стало, мол, ему любопытно, что там такое стряслось, подкрался он и подслушал под окнами - окна в доме открыты были. - Так вот и ушел я, - виновато улыбался Глеб. - Домой-то, правда, заскочил все же - мать на огороде была, денег взял и в рюкзак побросал кое-что. Ну, и пошел прямиком до Ростова, там сел на поезд - и в Москву. По Москве погулял, посмотрел - метро, Кремль. А на вокзале, когда уснул, деньги у меня из кармана вытащили. Так что остался я без копейки, ну и решил пешком добираться до вас. За три дня вот дошел, - заключил он, глядя под стол. Паша, когда завершился рассказ, в молчании прикончил свою яичницу и откинулся на спинку стула с кружкой в руке. На Глеба он теперь не смотрел, и всякая шутливость давно исчезла с его лица. - Наверное, не нужно было этого делать? - робко заметил Глеб, переводя взгляд с Паши на Надю и обратно. - Неужели же ни за что посадили бы? - Ты о религии в Вислогузах с кем-нибудь разговоры вел? - вместо ответа спросил его Паша, внимательно разглядывая поверхность кофе в кружке. - Ни с кем, - убежденно ответил Глеб. - Это точно? - Совершенно точно. Меня же и председатель предупреждал. Да и с кем вести-то? Ни священника, ни дьяконов не осталось - одни старушки. Вам вот только в письмах писал, ну, и с мамой беседовал немножко. - А писал зачем? Я ведь предупреждал тебя, что не нужно. - Я не думал, что это так уж... - потупился Глеб. - Этим ведь всегда с самыми родными поделиться хочется. Но неужели их могли бы вскрыть? Мы же не преступники, Паша. - Ты сколько писем за последнее время к нам отправил? - В апреле последнее, - стал вспоминать он. - До этого - в марте одно. Под рождество затем, но это еще в Ростов. Паша сверился про себя - письма все дошли. "В розыске его нету, конечно, - соображал Паша. - Разве что опер не поленится по родственникам пройтись и телефонограмму пришлет." Глеб смотрел на него, как прилежный школьник на учителя. - Дай мне письмо, пожалуйста, - попросил он Надю. Она, поднявшись из кресла, подошла к книжному шкафу, с верхней полки достала письмо и молча подала Паше. - Не понимаю, почему он не сказал маме, - пожал плечами Глеб, покуда Паша внимательно перечитывал написанное Натальей Васильевной. - Это-то как раз совершенно ясно, - не отрываясь от письма, ответил Паша. - Он умный мужик - этот Ватников - я его помню. Те, когда тебя не нашли, решили, наверное, проверить - не знает ли мать чего. Ведь если б она не забеспокоилась, ясно стало бы, что она в курсе. Поэтому, видишь, и обыска делать не стали. Должно быть, проверили, что нет тебя, пока она на огороде была, может, аккуратно посмотрели кое-что по ящикам и ушли. У тебя были записи какие-нибудь? - Я все с собой забрал, - покачал головою Глеб. - Все тут, в рюкзаке. Книжки только остались кое-какие - Библия, псалтирь. Так ведь мама тоже верующая. Старушкам же не запрещено. - А, может быть, что и Ватникову ничего не сказали, - продолжил Паша как бы сам с собою. - Удивительно, конечно, что он не побоялся. И сыном ведь рисковал. На конюшне-то вас никто не видел? - Никто. Я, когда уходил, нарочно пастухам намекнул, будто у председателя сейчас подслушал кое-что - так Андрей попросил. - Умный мужик, - повторил Паша. - Что мне теперь делать, брат? - помолчав, тихо спросил его Глеб. - Я ведь к вам только за советом приехал. Я же понимаю - мне у вас нельзя долго останавливаться. - Я думаю, пару дней он у нас может пожить, - сказала до этого молчавшая Надя и сделала ударение на "пару дней". - Если что, то, разумеется, он нам ничего не говорил, а просто как будто в отпуск навестить приехал. Нужно подыскать ему угол в какой-нибудь деревне поглуше, и придумать историю. У Нади как всегда уже было наготове разумное решение. И Паше как всегда это не понравилось. Помолчав еще какое-то время, он вздохнул. - Ладно, все ясно, - заключил он. - Завтра кое-что попробую разузнать, а там посмотрим... Ну, не вешай нос. Бог даст, образуется все. - чуть улыбнулся он Глебу. - Как это ты там писал в последнем письме: нет в нашей жизни ничего непоправимого? Так? глава 19. ПРИЗНАНИЕ Когда солнечным мартовским днем, выйдя из дома, впервые увидела она Пашу в белом дворе рядом с черной машиной, он показался ей не таким, каким был в действительности. Он посмотрел на нее тогда весело и чуть хитро. Он сказал ей почему-то с легкой иронией в голосе: - С праздником вас. И ей показалось, подумал что-нибудь вроде: "Ага! Не зря я, кажется, сюда приехал." Из машины в это время выходили его жена и сын. Она кивнула ему на ходу. И за целый день ни разу о нем больше не вспомнила. Потом они несколько раз встречались во дворе, здоровались, но взгляд его тогда был уже другим - рассеянно-вежливым и совсем не веселым. Да, кажется, только однажды - в тот первый раз - она и видела его веселым. Теперь ей было понятно, что эта работа в первые же дни все переломала в нем. До дома ее в то время вызвался провожать Харитон. Когда дважды или трижды он встречал их на улице вдвоем, кивал им и - она ясно видела в те секунды - надеялся, что кивком общение их и ограничится. Но Харитон всякий раз протягивал ему руку, и ему приходилось пожимать ее. Кажется, что тогда он уже казался ей интересен. В сравнении с непотопляемой деловитостью Харитона представлялась ей в нем какая-то загадка. Потом однажды вечером он спустился к ней на этаж. - Добрый вечер, - сказал он, улыбнувшись застенчиво, когда она открыла ему входную дверь. - Простите, Вера, не могли бы вы нам помочь? Понимаете, оболтусу моему пара в четверти по литературе светит. Как приехали мы сюда, его учительница трижды к доске вызывала - две двойки, одна тройка с минусом. Он в математике хорошо разбирается, физикой, химией увлекается. А русский с литературой отказывается понимать - ничего с ним поделать не могу. Теперь домашнее сочинение им задали - лирика Лермонтова - для него решающее. Он полдня сегодня сидел, ни строчки не написал. Говорит, не знает, о чем писать. Учительница сказала - за списывание с учебника двойка, а своих мыслей у него нет. Я за него писать не могу - к честности его приучаю; да, по правде, не сказать, что и сам очень разбираюсь. Вы не очень заняты сейчас? Не могли бы посидеть с ним часок, помочь ему? Он вообще-то парень самостоятельный, но тут такая ситуация - новая школа, другие учителя. Он освоиться еще не успел. Плачет - говорит, с двойкой в четверти его в пионеры не примут. - Хорошо, конечно, пусть приходит, - кивнула она. - Спасибо, - поблагодарил он, и пошел к себе. Через минуту к ней спустился Игорь с тетрадкой и книжками, пробормотал: - Здравствуйте, Вера Андреевна. Вид у него был довольно понурый. Они просидели над Лермонтовым гораздо более часа. Сочинительство, в самом деле, давалось Игорю с трудом. Она рассказывала ему о Лермонтове, о его судьбе, о поэзии, о лирике, о вдохновении, о любви. Она объясняла ему: - Стихи - это жизнь поэта. Пушкину для жизни и для стихов всегда хватало того, что он видел сам, что происходило вокруг него. А Лермонтову всегда было этого мало. Ты понимаешь, о чем я говорю? Он кивал и смотрел в стол. - Ну, так запиши. Он писал: "Лермонтову было мало жизни." Он задал ей за все время только один вопрос: - А зачем вообще нужно писать в рифму? Они закончили сочинение за полночь. Последние полчаса Паша провел вместе с ними - только головой качал, наблюдая за их творческим процессом. - Спасибо вам огромное, - сказал он ей, прощаясь. - Отняли у вас вечер. Мне очень неловко, честное слово. - Ничего страшного, - улыбнулась она. - Приходите еще. И он пришел - через день - принес ей плитку шоколада. - Четыре, - сообщил он. - Ну вот видите, - рассмеялась она. - Я тоже не тяну на отлично. - У вас, Вера, отсутствует классовый подход к анализу лирики Лермонтова. Она поставила чайник, разломала шоколад на дольки. Они пили чай под абажуром у нее за столом, рассказывали друг другу о себе. И, кажется, уже тогда она что-то чувствовала к нему, что-то особенное, не похожее на другие чувства. Ей нравилось даже, как он пил чай - почти не отрывая чашки от стола, склоняясь над ней, глядя при этом исподлобья. - Как у вас дела на работе? - в какой-то момент спросила она его. - Освоились? И он сразу как-то потух весь. - Трудно это сказать, - пожал он плечами. - Очень много тут всего... нового. Знаете, Вера, что такое юриспруденция? - добавил он вдруг. - Это вера в то, что человечество способно само организовать свою жизнь. Вера в разум человеческий. С того дня она часто думала о нем. Виделись они не каждый день, а разговаривали и того реже. И она скучала по нему, гадала - зайдет или не зайдет он к ней сегодня, и радовалась всегда, если заходил он - домой или в библиотеку. Собственно, именно этого, только этого и нужно было ей - видеть его почаще, разговаривать, бережно хранить в душе свое новое, ей самой во многом странное, чувство, не рассуждая ни о чем, не загадывая ничего. И так все, наверное, могло бы и продолжаться сколь угодно долго. Потому что, конечно, никогда бы ни слова не сказала она ему об этом, потому что он был женат, потому что все, что могла она представить себе о них - о них вдвоем - было слишком далеким от реальности. Она проснулась в это воскресенье рано, хотя заснула едва не под утро. Она запомнила свой сон. Ей снилось большое безлюдное поместье - барский двухэтажный дом с колоннами, старинный парк. В летние густые сумерки мимо обветшалых статуй, мимо заросшего пруда она шла к дому. И странно - как будто поместье это было ей знакомо. Как будто уже снилось оно ей когда-то. Как будто уже не в первый раз во сне оказывалась она в нем. Полукруглая лестница с двух сторон поднималась ко входу в дом. И когда уже подходила она к ней, из двери наверху вышла молодая женщина с веселыми глазами в сером закрытом платье, в широкополой шляпе, нежно улыбнулась ей. - Nous t'attendons, mon amie. Il y a de'ja' longtemps que tout le monde est la