-- Зуб даю! В смысле, значит, отвечаю. Есть такие. То есть я чо хочу сказать. Я такой же, как все. Зачем мне завидовать? Мог бы, кстати, и дворником работать. А чего? Свежий воздух, сплошная физика. Не то что у меня. Постоянно в "мерсаке", в офисах, в самолете. Для живота опять же полезно. В смысле, значит, когда с метлой... А слева на экране тетеньки и дяденьки угадывают с трех нот мелодии. Толпящиеся у телеэкрана посетители магазина переживают вслух, опережая друг дружку, подсказывают телеучастникам ответы. -- Ну, дубье! Это ж "Остров невезения"! Да остров же! Миронов еще поет! Тьфу!.. -- Утесова называй! Утесова! Вот, дура! Ничего не знает!.. Мимо меня с багровым от возмущения лицом протискивается толстяк в дубленке. Он знает все и про все и потому не в силах больше смотреть. Люди на экране способны довести его до инсульта. А справа человек в каске продолжает обиженно лопотать: -- ..В свете вышеупомянутого пренцендента я бы хотел сказать нижеследующее... Слово "прецедент" столь упорно произносится через лишнее "н", что время от времени я начинаю сомневаться, да правильно ли меня учили? Заглядывая в словарь, убеждаюсь: вроде правильно. Включаю телевизор, а там опять "пренцендент". Не значит ли это, что правда в одном отдельно взятом уме и сердце -- уже вроде как и не правда? И причем здесь словари, если все говорят иначе? Следовательно словарь устарел, надо подправить, сноску сделать на полях, а в школах училкам подсказать, чтобы не морочили зря головы. В конце концов и в хваленой Америке треть населения практически неграмотна. Но живут ведь!.. Бац! На телеэкране снова реклама, пора уходить и мне. Следом за багроволицым. Я разворачиваюсь, и в спину несется бодрое, торопливое: -- ..Многочисленные эксперименты показали, что обычной пасты хватает лишь на половину зубов, при этом зубы выкрашиваются, теряют блеск, покрываются пятнами, заболевают кариесом. Наша паста лечит и чистит все! Зубы, раковины, холодильники, бамперы грузовых машин... -- И еще остается на полотенце родимой, на скважину соседа... -- бормочу я бессмысленно. -- Лучше дай на поллитра, -- умоляет попрошайка на крыльце. я ничего не отвечаю. Интересно, что бы подумал Клод Эмиль Жан Батист Литр, когда услышал, как коверкают его фамилию. Поллитра... Почти культовое словцо. И для меня, между прочим, могло бы таким стать, будь у меня иное ДНК. А что? Очень просто. И не было бы тогда никакой Маришки, и не шуровал бы я курсором по экрану монитора. Жил бы давно в какой-нибудь неблагоустроенной канаве, одевался бы в сто одежек, корешился бы с коллегами в канализационных тоннелях. Кругом темно, крысы, трубы, а у нас праздник. Новый год под журчание фикалиевых вод. Поднимаем смуглые от грязи стопарики, желаем, чтобы всем и за все. Опрокидываем в черные рты, и лица у нас розовеют, в сердцах появляется радость. Еще по одной, и жизнь приобретает вполне приятные очертания. Подумаешь, трубы! В крысу вон можно и бутылкой, зато мы не буржуи какие, и братство наше самое искреннее на свете. Шмыгая обрубками носов, мы рассказываем друг дружке свои истории. И что примечательно, рядовых среди нас нет и быть не может. Все мы бывшие доктора наук, прокуроры и мастера спорта международного класса. Вот тот щуплый, который в крысу с первого раза попал, про Уимблдон рассказывает. Как делал всех одной левой, а после вытачивал на ракетке зарубки. Потом, конечно, слава, виллы, доллары, вечерние возлияния. Постепенно привык. А тот толстяк, что собирает за день больше всех бутылок, когда-то был знаменитым математиком, пару формул открыл, преподавал геометрию в Гарварде. Говорит, тупее тамошних студентов только ихние же пэтэушники. Любой наш троечник там прима. Потому как Россия -- это Россия, а Гарвард -- жуткое место. В классах -- дым коромыслом, на партах в бильярд играют, тут же при всех ширевом балуются, мальчики мальчиков взасос целуют. Свобода нравов, так ее перетак! Полицейские, само собой, наезжают трижды в день. Драчунов растаскивать, трупы в коридорах прибрать, раненых до реанимации подбросить. А шмон у капиталистов запрещен, потому как нарушение прав. И ушлые студентики чего только в карманах не носят. И ножи, и кастеты, и рогатки. Там и рогатки, слышь-ка, не как у нас. Мы-то сами из веток выстругивали, резину докторскую приматывали, кармашек для камней вырезали. А за кордоном все исключительно заводского изготовления -- прицел, резина и шарики из особой стали. Как даст ученичок такой пулькой -- раму деревянную влет прошивает. Но за оружие все равно не считается. Бедной профессуре выдавали мелкокалиберную артиллерию -- револьверы, пистолетики разные. Математик в калибре кое-что смыслил -- сразу себе "Калашников" попросил. Не дали. Объяснили, что с "Калашниковым" можно только доцентам. Он разобиделся и выпил. Потом еще раз -- вместе со студентами в библиотеке. А дальше пошло-поехало... Что и говорить, люди здесь сплошь именитые, да и сам я -- человек далеко не последний. В прошлом -- директор НИИ, лауреат Букера и чего-то там еще на букву "Хе". Имел изобретения, рационализаторские предложения, по вечерам удачно халтурил сторожем за полоклада. В общем -- славно жил. Припеваючи. Или кто не верит?.. Что за вопрос! Разумеется, верят. Безоговорочно. И оттого сидеть среди канализационных труб -- особенно гордо. Закуска -- без вкуса, зато ощущаема пальцами. Хватаешь -- и в рот. В груди жаркие джунгли, соловьи. Песни наружу рвутся, а эхо тут знатное. Поем и понимаем: не хуже Шаляпиных... Не-е-ет!Мы вам не дурно пахнущие бомжики, мы -- сломленные богатыри, в прошлом герои и новаторы, умельцы на все руки, отцы счастливых семейств. И все бы ничего, но время... Время -- наш главный враг. Все идет и катится, как шар. Строго под гору. И будущего нет. Совсем. Потому и ваяем собственное прошлое. Как хотим, как умеем. Создаем фазенды, дворцы и китайские терема, крыши подпираем колоннами, возле парадных размещаем охрану. Небо строго в голубой цвет, леса и долины -- в зеленый. И рыбы в убежавшем времечке у нас ого-го-го сколько, и люди добрее, а трубы не дымят, потому что вовремя выдают пенсию. Сказка, а не жизнь! Не было бы нас, историки давно бы такого понаписали, что все кругом поперевешались. Но не позволим! Встанем грудью и заслоним! Потому что было! И у нас тоже что-то когда-то было... * * * Небо -- нараспашку, горизонты упрятаны за деревянными трибунами. Я на центральном стадионе. Ноги привели, не спрашивая команд и разрешения. Впрочем, загадок тут особых нет, дорожка -- знакомая, мы частенько забредали сюда с Маришкой. Позагорать, когда никто не видит, попрыгать в яму с песком, вволю помахать теннисными ракетками. Но нынче не позагораешь. Да и вид стадиона крайне неопрятен. Две трети скамеек сожжены, тут и там выглядывающий из талого снега мусор. Вместо синиц и воробьев -- смуглое племя воронов, по земле вьются какие-то лохматые кабели, все во власти молодых ватаг. Одни ползают по электронному табло, выкручивая уцелевшие лампочки, другие гоняют по снегу в футбол. И еще одно веяние времени: традиционные парочки вытеснены тройственными союзами. В качестве планеты -- парень, в спутницах -- пара размалеванных пигалиц, чуть реже наблюдаются иные расклады. Ничего не попишешь, новые времена, новые отношения. По гаревой дорожке бредет пьяненький милиционер. Ростику крохотного -- что называется "метр с кепкой". Резиновая дубинка волочится по земле, однако походка -- царственная, хозяйская. Стадион -- его нынешний боевой пост. Веселящаяся шантрапа поглядывает на блюстителя с веселым недоумением. Вот страшно-то!.. Наклонившись, черпаю в пригоршню липкий снег, катаю в крепкий ком. Шлеп! И мимо столба. Да я в него и не целился. Вообще никуда не целился... Невдалеке от меня дети с азартом раскладывают костерок, вкатывают в него автомобильную шину. То-то будет дыма! Самые сметливые незаметно подкладывают в огонь капсюли, проворно отбегают. Треск, грохот, хохот. Что ж, дети -- это наше завтра. Возможно, они и есть мое будущее? Согласно тому же гороскопу? Может, и так... Становится зябко, кажется, и ноги совсем промокли. Бреду к выходу, спотыкаюсь о какие-то камни, балансирую руками на краю свеженьких траншей. Надо бы глядеть в оба, но глядеть хочется совсем в иную сторону -- настолько иную, что одним прыжком я перемахиваю через широченный провал, бодро взбираюсь по глинистому склону. На чудом уцелевшей скамеечке стройная фигурка. Девушка в профиль. Одна-одинешенька. И личико как раз в моем вкусе. Жаль, что именно тогда, когда сил уже нет. Ни на чарующую мимику, ни на обольстительные беседы. День на исходе, праздничный шарик -- не больше яблока и весь в старческих морщинках. Вышел воздух. Иссяк. Просто приближаюсь и сажусь рядом. -- Здравствуй. -- Привет. Голос девушки сух, однако особого отвращения не чувствуется. -- Весь день тебя искал. Честно-честно. -- Меня? -- Конечно, -- я чуть придвигаюсь и кладу голову ей на колени. -- Столько кругом женщин, ты не поверишь! -- и все чужие. -- Да ну? -- Наверное, я уже никого не смогу полюбить. Я дурак и однолюб. -- Ну да? Она не говорит, она просто переставляет слова: "ну да", "да ну", но мне и этого достаточно. -- Да, однолюб, и в этом, если хочешь знать, моя трагедия. -- Хочу, -- Маришка гладит меня по голове, тихо добавляет: -- И моя, наверное, тоже. Я закрываю глаза и вижу жучка, оказавшегося вдруг на кончике былинки посреди зимы. Вот где тоска-то! И хорошо, что жучки этого не понимают. Или все-таки понимают? Так или иначе, но гороскоп сулил встречу, и встреча состоялась. Именно сегодня и именно с будущим. Был жучок, да весь вышел. И в канализационных катакомбах мне, видимо, не жить, бирюзовые глаза не целовать. Мое будущее -- вот оно, рядом. В вязаной шапочке, с чуть надутыми губами. А завтра... Завтра гороскоп обещал мне финансовую удачу, внимание близких и отличное самочувствие. Прямо с самого утра. Но я не обольщаюсь. Слишком уж жирно. Наверняка заработаю острое респираторное заболевание, Маришка сготовит селедку под шубой, и кто-нибудь ласково попросит в долг. И пусть. Что с того, если это только завтра, а пока, слава Богу, еще сегодня. г. Екатеринбург, 1998 г. ОСТРОВА В ОКЕАНЕ -- Люди обязаны быть сомножествами, понимаешь? -- Какими еще сомножествами? -- Ты геометрию помнишь? В школе должна была проходить. -- Наверное, проходила. -- Ну вот. Тогда рисую. Это одно множество точек, а это другое. -- Герман карандашом изображает на вырванном из тетради листе пару овалов. -- Видишь? Сомножествами они станут, если будет соприкосновение. То есть часть точек окажется принадлежащей обоим множествам. -- Это у тебя какие-то облака, а не множества. -- А что такое облако? Тоже множество точек. -- Почему точек? -- Тьфу ты!.. Я ведь условно говорю. Ус-лов-но! Множеством что угодно можно назвать. Вот ты, к примеру, тоже множество. И я множество. Если бы мы были сомножествами, у нас нашлись бы общие интересы, общие темы. -- А у нас их нет? -- У нас их мало. -- Почему? -- Откуда я знаю, -- голос у Германа расстроенный. -- Я из кожи вон лезу, чтобы как-то все склеить. Жизнь нужно связывать, понимаешь? Узелками. Я к тебе петельки выпускаю, ты встречные должна выпускать. Вот и свяжем семейный свитер. -- Свитер? -- Ну, не свитер, -- что-нибудь другое. Не в этом дело. Это я к примеру говорю. Образно. Ирина, не отрываясь, смотрит на него. Глаза у нее красные, чуть поблескивающие, и Герман старается в них не глядеть. -- Сама посуди. Даже сейчас я говорю и говорю, а ты молчишь. Я трачу энергию, а взамен ничего не получаю. -- Можно мне в душ? -- Ирина порывисто поднимается. Герман хмуро кивает. Шуршат удаляющиеся шаги, шумит вода в ванной. Вот и потолковали. Муж и жена. Вчерашние студенты, сегодняшние инженеры. Два абсолютно разных человека. Пройдясь по комнате, он наугад берет с полки книгу, раскрывает на середине. Что-то полудетское -- из обычного Иркиного репертуара. Он кривит губы. Ну как такое можно читать? Ей ведь все-таки не десять лет. И даже не шестнадцать... Пальцы листают страницы. Шрифт крупный, сочный, как зрелые ягоды смородины. Начальные буквы стилизованы под зверей. Вместо "О" -- какая-то узорчатая черепаха, вместо "К" -- огромный олень. Рога оплетены узорчатыми бантами, шерсть золотистая, в кудельках, как у кавказского барашка. Герман кладет книгу на место, яростно растирает лоб. На секунду прислушивается. Но из-за шума воды ничего не слышно. Интересно, плачет она или нет? Наверное, плачет. Ее нельзя ругать, ее можно только хвалить. Есть такой сорт людей. Люди-цветы. Когда вокруг тепло -- расцветают, когда пасмурно -- скукоживаются и погибают. С ними хорошо праздновать и плохо бедовать. Такая вот распрекрасная дилемма. Но ведь радоваться вечно нельзя, жизнь -- это будни, преимущественно серые, как правило нудные, изредка розовые. И каждый день с семи утра, с нервотрепкой на работе, с чугунной головой по возвращению. А праздники -- они потому и праздники, что иногда и не часто. Герман тянет себя за левое ухо. Оно у него чуть меньше правого. Он это заметил еще в детстве, тогда же и решил исправить положение жестокими манипуляциями. Увы, положения исправить не удалось, но привычка дергать себя за ухо осталась. Но это ладно, ухо -- не глаз, его и ваткой в случае чего заткнуть можно, вот у Ирины действительно проблема. Собственную судьбу, людей, весь мир она процеживает через глаза. И радуется глазами, и скучает, и горюет. Верно, из-за глаз он ее и полюбил. Жуткое дело -- глаза козы или барашка. Самые красивые глаза -- у детей и жирафов. У Ирины глаза так и остались детскими. По сию пору, вопреки всем встречным течениям. Хотя она и плавать-то толком не умеет. Озера, моря любит, а плавать вот не выучилась. Зато глаза у нее, как у ребенка. Доброго и доверчивого. Иногда Герман просит ее улыбнуться. Особенным образом -- без помощи губ и иной мимики. Если настроение у Ирины подходящее, она соглашается. А он глядит и тоже на какие-то секунды превращается в ребенка, которому показывают удивительный фокус. И не понять, как это ей удается. Рот -- неподвижен, лицо серьезно, и вдруг -- раз! Ресницы дрогнули, от глаз протянулись легкие лучики, зрачки засияли, разливая по радужке игривые всполохи. Закрой лицо шалью, оставь только глаза, и все равно поймешь: улыбается. Он и поцеловал ее первый раз -- не в губы, не в щечку, а именно в глаза... Осторожно Герман крадется в прихожую, замирает рядом с дверью в ванную. Но вода бурлит и ничего не слышно. Может, и хорошо, что не слышно. Разве можно подслушивать?.. Устыдившись собственного поведения, он возвращается в комнату. Быстро раздевшись, укладывается спать. Лучшее лекарство от стресса - - сон. А она уже не плачет. Ванна -- не океан и не море, чтобы ее подсаливать слезами. Обида прошла, анаконда, обвившая грудную клетку тугими кольцами, задремала, расслабив ленточные мускулы. Теперь можно дышать, можно вновь любоваться миром. Мир для того ведь и создан, разве нет?.. Вода гремит подобием крохотного водопада. Мореплаватели прикладывают к глазам козырьки ладоней, спешно отворачивают в сторону. Крышка от мыльницы, самонадеянный дредноут, неосторожно приближается к мощной струе и тут же идет ко дну. Даже в этом небольшом водоеме жизнь подчас сурова. Ужас теснит красоту, и последней непросто выйти в победители. Но она все-таки выходит. Ирина быстро достает со дна утопленную мыльницу, водружает в док -- плетеную корзинку, в компанию к куску пемзы и свернутой в клубок мочалке. Все члены экипажа спасены -- лишь чуточку хлебнули воды, ошарашено озираются, не веря в столь чудесное избавление. А Ирина занята уже другим. Ладонь с шампунью она подставляет под струю водопада, и ванна быстро заполняется пеной. Пузырчатая масса искрится под стоваттными лучами, снежными холмами лепится к согнутым ногам. Точно два острова колени торчат из воды, вокруг каждого кружевное белое жабо. Вот так и они с Германом. И никакие они не множества, они -- острова. Он -- остров, и она -- остров. А между ними широкая полоса воды. Пролив Лаперуза. Можно пускать друг к другу кораблики, обмениваться световыми сигналами и не более того. Ладонями она гонит волны, поднимает маленькую бурю. Ничего не меняется, лишь пены чуть прибывает, а колени становятся блестящими, точно лысины стареньких вельмож из чеховских кинолент. Настенное зеркало покрывает антарктический туман. Оно ничего уже не отражает, оно -- само по себе. Если чуть прищуриться, можно увидеть в нем самые причудливые фигуры. Некоторые из них даже способны передвигаться. Но сегодня смотреть в зеркало не хочется. Из головы не выходят слова Германа о сомножествах. Видимо, в чем-то он прав. Они соприкасаются каждый день, а общих точек у них почему-то нет. Семейный свитер вязать не получается, и длинное, дремлющее на груди тело анаконды, вновь начинает пробуждаться. Ирина разгоняет пену и глядит на собственное тело. Еще одно из сотен крохотных "дежа вю". Смешно, но когда-то она искренне любовалась своим телом, почти восхищалась, наперед предчувствуя восторг того, кому все это достанется. Каким счастливцем представлялся плывущий к ней под алыми парусами герой. Он пребывал еще в пути, но за мужество и терпение, за жестокие шторма ему уже готовили щедрый приз. Везунчик, он даже не представлял -- какой! Не смел надеяться, что приз этот будет носить на руках. Бережно, трепетно, всю свою жизнь. Глупая, наивная дурочка... Ирина колышет воду, и вместе с ней колышутся очертания ее утонувшего тела. Ноги сливаются в единое целое, и вот она уже русалка. Красивая, сильная, волею судьбы упакованная в эмалированную ванну. Ирина выбирается из воды, выдергивает из слива пробку. Обмотавшись полотенцем, выскальзывает в коридор. Еще светло, но Герман, конечно, уже спит. Он всегда быстро засыпает, когда расстроен. Своеобразная защита организма от обид, от ежедневной инфляции. У нее так не получается, у нее все наоборот. Стресс вызывает бессонницу, и она бродит кругами по комнате, как дремлющий одним полушарием дельфин. Дельфинам нельзя спать. Они дышут воздухом. Если заснут, могут утонуть и никогда больше не проснуться. Поэтому, бедные, они только дремлют. То левым полушарием, то правым. И плавают попеременно -- то по часовой стрелке, то против. Ирина приближается к окну. За ним двор с тополями и редкой сиренью. Сирень каждую весну обламывают на букеты, и потому тополиного пуха все больше, а сиреневого цвета все меньше. Скоро букеты будет делать не из чего, тогда, наверное, возьмутся за тополя. Налетает ветер, полиэтиленовый пакет раздутым шариком поднимается ввысь и застревает в ветвях. Мимо по тротуару бредут трое: с багровым лицом мужчина, за ним женщина с авоськами, на отдалении зареванный карапуз. Еще одна семья. Еще три острова в океане... Ирина вспоминает, что так, кажется, назывался какой-то роман у Хэмингуэя. Герман любит Хэмингуэя, а она нет. Хэмингуэй ходил смотреть бой быков, радовался крови. Она такие вещи не переносит. Но роман такой у него точно был. Что-то и где-то она об этом слышала. Ирина отходит от окна и не сразу отыскивает в шкафу нужную книгу. Забираясь с ногами в кресло, включает торшер и начинает читать "Острова в океане". Ей чудится, что монолог Германа будет продолжен, что-то важное она наконец откроет и поймет, но, увы, книга совсем о другом. Чужая война, столь не похожая на нашу, -- сытая, с дорогими напитками и непременными сигарами, -- совершенно не задевает. Ирине становится скучно, она листает быстрее. Сначала к середине, а потом и к концу. Увы, книга и впрямь о чужом, постороннем, непонятном. Она со вздохом откладывает пухлый томик, накинув на ноги плед, задумывается. Проходит минута, другая, и Ирина ловит себя на том, что улыбается. Ей снова становится хорошо. Беспричинно и потому особенно остро. Возможно, и Герману сейчас хорошо. Он спит и отдыхает во сне от нее. Может быть, играет с друзьями в футбол. Ноги его чуть подергиваются, наверное, он каждую минуту забивает голы. Она смотрит в пустоту, а за тюлевой занавеской, точно на театральной сцене, одно за другим зажигаются окна противоположного здания. Это безумно красиво. Артисты возвращаются с работы домой, наскоро гримируются и начинают играть главную роль своей жизни. К островам приделывают моторчики, в землю вкапывают мачты с парусами, кто-то пытается засыпать проливы щебнем и глиной, кто-то строит плоты и паромы. Как обычно у кого-то получается, у кого-то не очень. Островам в океане сложно перемещаться. Они как зубы корнями уходят в далекое дно, и десна держат крепко. Очень и очень крепко. А у Хэмингуэя почему-то про это ничего не сказано. А жаль. Название такое хорошее. Грустное... г. Екатеринбург, 1996 г.