лжецов, которые уверяют вас, будто возможно устроить на земле такие порядки, когда не будет бедных. Нас Бог не для счастья послал на землю. Тех, кто не верует в Бога, не слушайте и гоните от своих жилищ, чтобы они не развратили ваших ближних и детей ваших. Бог в десяти заповедях не велел пожелать себе дома ближнего, ни села его, ни вола его, а они научают жечь и грабить чужое достояние", - Антоний закончил проповедь и, поклонившись слушавшим его, удалился согбенный. - Владыка, - обратился Константин к Антонию, - вещи упакованы. Все церковное управление уже в Новороссийске. Ждать боле нельзя. - Антоний долго молчал и, после некоторых колебаний, неуверенно кивнул головой. - Нельзя. Глава 10 Варя побросала кой-какие вещицы в деревянный чемоданчик и незаметно шмыгнула за дверь. Она потом, завтра, придет на вокзал и попрощается со всеми. Так будет лучше. - Я пришла, Степа, - поставила Варвара чемодан у входа и обессиленно опустилась на табурет. - Я пришла насовсем. - Варька, - Степан бросился ей навстречу, схватил ее вещи, подбежал к колченогому комоду, открыл со скрипом ящик и, вытряхнув Варино добро, задвинул его обратно. - Я знал, Варька, что ты придешь. А твои что? - спросил он взволнованно. - Я никому ничего не сказала. Я поступила подло и отвратительно, но я ни хочу расспросов, ни хочу уговоров - я ничего не хочу. Степан нежно обнял Варвару, но она оттолкнула его: - Я ничего не хочу, - повторила девушка. Ветер швырял по платформе шуршащие листья, грязные клочки бумаги, горстки серого колючего снега. Туда-сюда сновали красноармейцы в драных шинелях. Толстая баба, торговавшая серым хлебом, вдруг визгливо заорала на мальчонку, выхватившего с лотка булку и, вонзая в вязкую мякоть гнилые зубы, бросившегося наутек. На вокзале была страшная суматоха, давка, плачь, матерщина. Снующая туда-сюда солдатня, раскрасневшиеся и взволнованные провожающие и отъезжающие - это был не вокзал, а взбесившийся базар, на котором орали на разных языках, не понимая друг друга. Скорей, скорей бежать - до того опостылел весь этот кавардак, эти черные суматошные дни. Скорей уехать, куда угодно, куда глаза глядят, лишь бы не оказаться в лапах у обезумевшей толпы. Паровоз, вздохнув тяжело, дал прощальный гудок. Варвара подбежала, когда отец уже стоял на подножке. Она очень боялась, что не успеет, и когда рука ее схватила руку отца, она зарыдала отчаянно, сразу, не успев еще сказать ни слова. Константин спрыгнул с подножки. - Варенька, Варюшка-Варвара. Нехорошо как-то все получилось, - целовал он ее в мокрые щеки. - Доченька, нехорошо как-то. - Папа, прости меня, если можешь. Прости свою непутевую дочь, - уткнувшись в теплую мягкую грудь отца, сквозь слезы с трудом выдавила из себя девушка. - Ты понимаешь, папа, оказывается, я не могу без Степана. Я и тебя люблю и братьев, но Степан - это другое. Ты понимаешь меня? - Я понимаю, - вздохнул Константин. - Ты взрослая, дочь. Ты вправе сама решать за себя, - погладил он ее по голове и крепко прижал к себе. - А где братья? - подняла голову Варя. - Они остаются пока, позднее поедут. Мы простились дома. Так легчеТы зайди к ним, Варюшка. И потом..., - Константин замялся и неуверенно посмотрел на дочь, - они поедут позднее, - повторил он, - и, может быть, ты изменишь свое решение? - Мне тяжело говорить об этом, очень тяжело, но... Я все же останусь, папа. А к братьям я зайду. Паровоз дернулся, еще раз тяжко вздохнул напоследок и, пронзительно взвизгнув, начал набирать ход. - Папа! - закричала Варя и побежала вслед за паровозом. - Папочка! Я не знаю, может быть, все еще изменится. Я, может быть, с братьями... Папа-а-а! Словно река хлынула вслед удаляющемуся, ухающему паровозу. С воплями и криками людская масса дернулась вперед, потекла, закачалась, завыла, бросилась вдогонку. Крики и плач неслись отовсюду - черная машина, тяжело дыша, увозила в неизвестность тех, кто не мог без слез смотреть на гибнущую Россию. Варвара шла пустынными неживыми улицам. Казалось, что вся жизнь сосредоточена сегодня на вокзале. Там плакали, давали советы, обнимались, объяснялись в любви, говорили о встрече, не надеясь, что она может когда-нибудь состояться. Шаль сползла на плечи, холод заползал под суконный жакет, а Варвара брела, не поднимая головы и ничего не замечая вокруг. Сердце щемило. Варя кляла себя, что плохо поступила с самыми дорогими для нее людьми, что по-хорошему не простилась с отцом, что не посоветовалась с братьями. Кто его знает, сможет ли она снова прильнуть к теплой отцовской груди. Надо обязательно зайти домой и повидаться с Борисом и Сергеем. Как все глупо. Глупо и плохо. Вагоны гулко стучали по рельсам. Они ползли не торопясь, везя в своем чреве немыслимую массу народа. Константину с Антонием достался вагон третьего класса. В купе набилось человек восемнадцать, было невыносимо тесно, но зато тепло. Константин примостился у окна, за которым мелькали деревья, махая вслед голыми жалкими ветками. Харьков остался позади, и там, в чужом теперь, голодном и недобром городе, его взрослые дети. Он думал о Варваре. Смутное время сильно изменило молодых. Слишком уж они стали скорыми на решение. Нет, скорыми-то ладно - слишком смелыми. Ведь и он был когда-то молод, влюблен, но вот так, как поступила его дочь, вот так он бы не смог. Да ладно. Бог рассудит. В сущности, Варька неплохая девчонка. Время во всем виновато. А может быть она права. Она нашла выход, любовь оказалась сильней и помогла определиться ей. А вот он, Константин, верно ли поступает он? Куда едет он и зачем? По- божески ли , бросив родное гнездо, лететь в чужие края? Простит ли его Шурочка, оставшаяся за тысячи верст, одна, в холодной земле? Тщетно будет ждать она поклона, никто не оросит слезами ее маленький, заросший уже, наверное, травою, холмик. Константин с трудом протиснулся в тамбур. Здесь было довольно холодно, но ему необходимо было освежить свои воспаленные мысли. "Как умру, как умру я, похоронят меня, и родные не узнают, где могилка моя...", - услышал он почти над самым ухом пропитый сиплый голос: - Святой отец, выпьешь ли со мной? Одному пить тоскливо как-то, - прошамкал лохматый беззубый старик, протягивая Константину наполовину опорожненную бутылку. - Спасибо, милый. Ступай с богом. Не пью я и тебе, наверное, лишко будет, - покачал головой Константин. - Мне лишко? Эт-ты зря - мы до сулейки привычные. А как без сулейки-то? Без нее нельзя. Зимой приложишься к ней - холод не страшен, а в жару глотнешь - и птахи веселее чивкать начинают, - взглянул старик веселым глазом на священника, - второй его глаз был закрыт большим неприятным бельмом. Константин пристально вгляделся в дряблое, грязное лицо старика. Что-то знакомое мелькнуло в его облике, хотя он мог поручиться, что никогда прежде не видал этого нечесаного чумазого пьяницу. Но слова, сказанные им про птах и сулейку, показались когда-то и где-то уже слышанными. Константин молча глядел на старика и вдруг, ему даже стало немного не по себе, вдруг вспомнил, как давным-давно ехал он в Котельнич, и лохматый болтливый мужик развлекал его разговорами всю дорогу. - Пронька? - неуверенно спросил он. Старик ошалело посмотрел глазом на Константина, перекрестился и прошамкал: - Святой отец, батюшка родный, ты никак ясновидящий? Ну, Пронька я, а ты откель знаешь? - Пронька, - повторил Константин, - надо же. Бог ты мой! Откуда ж ты здесь? - Святой отец, а ты откель знаешь-то меня? - дрожал от нетерпения старик. - Помнишь девяносто второй год... Я, молодой тогда, ехал после семинарии в Котельнич, и ты вез меня с Вятки до самого места. - Кхе, кхе, - почесал затылок Пронька. - Кхе, кхе, да скольких же я перевозил, рази всех упомнишь? Хотя, постой... Что-то было, вроде..., - старик сильно задумался, сплюнул и, хлопнув себя по худым бокам, почти прокричал, - было, конечно, было. В Быстрице мы тогда заночевали. - Пронька..., - смотрел на него во все глаза Константин, и тоска по давно ушедшему бередила его сердце. - Неисповедимы пути Господни. Что же ты делаешь тут? Что занесло тебя в экую даль? - Э-э, святой отец, жизнь - штука длинная и непредсказуемая. Где только не носило меня. Здесь вот не был еще... Эх, святой отец, поганая штука - жизнь. Это ты, небось, на прогулку едешь. У тебя, небось, жизнь хороша была все эти годы - вон добрый какой, - кивнул он на круглый живот Константина. - А мы, простой народ, каши из топора вдоволь нахлебались. Я ведь чего по миру-то пошел? Думаешь, пьянчуга старый работать не хочет, думаешь, легко вот так, копейку в шапку собирать? Нравится, думаешь? Нет, родимый. Промысел этот новый для меня. Как большевики-то к власти пришли, тут моя жизнь и кончилась. Все забрали. Под чистую. Я на ноги-то прилично встал. Лошадь у меня крепкая была, вторую прикупил, - на хлеб с маслицем хватало. Я ведь извозом, почитай, всегда занимался. Ну а тут погром пошел, добро нажитое давай в общую кучу... Лошадей отобрали. Женку мою...., - старик высморкался, сплюнул смачно и продолжал, - женку мою в расход пустили... Эх, какая баба была! Душа - во, и сама такая же, обхватить - рук не хватит. За кобылу заступилась, и..., пиф-паф - не стало бабы. Один я остался - ни лошадок, ни женки. Куда мне, чего? Вот и пошел я по миру. Лошадь мне не купить боле... Вот и пошел я... Пронька еще говорил и говорил о своей нелегкой жизни, время от времени припадая беззубым ртом к сулейке, потом попросил у Константина копеечку и довольный поковылял дальше, ни разу не оглянувшись на оставшегося стоять в растерянности "святого отца". Последняя ниточка оборвалась, и этот беззубый старик, который только что скрылся в следующем вагоне, унес с собою воспоминания о юности и о родимой далекой Вятке. Хлопнувшая в тамбуре дверь, словно захлопнула последнюю страницу, где черным по белому красиво было написано о любви, о доме, о теплом дожде и ярком солнце... Следующая страница была пуста... В Новороссийск приехали часов в шесть вечера и разместились в соборном доме, а на другой день Антоний отслужил торжественную литургию. Пробыли здесь не долго. Вскоре после прибытия началась страшная суматоха, большевики, озверевшие до предела, расстреливали всех, кто был не угоден им. Многих жителей без суда и следствия вешали прямо на улицах. Снаряды рвались почти в центре города, наполняя воздух свистом и грохотом и наводя на округу непередаваемый ужас. Константину было страшно. Он вспомнил Варины глаза, ее слезы, и ему захотелось вернуться обратно, чтобы прижать дочь к себе и никогда уже больше не разлучаться с нею. Поздно, поздно, поздно... Двенадцатого марта вещи были уложены, но в самый последний момент, когда все квартиранты съехали, Константин окончательно засомневался в правильности своего решения. - Верно ли поступаем мы, оставляя здесь тех, кто именно сейчас более всего нуждается в нашей помощи? - спросил он Антония. - Не вернуться ли нам домой? - Константин задумчиво посмотрел на митрополита, помолчал и, покачав головой, сам же ответил на свой вопрос. - Поздно, назад дороги нет. Мы уже не сможем возвратиться, нам просто-напросто не дадут этого сделать. Надо ехать. В комнату заглянул командир только что прибывшего белогвардейского полка: - Мне велено справиться, когда и на каком пароходе поедет владыка,-отчеканил он. Антоний сел в кресло и уверенно проговорил: - Владыка никуда не поедет. Отправляйтесь без меня. Ты прав, - повернулся он к Константину. - Мы нужнее здесь. И не все ли равно, где умирать. Константин пришел в замешательство - получается, что это он повинен в том, что митрополит изменил свое решение. Попросив прощения, он быстро вышел из комнаты и пошел доложить об изменившихся планах Антония. Придумали хитрость. Один из ехавших вместе со всеми протоиерей отправился к грекам просить их о помощи. Через полчаса греки вошли к митрополиту: - Владыка,- обратились они к нему, - пожалуйте на пароход "Эливзис" отслужить молебен по случаю взятия греками святой Софии в Константинополе. Антоний утвердительно кивнул и, сев в лазаретный автомобиль, отправился на пароход. Оставшиеся его вещи поехали на другом автомобиле следом за ним. Пароход отчалил. На пристани ржали лошади, слышались выстрелы и взрывы, вопли и стенания. Назад дороги не было никому. Перед тем, как взойти на палубу, Константин успел взять горстку родной земли. Он сжимал ее в руке и неотрывно глядел на удаляющийся берег. "Я вернусь сюда, обязательно вернусь, - горестно думал он, - во имя дедов моих, моего отца, моих детей. Это их и моя земля. Я должен быть рядом с могилами тех, кто дал мне жизнь, кто любил меня всем сердцем, кто верил и нуждался во мне. Я обязательно вернусь". Белое неласковое солнце скатилось за горизонт. С пронзительным криком носились над головой толстобрюхие чайки, и крик их, так похожий на плач младенца, рвал душу. Низко, почти касаясь человека, в одиночестве стоявшего на ветру и печально устремившего взор свой в морскую пучину, с жалобным криком пронеслась одна из птиц, стукнулась сильным крылом своим о борт и, протяжно вскрикнув последний раз, быстро исчезла в темной ледяной купели. Было холодно, но Константин стоял на палубе и не хотел спускаться в каюту. Налетевший с берега ветер распахнул полы его ризы, бросив в лицо холодными брызгами. Он снял с головы камилавку, боясь, что ветер может кинуть ее в воду. Скупая мужская слеза скатилась по щеке, смешавшись с солеными морскими каплями. Стемнело, а Константин все стоял и стоял, задумчиво глядя туда, где остался до боли родной берег. Где-то невдалеке плескались дельфины, светились от сияния луны в черной безмолвной бездне медузы, на небе грустно подмигивали холодные недосягаемые звезды. Родная земля осталась далеко позади... 19 ноября 1920 года под предводительством Главнокомандующего русской армией генерала Петра Врангеля к Царьграду прибыли и сосредоточились на Босфоре более сотни кораблей русского и иностранного флотов, переполненные русскими людьми. Около ста пятидесяти тысяч человек, в числе которых свыше ста тысяч воинских чинов, воевавших с большевиками, тысячи раненых и больных, воспитанники военно-учебных заведений, женщины и дети, - все они бежали от грязного произвола не потому, что не любили Россию, а потому, что им не было мочи смотреть на все те злодеяния, которые чинили большевики под видом гуманных и чистых идей. Среди прибывших в Константинополь были и архипастыри во главе с владыкой Антонием, и русские офицеры, ученые и литераторы, интеллигенция, представители всех классов России. Душа России, захлебнувшаяся кровавыми большевистскими расправами, оказалась на маленьком пятачке, заменившем многострадальную родину, где жизнь продолжалась, несмотря ни на что, и мысль, что положение изгнанников - явление кратковременное, что нелепость большевистского режима очевидна, не покидала их ни на минуту. В этот же день на пароходе "Великий князь Александр Михайвич"состоялось первое заграничное заседание Высшего церковного управления на Юге России, в котором принимали участие митрополит Антоний, митрополит Херсонский и Одесский Платон, архиепископ Полтавский и Переяславский Феофан, Управляющий военным и морским духовенством епископ Вениамин, протоиерей города Севастополя отец Георгий Спасский... Совет обратился к генералу Врангелю с просьбой о помощи с его стороны в организации Высшего органа церковного управления по делам церковной жизни беженцев и Армии в Константинополе. Позднее газеты сообщат, что апостольский делегат Римско-католической церкви в Константинополе предложил митрополиту Антонию содержание, достойное его высокого положения, впредь до его возвращения в Россию, но митрополит отклонил это предложение, заявив, что он предпочитает разделить судьбу рядовой русской эмиграции. Все понимали, что Константинополь является временным прибежищем, и почти сразу после прибытия с поручением выяснить возможность переезда русских иерархов в Сербию был командирован секретарь Высшего церковного управления. Сербский патриарх передал с посыльным, что с удовольствием предоставит русскому митрополиту возможность жить в Карловицах в Патриаршем дворце, остальных же распределит в Сербские монастыри. Зимой 1921 года иерархи прибыли в Сербию. Глава 11 Ужасное зрелище представлял собою Белград. Тысячи беженцев наводнили его улицы: измученные, истощенные, в жалких лохмотьях, они слонялись по городу, натыкаясь друга на друга, голодными глазами заглядывая в витрины магазинов и горестно вздыхая об оставленном доме. Югославские власти опасались, что русские могут стать разносчиками тифа, который свирепствовал в Новороссийске, но, надо отдать им должное, они достойно приняли русских беженцев, среди которых были беспомощные старики, убогие, больные туберкулезом, приняли всех, как подобает поступить истинным христианам. Сербская интеллигенция, составляющая правящий класс нового государства - Югославии, в большинстве своем была европейского воспитания и в православной церкви видела только лишь одно из проявлений своей прошлой исторической государственности, к России же и ее представителям относилась хотя и с симпатией, но считала их отжившими навсегда. Поэтому и появление в России большевизма сербы объясняли отсталостью русских братьев. Но в молодом государстве чувствовался недостаток в культурных силах и "отсталые русские братья" с профессорскими званиями получили кафедры в университетах и различных министерствах. Русские же церковные деятели смогли найти опору в личных симпатиях сербов-русофилов, к числу которых принадлежал король Александр и глава Сербской православной церкви патриарх Димитрий, который радушно встретил русских патриархов и распределил их на жительство в сербские монастыри. Сам патриарх Димитрий, в бытность его сербским митрополитом, в 1913 году посетил Россию во время празднования трехсотлетия Дома Романовых и лично познакомился с владыкой Антонием, от которого получил в подарок в Почаевской лавре для служений архиерейское облачение. Теперь более 250 русских священников нашли себе приходские места в Сербской патриархии. Многое передумал Константин за время своего скитания. Он смутно представлял уже свое предназначение на земле. А потом вдруг, в какой-то момент, ясно почувствовал, осознал, что есть его жизнь, и для чего он явился в этот мир. Едва нога его переступила монастырский порог, Константин понял, что все прошлые годы он лишь готовил себя для того, чтобы отдать свое сердце, свой ум, свою душу в руки Всевышнего. Он вспомнил, как в детстве, приходя в светлый храм и глядя на лик святого Кирилла, слышал его слова: "Живи в молитве!" "Этот момент настал, я шел к нему всю жизнь", - решил Константин. Он постригся в монахи и отныне стал носить имя инока Кирилла. Началась его новая жизнь. Монастырь, где поселился Константин, был похож на белый корабль, спустившийся с небес в райский уголок. Окруженный со всех сторон могучими деревьями он, тихий и уютный, располагал полностью уйти в молитвы и просить о помиловании заблудших душ. Келья Кирилла-Константина была скромна: белые ситцевые занавеси на окнах, образа святых в углу, узкая железная кровать да стол, застланный неяркой скатертью, на котором в простой рамке стояла фотография его детей, - самая бесценная для Кирилла вещь. Перед сном он брал фото в руки и, вглядываясь в родное лицо дочери, шептал молитву, прося у Господа милости его девочке. Он был спокоен за сынов, которые вскоре приехали следом за ним, и только воспоминания о Варваре не давали спокойно спать по ночам. Минул год, как он покинул Россию, а весточки от дочери не было ни одной. Он часто писал ей, но ответа ждал тщетно - письма не приходили. Вести, доходившие с его родины, были более чем ужасны, и родительское сердце не находило покоя. "На Волге смерть грозит 50 миллионам людей, если туда не будут поставлены съестные продукты", - писала "Трибюн дэ Лозанн". "Я исследовал все голодающие области Татарской республики. Положение хуже, чем мы думали. Нужно хлеба и еще раз хлеба. Дети умирают кучами. Тиф здесь свирепствует. Госпитали пустуют вследствие недостатка пищи",- говорил глава делегации, посланной в Россию немецким Красным Крестом. И повсюду сплошное царство голода. В молчаливые кладбища превратились вымершие деревни. Россия скатилась назад, в средневековье. Людоедство стало бытовым явлением, как это было некогда во время осады Иерусалима, и "руки мягкосердных женщин варят детей своих, чтобы они были для них пищею". "Не покупайте в неизвестных местах мясной пищи, так как она может быть приготовлена из человеческого мяса", - предупреждали тех, кто собирался путешествовать по России. На глазах у всего мира вымирал великий народ. Вести, доходившие с родины, были более чем ужасны... Варвара, Варюшка-Варвара... Варя лежала на койке и чувствовала, как малыш толкал ее в живот своими слабенькими ножками. Он просил есть, а есть было нечего. Неделю назад Степан отправился неведомо куда, чтобы добыть жене и нерожденному еще дитяти кусок хлеба, - все запасы, которые имелись в доме, давно были съедены. Варя смотрела на цветок, засыхающий на окне, и ей казалось, что вместо листьев на стеблях висят кругляшки колбасы, источающие пряный запах. С трудом поднявшись, она подошла к окну, жадно схватила стебель и поняла, что сходит от голода с ума, - запах исчез, а в руках шуршал полузеленый лист. "Боже милостивый, где же Степан?"- думала она. Сунув в рот цветочный листок и поморщившись от горечи, все же прожевала его, проглотила и запила теплой водой. Малыш сердито постучал в живот. Год назад, сразу после того, как уехали из Харькова отец и братья, Варвара со Степаном переселились в дом Вариного отца, а ровно через неделю к ним пришли большевики и потребовали, чтобы они немедленно освободили его для размещения временного лазарета. Противиться не было смысла, Варе сразу намекнули, что ей не мешало бы поостеречься, что придет и ее час, и вспомнится, чья она дочка. Варя со Степаном собрали вещи и, от греха подальше, ушли из города. Они долго скитались, пока не наткнулись на одинокую, брошенную кем-то полуразвалившуюся мазанку. Степан вернулся ночью, измученный, еле держась на ногах, и, вытряхнув из котомки содержимое, выдохнул: "Вот!". Варя ахнула: "Где ты это взял, Степа?". Она перебирала надкусанные засохшие пирожки, мятые куски хлеба, вареные яйца и, с жадностью запихивая все подряд в рот, спрашивала не переставая: "Где ты это взял?". Степан махнул рукой и, не снимая грязных сапог, повалился на кровать, тут же захрапев. Сколько потом ни спрашивала его Варвара где он достал хлеба, Степан только хмуро отмалчивался в ответ. Муж Варвары рвался в город в надежде, что там давно забыли о существовании поповской дочки, но Варино положение не позволяло оставить ее одну. Варя родила в самую распутицу. Мальчик был очень слаб, пискляв, он беспомощно тыкался влажными губками в пустую материнскую грудь и, не найдя там ни капли молока, заливался плачем. - Надо к людям подаваться, - говорил Степан, - с людьми все легче, чем здесь, одним. - Боюсь я, Степа, - отмахивалась Варвара. - Нельзя нам пока. Жилось им трудно. Постоянный голод ожесточал. Степан то и дело отлучался в поисках заработков, чтобы хоть как-то кормить семью, а Варвара, оставшись одна, все чаще вспоминала отца, Сергея, Бориса, жалея, что осталась здесь, в голодной разлагающейся России. Не одно письмо отправила Варя отцу в надежде, что они найдут адресата, но письма терялись где-то, а она все ждала и ждала теплых родительских слов. Со Степаном не клеилось. Временами горячее чувство захлестывало ее, она глядела на мужа, крепко прижимаясь к нему, и ей казалось, что никого нет роднее на белом свете, что она жизнь за него отдать может, вынести все невзгоды, - лишь бы он был здесь, с ней, целовал ее, гладил, говорил о любви... Порою же ей ненавистен был его взгляд, его теплые слова обволакивали сердце не теплом, а ледяным, колючим холодом. В эти минуты она винила Степана в том, что из-за него не уехала вместе с родными, что нет писем от отца, что голодно и мерзко в чужом неуютном доме... Степан чувствовал перемену к себе, тяжело переживал, но отмалчивался и старался не досаждать Варе. Он понимал, что тоска снедает ее сердце, но верил, что страсти улягутся и вновь в их отношениях будет все, как прежде. Год еще они прожили вдали от людей, а когда их малыш, которого Варя назвала в честь отца Костиком, встал на ножки и самостоятельно побежал, решили вернуться домой. Глава 12 Горячий сухой ветер обжигал лицо, шелестя в поникшей от засухи листве. Земля потрескалась и просила пить. Небеса словно обиделись на весь мир, - они синели огромными глазищами, хлопали белесыми мохнатыми ресницами, улыбались жарко и берегли влагу для какого-то, видно, особого случая. А может быть, вдоволь насмотревшись на людские слезы, не хотели расточать свои... Скрипучая телега с расхлябанными колесами подскакивала на ухабах, поднимая клубы дорожной пыли, оседавшей на лицах унылых путников. Кой-где на обочинах разбитой дороги попадались оставленные повозки с полусгнившим тряпьем да смердящие, засиженные мухами, дохлые, с оголенными ребрами лошади. Уже час, как Степан с Варварой выехали с обжитого ими хуторка, направляясь в сторону Харькова. Они решили повернуть на небольшую станцию, чтобы набрать немного воды. Запасы, которые взяли с собой, кончились, и Костик канючил, постоянно облизывая сухие губы. - Куда прете? - услышали они, не успев еще подъехать к станции, окрик солдата, стоявшего с винтовкой наперевес. - Видите, чегось деется, - махнул он куда-то в сторону. - Не положено пущать! - Водички бы нам, - жалобно попросила Варвара. - Не положено, - снова рыкнул солдат. - Малец пить просит, - и, словно в подтверждение, Костик заныл, сунув в рот грязный палец и сердито уставившись на грозного дядьку. - А-а, дело ваше, как хотите, мне-то что, - опустил постовой винтовку. Необъятный ужас охватил Варвару и Степана, едва лишь они подъехали к убогому зданию, называвшемуся вокзалом. То был вовсе не вокзал, а кладбище гниющих трупов, до того он был переполнен умершими и обреченными на смерть. Его маленький залик, грязный куцый буфет - все было завалено неподвижно лежащими телами. Тиф, который не удавалось усмирить, ежедневно приводил сюда сотни страдальцев и безжалостной рукой бросал их на гнилую, загаженную и кишащую паразитами солому. Живые и мертвые тела лежали вперемешку, живые и мертвые... И жуткая смердящая тишина лишь изредка прерывалась бессмысленным бредом боровшихся со смертью. Иногда живой еще получеловек - полутруп, перепутав время, бытие и небытие, под впечатлением сладких грез, которыми завлекала его старуха-смерть, обнимал мертвого соседа и так, не разжимая объятий, уходил в иной, лучший, быть может, мир. А ночью, в зловещей тишине, слышался только хрип умирающих да писк крыс, устраивающих свои адские игры на тифозных трупах. - Пойдем отсюда, - увидев мертвенно-бледное лицо жены, прошептал деревянным языком Степан. Они долго ехали, не проронив ни слова, они потом никогда не напомнят друг другу об увиденном, но всегда пред их глазами будет вновь и вновь всплывать ужасная картина смерти. - Домой, Степушка, едем, - невесело проговорила Варвара. - Домой едем, а тяжесть какая-то на душе. Как-то там дом наш? Сердце болит у меня. Степан крепко сжал Варину руку и вздохнул, ничего не ответив. Ходили слухи, что недобро в Харькове. А где добро? Отовсюду слышны стенания, но, как бы то ни было, дома все одно лучше. Нет, ничего не случилось, дом стоял на прежнем месте, но вырванные с петель ворота скрипели на всю улицу, как бы желая упредить хозяев о своей неухоженности и запущенности: лазарет давно съехал, оставив после себя обрывки окровавленных бинтов, пару выбитых окон, да расколотые иконы, валявшиеся в куче мусора посередь двора. Печален и несчастен был некогда ухоженный дворик. Развалившаяся, изувеченная беседка молчаливым укором возвышалась над останками когда-то добротного и гостеприимного подворья. Варя не плакала. Она остановилась, как вкопанная, и лишь тяжелый вздох и поджатые губы выдавали ее состояние. Не успели они появиться в городе, как новости, одна страшнее другой, наполнили их встревоженные сердца. С провизией было плохо. Чтобы купить хотя бы немного хлеба, приходилось выстаивать длинные очереди. Говорили, что многие, взяв с собою одеяла и подушки, устраивались на ночь прямо на улицах, чтобы утром быть первыми за отвратительным на вкус, почти сырым куском хлеба. Кроме нищих лавок с издевательски коряво написанными сообщениями типа: "Хлеба нет, и неизвестно, когда будет", достать съестное было невозможно практически нигде, потому как спекулянты, приторговывающие понемногу, боялись самосуда и старались особо не попадаться на глаза. Рассказывали, как недавно забили мужика-спекулянта, продававшего молоко дороже, чем другие торгаши. Злая голодная толпа накинулась на несчастного, пиная и колотя всем, что попадалось под руки, оставив от него лишь кровавую массу, смешанную с грязью и клочками одежды. Варя ступила на родной порог и не узнала дома: все было разграблено и побито. Она прошла в бывшую гостиную и здесь, в мусорном углу, увидела тряпичную, невесть как уцелевшую, любимую куклу Сеньку. Та лежала, подвернув под себя руки, с растрепанными волосами и выковырянным глазом, несчастная в своем кукольном горе. Только теперь слезы брызнули из Вариных глаз, она плакала впервые после отъезда отца, и словно чья-то холодная рука сжимала ее исстрадавшееся сердце. - Сенюшка, - бросилась женщина к чумазой кукле. - Сенюшка, как же тебе удалось уцелеть? - гладила она растрепу по спутанным волосенкам. Вдруг Варю словно дернуло током, взгляд ее упал на затоптанный грязный комок бумаги, валявшийся в углу среди разного хлама, и сердце почему-то бешено заколотилось в груди. Нагнувшись, она дрожащими руками подняла клочок, неуверенно развернула его и, задрожав всем телом, громко вскрикнула... Она узнала каллиграфически старательный почерк своего отца. Часть листка была обгоревшей, некоторые буквы вытерты и неразборчивы, но, о чудо, внизу был четко виден адрес Константина. Варя пыталась прочесть то, что предназначалось ей, она вертела листок, пристально смотрела его на свет, ногтем скребла прилипшие к нему кусочки грязи, но единственное, что удалось прочитать, - последние, дорогие для нее строчки. "...теперь... уповаю на Господа... потерял надежду уже... ... ... . ... ... Степан... ... . Может быть, письмо придет к моей милой ..вочке. Еще раз пиш... адрес, в надежде, что ты получишь мое послание". А далее, после адреса, стояла дата. Письмо пролежало в этом, почти чужом уже доме, ровно год. - Отец, папочка, - целовала Варвара грязную бумагу и слезы, стекавшие с лица, капали на лист, размывая остатки сохранившихся строк. - Варя, - тронул за плечо подошедший Степан. - Что случилось, Варя? - Уйди! - закричала плачущая женщина, не узнавая своего голоса. - Уйди, Христа ради! - Варя..., - Степан неотрывно смотрел на зажатый в кулачке жены клочок. - Это от отца? - Уйди, прошу тебя, Степа! Господи, Господи, - раскачивалась Варвара из стороны в сторону. - Зачем я только повстречала тебя?! Господи! Зачем? Вот была семья, дружная, - мама, отец, братья. Потом мамы не стало. Потом, вроде, ничего, все пошло своим чередом, мама осталась в добрых воспоминаниях, я была слишком мала, чтобы боль утраты навсегда въелась в меня. Потом... - Варя громко всхлипнула, грубо, по-мужицки, вытерла рукавом нос и продолжала. - Потом, потом это страшное время. Слезы, смерть, смерть кругом и голод, этот ужасный голод... И нет рядом тех, кого я люблю всем сердцем. - А я, Варя? - мрачно спросил Степан. - Молчи, Бога ради! - оборвала Варвара. - Ты - это ты, они - это они. Они - кровь моя... Это-то хоть ты понимаешь? Если бы я не встретила тебя тогда, я была бы уже там, в тепле и сытости. О, этот ужасный голод, этот голод... - сдавленно прохрипела она. - Боже мой... Если бы я не встретила... - Варя, - Степан проглотил соленый комок, застрявший в горле. - А как же наш сын? Варвара словно очнулась, слезы моментально высохли на ее лице. Тяжкий груз сегодняшнего дня чуть было не раздавил то человеческое, мудрое, доброе, что было в Варваре. Эта истерика, начавшаяся так внезапно, была венцом тяжких дней и месяцев, которые ей пришлось пережить. Варя всхлипнула в последний раз и, неуверенно прижавшись к Степану, виновато прошептала: - Степа... Не знаю, что нашло на меня. Глава 13 Жизнь монастыря, который стал теперь домом инока Кирилла, текла по примеру русских обителей. То был маленький русский уголок, приютившийся в живописном месте, среди цветущих полей и дубрав, среди сливовых и яблоневых деревьев, среди благоухающих кустов роз. Братство обители состояло из настоятеля, схиеромонаха, который был одновременно и духовником, и более десятка монахов и послушников. Дни обители текли тихо и покойно, не нарушая своего привычного ритма. Едва лишь занималась зорька, монахи были уже на ногах, потом утреня и литургия, а после литургии завтрак. Обедали монахи ближе к полудню. Потом, часов в шесть, вечерня и трогательное прощание братии на ночь. Тихая размеренная жизнь олицетворялась у Кирилла с маленьким чистым родником, спокойно журчащим среди трав. Вот так и жизнь человеческая, течет себе, и то солнце горячее жжет, то волнует легкий ветерок, то вдруг дожди взбаламутят размеренное спокойствие, и жгучие морозы закуют в ледяной панцирь... Четыре тысячи триста с лишним дней не видел Кирилл родной земли, не слышал переливчатого смеха Варюхи. Он посчитал - четыре тысячи триста с лишним дней... Казалось бы, что еще нужно - вот оно, долгожданное блаженство, вот Бог, который всегда рядом, всегда в мыслях и молитвах; взрослые сыновья, славные внуки, но нет и нет покоя в душе Кирилла. Бывало, проснется он среди ночи, откроет глаза, да так и не сомкнет их более. Лежит, устремив взгляд на пожелтевшее фото, которое бледно освещается пламенем лампады, и смотрит, смотрит на ту, что осталась в далекой России. Стране Советов, как теперь ее называют. Сначала писем от дочери не было очень долго, наверное, больше года. Потом он получил полное тоски и горя длинное предлинное послание, в котором дочь писала о своих мытарствах, о том, что посылала письма, не зная адреса, в надежде, что они дойдут до отца, о разграбленном доме, о страшном голоде, о рождении чудного, похожего на деда, сыночка... Потом письма приходили исправно еще какое-то время, и вдруг, как обухом по голове, страшные строки: "Папа, я плачу, я плачу и пишу тебе в последний раз! Все, что есть дорогого на земле, так это ты да сынуля. Не было дня, чтобы я не помолилась о тебя, не было дня, чтобы я не вспомнила о своих братьях Борисе и Сергее. Я часто вижу во сне наш уютный дом, наши обеды. Помнишь, как еще до революции, до того, как весь мир перевернулся вверх дном, ты, я, братья любили собираться все вместе, я варила огромный чугун борща, настоящего украинского, разливала его по тарелкам, и мы, стуча ложками и обжигаясь, ели и говорили, говорили, говорили. Обо всем. Боже! Как давно это было... Как давно это было: утренний свет в окне, запах сирени, твои добрые руки, треплющие меня по щеке. Обиды и смех, радость и горе - все это было наше, все было пополам. А теперь пополам мир... Не знаю, стоит ли еще писать чего-то в этом письме, стоит ли бередить тебе рану. Хочу сказать одно - я буду любить тебя, папа, до последнего своего вздоха, я буду помнить тебя, пока не закроются навечно мои глаза. Я хочу сказать тебе - прощай, прощай мой самый любимый, мой самый дорогой человек! Не пиши нам больше. Не пиши, папа... Я боюсь не за себя, я боюсь за сына. Это очень страшно - умереть ни за что... Это несправедливо - умереть ни за что. Но страшна даже не сама смерть, я не хочу сделать сиротой моего славного, милого мальчика. Помнишь, ты тоже боялся не за себя, но ты верил: пройдет время, и все образуется. Времени прошло достаточно много, а мы все ждем. Не пиши... И прости... Если можешь - прости. У нас все нормально. Вечно любящая тебя дочь Варвара". Все нормально... Россия, Россия, милая и далекая, родная и чужая теперь... Что же творишь ты? Это письмо хранится у Кирилла в особом месте, там, за иконой великомученицы Варвары. Бывает, когда бессонница слишком одолевает его, он встает с узкой койки и, достав затертый лист, вытирая слезу, снова и снова вчитывается в слова дочери - последнюю ее весточку, последнюю весточку из родимого дома. Нет, где-то в глубине души он лелеял надежду, что пройдет еще какое-то время, улягутся страсти и он, Кирилл-Константин, Борис и Сергей обязательно вернутся домой. Он представлял себе, как ступит на родную теплую землю, как припадет к ней губами, как будет пить воздух, такой свежий, такой сладкий. Он представлял, как поедет по пыльным дорогам, как будет говорить с людьми о том, какое это счастье - жить на родной земле. Он представлял, что вернется туда, где родился, поклонится белой березе, прильнет щекой к могилке жены и оросит ее последнее пристанище слезами. Он все еще верил. Год, два, десять... Из страны, страны далекой, С Волги-матушки широкой, Ради славного труда, Ради вольности веселой Собралися мы сюда. Вспомним горы, вспомним долы. Наши нивы, наши селы. И в стране, стране чужой Мы пируем пир веселый И за Родину мы пьем. Пьем с надеждою чудесной Из стаканов полновесных, Первый тост за наш народ, За святой девиз "Вперед!". Так поют в этих, далеких от дома, краях. Поют отверженные. И голос их под чужим небом печален и полон скорби. "И в стране, стране чужой мы пируем пир веселый и за Родину мы пьем". За Родину... А где она, Родина? Там, за морем, продавшая царя, Бога, совесть. "Все религии, все Боги - одинаковый яд, опьяняющий, усыпляющий ум, волю, сознание...", - попались как-то на глаза Кириллу строчки члена ЦКК и Верхсуда Сольца. Не политика ли большевиков усыпила ум, волю и сознание народа? Помнится, в первые еще годы, Кирилл твердо надеялся, что большевизм ненадолго, что русский народ опомнится, поймет, что творит неладное. Но прошли годы, да что там, более десятилетия прошло, а те, кто мечтал вернуться домой, пьют за Родину и народ, детей и отцов, мужей и жен здесь, на чужбине. Это так горько - пить за Родину на чужбине. "Русские люди! Да не будет для нас бесплодным великое посещение Божие, та великая наука, которой научиться возможно было только тяжкими страданиями. Да послужит нам наше невольное переселение с родины тем же, чем послужил древнему Израилю Вавилонский плен. Наше переселение длится не семьдесят лет, но и этого срока довольно, чтобы осознать свои прежние заблуждения и возвратить свое сердце Богу, Церкви, Царю и своему народу. Пока этого не совершится, не возвратить нам и самой России, не возвратиться нам в Россию. От вас, русские люди, от вашего внутреннего возрождения зависит то, чтобы Господь сократил годы и месяцы Своего прещения, чтобы возвратил нам радость спасения Своего", - так г