..
     Он не видел ни жены, ни детей, ни родителей -- не смел показаться им на
глаза. Как они выкручиваются, на какие средства живут -- не знал...
     -- Теперь надо терпеть и ждать, -- сказал албанец..
     -- Ждать чего?
     -- Когда снова начнет везти... 8.
     На  главной   дороге  аэропорта  возникли   желтые  осы,  и  кто-то  из
проезжавших мимо водителей крикнул:
     -- Что вы  тут  чикаетесь! На  "United"  нет машин!  Таксистский  азарт
мгновенно, до  дрожи захватил меня. О том, чтоб ехать домой, теперь не могло
быть и речи!
     Самолет пришел переполненный; было много пассажиров в Бруклин, куда мне
хотелось  попасть,  но   я  получил   мрачного  черного  парня,  ехавшего  в
противоположный конец города, в Бронкс. Чтобы мне не пришлось потом выходить
из  машины  среди ночи в  каком-нибудь глухом  закоулке  Бронкса, я не  стал
открывать багажник, а втолкнул чемодан в салон.
     -- Мотель возле стадиона "Янки" знаете, сэр?
     "Сэр"  -- это неплохо. По  крайней мере, скандала не предвидится.  Да и
мотель возле  стадиона я знал:  рядом с шоссе, а  главное, буквально в  двух
шагах  от  полицейского участка. Бояться было нечего.  Зарядивший дождь лишь
подбадривал меня, напоминая о том, как хорошо, как тепло и сухо -- в машине.
Пухлая пачка денег приятно ласкала  бедро. Когда  я  сброшу черного,  у меня
будет полтораста с лишним долларов!..
     Чекер шел со скоростью миль сорок, не больше: переднее стекло то и дело
захлестывало водой, которую поднимали обгонявшие меня машины.  Мы  уже давно
оставили  позади и  Гранд-шоссе,  и мост  Трайборо,  и ехали по  Восемьдесят
седьмой  дороге,  когда сизую муть захлестнутого  водой стекла  озарил вдруг
зловещий  рубиновый отсвет. Тормоз!.. Чекер  пошел юзом; "дворники" смахнули
муть со стекла, и рубиновый занавес превратился в два ярких красных огня над
бамперами легковой машины, которая,  визжа и  виляя, остановилась посередине
шоссе... В  тот же  миг  правая передняя дверца  машины  распахнулась,  и на
дорогу выскочила женщина. Она метнулась  к  обочине  и побежала вперед --  в
глухую ночь, под проливным дождем...
     Бывают такие минуты, когда невозможно праздновать труса! Может, не будь
на   заднем   сиденье   этого   черного  парня,  автомеханика  из   Алабамы,
обращавшегося ко  мне "сэр" и становившегося теперь свидетелем моего позора,
я проехал бы  мимо... Не знаю... Было очень страшно, но  я вильнул вправо  и
оказался между остановившейся на шоссе машиной и -- бегущей женщиной.
     -- Сумасшедший, что ты делаешь?! -- закричал  негр, но его страх придал
мне  смелости. Поравнявшись с женщиной, я  нажал  на  тормоз.  Повалился  на
сиденье, дотянулся до ручки и открыл дверцу:
     -- Садитесь!
     Фары  той машины  заливали кабину чекера  светом. "Будут  стрелять!" --
мелькнуло  в  голове,  и,  едва женщина  оказалась  рядом, я  рванул вперед.
Струйки воды текли по лицу женщины. Машина, из которой ей удалось бежать, не
отставала от нас ни на метр.
     -- Что случилось? -- хриплым, чужим голосом спросил я; негр притих...
     -- Спасибо, -- сказала женщина.
     -- Скажите, черт побери, что случилось!
     Женщина всхлипнула.
     Промелькнул  указатель  "Стадион",  мне  пришлось  съехать  с  шоссе на
вспомогательную, совсем уж глухую дорогу, и опять  застучало  сердце: сейчас
будут стрелять. Но никто не стрелял.
     Наконец  показался полицейский участок, на крыльце  его, под навесом --
несколько фигур в форменных дождевиках и фуражках.  Останавливаясь у мотеля,
я был  уже совершенно спокоен. Негр заплатил 17 долларов и уволок чемодан, а
женщина наградила меня двадцатидолларовой купюрой:
     --  Я  восхищена  вашим  поступком!  -- сказала  она, но в ее интонации
почему-то отчетливо слышалась фальшь...
     К мотелю подползла та, не страшная (в присутствии полицейских), машина.
Из  нее под дождь  вышел человек  моих  лет,  в  костюме,  при галстуке.  Он
смущенно улыбался, показывая, что намерения у него самые мирные.
     -- Добрый вечер, -- сказал он. Выглядело это так,  словно он здоровался
-- с чекером
     В роли  агрессора неожиданно выступает моя  пассажирка. Она выскакивает
из кабины,  хватает мужчину за галстук  -- голова его  мотается из стороны в
сторону, -- и так же неожиданно дама возвращается в кэб:
     -- Отвезете меня в Бронксвиль?
     Еще бы --  не отвезу! Поездка за город -- это же двойная оплата! Сердце
так и затрепетало: к моим  174  долларам добавится изрядный куш. Да я  побью
сегодня выручку всех врунов, которые только и ездят что в Филадельфию! 9.
     Часы показывали начало четвертого,  когда  мы  свернули с шоссе  Мэджор
Диган в кромешную тьму предместья. Женщина указывала мне, как ехать. Дорогой
она снова принялась меня благодарить.
     --  Рассказали  бы  лучше,  что  же  все-таки произошло,  -- ворчал  я,
распираемый гордостью.
     -- Рассказать вам  день за днем все эти  шестнадцать лет?! -- с пафосом
ответила женщина, и мой геройский "подвиг" поблек...
     Больше  я  ни  о  чем  пассажирку   свою  не  расспрашивал.  Однако  же
завершилась поездка за город -- еще одним разочарованием. Возле своего  дома
женщина опять раскрыла сумочку  и  демонстративно  отдала мне  все, что  там
было:  три бумажки по  доллару. А счетчик, включенный заново  у полицейского
участка, показывал 11.65...
     -- Мы находимся за городом, -- напомнил я пассажирке. -- Мне полагается
23.30.
     -- У  меня  нет  больше денег!  -- раздраженно ответила она и  показала
содержимое сумочки: скомканные салфетки, пудреницу и тюбик губной помады. --
Двадцать долларов я вам дала? И хватит!
     На том и закончили. Следовавшая за нами машина попятилась, выпуская мой
чекер из узкого проезда, и я остался один...
     Выл ветер в невидимых кронах деревьев, лил дождь. Я спустился с холма и
поднялся на холм. Вокруг -- ни единого огонька.
     "Какая  прелесть,  какая гадость!  --  думал  я.  -- Закатила истерику,
одарила подобравшего ее на шоссе кэбби, но тут же пожалела денег и захотела,
чтобы  я  отработал  их...  И  то  --  ладно.  Откуда  только   эта  вспышка
благородного негодования? И как теперь мне отсюда выбраться?.."
     Еще один подъем. Еще один спуск. Ночь и дождь. Что делать?
     Вдруг, ослепив меня, мимо промчалась машина, и  царапавшая душу тревога
спрятала  коготки.  Я развернулся,  поехал  следом, и вскоре из-за  поворота
выскочил щит с услужливой стрелкой и надписью: "Нью-Йорк"...
     Но до  Нью-Йорка  было далеко; дождь  превратился в ливень. Фары  моего
чекера не  пробивали серую стену. Включив аварийные огни, я  полз по шоссе и
лупил себя по щекам...
     Я пел. Орал. Курил. Двадцать два часа, проведенные за рулем, навалились
на  меня,  и  глаза  -- закрывались... Машин вокруг становилось все больше и
больше,  над головой  промелькнула тень моста  Верразано. Если  бы не дождь,
отсюда  был бы  уже виден  мой двадцатиэтажный дом с  круглыми водонапорными
башнями на крыше...
     Ледяной душ. Вестибюль. Мокрые туфли  -- сброшены. Из спальни выглянуло
чужое насупленное  лицо  жены. В моем кабинетике на  диване -- постель.  Это
наказание, санкция.  А мне так хотелось и повиниться, и  объяснить, почему я
не  позвонил, и похвалиться небывалой  -- 177  долларов! --  выручкой; и еще
хотелось сказать жене заранее приготовленную, выпестованную в душе  фразу: с
таксистом,  мол, когда  он  привозит домой  такие деньги, случается  за день
столько всяких приключений, сколько с иными людьми не случается и за год.
     Я  надел сухую майку  и лег. Но сон  отлетел. За  окном  стояла  черная
тишина. Дождь кончился, я не мог уснуть...




        Глава двенадцатая. ПИСЬМО  С ТОГО СВЕТА


        1.
     Так я и лежал, глядя в потолок, ни о чем не думая и не замечая, как мое
тело  постепенно   наливается   чем-то  тяжелым...   На  стене,  к  которой,
перевалившись через подлокотник дивана, прислонилась моя подушка, -- полки с
книгами; у окна -- письменный стол...
     Почему мне неуютно среди вещей, к которым я так привык?
     Еще совсем  недавно  как-то  само собой  подразумевалось,  что за  этим
столом, кроме однодневок-радиопрограмм, напишется и что-нибудь  "настоящее":
цикл  рассказов  или повесть --  о  жизни здесь и там.  Но теперь  я стыжусь
прежних   честолюбивых   фантазий,   и  вид  чересчур   громоздкого   стола,
неправомерно  занимающего  чуть  ли не  половину  моей комнаты,  -- вызывает
досаду.
     Иное дело -- книги.  Сказать по правде,  за последний год не купил я ни
одной;  но  и   заброшенные,  запылившиеся,  убого   оформленные,   изданные
ничтожными  тиражами,  -- нищим русским  зарубежьем  --  книги  эти вызывают
совершенно особое, непонятное ни американцу и никакому другому иностранцу --
щемящее  чувство. Ни на  одном другом  языке, кроме  русского,  не  написано
столько книг, за которые их авторы -- заплатили своими жизнями...
     Вот тоненький сборник расстрелянного в застенке поэта, носившего одно с
расстрелянным  царем имя. А  этого поэта  расстреляли  позднее... Еще  томик
стихов:
     Жизньупала.какзарница,
     Каквстаканводы-ресница,
     Изолгавшисьнакорню...
     Зачем автора этих строк  нужно  было швырнуть за колючую проволоку, где
он  в считанные недели  сошел с ума  и погиб? Зачем  всадили пулю  в затылок
одному из самых изощренных в русской  прозе  стилистов? Зачем сунули в петлю
поэтессу, стихи которой живы и по сей день?
     Вот она передо мной -- история великой литературы, созданной мучениками
и заменившей религию миллионам таких, как я... 2.
     Светало;  в  комнате  уже можно было  читать,  не  зажигая  лампы; и  я
подумал, что для книг, хотя их и не прибавилось с тех пор, как я стал водить
такси,  остается  все  меньше  места на  полках  потому,  что одну из них --
нижнюю,   до  которой  я  могу  дотянуться  рукой,  не  вставая   с  дивана,
загромоздили  кипы неразобранных  бумаг,  которые регулярно  подкладывает  и
подкладывает в мой ящичек с надписью "Lobas" добросовестная библиотекарша. С
каждой  промелькнувшей  в  печати  статьи,  которая  может  пригодиться  для
программы  "Хлеб  наш насущный", она снимает копию и кладет в мой  ящичек. И
туда же -- каждый выпуск "Исследовательского бюллетеня", который готовят для
радиожурналистов мюнхенские  советологи. Попадают  в  мой  ящичек  и пухлые,
неисповедимыми  путями доходящие  до  нас  оттуда "самиздатовские" рукописи.
Читать их у меня  нет времени, а выбрасывать -- как-то неловко: за каждой из
этих рукописей -- растоптанная человеческая судьба...
     Решившись доверить  свои мысли бумаге, "самиздатовские"  авторы  всегда
сознают, что совершают  шаг  -- в пропасть.  Что их будут искать и найдут. И
тогда нагрянут обыски, допросы, тюремная психбольница или просто тюрьма...
     Именно такой вот автор  и отстукал на свою погибель на машинке "Москва"
-- шестьдесят с гаком страниц густого, через один интервал,  текста, который
я,  поняв,  что наверняка не  усну, достал с полки  и опустил на  пол  возле
дивана; и никак еще не уверенный в том, что стану все это читать -- поднес к
глазам первую страницу:
     "22 сентября в  9 часов 20 минут я вышел из  нашего дома на Тарасовской
улице  N  8,  -- кольнул, кольнул  знакомый  киевский адрес!  --  и  пошел к
Ботаническому  саду.  Светило  солнышко,  на  мне было  легкое  светло-серое
пальто, сандалии.  У  здания пожарной команды стоял, загораживая мне дорогу,
голубой "рафик".  Я хотел  его обойти, когда  справа,  со  стороны  пожарной
команды, возник большеголовый и седовласый человек. И он сказал:
     -- Здравствуйте, Гелий Иванович. Садитесь, пожалуйста, в машину..."
     ...За тонкой перегородкой послышались шаги: из  спальни -- в ванную, из
ванной  -- в  кухню. Это поднялась жена; она теперь училась  в Манхеттене на
курсах операторов  электронных машин. Я  лежал в своем  кабинетике. В  своей
бруклинской квартире. И читал рукопись одного из старых киевских  приятелей,
о котором знал совершенно точно, что его уже нет в живых...
     Примерно  с полгода назад --  или  больше? -- сюда, в  Нью-Йорк,  дошло
известие, что  Гелий Снегирев, помилованный советским правительством, чем-то
заболел и умер. Что похоронен он  на Байковом кладбище. На том же самом, где
похоронена и моя мать.
     Это было письмо -- с того света!.. 3.
     Впрочем  отпечатанный на машинке "Москва" текст меньше  всего напоминал
заявку на "фильм ужасов".  Голубенький "рафик"  все ехал и ехал  по  улицам,
хорошо знакомым  мне с  детства... "Вывернули на Владимирскую".  Значит,  из
окна Гелию были видны красные  колонны  Университета; потом -- музей Ленина,
где меня когда-то принимали в пионеры...  Да, вот и Гелий упоминает,  что из
окна  "рафика" увидел этот  самый музей,  затем ресторан "Лейпциг" и наконец
серое здание  КГБ, почему-то всегда укрытое строительными лесами: "Повернули
на Ирининскую, заехали в ворота и -- приехали!".
     Будничный тон  рассказа  как  бы  приглашал  "на  экскурсию" --  внутрь
зловещего здания, куда был доставлен арестованный диссидент...
     "Начали  обыск. Какие-то бумаги и подписи -- хотя  нет, без подписей, я
сразу  же  заявил,  что  подписывать  ничего  не  буду.  Понятые.   Какое-то
начальство, которое произнесло:
     "Да,  Гелий Иванович,  вы  изрядное ведро  грязи вылили  на нас и  тут,
внутри,  и  там,  за рубежом".  Потом  меня  повели  через  двор,  завели  в
двухэтажное  здание, в  маленькой каморке обшмонали  уже донага...  Коридор,
лестница,  коридор,  в руках  у меня два матраца,  лязг  замков и -- камера.
Сосед: чернявый, симпатичный.  Я  плохо  помнил все эти первые минуты, а он,
Иван  Иваныч,   мне   потом  рассказывал:  я  походил,   осмотрелся,  оценил
наблещенный паркет  и  высоту  до потолка, метров около пяти  (до  революции
здесь  был то  ли дешевый отель,  то ли  бордель),  присмотрелся  к  нему, к
соседу,  и сказал: "О, здесь можно жить, красота!". И, придвинув лицо к нему
вплотную, заговорщицки бормотнул: "Так что, "подсадной"? Ну-ну!.."
     Был он "подсадным"  или нет -- не знаю, как не уверен, что "работал" со
мной и второй мой сосед -- Григорий Тимофеевич. Черт их разберет...
     Ну, вот. И потекла жизнь -- да, жить можно, красота! И с первых же дней
я стал сочинять вирши..."
     "Одна милая дама дала мне совет.
     "Если вам суждено в самом деле тюрьма,
     Сочиняйте стихи там, хоть и не поэт.
     Помогает, от многих слыхала сама..."

     Я тогда усмехнулся, теперь же, в тюрьме,
     Тот совет ее вспомнил и кланяюсь ей:
     Очень трудно, наверно, было бы мне,
     Не засядь я за вирши с первых же дней..."
     Ох, Гелий!  --  подумал  я,  вспоминая, как  он, сорокалетний,  женатый
(такой же, как и большинство киношников и журналистов -- пьянчуга), влюбился
в молоденькую, чуть ли не вдвое моложе его студенточку, как охаживал  ее и в
конце  концов женился на ней.  С годами, однако, студенточка стала настоящей
советской  мадам  и  ушла  от  мужа,  исключенного  из  Союза  писателей  за
антисоветские взгляды... Но неугомонный "Гаврила" -- уже лишенный  средств к
существованию, уже изгой, которого  вчерашние знакомые при встречах на улице
"не узнавали",  уже без пяти минут арестант, за которым неотступно следовали
филеры  -- снова  влюбился.  И  снова женился! И  вот,  пожалуйста:  даже  в
следственной тюрьме КГБ у него на уме -- дамы...
     Я  перелистал страниц десять стихов, сочиняя которые  заключенный лечил
тюремную тоску: ученических, косноязычных,  читать  их было неинтересно... И
уже вскоре после того, как окунулся в эту рукопись едва  ли не с трепетом, я
довольно бегло ее просматривал...
     "С самого начала я завел со следователем весьма странные  отношения: не
здоровался,  хамил, а в устных и письменных ответах (все ответы в протоколах
допросов писал своей рукой) остроумничал и изгилялся, как мог...."
     Действительно, странные отношения... На первый же допрос Гелий входит в
кабинет следователя, капитана госбезопасности, напевая модную песенку:
     Я его оскорбил. Я сказал: "Капитан,
     Никогда ты не станешь майором!.."
     Это он -- со значением, в том  смысле, что "большеголовый и седовласый"
капитан Слобоженюк  на нем,  на его деле, майорской звезды не заработает. Но
еще неожиданней -- реакция гебиста. Что же -- он?  Кулаком по  столу? Отнять
курево, лишить передач, прогулки? Не только ведь  офицерский гонор побуждает
обломать наглецу  рога -- служба такая. Не получишь необходимых показаний --
какая уж там звезда?! Долго ли строгому начальнику вытурить седого  капитана
-- на  пенсию? И тем  не  менее  капитан  не  вызверился, а  только напомнил
развязному остряку,  дескать,  вы,  Гелий  Иванович, как-никак  находитесь в
серьезном учреждении, и песенки распевать на допросах у нас не  положено. Да
еще вроде бы пожаловался (?) заключенному на свой хомут:
     --  С меня за  это, знаете,  как  стружку  снимут?!..  Впрочем,  ничего
невообразимого не было  в  том, что  Гелия поручили  такому  захудалому,  не
вышедшему в чины гебисту. Ибо какой еще выдающийся контрразведчик требовался
для дознания  по  делу, основное  обвинение  по  которому  именно  в  том  и
заключалось, что  преступник не желал скрывать свои  преступные мысли: "Ваша
конституция  -- ложь  от  начала и  до  конца!.." И если диссиденту поначалу
могло  что-нибудь показаться необычным  в  его  простоватом  и незлобивом по
натуре следователе, то -- лишь степень бесцветности этого чиновника, который
постоянно,  изо дня в день бубнил одно  и то же: "Да, Гелий Иванович, именно
так у  нас и положено" или  "Нет,  Гелий Иванович, так у нас не положено..."
Однако  же  изумляться, даваться диву  тоже особого  повода не было: обычный
продукт советской системы -- ничтожество, каких полно и в Союзе писателей, и
на любой киностудии, и, по-видимому, -- в КГБ... 4.
     Порой,  правда.  Гелию  казалось,  что следователь прикидывается эдаким
дураковатым бюрократом,  "дубогрызом";  хотя,  если  вдуматься, то  с какой,
собственно,  целью гебист мог взяться играть  такую, чуть  ли не комедийную,
роль?..
     Гелий обращался с жалким этим капитаном именно так, как тот заслуживал,
не отказывая себе в удовольствии при случае и подразнить следователя:
     -- "Скажите, капитан, вас при входе на работу и про уходе обыскивают?
     -- С чего вы взяли? Нет, конечно.
     -- Неправда, еще как шмонают!..
     -- Что за глупости?
     --  А вот и  не  глупости. Меня по дороге к вам  на допрос и  от вас --
шмонают.
     -- Так это же не меня обыскивают, а вас.
     -- А вы  подумайте: меня ведут к вам и кроме вас я ни с кем не общаюсь.
За мной следит вертухай... Значит, шмонают -- вас: или я вам что-то несу или
вы мне что-то вручили. Разве не так? Вас обыскивают, вас!
     Следователь со скрипом посмеялся:
     -- Шутник вы. Гелий Иванович"...
     Однажды  на допросе  раскапризничавшийся  заключенный  схватил со стола
лист протокола, изорвал его в клочки и швырнул в мусорную корзину...
     Лицо следователя сделалось каменным. Всему есть свой предел; нашла коса
на камень!  Офицер молча  встал, шагнул к бронированному сейфу, открыл его и
достал...  Содрогнулся  Гелий, не понял сразу... Однако в  руках следователя
оказался всего лишь навсего -- флакон канцелярского клея.
     Все  так же  молча седая голова нырнула  в  мусорную  корзину,  капитан
тщательно собрал  ошметки, разложил их на столе и стал  подклеивать.  И лишь
закончив кропотливую эту работу, сказал:
     -- Как же  вы так, Гелий  Иванович? Культурный человек,  а  такое  себе
разрешаете?  Протокол, хоть и не  подписанный, есть документ. С меня за ваши
"художества" начальство спросит, и крепко спросит!
     Неловко  сделалось  Гелию  за  свою выходку:  вовсе не  имел он в  виду
унижать пожилого человека; и, полуизвиняясь, заключенный пробормотал: что же
вы, мол, меня не предупредили? Я уж не стал бы... 5.
     Совершенно,  необъяснимым  однако,  в записках Гелия  выглядело то, что
"странные  отношения"   сложились  у   него,  оказывается,  не   только   со
следователем, а со всеми, решительно со всеми, кто окружал его во внутренней
тюрьме КГБ...
     Прощупывают  два  надзирателя-прапорщика  грязные  носки  заключенного,
резинку  в  его  кальсонах,  а  писатель, кинорежиссер -- барин  -- колет им
глаза:
     -- До какой же мерзкой ерунды опустились вы, хлопцы!..
     А бравые  прапорщики в ответ -- ни звука. Скушали. А  дальше -- больше.
Обнаружив во время очередного обыска упомянутые уже стихи (и  не просто  так
-- стихи, а зашифрованные!), надзиратели поначалу отложили их  в сторону, но
потом к тетрадке не прикоснулись и  даже не доложили о своей находке наверх,
поскольку история эти никакого продолжения не имела...
     С нескрываемой симпатией  относился к диссиденту и  главный следователь
Управления,  полковник Туркин: "обаятельный, умница" -- эпитеты  Гелия... На
допросах  полковник появлялся  нечасто,  но, если и  заглядывал, то,  прежде
всего, справлялся не о ходе следствия, а о самочувствии заключенного, причем
--  не вообще,  из вежливости, а входил в  детали: не шалит ли сердчишко? Не
мучает  ли бессонница? И  даже такое: не сверлит ли геморройчик? Это, знаете
ли, препротивная штука, многих в тюрьме беспокоит...
     Но,  пожалуй,   лучше   всех   относился   к  Гелию  начальник  тюрьмы,
подполковник  Сапожников, хотя лично  ему этот заключенный изрядно въелся  в
печенки. Седьмого  ноября,  в праздник,  когда по  всей  стране  руководство
взыскивает  с  блюстителей порядка  за любое "че-пе" особенно строго,  Гелий
закричал  в  прогулочном  дворике,  что призывает всех политических  узников
встретить годовщину Октября голодовкой протеста!..
     Произошло это  на девятый день голодовки самого  Гелия. В глазах у него
потемнело,  он  потерял сознание,  упал, и был  доставлен в камеру  на руках
надзирателей...
     В советской тюрьме за подобное  нарушение полагается,  уж  как минимум,
карцер;  но подполковник Сапожников  нашел возможным применить более  мягкую
меру...
     "... через два дня, когда я лежал с голым задом в медкабинете  и в меня
насильно заливали питательную клизму, пришел начальник тюрьмы и, обращаясь к
моей  отощавшей  заднице,  огласил  приказ  об  объявлении  мне выговора  за
нарушение дисциплины..."
     Как говорится,  и смех, и грех:  человек добровольно идет на каторгу, а
начальник  одной из  самых  страшных  советских тюрем (зверюга  ведь  должен
быть!) журит его -- выговором в приказе...
     За стеной  опять  послышались шаги. Из комнаты  сына --  в  ванную,  из
ванной --  в кухню... Ойкнула  и зашуршала  осколками  по  линолеуму  бывшая
тарелка или чашка.  Потом в квартире  стало тихо, как в могиле. Я читал, уже
ничего не пропуская... 6.
     За  окном  струился  снежок, приближался  Новый  год  и, забыв о мелких
личных обидах, седовласый капитан, которому, кроме неприятностей, дело Гелия
и впрямь ничего не сулило, завел со своим подследственным разговор по душам:
о некоторых веяниях в определенных сферах...
     Гуманные веяния  эти  поощряли  применение  закона,  согласно  которому
чистосердечное  раскаяния  иногда  вознаграждается  полным  помилованием.  В
особенности -- на стадии  следствия... Тогда и с  жены, которая помогала  --
ведь помогала! -- распространять клеветнические материалы и которая в  любой
день могла оказаться за решеткой, -- тоже спадут обвинения...
     "Что? Много шуму "за бугром"? Надо бы нейтрализовать?"
     -- поддел следователя Гелий.
     "Да. Не мешало бы нейтрализовать, -- признался следователь.
     -- Подумайте, Гелий Иванович".
     И  тут вдруг  надменный,  насмешливый  диссидент  пообещал  подумать!..
Капитан  не  мог поверить собственным  ушам.  И  поверил только тогда, когда
понял: в обмен на  туманное свое  обещание заключенный --  клянчит поблажку.
Гелию  и  его сокамернику  вздумалось  устроить  в тюрьме на  Новый  год  --
елочку...
     Конечно  же,  заключенный  играл с капитаном, как  кошка с  мышкой,  но
дураковатый  капитан клюнул  на удочку  и  не только разрешил  неслыханное в
следственном  изоляторе  КГБ баловство, а собственноручно принес заключенным
две  или три пахнущие смолой  и морозом хвойные  ветки. И  уж чтоб  все было
честь по чести, позволил  арестантам  сделать елочные  игрушки из  фольги от
полученных  в передаче  плавленых  сырков.  И еще приказал гебист  бессонным
вертухаям  --  не  заметить, что  Гелий и его  сокамерник "тайно" готовят (в
мыльнице?)  --  из  хлеба,  сахару и воды  по глотку хмельной  бражки,  чтоб
чокнуться ею в новогоднюю ночь!..
     Получив  свою  копеечную  радость, Гелий  на первом же после  праздника
допросе  высокомерно заявил, что ни  на  какие  сделки с органами не пойдет.
"Этого не будет. Забудьте!". "А зря вы, Гелий Иванович, -- негромко процедил
капитан. -- Был бы совсем другой разговор". Но у добродушного  следователя и
в мыслях  не  было  мстить  хитровану,  хотя  одного телефонного  звонка  из
укрытого  строительными лесами  здания было бы  достаточно, чтобы искалечить
жизнь сыновьям Гелия...
     "... допросы к  февралю стали редки, все  уже  было обспрошено и на все
мною было нагло и  находчиво  отвечено, но следователь обязан был два раза в
неделю  вызывать меня на  допросы,  и где-то двадцатого февраля я  отказался
ходить  в следственный  корпус. И  опять,  как во  время  голодовки, он стал
приходить для допросов в следственный изолятор..."
     Ну, и о чем же беседовал капитан с Гелием, если все уже было обспрошено
и на все -- отвечено?
     Да  так, ни о чем... Странные отношения следователя  с  подследственным
развивались;  вот  они  и  болтали  о  всякой  всячине...  Например,   Гелий
рассказывал свои тюремные сны... Иногда грустные, иногда смешные...
     И следователь выслушивал подобную чепуху?
     О,  с  полнейшим  вниманием!..  Уже  потом,  почти  ослепший,  лишенный
возможности перечитать написанное слово, уже задыхаясь в предсмертной тоске,
Гелий, спохватившись, с недоумением заметит об одном из этих снов: "Вещий он
был, что ли?.." 7.
     В  ту  ночь  заключенному  снова  снилась тюрьма. Кабинет  следователя,
привычный вид из окна -- каменный колодец.
     Нет, не  совсем так! Во сне  внутренний двор тюрьмы  открылся  Гелию  в
необычном смещенном ракурсе, и это  смещение позволило увидеть подворотню --
уводящий на волю туннель. Выпуская голубенький "рафик", тот самый, в котором
пять месяцев назад сюда привезли Гелия, ворота тюремного двора распахнулись,
а за ними -- залитый солнцем  тротуар, прохожие!.. Вдруг за спиной раздается
вкрадчивый голос, Гелий оглядывается: рядом стоит полковник Туркин. Он весел
и со смехом объявляет заключенному, что тот -- свободен.
     Гелий  видит себя за воротами тюрьмы, но шагнуть  к людной улице --  не
смеет... Он боится встретить  жену, друзей... Даже  во сне Гелию  ясно:  они
непременно спросят,  почему  его  выпустили?  И что  же  он объяснит?..  Как
докажет, что никого не предал, не стал подлецом?! Ужас обвивает горло, Гелий
бежит назад и умоляет вертухая впустить его обратно в тюрьму:
     Мне к себе! Мне к себе, к себе!
     Мне в СИЗО<SUP>47</sup>! Мне в СИЗО Ка-Гэ-Бэ!
     Моя камера там пуста! Моя койка не занята!
     Мне на волю не по пути! Пропусти... отпусти... пусти!!!
     "И тут я проснулся с воплем "Пусти-и-и!". И, как  говорится, в холодном
поту..."
     Это было совершеннейшая идиллия: на допросах заключенный читал стихи, а
следователь -- слушал...
     "Второго  марта я  досыпал бессонную ночь,  когда  стукнуло,  грюкнуло,
потом лязгнуло  и в камеру вошел подполковник Сапожников. Я давно  объяснил,
что не встаю в его присутствии, и только повернулся и поглядел. Он подошел к
койке, по-братски положил мне руку на плечо и сказал:
     --   Гелий  Иванович,  на  этот  раз   вам  все-таки  придется  встать.
Собирайтесь в больницу..."
     Я читал записки Гелия, и  от всей этой  идиллии с  решетками  на окнах,
минут  духовной  близости  со  следователем,  забот   доброго  полковника  и
по-братски  положенной  на  плечо руки начальника тюрьмы --  веяло  на  меня
чем-то таким, что мороз пробегал по коже...
     Я  отложил  рукопись, не дочитав ее до конца. Дон Кихот... Ни  дать, ни
взять: Дон Кихот!.. Вступил он,  правда, в бой не с  ветряными мельницами, а
со злом реальным,
     могущественным; но выбитый из седла, отрекся от лучшего, что совершил в
своей  жизни, и  тогда  жизнь  его,  лишенная  смысла,  оборвалась...  Жаль,
конечно, но ведь иначе и быть не могло...
     Сто  подробностей,  которые  я  только  что  вычитал, не  изменили  уже
сложившийся в моем сознании стереотип образа и судьбы Гелия Снегирева.
     Начинался новый день, который мне  предстояло  пережить  в своей  жизни
Часы показывали без четверти восемь В кухне зазвонил телефон. Кому еще, черт
побери,  понадобился я с утра пораньше?!..


        ЧАСТЬ  ЧЕТВЕРТАЯ

     <NOimg src="Часть четвертая.jpg">


        Глава тринадцатая. САМОЕ ЯРКОЕ ВПЕЧАТЛЕНИЕ


        1.

     А   телефон  все  звонил  и  звонил...  Едва  я  только  заслышал  его,
дисциплинированное мое сознание тотчас же отдало телу команду: "Встать!", но
тело -- не подчинилось. То тяжелое, чем  полнились мышцы  плеч и спины, было
свинцовым  изнеможением  вчерашнего,  двадцатидвухчасового  рабочего  дня...
Вчера мне  казалось, что эти часы пролетели совсем незаметно, а усталости я,
пока  крутил  баранку, и в  самом деле не  ощущал. Сейчас, однако, я не  мог
пошевелить ни рукой, ни ногой...
     Телефон, между тем, умолк... Человек  свободный, никем не понукаемый, я
мог валяться на диване, сколько мне заблагорассудится. Мог вообще не поехать
на работу, устроить себе внеочередное воскресенье. Я так и решил: сегодня --
день  отдыха.  Заслуженного  и  необходимого.  Единственное,  что  я  должен
сделать, это переставить чекер на другую сторону улицы. Иначе в восемь часов
его ветровое стекло украсит штрафной талон. Допустить этого никак нельзя  и,
стало быть, нужно подниматься.
     Первым делом я  выглянул в окно.  Чекер  не угнали:  желтый  его  капот
высовывался из-за здоровенного мусорного бака, возле которого я на  рассвете
поставил свой кэб, поближе к входу в дом.
     На  кухонном столе, придавленная сахарницей, -- пачечка влажных зеленых
бумажек. Деньги на видном месте положены с умыслом: чтоб жена  и сын, прежде
чем уйти утром из дому, пересчитали бы их  vr узнали о моем -- 177 долларов!
--  рекорде...  Однако  же пачечка моя выглядит,  вроде бы,  похудевшей.  Со
вздохом извлек я из-под сахарницы деньги,  пересчитал их и вздохнул еще раз:
154... Значит, двадцатку взяла жена, а три доллара -- сын.
     Я знал,  что  жена бережет  мои таксистские деньги, что она до сих  пор
носит  привезенное из Союза пальто. Что  мотовство  сына пока ограничивается
лишним куском пиццы, билетом  в  кино.  Мне  не в чем  было упрекнуть  своих
иждивенцев, но денег все-таки было жалко...
     Вспомнил  я  и о повестке  в  уголовный суд. Нет, я  ее не  порвал и не
выбросил, трезво  рассудив,  что утро вечера мудренее.  И  теперь,  разыскав
изжеванную,  сырую бумажку, снял с полки англо-русский словарь и принялся за
поиски   неразборчиво   вписанного  термина,   определявшего  состав   моего
"преступления"..."S"  -- с  трудом разбирал  я каракули  полицейского;  "О",
потом, вроде бы, "L". Вскоре я убедился, что слова, начинающегося на "SOL" с
окончанием "ING" в словаре нет,  но  в конце  концов  отыскал глагол, основа
которого  совпадала по орфографии со словом  в повестке. Однако же смысловые
значения  этого  глагола  никак  не  вязались  со  вчерашним  происшествием:
"выпрашивать  подаяние; приставать к  мужчинам. "Ее обвиняли в  том, что она
приставала к мужчинам на улице"; подстрекать население к бунту..."
     Да ведь это просто потрясающе! -- обрадовался я. -- И как здорово,  что
не выбросил я сгоряча повестку. Нет, я непременно приду в суд  в назначенное
время!  (Мне  даже  досадно  стало, что разбирательство  состоится  аж через
месяц). В отглаженном костюме, в начищенной до блеска обуви,  я войду в  зал
заседаний  и,  обуздав  благородное  свое  негодование,  бесстрастным  тоном
расскажу все подробно о том, что  в действительности произошло, а, закончив,
в упор спрошу  полисмена: "Так в чем же  все-таки вы меня  обвиняете? В том,
что я  "выпрашивал подаяние"?  Или  в  том, что я  "подстрекал  население  к
бунту"? О, это будет та еще сцена! И  если  кому-то и вправду следует не  на
шутку  опасаться  предстоящего суда,  так  уж,  наверное,  этому  болвану  в
полицейской форме. Вот кому даст судья прикурить!.. 2.
     Шаркая  по  полу чужими ватными  ногами,  я добрался до ванной. Если бы
жена не постелила мне вчера на диване, я, может, заставил бы себя встать под
душ. Сейчас, однако, в моем распоряжении оставались считанные минуты.
     Чужая, вспухшая  будто  от  пьянства,  физиономия  с  красными  глазами
глянула из зеркала. Нужно было  хоть  как-то умыться,  но донести  пригоршню
воды до лица я не мог: левая рука дрожала.
     Опять грянул телефон:
     -- Извини, что разбудила, -- сказала жена.
     -- Ты меня не разбудила, я уже встал...
     -- Ты не забыл, что нужно переставить машину? Я звоню уже второй раз.
     -- Я был в ванной, -- сказал я.
     --  Ты отдаешь  себе отчет  в  том, когда ты вернулся  домой?  --  жена
старалась, чтоб в ее упреке не прозвучала  нотка раздражения. -- Я же чуть с
ума не сошла...
     -- Так получилось, -- сказал я, натягивая непросохшие джинсы.
     -- Пожалуйста, не вздумай сегодня '^иботать, -- попросила жена.
     Меньше всего горел я сейчас желанием вкалывать. Однако в том,  что жена
взяла из привезенных  накануне денег двадцать долларов, а теперь уговаривала
меня отдохнуть,  побыть дома, было какое-то противоречие...  Я сунул ключи в
карман и захлопнул входную дверь... 3.
     Из оставшихся 154  долларов около  двадцати уйдет  на заправку, думал я
под жужжание  лифта. 62.50  принадлежит хозяйке. Но, если  устроить  сегодня
выходной,  этот  долг удвоится. За  то, что чекер  целый день  простоит  под
окном, мне придется уплатить деньгами, которые я привез домой накануне. Если
пойти на  это, получится,  что за двадцать два часа  я  заработал --  девять
долларов...
     Я был совершенно  свободным  человеком,  хозяином самому себе. Но какой
хозяин мог бы заставить меня,  не спавшего ни минуты, снова сеть за руль?!..
Впрочем,  я и не собирался выкинуть  сейчас  такой номер. Я решил  поступить
разумно: переставлю машину,  вернусь,  выкупаюсь, подремлю, а  где-то  после
полудня...
     Прокуренные легкие с наслаждением  втягивали  живительный  после  дождя
воздух.  Я  обошел  мусорный  бак,  и  по  сердцу  словно  полоснули  ножом:
треугольное,  меньшее  из  стекол  водительской дверцы  было  разбито;  сама
дверца, конечно же, открыта; а распахнутая крышка багажника раскачивалась на
ветру, чуть позванивая вырванным "с  мясом" и повисшим на изогнутой заклепке
замком... Деловому автомобильному вору недосуг было возиться с отмычками под
дождем. Он открыл  машину по-быстрому -- молотком и  зубилом -- и украл (это
вам  не  шалун-подросток) -- новенькое запасное  колесо,  домкрат, новенькие
кабели, фонарик... Багажник был пуст, на дне его стояла вода...
     Как ни  горька была  моя  печаль, но главное  еще  предстояло выяснить:
украден ли счетчик?.. Стоивший, по словам хозяйки, четыреста с лишним монет,
электронный  счетчик я почему-то не оставлял  в  багажнике,  как  это делают
многие таксисты, а  уносил домой,  или же, как вчера, -- завернул в тряпку и
спрятал под сиденье...
     "Никогда!  Больше никогда не оставлю я кэбе счетчик!" -- поклялся  я и,
царапая ладонь  об осколки,  ринулся  искать его под  сиденьем  --  и тотчас
убедился, что вор  заглянул и  сюда... Исчезли из-под сиденья  и монетница с
мелочью,  и блок  сигарет,  и  даже бумажный  пакетик  с  двумя  бутылочками
кока-колы; однако же -- наперекор худшим моим предчувствиям, -- завернутый в
тряпку  счетчик  обнаружился  в  том  самом месте,  где  я  его  и  оставил.
Провидение все-таки сжалилось надо мной в это утро; но как ни крути, как  ни
верти, а  вчерашних  денег  не  хватало на  то,  чтобы  и стекло вставить, и
оснастить багажник новым замком, и новой "запаской", и новым домкратом...
     Поскольку рассчитывать на сочувствие хозяйки не приходилось,  я тут  же
решил, что  не  стану докладывать ей о случившемся, а сэкономлю, сколько  уж
удастся,  и  куплю  вместо новой  "запаски"  -- подержанную,  и  подержанный
домкрат. В багажник хозяйка не заглядывает...
     Всецело,  казалось бы,  поглощенный  этими  размышлениями,  не забыл я,
однако,  о  том,  что  за спиной  у  меня --  двадцатидвухчасовая  смена  да
бессонное  утро.  Начинать  рабочий  день,  не  отдохнув,  было  нельзя.  И,
подвязывая крышку багажника обрывком шпагата, положил я себе не отступать от
намеченного  плана:  переставить  кэб,  возвратиться  домой,   позавтракать,
подремать.
     Именно с таким намерением я и  объехал вокруг своего  квартала,  вокруг
соседнего, а  поставить  машину было  негде. Еще один квартал, еще ...  Даже
если я и найду  теперь место для чекера, у  меня все равно  нет сил тащиться
пешком домой  почти целую милю. Я  закурил, выдохнул вместе с дымом  ядреное
словцо -- и двинул на ведущее в Манхеттен шоссе! 4.
     Вы  прилетели  в  Нью-Йорк  и  наутро  по   приезде,  выйдя  из  отеля,
направились к выстроившимся у подъезда такси. Обнаружив, что дверца головной
машины  почему-то заперта и  уже согнув указательный  палец, чтобы постучать
водителю, вы заметили, что  кэб -- пуст... И в следующей машине  тоже никого
за  рулем  не  было...  Решив избежать скандала,  вы направились  к  третьей
машине. В ней сидели какие-то люди. Вы пригляделись:
     четверо  шоферюг  с  опухшими  от пива,  небритыми мордами  резались  в
карты...
     --  Швейцар!  --  окликнули  вы прятавшегося за  колонной  прохвоста  в
цилиндре. -- Что тут у вас творится? Могу я -- сесть в такси?
     --  О,  простите,  сэр!  --  с фальшивым  раскаянием  в  голосе отвечал
прохвост и сунул в рот свисток.
     Проезжавший мимо кэб  тотчас же притормозил, но едва вы в сопровождении
швейцара   направились  к  нему,  как   остановившийся   было  кэбби  сделал
выразительный жест, словно намеревался  левой  рукой отрубить свою же правую
по самый локоть и -- умчался.
     --  Видали, с какой дрянью приходится иметь  дело? --  искренне на этот
раз  огорчился  швейцар, поскольку понимал,  что оскорбление адресовано ему,
персонально. -- Управы на них нет...
     Не  дослушав,  вы отправились на угол и  постарались как  можно  скорее
забыть о случившемся... Но если бы вам  не нужно было торопиться, если бы вы
полюбопытствовали  и  постояли  бы  тихонько  в стороне, то не  прошло бы  и
получасу,  как  вы бы  поняли,  почему  притормозивший кэбби не взял  вас  и
оскорбил швейцара...
     Вскоре  после  того  как  вы  ушли  или  укатили   в  машине  какого-то
подобравшего вас в конце-концов таксиста, боковая дверь отеля  распахнулась,
и рассыльный выкатил на тротуар тележку с чемоданами. Теперь швейцар не стал
ни отворачиваться,  ни прятаться за колонной. Он  подскочил  к  рассыльному,
ловко перехватил у него чемоданы и крикнул:
     -- Первый кэб!
     Адресуя швейцару "накося, выкуси", тормознувший  кэбби подразумевал: не
свисти  в  свою дудку,  жулик,  а усади  клиента в  такси,  которое стоит  у
подъезда!
     Швейцар бы и сам рад так поступить; ему, как и всем, тоже хочется  жить
по совести. Но рассудите: когда швейцар усаживает вас в такси, сколько вы за
эту  услугу ему платите? Двадцать пять центов, не так ли? Ну, а если швейцар
рассыпался мелким  бесом  и не только  подозвал  кэб, но в  каком-то экстазе
услужливости отнял у рассыльного ваш чемодан с тем, чтобы самолично, бережно
уложить его в багажник, и, придерживая дверцу, пожелал вам доброго пути, тут
ведь,  согласитесь, и последний скряга заплатит доллар. Да и кэбби, которого
отправляют прямехонько в аэропорт, тоже, хоть  и от сердца оторвет, а доллар
швейцару даст, если  не последний день работает, если ему и завтра предстоит
под этим  самым  отелем шакалить... И вот итог: вместо двадцати  пяти центов
швейцар заработал два доллара.
     Все ясно? Вопросы еще есть?
     Впрочем, я и сам знаю, что есть. По крайней мере один. Даже  если вы из
деликатности и не  решаетесь его задать.  Вам,  конечно же, интересно, какой
именно из ленивых жлобов был  --  я?.. Тепли, что подпирая  стенку,  дерзил?
Или, может, какой-нибудь из картежников?  Или  --  тормознувший и  сделавший
жест?
     Хоть и мало радости в том признаваться, но случалось мне оказываться на
месте каждого из описанных хамов. Только в карты я не играл, я все остальное
-- было.
     Если  утром  я стоял под отелем  и  меня спрашивали: "Вы свободны?",  я
отвечал, что еще не начинал работать. Если это происходило  днем, я говорил,
что у  меня  --  перерыв; вечером -- что уже кончил работать. Если же  возле
моего кэба появлялся, скажем, инвалид на костылях, и мне становилось стыдно,
то я уж, конечно, старался его  не обидеть:  открывал капот и  врал, что кэб
поломался...
     И люди -- верили?
     Да  ведь я заботился не о  том, чтобы они  мне поверили,а лишь  о  том,
чтобы отвязались!  И  потому,  когда ко  мне подходил обычный человек,  т.е.
такой, который, возмущаясь  в  душе  моим  поведением,  этого  не показывал,
голоса не повышал, а по-людски просил