А я сидела у телефона и ждала. Какое это было долгое ожидание! Я знала,
что в конце концов он позвонит, -  и  ждала.  Это  ожидание  было  главным
смыслом моей жизни, главным моим  занятием.  Он  любил  меня,  но  он  был
совершенно свободен. И я понимала, что так будет всегда.  Мы  поженимся  -
так будет.
   Ему я даже не могла сказать об этом. Он смеялся:
   - Брось! Не придавай значения. Тебя же тоже иногда не бывает дома. -  Я
всегда была дома. - ...Я думал только о тебе...  Имей  в  виду,  никто  из
мужчин вообще не хочет жениться. Никому это не нужно.  Но  я  готов.  Хоть
сейчас. Такой, какой есть, ты меня теперь немного знаешь... -  говорил  он
со смехом, а потом перестал говорить.
   Кроме многочисленных друзей и девушек, нередко  появлялась  его  бывшая
жена - балерина, с которой у него сохранились хорошие отношения.
   Я все старалась выдержать, хотя это было очень трудно.  И  я  понимала,
что нельзя вечно стоять на улицах,  и  ждать  у  парадных,  и  шляться  по
ресторанам, и ездить в такси, рассказывая таксистам про  нашу  жизнь.  Мне
это и не надо было, ему это было надо, и пока он хотел, он  это  делал,  а
потом перестал.
   А я все так же сидела у телефона и ждала, стараясь не  слышать  маминых
слов, не видеть папиного лица. Но все-таки я  видела  и  слышала...  А  он
забывал позвонить.
   Так бы и было, так бы и было всегда, хотя, наверно, я прожила бы с  ним
настоящую жизнь. Но я так не могла.
   Помню, после какой-то ссоры я поехала к нему в  клинику,  ждала  его  в
коридоре и слушала из-за двери, как он на кого-то орет, ругается матом. Он
вышел из операционной потный, красный,  маленький,  в  белом  халате,  как
снежный ком, заряженный током, прошел не глядя мимо меня.
   Он был личностью, сейчас имя его известно, и тогда было понятно, что он
из своей жизни сделает что-то. Но я  чувствовала:  нам  лучше  расстаться,
другая женщина станет его третьей женой...
   Потом-то мне было плохо, гораздо хуже, чем я  могла  себе  представить.
Десять лет прошло. За десять лет можно забыть.  Надо  забыть,  чтобы  жить
дальше.



        17

   Дети, мальчик и девочка, трех и четырех лет, лежали на ковре и  строили
гараж и зоопарк из стройматериалов, их папа лежал тут  же  и  просматривал
газеты. Их мама накрывала на стол.
   Ужин семьи состоял из винегрета, хлеба, сыра, варенья, молока и творога
- простая, здоровая пища.
   Дети, одетые в аккуратные и  удобные  комбинезончики,  не  дрались,  не
кричали - они играли.
   Мальчик бубнил:
   - Шоферы - гонщики, перегонщики и обгонщики. И мы на гонке работаем.
   Он строил гараж.
   Девочка говорила:
   - У зайца ноги вылупляются. Третья уже вылупилась.
   И  поднимала  над  головой  зайца  без  единой  ноги.  Она   занималась
зоопарком.
   Мальчик объявил:
   - Я могу какого-нибудь врага зарезать и подбавить кулаком.
   Петя  поднял  голову  и  прислушался.  Что-то,  видимо,  назревало.  Но
продолжал читать газету.
   Мальчик сказал:
   - А лев, царь зверей, разорвет тебя на части.
   Девочка схватила кубик, основу несущей конструкции гаража.  Мальчик  ей
подбавил кулаком. Девочка заревела и закричала:
   - Жадина-говядина, будина и гадина!
   Петя отложил газеты, посмотрел на жену. Все ничего, выражал его взгляд,
но вот "гадина". Как быть с "гадиной"?
   Мальчик ответил:
   - Сама будина и гадина!
   Пока Петя раздумывал, подошла мама и  нашлепала  преступничков.  Теперь
ревели оба, но не громко, не печально, только  чтобы  показать  родителям,
что, если их будут шлепать, они с этим никогда не согласятся. Они  ревели,
объединившись, предупреждающе, условно, без интереса. И скоро затихли.
   Потом они страшно расшалились, и опять возникли небольшие  разногласия,
но ничто не могло нарушить прочную  идиллию.  Дети  все  равно  оставались
здоровыми, чистыми детьми. Петя-Математик оставался многообещающим молодым
ученым, его жена - образцовой женой и матерью, а вся квартира - нормальной
трехкомнатной интеллигентской квартирой с книгами и игрушками.  Правда,  в
нашем доме наши  дети  игрушками  мало  играют,  они  играют  плашками  из
пластиков или кусками поропластов, которые мы приносим из лаборатории.
   Когда дети заснули, мы сели поговорить.
   - Кажется, уже пора Веткина придушить, - сказал Петя.
   - Ты так считаешь? - спросила я.
   - Вы слышали вчерашнее интервью? Опять звонил, что мы на  пороге...  Ну
гад! - засмеялся Петя, но в этом смехе железо царапнуло о железо.
   - Поговори с ним, как мужчина с мужчиной, - посоветовала жена.
   - Придется, - сказал Петя. - Сегодня фотографировался  для  "Недели"...
Ну тип... Руки сложил на животе.
   - Человек любит фотографироваться, что тут такого? - заметила я.
   - Я ему все сказал, что по этому поводу думаю, - проговорил Петя.
   - А он?
   - Кашлял. А когда корреспонденты удалились, он мне объявил, что это  он
все для меня делает. Корреспондентов, говорит, я вообще не уважаю  за  то,
что они в химии не смыслят. Они думают, что вообще никакой химии  нет.  Но
необходимо паблисити.
   - Тип, конечно, - вставляет жена, - будь с ним построже.
   - Он еще сказал, что моя беда и единственный недостаток -  что  мне  не
хватает денег.
   - А тебе хватает, - говорю я.
   - А денег не хватает всем; и мне, и вам,  и  академику,  и  моей  маме,
которая тридцать шесть рублей получает.
   - Мы с Петей научились правильно относиться к деньгам, - говорит  жена,
- мы их не замечаем.
   - Точнее будет сказать: они не замечают нас.
   Это  видно:  квартира  пустовата,  не  хватает  кучи  нужных  вещей,  а
холодильник собственной конструкции сделан из  кухонного  шкафчика  руками
Пети. Холодильный агрегат взят из настоящего  холодильника,  герметичность
достигнута с помощью прокладок, изготовляемых в нашей лаборатории Веткиным
для славы института. Петя Носит старенькие сатиновые брюки,  простроченные
красными нитками, называемые джинсами,  и  демисезонное  пальто,  служащее
зимним в нашем далеко не южном климате. Нужды, пожалуй, уже нет,  но  есть
постоянная стесненность и неудобство. Когда приходится думать: идти в кино
или купить два лимона. Лимон - витамин це, а кино - что ж кино? Устаешь от
этого.
   Петя из тех мальчиков, их немало у нас в институте, которые  ничего  не
хотят делать для _себя_.
   - Диссертация - индивидуальное творчество, -  говорит  он.  -  Откройте
Большую Советскую Энциклопедию на слове "Диссертация", прочитайте-ка,  что
там написано. Смех.
   - Напиши диссертацию, которая нужна не только тебе, -  советует  Петина
жена.
   - Защищаются для карьеры, - отвечает Петя, - и это нечестно.
   - Это нечестно? Нечестно, что ты делаешь черную малую  работу,  которую
мог бы делать другой, и не делаешь  той  работы,  которую  можешь  сделать
только ты.
   - Нет, - отвечает Петя, - я  должен  делать  любую  работу  и  не  хочу
прикрываться словами о собственной  избранности.  Я  хочу  делать  работу,
нужную моей стране сейчас, и хочу быть честным перед  самим  собой  каждую
минуту.
   - А я иногда боюсь, что ты в конце жизни оглянешься  назад  и  увидишь,
что ничего  не  сделал,  все  пропустил  сквозь  пальцы  вот  так.  -  Она
растопыривает пальцы, измазанные чернилами. - То, что ты  делал,  протекло
между пальцев. Я твой друг...
   - Вообще ты друг,  -  отвечает  Петя,  -  но  в  этом  вопросе  ты  мой
друг-враг, ты мой идейный противник.
   Действительно, только в  этом  единственном  случае  Петя  и  его  жена
спорили. Вообще же они были единодушны, они были как чашка и  блюдце,  как
стена  и  крыша,  как  то,  что  никогда  не  взаимоуничтожается,   только
взаимодействует.
   - Мария Николаевна...
   Петя что-то мнется. Я смотрю  в  его  юное  лицо  студента-спорщика,  с
взъерошенными волосами и серыми  добрыми  глазами  с  длинными  ресницами,
которые летают над лицом, как крылья. Лицо жены выглядит старше, хотя  они
ровесники, на нем отпечаталась вечерняя усталость.
   - Веткин всегда все знает, Мария Николаевна, и  он  сегодня  дал  такую
информацию, что в Комитете вами здорово недовольны. В том смысле,  что  вы
заваливаете важнейшую тему N_2, она проходит по важнейшим, и что  в  армии
невозможно, чтобы каждый брал ружье и стрелял куда хочет, а в науке можно.
Вы знаете, чьи это речи про науку и ружье?
   - Знаю.
   - Тережа. Вас еще здесь  не  было,  когда  он  носился  с  этой  темой,
прокричал-прокукарекал на весь Союз. И  завалил.  Вам  дали  расхлебывать.
Математически она решается, но базы для нее нет. Я много думал, что же это
такое. И  понял:  это  химическая  мечта,  красиво  завернутая  в  научную
бумажку. Это гипноз, которому все хотят поддаться. Был у нас  такой  здесь
Мирский,  вы,  наверное,  слышали,  он  чуть  не  умер  из-за  этих   тем.
Работал-работал, зашел в тупик,  начал  протестовать,  плюнул  и  ушел.  А
теперь Тереж капает на вас в Комитете, и меня  это  возмущает.  Вот  такая
информация. Товарищ Веткин знает точно, он всегда все знает точно. У  него
это дело поставлено на научную основу - знать точно. Он  сообщил  мне  это
сегодня в конце дня. А товарищ Тереж, видите ли, коварен. Опасен.  У  него
всюду друзья.
   - А что нам Тереж? Мы его не боимся.
   - Да ничего, - соглашается Петя. - Конечно, не боимся.
   Я улыбаюсь и начинаю острить, показываю друзьям, что происки  Тережа  и
его жалкое коварство для меня - тьфу.
   Мне не страшно,  что  треплют  мое  доброе  имя.  Противно,  что  Тереж
предлагал мировую, звал в гости, был любезен.
   И я ничего не могу сказать даже Пете,  товарищу  своему,  который  ждет
боевых слов о моей боевой готовности, На  меня  наезжает  странное,  тупое
затмение, черный рояль. Старый черный кабинетный рояль  фирмы  "Дидерихс",
который стоял у нас в столовой. У него, как  говорила  мама,  был  хороший
номер и треснувшая дека. Он становился вдруг огромным и наезжал на меня. У
меня всегда был один и тот же бред во время болезни, вот этот.
   Мы стоим в маленькой прихожей, полной крошечной обуви, и  я  смотрю  на
эти невероятно маленькие стоптанные галошки, сапожки, сандалики на полу  и
думаю, что это, наверно, должно дорого стоить - такое количество маленькой
обуви.
   - Вы огорчились? - спрашивает Петя-Математик.
   - Абсолютно нет, - отвечаю я, - что вы! Не  такая  я  идеалистка  и  не
первый день живу на свете.
   Что-то еще и еще я произношу, стремясь показать, что я тертая и бывалая
и человеческая подлость для меня в порядке вещей.
   Ребята смотрят на меня с состраданием, а я продолжаю говорить, острить,
прощаюсь и не ухожу. В эту минуту я выгляжу чудачкой.
   Мне всегда казалось, что во мне что-то есть от чудачки, от той, которая
забывает заправить блузку в юбку, оставляет непогашенную сигарету,  роняет
хлеб  на  пол,  рассеянно  мотает  головой,  говорит  много  раз  "да-да",
"нет-нет", "извините", "спасибо".
   Сейчас в прихожей я говорю "спасибо".  И  все  не  ухожу  и  не  ухожу.
Наконец говорю:
   - Ребята, я совсем забыла. Ведь мне должен звонить Ленинград.
   Поймав сострадательные, понимающие взгляды, добавляю:
   - И Москва тоже.
   На лестнице вспоминаю голос Леонида Петровича: "Моя беда знаете  какая?
Что я впадаю в панику на три дня, а надо  свести  до  пяти  минут.  Вы  на
сколько впадаете в панику, Маша?"



        18

   Докладную я отослала в Комитет. Но с директором еще раз  поговорить  не
смогла: он уехал в Италию. Во главе института остался Роберт, для которого
отъезд начальства был очень некстати: ему надо было  пропадать  у  себя  в
лаборатории, там налаживали процесс, секретный и срочный, как  все  там  у
них.
   Я хотела посоветоваться с Робертом, как защищаться и как действовать на
тот случай, если события примут для меня грозный характер. Кто его  знает,
ведь это все была та  область,  где  Тереж  был  опытным  генералом,  а  я
необстрелянным лейтенантом.
   В институте Роберта не поймать. Его главная шутка теперь заключалась  в
том, что он брался научно доказать, что его  не  может  быть  ни  в  одном
определенном месте. "Я тот, - говорил он,  -  который  только  что  был  и
сейчас будет", - и смотрел на вас затравленными, злыми глазами.
   Поэтому я пошла к нему вечером домой. Дома оказалась одна Белла.
   Она выглядела неплохо. Выражение лица как у человека, который взялся за
ум.
   В квартире натертые полы, цветы в горшках. Все  стоит  на  местах,  как
прибитое. На лиловой стене аккуратно висит вся  эта  дикая  мура  -  цепи,
иконы, веретено. Музей народного быта, довольно живописный.
   В кухне накрыт стол, расставлены фаянсовые чашки на красных  салфетках,
в молочнике молоко, сухари в корзинке, яблоки.
   Последний раз,  когда  я  была  здесь,  все  находилось  в  запустении,
холодные угли стыли в очаге.
   - Отварить тебе сосисочки? - спрашивает она и снимает с  белого  крючка
игрушечную голубую кастрюльку. - Яишенку?
   На буфете в деревянной  миске  лежат  яйца.  Это  натюрморт,  но  можно
зажарить из него яичницу.
   Белла ждет, чтобы я сказала, что никогда в жизни  не  видела  я  такого
порядка и уюта. Я говорю:
   - Никогда в жизни не видела такого порядка и уюта!
   - Правда? - радуется она.
   Она двигается по кухне так, как можно  двигаться  по  такой  кухне,  по
такому гнездышку. Танцует на зеленом линолеуме.
   - Роберт звонил? Скоро придет? - спрашиваю я и не удивляюсь,  если  она
спросит, какой Роберт. Само легкомыслие пляшет на линолеуме с чайником.
   - Боже, как Робик вкалывает! - восклицает она. - Это  уму  непостижимо.
Кто так работает? Гении или идиоты! Общая постановка дела неправильная.  В
институте должно быть две-три крупных проблемы...
   Никакого гипнотизера с треугольным лицом нет в помине.
   - ...Институт разбрасывается, и замдир по науке тоже. Развели  тридцать
лабораторий. У Форда один мотор делают пятьсот человек. А у  вас  в  одной
лаборатории пять проблем. А вы призваны загружать заводы. - Она несется во
весь опор. - А Робик увлекается - это "А". Робик очень добросовестен - это
"Б". Он сам говорит; "Каждый пункт можно выполнить десятью  опытами,  а  я
могу тысячью". Наше последнее увлечение ты знаешь? Катализ. На грани  наук
и загадочно. Мы влюблены в катализ. Может быть, это  хорошо?  Я  не  знаю.
Робик талантливый, так все говорят. Это налагает на меня обязательства...
   - Ну, а...
   Белла сразу понимает, о ком я хочу спросить.
   - Все! Кончено! - кричит она. - Они мне надоели. Подонки! Ненавижу! Все
врут, все представляются, шмотки, коньяк, бесконечные встречи там, и  там,
и там, и никогда нельзя понять где.  И  потом,  что  это,  скажи?  Дружба?
Товарищество? Компания? Общество? Не знаешь? И я не знаю. У каждого из них
есть профессия, работа, должность. Свое  честолюбие.  Все  растущие,  если
хочешь знать. Неплохие ребята каждый в  отдельности,  но  все  вместе  это
лишено смысла. Они сами разбредутся скоро. Вот  увидишь.  И  у  меня  своя
судьба.
   - А реставрация икон?
   - Кончено! Я не встречаюсь с ним. Зачем? Он мне не нужен, и  я  ему  не
нужна. Я не вижу его больше и  живу,  видишь,  живу  прекрасно,  по-моему,
гораздо лучше, чем раньше. А Роберту  я  нужна.  И  точка.  Кончено!  Если
хочешь знать, то ничего не было.
   Белла закуривает, кося на меня ореховым глазом.
   - А почему ты не хочешь родить ребенка?
   - Рожу. Это не фокус. Рожу.
   Белла тяжело вздыхает.
   - Но он был изумительно интересный человек. Я ничего похожего больше не
встречала. Теперь я имею право это сказать, раз я его не вижу. Я не  хочу,
вернее, не должна изменять Робику. Тогда надо уходить. А тот и  не  зовет.
Он сам не знает, чего хочет. То есть он знает. Но я не хочу. Не могу.  Вот
такой текст.
   Я так и думала, что дело плохо. И не поверила  ни  натертым  полам,  ни
всей этой муре насчет катализа, которую она мне преподнесла.
   - Он сложный, может быть, не совсем понятный. Конечно,  неврастеник.  У
него было трудное детство. Без отца. Он  навсегда  обиженный  и  от  этого
гордый.  Трудный  характер.  Нервы  это,  или  распущенность  такая,   или
обстоятельства, я так и не знаю. Тебе этого не понять.
   - Где уж мне! - говорю я грустно.
   - Ты считаешь, что нет  нервов  и  нет  обстоятельств.  Но  ты  глубоко
ошибаешься.
   - Ничего не изменилось, - говорю я.
   - Ты видишь, я сижу дома, хожу только на  рынок,  никого  не  вижу,  не
встречаю, не говорю по телефону. Телефон молчит. Значит, изменилось.
   - Ну что изменилось?
   - Ах, отстань. Он уехал на Север, вот что. Чтобы все было  честно.  Это
уже поступок. И я не вижу его больше, не  слышу  его  голоса.  Никогда  не
думала, что голос может так много значить. Голос и слова. Пусть  сидит  на
своем Севере, там икон хватит реставрировать на всю жизнь.  И  я  бы  туда
поехала.
   - Что бы ты там делала?
   - Люди везде нужны. В нашей необъятной стране...
   - Что бы ты там делала?
   - Не все ли равно! А что я здесь делаю? Была бы, где он, и все  делала,
что надо. Белье стирала, щи варила. Печь  топила.  Дрова  запасала.  Грибы
собирала бы и сушила. На зиму.
   В этом не больше правды, чем в рассуждениях об институте и  в  натертых
полах. А все, что я ей скажу, для нее скучные, прописные истины. Она хочет
попробовать _свои_ варианты. Попробует, и к чему же она  тогда  придет,  к
какой опустошенности, к какому неверию и цинизму, как она будет несчастна,
тогда уже по-настоящему!
   И я, не сдержавшись, кричу:
   - Дура ты, дура!
   - Жалеешь Роберта.
   - Тебя!
   Она начинает плакать. Я пытаюсь ее утешать.
   - Ну, не плачь. Ну, о чем ты? Ведь все хорошо. Ну, чего тебе?
   - Не знаю, - отвечает она и продолжает плакать.
   Приходит  Роберт,  оживленный,  как  всегда  энергичный.  Вот  человек,
который мчится на предельной скорости.
   Сейчас у него нет того выражения лица, с каким он проносится  последнее
время по институту: "А пропадите вы все пропадом!"
   Наш странный замдир, таких больше нет. Сейчас он ласковый, размякший.
   - Как хорошо, девчонки, что вы обе дома! Как хорошо дома! Я вас  люблю.
Давайте выпьем, устал, как собака. Еще придется ночью работать. Эх,  жизнь
наша! Ну как ты сегодня, малышка?
   - Неважно, - отвечает Белла.
   - Надо лечиться, - говорит Роберт, - покажись врачам. Где опять болит?
   - Сегодня болит под ложечкой.
   -  Где  это  под  ложечкой?   -   спрашивает   Роберт,   улыбаясь,   но
спохватывается: улыбаться нельзя. - К врачу! Завтра же к врачу, киса! Я не
хочу тебя потерять.
   Все-таки удержаться от иронии ему трудно.
   - Врачи! - восклицает Белла. - Какая чушь!
   - Ты не веришь в медицину?
   - Что они  понимают,  врачи?  Здешние,  я  имею  в  виду,  из  районной
поликлиники. А бюллетень мне не нужен.
   "Неужели она преследует  какие-то  дальние  цели?"  -  приходит  мне  в
голову, но не хочется так думать.
   - Идея! - восклицает Роберт. - Санаторий! Я думаю, санаторий - это  то,
что нам надо.
   Он ничего не думает по этому поводу и не хочет думать, но он  должен  с
ней считаться, она его жена. Он думает  так:  пусть  поедет,  проветрится,
потанцует, позагорает. Пусть ей будет весело, а у него куча работы, ему  и
так весело.
   Перед нами молодая женщина с яркими ореховыми глазами  на  очень  белом
лице и темными, как будто ржавыми  волосами.  Сейчас,  когда  она  врет  и
возбуждена,  она  еще  красивее,  чем  обычно.  Роберт  любуется  ею.  Она
продолжает валять дурака, изображать болезнь, которую даже не  потрудилась
выдумать как-нибудь поскладнее.
   - А есть такие санатории? - спрашивает  она  слабым  голосом  человека,
далекого от всех дел на этой грубой земле.
   - Найдем тебе, крошка, все, что пожелаешь.  А  сейчас  ужин  на  скорую
руку.
   Я откладываю свой разговор.
   За  ужином  переходим  от  пункта  первого  -  болезни,  -  оставшегося
нерешенным, к пункту второму - трудоустройству, - который также  не  будет
решен.
   - Я хочу идти работать, вы можете это понять! - Белла говорит это  так,
как будто мы ее не пускаем.
   - Ласонька, иди! - улыбается Роберт. - Я не против.
   - К вам в институт я не пойду.
   - Не надо, - с готовностью отзывается Роберт. - Мудро.
   - Тогда куда?
   - Маша, посоветуй. -  Роберт  встает,  он  почти  не  ел,  выпил  рюмку
коньяку, стакан чаю и пошел к себе.
   Немного погодя он зовет меня.
   - Понимаешь, - говорит  он  усталым  голосом,  -  конечно,  ей  скучно,
бедняге. И работы для нее интересной нет. Мне что? Мне знаешь, как говорил
Чернышевский, - мне бы в какой-нибудь Саратов и  на  сто  рублей  серебром
книг, и  никакого  университета  не  надо.  А  ей...  надо.  -  Он  горько
усмехается.
   - Не люблю Чернышевского, - замечает Белла, подходя к нам. Взгляд у нее
несчастный и подозрительный.
   Полки в кабинете перекосило от  непомерного  количества  книг,  которые
туда напиханы. Книги по специальности.
   - Я зулус, - вздыхает Роберт, - на художественную  литературу  меня  не
хватает. Беллочка читает.
   Серая канцелярская лампа на его столе имеет такой  вид,  как  будто  ей
свернули шею. Это удобная  для  работы  лампа,  но  в  ее  серебряно-серой
самолетной окраске и в  ее  форме  что-то  беспощадное,  от  нашего  века,
признающего только одно - работу.
   - Робик, - говорю я, понимая, что ему не до меня и моих дел. - Разведка
донесла: Тереж орудует  в  Комитете  против  меня,  я,  дескать,  запорола
перспективную тему и самовольно взялась за другое.
   - Ну да, он недавно ездил в Москву, я ему  командировку  подписывал,  -
рассеянно говорит Роберт.  -  Почему-то  я  еще  должен  все  командировки
подписывать.
   Мукой стало с ним разговаривать.
   - Как ты все-таки считаешь: надо мне что-то делать или плевать?
   - Для тебя будет в миллион раз  лучше  наплевать.  Включаться  в  такие
штуки обходится много дороже. Разве ты этого не знаешь?
   Я это  знала,  несмотря  на  свой  малый  опыт.  Интриги  можно  только
презирать, участвовать в них - ни в коем случае.
   И  все-таки  Роберт   чересчур   спокоен,   чересчур   рассудителен   и
ограничивается общими советами. Я  рассчитывала,  что  он  предложит  свою
помощь. Он не делает этого. Ведь он мог помочь, поддержать меня, нажать  в
Комитете, не знаю, что еще, ему виднее.
   - Мудрость и спокойствие, - говорит Роберт, - не поддаваться. Я знаю не
только людей, но целые институты, которые лихорадит от склок. Мы  с  тобой
современные деятели, дорогая, хотим работать, а склочничать не хотим.
   Он сочувственно  смотрит  на  меня  энергичными  блестящими  глазами  и
призывает быть на высоте, но я понимаю, что он хочет только, чтобы я ушла,
оставила его одного. Вон на столе под  беспощадным  светом  лампы  ворохи,
исписанных листов его книги, с которых он не снимает руки, и  часы  -  они
показывают катастрофу, лихорадку, сумасшедший дом.
   "Уйдите, замолкните, исчезните!" - молит душа в худом теле друга  моего
Роберта, одетого к тому же  заботами  жены  в  черную  куртку  с  красными
полосами, на серебряных пуговицах с гербами.  И  куртка  эта  велика  ему,
длинна, широка в плечах, кажется, одно неосторожное движение - и он из нее
выпадет.
   - Пока, старик, - говорю.
   - Будь здорова, старушка.
   Черно-красная рука поднимается в приветственном жесте  и,  как  магнит,
опускается на листы.
   "Он зашивается",  -  думаю  я,  стараясь  быть  справедливой,  и  вдруг
понимаю, что он всегда будет зашиваться.
   Белла идет меня провожать. Берет мой чемоданчик,  в  котором  я  таскаю
свою канцелярию. Когда мы выходим из квартиры, она закрывает дверь с таким
лицом, как будто закрывает ее навсегда. А я считаю проценты. Сколько  надо
положить на кривляние, сколько на желание  что-то  доказать  мне  и  всем,
сколько на стиль, на моду, на плохой  характер?  Тогда  сколько  процентов
остается на треугольного гипнотизера?  Процентов  десять,  не  больше,  на
этого странного паренька с его странной профессией и невыясненной ролью  в
ее жизни. Но общая ситуация от этого  не  становится  лучше.  Какая  здесь
нужна мудрость, что сделать, что сказать.
   А она идет по улице с чемоданчиком и представляет себе, что уезжает,  и
наш постылый городишко сразу превращается в далекое  воспоминание.  А  она
женщина, которая бросила все и едет куда-то на Север, к любимому человеку,
чтобы разделить с ним трудности его необыкновенной жизни.  Там-то  уж  она
будет работать, и, кроме того, будет собирать и сушить грибы, только  одни
белые, и одеваться будет в мех нерпы.
   Недалеко от моего дома Белла вдруг обнимает меня, и целует, и  начинает
отворачивать лицо.
   - Не плачь, девчонка. Он того  не  стоит,  -  говорит  проходящий  мимо
сержант.
   - Не плачь, - молю я, - не плачь, ради Христа. Ну  что  ты?  Поезжай  в
Ленинград. Для разрядки.
   Опять не то я говорю, при чем тут куда-то ехать?.
   - Или в Спасское-Лутовиново.
   - А ты видела того сержанта? -  больше  не  плачет,  смеется  Белла.  -
Феноменальный рост. Да? Я иногда думаю, что, может быть, вся моя беда, что
я маленького роста. И никаких способностей к языкам.



        19

   Раньше события катились мимо меня с потрясающей быстротой, мчались - не
успеешь оглянуться, проносились  легко,  и  я  участвовала  в  них  легко,
естественно, почти незаметно для себя и, разумеется, почти  незаметно  для
событий. И была спокойна. Теперь иначе. Каждая  мелочь  задевает,  надолго
лишает покоя. А если это не мелочь, если это  дело  моей  жизни,  тогда...
Тогда знакомые люди спрашивают: "Что с вами?" Я им отвечаю; "Нездоровится,
простудилась, бессонница, голова  болит".  Ах,  болит,  тогда  понятно.  А
честно надо было бы ответить: мне теперь все тяжело дается, самое простое,
обыкновенное, ежедневное требует таких усилий, что  я  и  не  знаю,  может
быть, я  просто  никуда  не  гожусь.  Все  мне  трудно:  ждать  серьезного
разговора, обращаться по делу к начальству, отвечать на вопросы, если  это
вопросы не о погоде, а, например, вопрос Регины о том, когда  она  получит
комнату.
   Я вижу, как шагает по утрам в институт  Петя-Математик  -  естественно,
уверенно. Вижу, как летит Зинаида на высоких  каблуках,  как  идет  Леонид
Петрович. Леонид, Петрович мне ближе всех и понятнее, и он идет совершенно
спокойный, смотрит по сторонам, выискивает  знакомых,  чтобы  поклониться,
останавливается у витрин, раздумывая, что купить и  зачем,  толкает  ногой
камушек, улыбается. А я? Со стороны, может быть, никто и не видит,  как  я
иду в институт после бессонной ночи, нервничаю, не  понимая,  что  с  нами
будет, снимут с нас головы или простят, ведь  дела  наши  все  вправду  не
шуточные, а крупные, государственные. И если мы каждую  минуту  не  думаем
так, все же мы хорошо знаем,  чего  от  нас  ждут.  Стране,  родине  нужно
получить это от нас, и быстрее, как можно  быстрее,  дешевле  и  лучше.  А
химия - медленная наука. От нас требуют быстро, потому что пластмасса наша
- это самолеты, суда, вагоны, дома, автомобили, холодильники. Это одежда и
обувь, это медицина, теплоизоляция, и звукоизоляция, и  многое  другое,  о
чем так скучно рассказывает  наша  Зинаида,  разъезжающая  с  лекциями  по
району. Я думаю, нет такого жителя, который  бы  не  слышал,  как  Зинаида
рассказывает про пластмассы. Впрочем, все мы  читаем  лекции,  дело  не  в
лекциях. Дело в том, что временами я теряю уверенность в своей правоте.
   - Что с вами, миленькая? - спрашивает Зинаида; мы  вместе  возвращаемся
из института. - Бедненькая, несчастная, нахохлилась. Кто обидел?
   Я отшучиваюсь; почти готовая открыть душу Зинаиде:  у  нее  симпатичное
лицо, достойная седина и добрый голос.  Белла  утверждает,  что  она  злой
гений. А чем уж она такой злой гений, не знаю.
   Зинаида продолжает:
   - Вчера приехал  один  мой  старый  знакомый.  Солидный  стал  дядечка,
шикарный, работает в СЭВе. Купили шампанского, пошли ко  мне,  поговорили,
повспоминали. Ненужное занятие. Что было, то прошло.
   Какую тут подать реплику?
   - Это верно, - говорю я.
   - Проверено на личном опыте, - смеется Зинаида.
   Мы подошли к дому.
   - Про комиссию все знаете? - спрашивает Зинаида.
   - Нет, не знаю. Какая комиссия?
   - Вас и Тережа обследовать.
   Я говорю:
   - Отлично. Пора давно.
   И про себя я повторяю то же: "Отлично, отлично, давно пора".
   -  Ах,  ах,  ах,  -  говорит  Зинаида,  -  а  я  бы  на   вашем   месте
распсиховалась.
   Нет, думаю я, это к лучшему.
   - А Тереж нервничает, - сообщает Зинаида, -  прямо  жаль  его,  честное
слово. Ему трудно. Не привык. Конечно, не те нервы, далеко не те. А раньше
у него были нервы.
   То раньше, думаю я тупо. Значит, комиссию назначили.  Из  Комитета  или
институтскую? Зинаида, наверно, знает. В общем, все скоро  кончится  в  ту
или другую сторону, можно будет спокойнее работать. Спокойно нельзя  будет
никогда, но спокойнее - можно. Весь тут вопрос в  нюансе.  Интересно,  что
еще знает Зинаида?
   - Завтра Сергей Сергеевич всех созывает, меня в том числе, бедненькая я
Зиночка, некому меня пожалеть, - продолжает Зинаида.
   Значит, директор уже вернулся  из  Италии.  Значит,  комиссию  составят
институтскую. Ну, отлично, прекрасно, превосходно. Мне надо пойти домой  и
подумать. Спокойной ночи.
   И  ночь  в  самом  деле  наступает  спокойная,  далекая  наша  ночь.  В
Ленинграде не бывает таких ночей, в большом городе ночью очень тихо,  а  в
таком, как наш,  масса  звуков:  лают  собаки,  кричат  паровозы,  возятся
какие-то зверюшки, и стрекочут букашки. Все  мне  слышно  с  моего  пятого
этажа, как ночью в поле: и какие-то далекие шорохи, и верещанье, и  чей-то
приглушенный голос, позвавший "Маша". Не меня, другую Машу. А может  быть,
послышалось. Ночь ведь, глухая ночь.
   ...Через два дня меня вызвал Дир.
   "Главное, не волноваться, -  сказала  я  себе  очень  спокойно.  -  Все
серьезное и настоящее уже произошло, оно происходило на  протяжении  всего
этого времени, и не здесь, в главном здании, а в лабораторном  корпусе.  А
это  пустяки,  формальности,  это  как  экзамен:  если  ты  занималась   -
выдержишь, не занималась - провалишь. Сам экзамен -  это  только  то,  что
было раньше, и свобода, которая  будет  потом.  Все  уже  сделано  там,  в
лаборатории, головой Губского, и физиков, и Пети-Математика,  и  Регининой
головой, и ее руками, и Алиными".
   Пока я шла через двор, по лестнице и по коридорам, я  успела  подумать,
что может быть самого плохого. Снимут с начальника лаборатории? Обидно, но
от этого не умирают. Выгонят из института? Не выгонят. Теперь  за  это  не
выгоняют. А выгонят - могу уехать в Ленинград. Сейчас главная моя  задача,
если начнут меня рубить на  части,  не  молчать  с  чувством  собственного
достоинства, а быть собранной, отбиваться, отвечать.
   За большим письменным столом наш  молодой  директор  под  стать  своему
свежему  кабинету,  настежь  раскрытым  окнам,  линиям  передач  и  яркому
выставочному стенду.
   - Прошу вас, Мария Николаевна.
   Я смотрю на лицо Дира, четкое, маленькое, загорелое и  непонятное.  Как
он сейчас ко всему относится, в чем он разобрался, что  решил  или  решит,
понять нельзя. Но мне уже все нипочем, у меня  внутри  соскочили  тормоза,
исчезло чувство страха, неудачи, обиды, ушло волнение.
   - Сейчас  еще  товарищи  подойдут,  -  говорит  Дир  своим  бесстрастно
вежливым голосом.
   - Отличная сегодня погода, - замечаю я. - Солнце какое.
   - Это верно, строительство бассейна возмутительно затянули, -  отвечает
Дир, как всегда немного не на тему. Но  если  вдуматься,  то  он  от  темы
только слегка отходит в сторону.
   Сегодня  утром  Дир  косил  траву  перед  институтом,  перед  домом   с
колоннами, в своей снежно-белой рубашке, закатав рукава, в тот час,  когда
сотрудники шли в институт.
   Он хороший человек, Дир, но ясно одно - наша лаборатория не  стала  его
любимицей, его слабостью. У него нет слабостей.
   На беленых стенах кабинета  портреты  знаменитых  ученых  -  Ломоносов,
улыбающийся Курнаков,  презрительный,  явно  недовольный  нами  Зелинский,
Лебедев, Менделеев, Бутлеров, Фаворский, Зинин. Всю жизнь и на всех стенах
вижу я их портреты.
   Входит наш веселый главный инженер, сообщает:
   - Я как Нельсон. Перед битвой он очень долго  сомневался  и  колебался,
но, приняв решение, уже действовал смело и твердо.
   - Нельсон? - спрашивает Дир и неожиданно хохочет.
   - У Нельсона был один глаз, - замечаю я.
   - Один глаз? - переспрашивает Дир и обращается к главному  инженеру:  -
Мне Завадский был нужен.
   - Он в столовой. Съел суп, потом съел гуляш  и  хотел  еще  чего-нибудь
съесть, но не нашел чего и съел еще один гуляш.
   Директор смеется.
   Главинж своей  уверенной  походкой,  пришлепывая  римскими  сандалиями,
подходит  к  столу  и  веером  выкладывает  бумаги  на  подпись.  Директор
подписывает, не читая. А я принесу бумажку - он будет ее  разглядывать,  и
разговаривать по телефону, и хвататься  за  селектор,  чтобы  подольше  не
подписать.
   А этот Нельсон собрал свои бумажки жестом,  каким  собирают  счастливые
игральные карты, сел в кресло напротив меня и сказал:
   - Мы еще пересоветуемся с Гипропластом по этой части.
   Дир энергично кивает, давайте действуйте, я на вас полагаюсь.
   - Хотелось подождать еще Роберта Ивановича, но  раз  его  нет,  значит,
ждать не будем, - обращается директор ко мне.
   "А Роберт, значит, опять подводит, - думаю я. - Роберт, Роберт".
   - Неважно. Детали уточним позднее. Я хотел  вам  сказать  вот  что.  По
вашему письму в Комитет принято  решение  создать  компетентную  комиссию,
которая разберет ваш затянувшийся конфликт с лабораторией товарища Тережа,
окончательно  выяснит  реальность  тем,  порученных  вашей  лаборатории  и
занесенных, как вы знаете, в государственный план. А также  ознакомится  с
вашей новой работой,  которую  вы  стали  делать,  мягко  говоря,  явочным
порядком. Комиссия обследует работу лаборатории товарища Тережа. С этого и
начнет, с истории вопроса, так сказать. Если не ошибаюсь, такая постановка
дела соответствует вашему желанию.
   - Да, - отвечаю я, - соответствует.
   - Я председатель комиссии, будь она неладна, - говорит главинж.
   - Товарищи собираются, - сообщает секретарша из дверей.
   Я встаю, чтобы уходить.
   - Может быть, у вас есть какие-либо пожелания по  составу  комиссии?  -
спрашивает Дир.
   - Нет.
   - Ко мне у вас есть вопросы?
   За дверью  собираются  товарищи,  они  скоро  превратятся  в  комиссию,
которая решит нашу судьбу.  Здесь  сидит  председатель.  Есть  ли  у  меня
вопросы к директору? Да, есть. Комиссия комиссией, конфликт конфликтом,  а
вопросы есть. Солнце бьет в раскрытые окна, горит на стеклах  витрины,  на
лице Дира. Плывут золотые пылинки.
   Мне надо нажаловаться на главного механика. Надо  закупить  хроматограф
стоимостью  тридцать  пять  тысяч  в  старых  деньгах.  Нужен  никель  или
высоколегированная сталь "ЭИ943"... Нужно футеровать аппарат  никелем  или
серебром. Нужны две квартиры, на худой конец квартира и комната. И это  не
все. Нужны аппаратчики.
   Не время сейчас все это выкладывать. И все же я не своим голосом, стоя,
невежливо, нервно перечисляю свои требования.
   Мне кажется, что Дир втягивает в плечи  маленькую  лаковую  причесанную
голову и поеживается.
   Тишина. Только беснуются  золотые  пылинки  в  воздухе.  И  главинж  не
находится, как пошутить.
   - Сергей Сергеевич, нам  срочно  нужен  хроматограф.  Три  с  половиной
тысячи, - настаиваю я.
   - Четыре. По-старому - сорок.
   - Разве это много для нашего богатого института? - спрашиваю я льстиво.
   Скрытая в моем вопросе ирония до директора не  доходит.  Он  счастливый
человек, на иронию и юмор своих подчиненных он плюет.
   - Хорошо, я подумаю, - отвечает он. Это почти означает - да.
   Вбегает Роберт. Окидывает присутствующих смеющимся взглядом, в  котором
сквозит легкое отчуждение, - заседаете, все обсуждаете,  все  решаете.  На
посту замдира ему полагалось стать человеком-жертвой, но он им не стал. Не
стал ничем из того, чем он мог стать.
   - Сейчас освобожусь,  -  заявляет  он  и  скрывается.  Взгляд,  который
директор послал ему вслед, ласковым не назовешь.
   В приемной оживленная Зинаида машет мне рукой.  Она  торжественна,  как
всегда, когда что-нибудь происходит.
   - Как дела? - спрашиваю я механически.
   - Выхожу на внедрение.
   - Поздравляю.
   А ей что? Она всегда выходит на внедрение.
   - Плюс ко всему эта комиссия, - жалуется она мне.
   В приемную входит Веткин.
   - Меня звали? Зачем звали, ума не приложу. Зачем я  понадобился  в  это
святое время, конец рабочего дня. Что, зачем, почему? - говорит,  округляя
рыжие глаза, человек, который, позови его сам господь бог, и то  знал  бы,
зачем его позвали.
   Веткин садится на диван, поправляет носки и, не глядя, начинает изучать
обстановку.
   Появляется Леонид Петрович.
   - Что опять случилось? - спрашивает он. Он трогает свой подбородок,  на
его большом грустном лице написано: "Помешали". На бывшем белом халате нет
пуговиц, на рубашке, видной из-под халата, тоже оторвана пуговица.  Он  не
знает, зачем его позвали. Узнает - удивится.
   - Сергей Сергеевич просит, - объявляет секретарша.
   -   Идемте,   товарищи    члены    комиссии,    -    говорит    Зинаида
склочно-победоносным тоном, направляясь к дверям. На ней новое платье.
   - Ты моя хорошенькая, чтоб  ты  у  меня  всегда  была  здоровенькая,  -
бормочет Веткин, поднимаясь с дивана.
   - Маша, а вы? - спрашивает  меня  Леонид  Петрович,  заглядывая  мне  в
глаза.
   - А я - нет, - отвечаю я. - Без меня.



        20

   Последнее время у Ивановых  часто  бывают  гости.  Белла  развлекается,
чтобы не умереть с тоски, как она говорит с неясной улыбкой.  Роберт  тоже
развлекается, потому что она развлекается.
   Только что звонил Роберт.  Мне  идти  не  хочется,  нет  настроения.  Я
поднимаю телефонную трубку. Коммутатор общий для двух институтов и завода.
Если скажешь: "Пожалуйста, город", - не дадут, ответят: "Занято".  А  если
гаркнешь "Горр-од!" без "пожалуйста", - дадут.
   Всегда забываю не говорить "пожалуйста".
   - Почему тебя до сих пор нет? - спрашивает Роберт. В  трубке  музыка  и
смех. - Обидимся, если ты не придешь. Иду открывать тебе двери.
   Сегодня суббота, дома  тоскливо.  Все-таки  одиноко,  хоть  я  стараюсь
уверить себя, что мне прекрасно.  Пойду.  Может  быть,  там  будет  Леонид
Петрович.
   Роберт встречает меня в дверях в белой рубашке с закатанными  рукавами,
показывает штопор, называет его: "Спутник химика". Развлекается.
   Незнакомцы,  двое  мужчин  и  женщина,  танцуют  под  громкую   музыку.
Принадлежность их  к  миру  науки  и  техники  выражается  лишь  в  умении
обращаться с магнитофонными лентами.
   - Кто они? - спрашиваю я Роберта. Он смотрит на  меня  отчаянно-веселым
взглядом человека, у которого плохи дела.
   - Москвичи, - отвечает Роберт, - ей-богу.
   Белла тоже танцует в своем костюме мойщицы автомобилей.
   - Подружка, иди к  нам  танцевать!  -  кричит  она.  -  Все  старухи  в
Чехословакии танцуют твист!
   Незнакомцы  восхищенно  смеются,  глядя  на  нее.  Они   перекидываются
репликами и кого-то все время хвалят.
   - Изумительный парень...
   - Танцуем мамбо! - кричит Белла.
   - А есть там один человечек, Сергей  Иванович  Ляпкин,  это  еще  более
изумительный парень. Занимается водными лыжами.
   - Господи, кто? - спрашивает Белла, продолжая отплясывать.
   - Серега Ляпкин.
   - Ляпкин, Ляпкин. Он занимается водными лыжами.
   - ...Как у этого столба-а нету щастья ни когда-а... - запевает Веткин.
   Он поет выразительно, с той хулиганской выразительностью,  с  какой  он
все делает и говорит, а также и поет. В его песне мало слов, только эти:
   - ...Ка-ак у этого столба-а нету щастья никогда-а-а.
   - Что мне делать, - говорит Роберт мне тихо, - я влюблен в свою жену.
   - Ка-ак у этого столба-а... - поет Веткин.
   - Хорошо я танцую? - спрашивает Белла. - Ноги у, меня не толстые?
   - Эмансипе, - говорит Веткин.
   - А она в меня не влюблена, - говорит Роберт.
   Белла рассказывает громко:
   - ...на двадцатом километре повернете и поедете по проселочной  дороге.
Дорога неважная, это честно.
   - А ты что грустная? - спрашивает меня Роберт.
   - ...Зато какой там лес. Не задумываясь, поменяла бы  эту  квартиру  на
избушку в лесу, - продолжает Белла.
   - На избушку в Москве, - говорит Роберт, - она бы поменяла.
   - Мы обязаны больше ездить, ходить пешком. Прежде всего это нужно моему
Робику. Правда, милый?
   - Робик - изумительный парень, - восклицают танцующие незнакомцы.
   Веткин смотрит в окно.
   - Безобразие, у Петьки, у Математика, свет. Ну,  что  ты  скажешь!  Ему
давно пора спать. Такая голова должна знать режим. Пойду  позвоню  ему  по
телефону.
   - Петечка, - кричит он в прихожей, - ложись спать скорей,  время!  Тебе
надо отдохнуть. Не мое? Как это не мое?  А  чье?  Именно  мое.  Я  за  это
зарплату получаю и ем свой хлеб с маслом. Ложись, ложись, а то завтра твоя
голова будет как пустой котел. Так ведь не раз уже  бывало,  мы-то  знаем.
Ох-хо.
   - Ну, что он? - спрашиваю я, когда Веткин возвращается.
   - Чувства юмора нет, - отвечает Веткин, - сам не знаю, почему я его так
люблю. Он меня терпеть не может.
   - Не-ет, мне деньги нужны почему? Я умею их тратить, - веселится Белла.
   Москвичи перестали танцевать и пьют холодный чай.
   - Я знаю, почему ты грустная, - говорит мне Роберт. - Леонида Петровича
нет.
   Я почти не видела Леонида  Петровича  последнее  время,  и  он  мне  не
звонил. И сюда не пришел сегодня. А я думала, он придет.
   - Хотите, сейчас отвезу вас в