распух.
     Она  усмехнулась  и  вышла  на кухню. Долго не появлялась.
Федор Иванович  оглядывал  комнату.  Ничего  старого  здесь  не
осталось.  Ничего, напоминающего о поэте. Хотя нет: из-за шкафа
смотрела со стены большая афиша с крупными словами: "Иннокентий
Кондаков". И Кешин артистический оскал...
     -- На  поэта  вашего  смотрите?  --  спросила  она,  внося
алюминиевый чайник.
     "Не на моего, а на вашего", -- хотелось бы ответить Федору
Ивановичу.  Но  он  сейчас же вспомнил, что на днях Кеша явится
сюда разводиться. Поэт уже не принадлежал и ей.
     -- Ну, и как вы тут живете? -- спросил он.
     -- Да так вот  и  живем.  Второго  папку  своего  ждем  не
дождемся...
     -- Какой  же он... Даже в качестве второго... -- вырвалось
у Федора Ивановича.
     -- А у кого нет недостатков? Поэтов на близком  расстоянии
рассматривать  нельзя.  На них можно смотреть только издали, --
сказала она, наливая ему чаю.
     Она была  не  то,  что  Кеша.  Ее  колесо  жизни,  похоже,
остановилось, и угол не менялся. Она ждала своего поэта.
     -- Вы  же знаете, где сейчас Кондаков? -- спросила она. --
Его ведь...
     -- Да, да, -- поспешил он ответить.
     -- В  конце  концов  отпустят.  Как   думаете?   Дождемся?
Все-таки  законный  муж...  Ничего  ему там не сделается. Он же
оптимист!
     -- Эт-то верно.
     -- Вот только Андрюша вырос...
     -- Вопросы задает?
     -- Хуже. Он молчит. Откуда-то что-то узнает и молчит.
     -- Этого следовало ожидать.  Но  у  вас  преимущество.  Он
мальчик, ему только...
     -- Двенадцать, -- подсказала она.
     -- А вы...
     -- А   мне   за   тридцать...  Все  равно,  дети  умеют  и
взрослых... Им и ответа не нужно...
     -- Конечно, такая ситуация... Такое положение... Порождает
вопросы. Может быть, даже не вопросы, а ясность...  Которая  не
требует слов.
     Нечаянно  высказав это, Федор Иванович поспешил отхлебнуть
чаю, чувствуя, что он открыл дорогу нелегким объяснениям.
     -- Вы его ученик, а я --  его  ученица.  Вам  это  говорит
что-нибудь?  Я  была  его  ученица!  И я портила русские породы
скота по методу Рядно. Старинные, выдержанные  русские  породы.
Вот  что  я  делала легкой рукой. С его легкой руки. Вот, кто я
была, пока не начало проясняться.
     -- Вам эту ясность поэт принес? Она сильно покраснела, как
умеют краснеть белые блондинки. Стыд парализовал ее. Но  только
на секунда.
     -- Поэт   внес  другую  ясность.  Когда  в  степи  умирает
кто-нибудь, какая-нибудь несчастная животина... Антилопа. Сразу
начинает кружиться хищник. Они там дежурят...
     -- Это слова академика, -- сказал Федор  Иванович.  --  Он
говорил...
     -- Говорил? Мои это слова. Я ему один раз сказала. Говорю:
интересно как -- хищник летает где-нибудь за тридевять земель и
обязательно почует ведь чужую беду...
     -- Я это пересказал и Кондакову. Он ответил...
     -- Не  говорите, знаю... -- она опять покраснела. -- Я ему
тоже говорила. Прямо в глаза. И он мне ответил, тоже  в  глаза.
Мясо в природе не должно пропадать. Так ужасно брякнул...
     -- Так это же Кеша!
     -- Во-от...  Был  такой  момент, подыхать я стала. И с ума
съехала. Думаю, не было у меня гиганта, одна фантазия. Я же шла
не за силу замуж, а за труд великий, за талант, Я --  за  образ
шла!  Образ  в человеке держится дольше, чем телесная свежесть.
Этим и объясняется, что можно полюбить и старика.  Мазепу.  Тут
главное -- прикоснуться хоть к гиганту, Федор Иванович! И вдруг
узнаешь, что гиганта не было.
     -- Гигант  все-таки  был,  Ольга  Сергеевна.  Но  он живой
человек, и он вас любил. Это тоже непросто. Видимо, любуясь  им
как   гигантом,  вы  дарили  ему  какие-то  мгновения,  которые
парализовали в нем на время... Надо было не любить...
     -- Попробуй,  не  полюби...  --  она  усмехнулась.  --  Вы
говсрили с ним обо мне?
     -- Да,  у нас был однажды длинный разговор... Он ведь тоже
образ любил, вот  ведь  что.  Он  же  вон  там,  против  вашего
балкона... Нет, этого я вам не скажу. И потом, не слишком ли вы
строги   к  нему?  Не  он,  Ольга  Сергеевна,  крутил  всю  эту
мясорубку. Он в нее попал...
     -- Конечно! Если бы он крутил, я  и  не  взглянула  бы  на
него. Но он соучаствовал. В форме процветания.
     -- Он это делал для вас.
     -- Так  я же сама входила в это его процветание! Как часть
комфорта. Я это поняла, и так стало мне...
     -- И антилопа захромала?..
     -- Захромала. А хищник  тут  же  и  заходил  над  ней,  не
имеющей  сил. Кругами. Не должно же пропадать... это самое... И
вот мы теперь его ждем. Даже с нетерпением...
     -- Даже так! -- Федор Иванович ужаснулся.
     -- А что? Вы как-то странно сказали это... Пострадал  ведь
человек.  В  том  же  котле.  Я  хочу  сказать, оттуда приходят
другими людьми. Не знаю, как получится. Привыкла к нему.  Когда
такое случается, как с ним, особенно привыкаешь...
     -- Но гигант был, Ольга Сергеевна.
     -- Был бы -- все пошло бы иначе.
     -- "Письмо,  в  котором  денег ты просила, я, к сожалению,
еще не получал"... -- продекламировал на эти Федор Иванович.
     Она  умолкла,  смотрела  в  чашку,  вникая  в  смысл  этих
странных  слов, и смысл этот уже виднелся ей издали -- потому и
начала розоветь. Но в руки он еще не шел.
     -- Ну, и что? -- наконец спросила она.
     -- А то, что вы прикоснулись к гиганту. Вы прикоснулись  к
нему, как того и хотели. Образ был подлинный, без фальши. Но вы
своего  гиганта  увели  от  цели.  Позволили  ему  вить гнездо.
Небось, вместе. И молодцы, и хорошо. А потом вы разочаровались,
не понравился в халате. А он, как  освободился  от  вас,  опять
стал  гигантом!  Ну, и принял, конечно, свою судьбу. А мог бы и
не принять. Если бы вы сделали твердый выбор. В пользу спаленки
с розочками. Или если бы открыли шкаф и  показали  ему:  вот  я
купила  телогрейки  стеганые.  Тебе  и себе. И кирзовые сапоги.
Плюнь на розочки, не береги меня, оставайся гигантом. Уедем, не
будем портить скот, спасем златоуста от черной лжи... А?  Могли
бы?
     -- Утопия,  утопия,  Федор  Иванович!  -- слишком горячо и
весело заявила она. -- Все, что я должна была купить и сказать,
все это должен делать мужик. Слишком  большой  груз  валите  на
женщину, -- говоря это, она все-таки не глядела на него.
     -- Может  быть,  может  быть...  Но  вы  сами  говорите --
Андрюша молчит. Вы же не с гигантом ушли.  А  со  специалистом,
который  клюет  мертвечину.  Тут  все и открывается. Никогда не
развивайте перед Андрюшей ваших аргументов...
     Сильно порозовевшая, она  смотрела  в  чашку,  вылавливала
ложечкой чаинки. Потом поднялась.
     -- Пойду поищу его.
     "Кеша  не врал, наверняка приедет. Как бы подготовить ее?"
-- в который уже раз подумал Федор Иванович.
     -- Вот  если  вдруг   на   вас   свалится...   неожиданное
страдание... -- проговорил он задумчиво. -- Не знаю, плевать ли
мне   через   левое  плечо  или  не  плевать...  Если  свалится
врасплох... Тут у вас все  может  стать  на  место.  И  Андрюша
перестанет молчать.
     -- Пойду поищу...
     Мальчик  прибежал  один.  Влетел, оставив открытой дверь с
лестницы.
     -- Здравствуйте...
     Он сильно вырос. Был  тонкий,  белоголовый,  как  мать.  А
голова -- отца. Широкая в висках и заостренная книзу.
     -- Ты  помнишь  меня?  --  спросил  Федор  Иванович. -- Мы
дружили с твоим папой. Он мне поручил передать тебе вот это...
     Мальчик тут же развязал шпагат, потащил с картины  длинную
полосу  гремящей бумаги. Показалась работница в красной косынке
на фоне красных знамен, чисто  и  строго  посмотрела  из  своих
двадцатых  годов.  Вывалился и стукнул конверт. Мальчик схватил
его. Долго, осторожно разрывал. Вытащил наконец  письмо.  Бегая
глазами,  водя  головой  вправо  и  влево,  начал было читать с
обратной стороны. И напряженно следящий за ним  Федор  Иванович
успел   охватить   мгновенным   взглядом  слова:  "Мальчик  мой
русоголовенький! Малявочка светлая!..".  Тут  же  отвел  глаза,
чтобы  не  вникать  дальше  в священную тайну. Мальчик шелестел
бумагой, принимался снова и снова жадно читать. Потом принес из
другой комнаты белый картонный  кошелечек  и  осторожно  вложил
туда лист, расправил, проследил, чтоб хорошо там лег.
     -- Сам сделал?
     -- Да, -- отчетливо ответил мальчик.
     -- Андрюша...  --  сказал  ему  Федор  Иванович.  -- Тебе,
наверно, будет важно узнать...  Я  ведь  был  товарищем  твоего
папы.  Хочу  тебе  сказать, что он был хороший человек... Но не
все об этом знали. Такое мы  переживали  время,  Андрюшенька...
Что  хорошего  человека  могли  и не понять... И сразу начинали
кричать, кричать, что он очень плохой. И кричали-то от  страха,
а   не   потому,  что  действительно...  Привычка  такая  была.
Встречались еще, и  довольно  часто,  и  по-настоящему  плохие.
Требовали,   чтобы   все   были  похожи  на  них.  И  кто  умел
притвориться, того называли хорошим. А чтоб быть  по-настоящему
хорошим...  Это  значит  --  делать  хорошие  дела, а не только
говорить о них... Чтоб быть таким, приходилось иногда  казаться
похожим  на  плохих. Потому что иначе и дела не сделать было. А
кто открыто казался хорошим,  того  следовало  опасаться.  Надо
было  проверять  и  проверять.  Потому  что  он  мог  оказаться
притворщиком.
     -- Вы мне как ребенку объясняете, --  сказал  мальчик  без
улыбки.  --  Все равно спасибо. Так понятно все это сказали. Он
был вейсманист-морганист, я знаю. А приходилось читать лекции о
наследовании благоприобретенных признаков.
     -- Ты еще яснее сказал,  --  Федор  Иванович  удивленно  и
растерянно улыбнулся.
     -- Я все это знаю. Я от него получил письмо. Неделю назад.
На день рождения.
     -- По почте?
     -- Да, по почте.
     -- Но, я думаю, тебе важно было узнать от того, кто...
     -- Вы  меня  не  поняли.  Вот это мне и важно было. Важнее
всего. А все, что там кричали, я давно уже и подробно изучаю...
Федор Иванович, у меня же целая папка материалов.
     -- А в футбол ты играешь?
     -- А что я сейчас на дворе делал?
     -- Ну, хорошо, прости...  У  тебя,  в  твоей  папке,  есть
газетка вашего института -- за сорок девятый год?
     -- Где Ивана Ильича Стригалева ругают? Конечно, есть!
     -- Иван  Ильич  тоже  был  другом  твоего отца. Но тебе бы
следовало мне улыбнуться. Я же не знал,  что  ты  так  серьезно
занимаешься  этим.  И  разговаривал с тобой так, как полагается
говорить с мальчиком твоего возраста. Ведь тебе двенадцать?
     -- Двенадцать.
     -- А мне тридцать семь. Я по себе судил. В  двенадцать  я,
знаешь,  какой  был...  Я  курил в двенадцать. Дрался... -- Тут
Федор  Иванович  вспомнил  свой  главный  подвиг,  который   он
совершил  в двенадцать. И, замолчав, долго смотрел на стоявшего
перед ним мальчика.  --  Да,  Андрюша...  В  двенадцать  я  был
совсем, совсем другим. И не уверен, что это было хорошо...
     Когда  он  подходил  к своему розовому корпусу, солнце уже
зашло. Кабан громко хрюкал, визжал и гремел  досками  в  сарае:
просил еды. Вышла оттуда с ведром в руке его хозяйка.
     -- Тетя  Поля, -- сказал Федор Иванович, подходя к ней. --
Мне Светозар Алексеевич передал кое-какие деньги. На дело. Дело
это я уже порешил, кое-что из денег осталось.  Ольга  Сергеевна
их не берет. Думаю, у вас есть право на этот остаток.
     Тетя  Поля  посмотрела,  сощурив  глаза,  отдающие строгий
приказ.
     -- Барышня твоя где? Сидить? Вот ей это и сбереги. В  этот
вечер  он  несколько  раз  звонил  Тумановой, и никто не снимал
трубку. Утром, решив пройтись по парку, он уже в  пути  изменил
направление  и  почти  бегом  понесся  к  мосту  и  дальше -- к
Соцгороду. Оказавшись у двери в квартиру Тумановой, хотел  было
нажать  кнопку и вдруг увидел, что дверь приоткрыта на треть. И
даже ведро поставлено -- чтобы не закрывалась. Видно,  квартиру
проветривали.  Тронул  дверь,  и она бесшумно подалась, отошла.
Открылась  внутренность  помещения,  сверкнул   вдали   никелем
"тарантас".  Он  переступил  порог  и  тут услышал волевой крик
Тумановой:
     -- Какого черта!.. Не можешь упереться, как следует? --  и
сразу  ее певучий, полный голос, голос "Сильвы", который звучал
когда-то в здешнем театре: -- Дергай же, дергай сильнее... Кому
говорю... Тяни же! -- Тут прокатилась короткая  связка  горячих
мужских  слов,  неожиданных в ее устах. Закряхтели обе бабушки.
Послышались  мягкие  стуки  тел,  катающихся   по   полу.   Там
происходило что-то вроде борьбы.
     Федор Иванович хотел было осторожно пройти к другой двери.
Но оттуда выглянула одна из бабушек -- с разбросанными по груди
и плечам серыми волосами. Замахала на него, зашикала:
     -- Уходи, уходи! Быстрей! Через час придешь, не раньше. --
И уже  когда  он  был за порогом, когда закрывала за ним дверь,
добавила шепотом через щель: -- Физкультура у нас!..
     А через час,  когда,  поднявшись  сюда,  он  нажал  кнопку
звонка,  все уже пошло по старой программе, как пять лет назад.
Раздался щелчок, и из-за сетки, закрывающей круглый зев, пропел
знакомый, неизмененный голос:
     -- Это ты-и-и? Значит, прилетел, муженек? Ну давай...
     Дверь открылась, он прошел между двумя бабушками, похожими
на темные  кусты  с  опущенными  ветвями,  мимо   кухни,   мимо
"тарантаса"  и  свернул  в  дальнюю  дверь.  Там  ему  пришлось
преодолеть невидимый барьер, сильно толкнувший  его  сначала  в
грудь,  назад.  Он  увидел  смерть,  сидевшую  в  кровати среди
подушек. Она держала в  зубах  свою  еще  живую,  вздрагивающую
добычу.  И  эта жертва ухитрилась улыбнуться и просиять, увидев
Федора Ивановича. А смерть даже  не  взглянула  на  него,  была
сосредоточена на своей задаче.
     Сон  еще  длился,  а  Федор  Иванович,  всегда  готовый  к
внезапностям, уже взял себя в  руки  и  переключился  на  новый
режим  --  сразу перестал видеть все лишнее. Но этот переход не
обошелся  без  мгновенного  неуправляемого   падения,   как   у
самолета,  пересекающего сверхзвуковую черту. И Туманова, жадно
ловившая эти тонкости в лице  Федора  Ивановича,  тоже  на  миг
жалко  искривила  крашеный  рот.  Только  на  миг. Насмешка над
судьбой, вызов природе тут же проступили в живых черных глазах.
     -- Что, братец? Сдала твоя примадонна? То  ли  еще  будет,
Федя...
     А  рука  уже тянулась к сигаретам. Туго, с болью тянулась,
захватывала пачку, волокла к себе по подушке. "Не смей соваться
с помощью! -- одернул его отдаленный голос. -- Пусть все делает
сама!"
     Другая рука была живее. Она и перехватила пачку, сунула  в
рот сигарету, поднесла какую-то самодельную зажигалку, висевшую
на  шнуре. Облака дыма поплыли, как туман над горной страной, и
смерть отодвинулась.
     -- А я? -- сказал Федор Иванович. -- Я, что ли, не сдал?
     -- И ты, Федька, сдал, -- помогла она ему.
     -- У  нас  с  тобой,  Прокофьевна,  общая  точка   отсчета
времени. Для нас изменения не существуют.
     -- Ну  тогда  давай  пить  чай.  Мышки!  Давайте,  родные,
угостим Федора Иваныча чаем! Знаю, Федяка, знаю.  Тебя  не  чай
интересует. Нашлась твоя жена. В Красноярском крае живет, адрес
имеется  точный.  Почтовый  ящик.  Завтра к ней и поедешь. Вот,
почитай...  --  она  достала  из-под   подушки   пачку   писем,
перевязанную  ниткой.  --  Читай  вслух, я хочу слушать. Я тоже
участница.
     -- "Феденька мой! Если бы ты видел, какая я теперь  стала,
-- начал   он  читать,  и  с  каждым  словом  как  бы  падал  в
неожиданный провал. -- Я теперь  такая  здоровенная,  костлявая
баба!..  -- тут он остановился и стал смотреть вдаль, пережидая
сильный прилив тоски. Потом вернулся к письму.  --  А  лицо!  Я
никогда  не  ревела,  а  здесь  только и делаю, что реву. -- Он
опять поднял голову  и  встретил  жгучий,  внимательный  взгляд
Тумановой.  --  Уложу Федора Федоровича, а он не спит... -- ,,0
ком это она?" -- строго остановил его вопрос.  --  ...а  он  не
спит,  животик  у  него  не  в порядке. Пукает все время. Потом
начинает засыпать. Я качаю его..."
     -- Она его качает! -- закричал Федор Иванович.
     -- Твоего, твоего сына, --  сказала  Туманова.  --  Федора
Федоровича.
     -- "Я качаю его и реву, реву потихонечку, -- опять стал он
читать,  угасая.  --  И  теперь  у меня на лице прямо проложены
русла, по которым текут эти ручьи.  Не  знаю,  пройдут  ли  они
когда-нибудь?.."
     Туманова,   отставив   руку   с   сигаретой,  все  так  же
присматривалась  к  нему.  Не  сводя  с  него  изучающих  глаз,
сказала:
     -- Рябина слаще, когда ее тронет морозом.
     -- "Только  бы найти тебя, -- продолжал он читать. -- Если
ты жив. В-от уже и заревела опять. Я  же  знаю,  мой  Феденька!
Голубок мой..." -- Тут Федор Иванович опять запнулся.
     -- Читай все, -- приказала Туманова.
     -- "...голубок  мой  единственный. Лучшие мои воспоминания
ведь о тебе... Знаю, ведь за тобой гнались! Можешь представить,
и это дошло сюда. Тут у нас есть люди, которые знают многое..."
     -- Обманщик ты, оказывается, -- сказала  Туманова,  слегка
завидуя  и  не  скрывая  этого.  --  Даже  меня,  старую, сумел
провести. Я-то ему твержу, что  девка  хорошая,  хватать  надо,
ругаю его. А он уже распорядился!
     -- "У  Федяки  нашего уже десять зубов... -- прочитал он в
другом письме. -- Опаздывает немного. А бегает  --  нет  сладу.
Отведу его в детский сад -- и к себе в прачечную..."
     -- Она,  наверно, там на каком-то положении, на особом, --
сказала Туманова. -- Наверно, как мать...
     -- "Если бы ты знал, какие горы белья проходят  через  мои
руки...  --  читал  Федор  Иванович.  -- А вечером уложу Федора
Федоровича спать и  качаюсь,  качаюсь  вместе  с  ним.  И  реву
потихоньку.  Мое единственное развлечение здесь. Знаешь, почему
я его назвала Федей? Ужели не догадываешься? Он -- вылитый  ты.
И  ямка  на  подбородке -- полумесяцем. А улыбается! Если бы ты
видел. Лучик, протянутый из рая. Достоевский  так  говорил  про
улыбку маленьких деток..."
     -- Ну, что замолчал? -- Туманова окуталась облаком дыма --
вся, вместе  с  подушками.  --  Давай  дальше. Да не стесняйся,
реви. Кто не умеет реветь, тот мертвяк...
     -- "Я многое стала понимать, -- читал он новое письмо.  --
Мы  ведь  играли  тогда в детские игры. Это были, Федя, детские
игры, продиктованные  твердым  пионерским  идеализмом.  Твердым
красным идеализмом, если хочешь знать. И за это такая расплата.
Нельзя  вовлекать  детей  в подобные игры. Так как кроме пылких
деток, есть еще трезвые  погасшие  взрослые  люди,  не  знающие
жалости. Ну, а если уж нас вовлекли, если мы не погасли, нечего
жалеть. Выбрал этот путь -- будь готов к расплате. Вот как надо
понимать  слова  ДБудь  готов".  Мы  с  тобой,  Федя,  оказались
готовы!"
     Шли минуты, чай остывал на столике, а он все чи-
     тал, читал. Письмо за письмом. Три года приходили письма к
Антонине Прокофьевне. Не слишком часто шли, но упорно.
     -- "Только ограниченные мозги могли состряпать  это  дело.
Не  обошлось  и  без твоей старой знакомой -- черной собаки, --
читал Федор Иванович. -- Памятник надо поставить черной собаке.
Как собаке Павлова п Колтушах. Освобожусь --  куплю  фарфоровую
собачку  и покрашу в черный цвет. А ты -- какой ты молодец! Так
мне и не проговорился. И ведь отдаленный голос  мне  гудел  все
то, к чему я пришла сегодня. А я еще колебалась!"
     -- Она  сама  меня нашла, -- заметила Туманова. -- Знаешь,
как? Через собес.  Я  же  пенсионерка!  А  там  меня,  конечно,
знают...
     -- "Вот подрастет Федор Федорович -- все ему расскажем, --
читал  Федор  Иванович.  --  Он уже сейчас многое о тебе знает.
Сегодня ему уже пять лет..."
     -- Поезжай, поезжай, --  сказала  Туманова.  --  Их  скоро
начнут  отпускать. Поезжай и забирай свою женку. Ты достоин ее,
а она достойна тебя.
     Дочитав последнее письмо, он встал.
     -- Куда так скоро? -- спросила Туманова.
     -- Собираться. Надо ехать.
     -- Посиди чуток. Посиди, поезд все равно утром.  Захватишь
вон те два чемодана. Свезешь ей от меня. И карапузу там есть.
     И  тут  Федор Иванович понял, наконец, нечто новое, что он
увидел в ее черных свежих волосах. Платиновая  веточка  ландыша
была без бриллиантов.
     -- Ну,  и что? -- сказала Антонина Прокофьевна, перехватив
его взгляд. -- Ну, и разменяла. Ну, и что  ж,  пусть  последние
камушки.  Кому  они нужны? А ветка пусть поживет... -- и сильно
затянулась сигаретой, махнула вялой рукой на дым. --  Вроде  до
смерти  еще  далековато.  Куда  повезешь своих? В Москву? Ты их
обоих  привози  сначала  ко  мне.  Хочу  на  счастье  хоть  раз
посмотреть.  Смотрела  я  на  разных  людей,  которые  казались
счастливыми...  Еще  ни  разу  не  видела  настоящего.   Видеть
настоящее счастье -- разве это не жизнь?



     Тому,   кто  помнил  академика  Рядно  по  его  популярным
выступлениям  с  университетских  кафедр  и   клубных   трибун,
вызывавшим  в  сороковых  годах  гром  оваций, кто помнил этого
яркого  оратора,  умеющего   подкрепить   нестандартное   слово
удивляющим  публику  фокусом  вроде  платка  с  землей, Кассиан
Дамианович начала  шестидесятых  годов  казался  совсем  другим
человеком.  И  не в том дело, что он сильно постарел и побелел.
Он теперь не рвался в залы к народной и студенческой аудитории.
Там  теперь  было  опасно,  люди  научились  задавать   трудные
вопросы.  Даже на заседаниях академии он старался не выступать,
хранил молчание. Сидел обычно  в  первом  ряду,  и  около  него
справа  и  слева  были  пустые  кресла: другие академики, помня
прошлое, не садились около этого человека.
     Обедал он обычно в академической столовой, сидел  один  за
столом, предназначенным для четверых. Никто не хотел составлять
ему компанию.
     Большую  часть  своего  дневного  времени  академик, надев
чистый серый халат, проводил  теперь  в  своем  кабинете  среди
высушенных   растительных   диковин,  которые,  как  и  раньше,
привлекали его своей запечатанной для взора тайной.  Но  теперь
он   уже  не  торопился  поразить  людей  открытием.  Помешивая
ложечкой в стакане с  чаем,  где  таяла  большая  таблетка,  он
размышлял над загадками природы и иногда проводил рукой по лицу
и   мотал  сухой  побелевшей  головой,  не  находя  ответов.  И
сотрудники его не знали, чем заняться. Штат  постепенно  редел.
Каждый день старик узнавал о чьей-нибудь измене.
     Вокруг   чувствовалась   пустота.  Он,  конечно,  знал  ее
происхождение. Некоторое время назад он даже предсказал это для
себя. Потому ведь и  организовал  себе  "второй  виток".  Но  и
второй виток пришел к своему концу, восьмигранный чудо-колос, к
несчастью,  не  появился  в  повторных посевах академика. Новый
покровитель Кассиана Дамиановича был сильно разочарован, по все
же не стал  обижать  знаменитого  ученого,  поскольку  сам  был
причастен  к  красивой,  но  не  сбывшейся мечте. И в академике
Рядно он  видел  такого  же  пострадавшего  романтика.  Оставил
старика  в  покое, положив начало дням его одиночества. С этого
момента п начался отсчет.
     Но  с  некоторого  времени  в  угасших  головешках  общего
интереса  к  академику  закурился  живой дымок. В столовой, где
старик всегда  обедал,  он  стал  затевать  разговоры,  которые
вскоре  получили  название  "обеденных лекций" академика Рядно.
По-прежнему за его стол никто не садился. Но  академик  находил
по  соседству  какого-нибудь  знакомого  и, обратившись к нему,
умело вовлекал его в спор. А из спора вырастала и лекция.
     Слух об этих лекциях дошел и до Федора Ивановича,  который
в  начале  шестидесятых годов был уже доктором наук и заведовал
лабораторией в крупном научном учреждении.  "Обеденные  лекции"
грозили  войти  в  моду  -- так ему показалось. И однажды зимой
Федор Иванович пришел в эту столовую и, сев за стол  у  дальней
стены, стал настороженно ждать.
     Сначала   над  столами  пролетел  шепот:  "Касьян,  Касьян
пришел!". И Федор Иванович  через  дверь  в  раздевалку  увидел
черную  шубу с оранжевыми лисами. Она замедленно шевелилась: ее
снимали с  академика.  Потом  старик  передвинулся  к  зеркалу,
наложил  на  лоб  ладонь  и  резко  повернул ее. Оформив сильно
побелевшую челку, академик привел свои шарниры в  упорядоченное
движение и тронулся в торжественный путь. Цепь мокрых следов от
его  валенок  протянулась  через весь зал к одному из ожидавших
его  вдали  пустых  столов.  "Его  стол",  --  догадался  Федор
Иванович.  Старик  сел  в  опасной  близости  от него, прямой и
строгий. Стало видно, как  он  постарел.  Обтянув  выступы  еги
коричневого лица, кожа перетекла на шею и висела там складками,
как  у  ящера.  Рядно  отдал  краткое  распоряжение официантке,
которую назвал Клавой, и  затем,  растопырив  сухие  пальцы  на
обеих  руках,  взаимно  пропустил  их  --  гребенка в гребенку.
Поставив это напряженное сооружение  на  стол,  громко  сказал:
"Фух-х..."   --  и  стал  осматривать  дали  просторного  зала,
выискивая собеседника. Чтоб загорелась перепалка. А за нею чтоб
нечаянно вспыхнула и лекция.
     -- Назар Максимович! -- вдруг прозвучал в столовой как  бы
деревянный  рожок.  --  Не прячься, вижу тебя. Ты ж мой стойкий
оппонент. Я тебя сегодня вспоминал. На Ленинградском шоссе.
     Назар Максимович не отвечал.
     -- Там кафе есть, -- благодушно продолжал академик.  --  С
витриной.  У  самого  стекла  -- клетка висит. С канарейками. В
клетке гнездо, а в гнезде самочка сидит.  На  яичках.  С  улицы
видно.  Все  перья  выщипала  на  пузичке, голеньким прижалась,
яички греет. Маленькое такое, где и жизнь держится.  И  лапками
сучит  --  переворачивает  яички.  Ужели  только инстинкт? А ты
разбей ей яичко -- ведь  переживать  будет.  Скажешь,  нет?  А,
Назар?
     Назар по-прежнему молчал. Его не было видно.
     -- А  что  я еще увидел! Там, на краю гнезда, самец сидит!
Красавец! Как запоет, как запоет! Трель -- на  полчаса.  И  она
сразу  сучить  перестает,  пропадай  яички,  пропадай инстинкт!
Головку -- к нему, к самому его зобику... Который так и  дрожит
от  трели.  И  слушает, слушает! Ты скажешь, бога нет. А я бога
тебе и не навязываю. Но ужели так проста жизнь,  ужели  человек
так  слеп,  что  он  только  себе  оставляет право на мысль, на
чувство и на творчество? Смотрел я на эту пару,  супружескую...
И подумал: Назара сюда надо. Пусть посмотрит.
     Назар молчал.
     -- Что  больше?  -- не унимался Кассиан Дамианович. -- То,
что человек знает о  себе  и  о  живой  природе?  Или  то,  что
составляет,  Назар, всю ее, природы, полную программу? Зачем же
ты в бутылку лезешь?
     Назар молчал. Никак не мог его академик расшевелить.
     -- Ты   посмотри,    Назар,    когда-нибудь    замедленную
киносъемку.  Ко  мне  в  институт приходи, покажу. Увидишь, как
растения обращают внимание друг на друга.  Как  они  загораются
чувствами. Молчишь? Нечем тебе крыть, Назар...
     К   столу   академика,   между  тем,  подошла  официантка.
Поставила перед ним на тарелке двуухую белую чашу с  золотистым
бульоном  и  отдельно еще тарелку с гренками. И старик принялся
за свой обед.  Хлебнул  несколько  ложек,  постучал  "кутнями".
Федора  Ивановича  передернуло,  и  он  против  воли,  морщась,
воспроизвел этот звук.
     -- Не дай  тебе  бог,  Назар,  в  познании  законов  жизни
переступить   границу   дозволенного...  --  громко  проговорил
академик, думая о чем-то.  --  Меня  молодые  считают  чудаком.
Слышишь, Назар? Академик Рядно -- чудак! А я не обижаюсь, -- он
весело   всплакнул.   --  Каждый  серьезный  мыслитель  кажется
чудаком. Почему, ты думаешь, Достоевский "Идиотом" назвал  свои
роман?  Думаешь, он своего князя идиотом считал? Святым, святым
считал. И мудрецом.  Потому  и  назвал.  Потому  что  мудрец  и
святой, брошенный в общество, кажется там идиотом. Согласен?
     -- Кассиан  Дамианович, ты же знаешь, я с тобой никогда не
был согласен, -- послышался, наконец, хриплый голос Назара.
     -- Хто ж тебя знает, когда ты согласен, а когда нет. Ты  ж
любишь   молчать.   Правда,  кукиш  у  тебя  в  кармане  всегда
шевелился.
     -- И сейчас я с тобой не согласен. С Достоевским согласен,
а с тобой нет.
     Весь зал затих, как будто опустел. Назревал  захватывающий
словесный бой.
     -- Почему ж ты со мной не согласен, Назар? Можно спросить?
     -- Спроси, спроси, если хочешь...
     -- Так почему ж ты не согласен?
     -- Я  не  согласен,  что ты мудрец. И что святой. А князь,
который у Достоевского... Он не загонял в гроб  академиков.  Не
питался чужим несчастьем.
     -- Ой!  Так и знал! Как мне это знакомо! -- раздался плач,
который был смехом академика. -- И  ты  туда  же  с  дурачками!
Поддался   пропаганде  вейсманистов-морганистов!  Господи,  как
меняется человек! Ты ж был настоящий биолог! Мы ж с тобой...
     -- Если ты считаешь, что наука --  это  значит  отправлять
людей... ты знаешь, куда... Таким биологом я не был.
     -- Пхух-х!  Я  сживал!  Я  отправлял! А они меня не жрали,
твои подзащитные? -- старик хлебнул ложку бульона.  --  Смотри,
что от меня осталось -- одни кости.
     -- Кости  --  это  ничего  не говорит, -- нехотя отозвался
Назар. -- Семь коров тощих съели  семерых  коров  тучных  и  не
стали тучнее. Не стали!
     Короткий смешок пробежал по столам.
     -- Я  сживал  со света! Это была борьба идей! У моей науки
впереди еще ренессанс! Моей науке, Назар, не нужны были жертвы.
Она сама себя могла...  И  поддержать  и  прокормить.  Добытыми
фактами.
     -- А  чего  ж  ты  людям  заколачивал  свою конфетку в рот
молотком? -- спросил Назар с хриплой усмешкой.
     -- Смотри  какой!  Он  еще   зубастый,   оказывается,   --
проговорил  Рядно,  как  бы  любуясь  противником.  --  Треплет
старика,  как  шавку,  У  меня  тоже  несколько  зубов  во  рту
держатся. Только для петушиных боев я их не пускаю. Берегу...
     И, восхищенно помотав головой, окончательно сосредоточился
на бульоне.  Федор  Иванович  уже забыл что именно этот человек
перевел его когда-то в "политическую  плоскость",  забыл  даже,
что  целое  "кубло"  получило  свое  название  из этих с трудом
натягивающихся  на  зубы  уст.  Забыл   о   приказах   министра
Кафтанова!  Боевое  чувство,  готовность  к неожиданной схватке
давно уже оставили Федора Ивановича, вкус мести он не помнил. И
все потому, что противник был повержен  и  теперь  его  топтали
все,  кто  хотел.  Этот  Назар которого Федор Иванович так и не
разглядел, действительно трепал старика  сейчас  как  шавку.  И
Федор  Иванович,  оценив  выдержку "батьки", уже ставил себя на
его место, жалел его.  Академик  Рядно,  этот  обиженный  Богом
ущербный   разум,   восставший  против  безжалостной  судьбы  и
призвавший на помощь свои два бесспорных дарования -- чутье  на
человеческие  слабости  и  цветистое  красноречие -- он все еще
цеплялся за уплывающие радости жизни.
     Должно быть, не чувствуя вкуса  бульона,  он  рассеянно  и
громко  хлебал его и стучал ложкой. Думал о чем-то. В это время
четыре человека, закрывавшие" Федора  Ивановича,  встали  из-за
стола.  Открыли его выцветшим степным глазам старика. Глаза эти
начали светлеть, засияли.
     -- О! Вот кого мне не хватало! Этот  меня  сейчас  добьет!
Федя,  что  ты  там  уединился?  Иди  ко  мне пообедаем вместе,
побалакаем, как в старину.
     И Федор Иванович, с болью улыбаясь старику перешел к нему,
подсел поближе.
     -- А  я  смотрю:  чей  это  полуперденчик   висит,   такой
знакомый! -- радостно гагакал академик. -- Вижу иноходец мой не
забыл меня, помнит.
     -- Это уже не мой полуперденчик, -- сказал Федор Иванович.
-- Чужой чей-то.
     -- Ладно,  ладно,  притворяйся.  Всего  тебя вижу Здорово,
ренегат! -- последние слова  старик  дружески  продышал  Федору
Ивановичу на ухо.
     -- Здорово,  Распутин!  --  шепнул тот в огромное обросшее
волосами вялое ухо. Но нет -- жалость и  тоска  остановила  эти
слова.  Даже  покраснел  от  одной  мысли что мог их высказать.
Прошептал совсем другое:  --  Кассиан  Дамианович...  Зачем  вы
позволяете так себя...
     -- Постой,  Федька... Дай, скажу ему. Назар! Ответил бы ты
мне на такое... Думает или нет зажигалка? -- он помолчал. --  Я
не  о  том  товарище,  который  тут  мне  про  конфетку  и  про
молоток... Я не шуткую. Простая зажигалка,  которую  в  кармане
носят... Думает она?
     Вокруг   раздался   смех,  но  тут  же  и  погас,  уступив
напряженной тишине. Нет, академик даже в  трудные  минуты  умел
подбирать   ключи  к  беспечным,  полным  любопытства  головам.
"Интересно  бы  послушать,  что  он  говорил  там,   во   время
чаепитий..." -- подумал Федор Иванович.
     -- Конечно,  я  утрирую... Ты в корень, в корень... Я тебе
схему  принципиальную.  К  твоему  нигилизму.  Все-таки,   если
отрицать    зачаток   мысли   у   зажигалки...   Которая   есть
организованная материя... Тогда и человеку придется отказать  в
этой  способности?  Знаком  ты  с  теорией отражения? Зажигалка
отражает воздействия? Или мы для  нее  исключение  сделаем?  Не
хочешь делать исключение? Вижу, не хочешь... Вот и человеческая
мысль... Это тоже отражение, только высшая форма...
     -- Зачем вы... -- воспользовался Федор Иванович паузой. --
Зачем это все?
     Академик  отмахнулся.  Почувствовал  вдохновение,  подался
весь к Назару, который сидел где-то  вдали,  за  спиной  Федора
Ивановича.
     -- Возьми  теперь  счетно-решающую машину. Она тебе выдает
результат своей деятельности. А чувствует она, что она  делает?
Например,  я,  кроме  того,  что  я выдаю продукт мышления, еще
чувствую.  Я  бываю  доволен  продуктом.  Или   неудовлетворен.
Скажем,  играю  в  шашки... Мой мозг выдает комбинацию. Хочешь,
попробуем, а? Посажу тебя в калошу, лучше не садись со  мной...
И  при  этом  я  бываю доволен своей выдумкой, потираю руки. То
есть процесс настолько далеко зашел, что уже начал  действовать
в  обратном  направлении.  Вот  я  тебе  гипотезу  даю,  можешь
смеяться.  Слушай  внимательно.  Положи  кость,  ты  ее  сосешь
машинально.
     -- Слушаю, слушаю, -- сказал нехотя Назар.
     -- Вот    это    запомни:    счетно-решающее   устройство,
запрограммированное  на  игру  в  шашки,  переживает   волнение
игрока.  Во  всех  механизмах,  созданных  человеком... Который
творит, как и природа... Копирует процессы с природы... В любом
механизме,  как  только  он   заработает,   возникает   чувство
отношения  к этой работе. Пропорционально сложности. Это я тебе
твердо... Станок работающий... Когда  сломается  резец,  каждый
токарь  знает  --  машина  прямо  завывает от злости. Только не
матерится. Где, спросишь ты, машина волнуется? А там же, где  и
решает  свою  задачу.  Как  и человек. Через сто лет наука даст
подтверждение моей галиматье.  А  сегодня  разрешаю  всем,  кто
хочет, надо мной смеяться. А я послушаю.
     И,  высказав  это,  сверкнув  жестяными  глазами, академик
принялся нервно разрезать на тарелке уже  осторожно  подсунутые
ему официанткой голубцы.
     -- Клава, и ему такое подай, -- гагакнул ей старик, указав
ножом на Федора Ивановича.
     "Он  маскируется!  -- горячо зашептал в неведомых глубинах
отдаленный голос. -- Он не хочет,  чтобы  его  считали  убийцей
одареннейших  людей,  работавших на свой народ, украшавших его.
Согласен быть чудаком. Потому и об "Идиоте" заговорил. С идиота
спрос другой".
     -- Послушайте  теперь  меня,  --  тихо   заговорил   Федор
Иванович.  И  даже слегка навалился на старика -- чтоб никто не
слышал. Он чувствовал его искусно скрытое страдание. -- Кассиан
Дамианович... Ну зачем  вы  говорите  все  это?  Ведь  они  все
понимают.  Это  так  похоже  на  одну  вещь... И не один ведь я
почувствовал сходство... Знаете, что я  вспомнил?  В  связи  со
сказанным... Был процесс несколько лет назад. В газетах писали.
Судили  убийцу.  Всего-то одного человека на тот свет отправил.
Только одного. По-моему, на Севере где-то...
     -- Ну, и что? -- академик посмотрел с угрюмым подозрением.
-- Я помню этот процесс...  Догадываюсь,  что  дальше  скажешь.
Договаривай...
     -- На   процессе   он  всех  удивил.  Симулировать  начал.
Сумасшествие. Даже стал на четвереньки, прямо в суде.  И  даже,
понимаете... Даже залаял...
     Академик   съел   кусок   голубца   и,  отпив  из  стакана
минеральной воды, тускло и долго смотрел на Федора Ивановича.
     -- Я понимаю,  что  ты  это  из  благих  побуждений...  --
интимно  задудел  он почти одним как бы посвежевшим носом. -- И
поэтому тебе, как с-сатане... Который около моей души все время
хлопочет... Начал еще, когда спину мне тер...  Думаешь,  забыл?
Который  знает мои мысли... Мог бы, конечно, и не признаваться.
Но для полноты мистики, Федька, признаюсь тебе:  понял  я  твой
гениальный  намек.  Даже  предвидел.  Ждал.  Только не утешайся
мыслью, что я от этого  страдаю.  Видишь,  сказал  тебе  это  и
спокойно  кушаю.  И  ты  не  страдай.  Кушай,  что тебе подали.
Проснись, дурачок, уже подали тебе. Будем оба кушать  --  мы  ж
философы...
     И Федор Иванович, не чувствуя своих рук, взял нож и вилку.
Автоматически стал "кушать" свой голубец.
     -- Этого  ничего не было, запомни, Федя, -- сказал старик,
спокойно жуя. -- Того, на что ты тут намекекекиваешь. И  самого
твоего  мекеке  --  тоже  не  было. И что говорю тебе сейчас, и
этого нет. Было бы, если бы попало в мозги людей. Если бы таких
людей было много. Чтобы мнение создалось. Чтобы  началась  его,
мнения, самостоятельная жизнь.
     -- Их много! -- закричал шепотом Федор Иванович.
     -- Эти  не  считаются,  про  кого  ты. Там мозгов нет. Это
кабачковая икра. А если в мозгах нет -- считай, что совсем и не
было. А что в твоих персональных мозгах  застряло,  так  это  я
как-нибудь  переживу.  Я ж привык тебе в глаза смотреть. В твои
хитрые, как у енота, сообразительные глазки.  Тебе  одному  все
равно  не  поверят.  А  потом, я ж тебя знаю. Ты ж интеллихэнт,
Федька! Раз сказал мне все это -- значит,  уже  удовлетворился.
Дальше не понесешь. Скукота же -- ходить от человека к человеку
и   повторять   одно   и  то  же.  И  люди  таких  не  любят...
Распространителей. Не-е, все останется дома...
     -- Кассиан Дамианович... Почему вы с вашими  способностями
так  свободно  мыслить...  Почему  вы  не  займетесь  настоящей
наукой?
     -- Хых-х!.. Настоящей... А у меня какая? Поддельная?
     -- Это я  вам  серьезно...  Я  бы  тогда  пошел  к  вам  в
сотрудники.  Мы  бы  не  теряли  время  на превращение березы в
ольху. Озимой пшеницы в яровую. Овса в овсюг. Потому что  знали
бы, что возможно, а что -- нет.
     -- Опять  же  скажу  тебе,  как  сатане.  От  которого  не
отвязаться. Только одному тебе спокойно скажу.  Белое  пятно  у
меня,  Федя,  в  глазу.  То  есть,  конечно,  не  в глазу, а ты
понимаешь, где.  Я  не  вижу  того,  что  называют  истиной.  И
терпения  у  меня  нет. Ждать, пока увижу что-нибудь. Всю жизнь
ждать! А в науке  ж  без  терпения  нельзя.  Я,  конечно,  могу
проникать  интуицией  в глубь вещей. Рождаю гипотезы. Мысль моя
не   терпит   остановки,   приземлять   не   дается,   лети-ит,
лети-и-ит...   Такой   у   меня   талант.  Я  чистый  теоретик.
Философ-диалектик. Индукция и дедукция -- тут моя стихия.  Я  ж
имел успех! Какой успех!..
     Старик  замолчал,  стал  смотреть  вдаль.  Там,  вдали, за
стенами  столовой,  брезжил  сорок  восьмой  год,  еще  звучали
затихающие овации. Потом провел рукой по лицу, просыпаясь.
     -- Почему и хотел всегда на пару с тобой соединиться... Ты
можешь  до  истины  допереть. Упрямый. А я гипотезы бы кидал. У
нас бы пошло...
     -- А кто был бы главным в этой упряжке?
     -- Во-о! Тут ты  весь.  Ты  иногда  проговариваешься!  Еще
когда  про  доктора  закидывал  мне...  Мое  самолюбие,  Федор,
никогда не смирится  с  второстепенным  положением  Это  нас  и
развело.   Ты   же,   как  и  я,  сынок...  Рожден  повелевать.
Командовать... Я ж вижу, тебя уже потянуло  вверх.  Уже  тащит.
Будешь  барахтаться,  а  оно  будет тащить... Не знаю даже, что
тебе порекомендовать. Сам видишь, что иногда получается...
     И он  мягко,  но  кисловато  улыбнулся.  И  по-крестьянски
обильно сплюнул под стол. Как будто ехал на возу с сеном.
     -- Одного  не понимаю, -- сказал он, меланхолично растирая
валенком плевок. -- Их было сколько? Тысячи. А я  один.  Почему
они  мне  сдались?  И  еще.  Почему я сегодня терплю поражение?
Этого никому не понять. Даже тебе, с твоей башкой.
     Так,  в  атмосфере  пустоты,  притворства  и  неразрешимых
загадок,  академик Рядно прожил еще немало лет, набирая возраст
и  числясь  на  своих  нескольким  постах.   Похоронил   многих
противников  и  повернул  на  девятый  десяток.  И  эта сложная
атмосфера не оставила старика даже тогда, когда среди  особенно
жаркого лета, постепенно цепенея, он наконец замер навечно
     Это  уже произошло, но газеты почему-то не дали некрологов
и жизнеописаний  выдающегося  деятеля  науки.  Важная  весть  с
запозданием   настигла   меня  во  время  сборов  в  дорогу  --
предстояла командировка. Случайно прочитал маленькое  сообщение
в  углу  замасленного газетного листа, когда заворачивал в него
колбасу. Дата говорила, что еще не  поздно  и  можно  успеть  к
торжественной  панихиде, которая назначена на двенадцать часов.
И,  отложив  поездку,  я  помчался  в  научно-исследовательский
институт, где все должно было состояться.
     Подходя  к  институту,  еще  издали  увидел  восемь пустых
автобусов,  стоявших  в  ряд  вдоль  здания.  Тут  же  дежурила
милицей