ий, как в детстве, погладил его по голове, Васик сел около полуупавшей
скамьи прямо на землю; он улыбался; он стал жаловаться:
     - Дододые дют. Неня  наньше нидода не диди.  (Молодые бьют, меня раньше
никогда не били.)
     Башилов еще раз погладил его по голове: бедный.
     - И ненен не дают, нидода....  Дадин  ня.  (И песен не поют. Никогда...
Один я.)
     - Сейчас споем. Только потихоньку, Васик...
     Они негромко запели - и тихо-тихо мычал Васик, стараясь не сфальшивить.
Они  спели Выходили двое,  затем  Венули с полудня, затем Чистоган, а  затем
долгую и бесконечную  Жизнь  прошла. Эту  песню  они одолели  до  конца лишь
потому, что Васик помнил ее и, невнятно мыча,  наводил Башилова на слова; он
начинал, а  Башилов подхватывал. Звуки были ужасны, но дурачок хорошо  знал,
что петь  надо  тихо,-  из  опыта длительной  своей беды это было, вероятно,
единственное, что он усвоил в жизни. Когда Башилов утомился, Васик продолжил
петь один,  но притих  голосом еще  больше. Ночь  млела. Месяц висел  в небе
ясный. Дурачок  шумно высморкался, и,  вглядевшись,  Башилов  увидел, что он
плачет. Тягучим  мычанием своим он  и  просил и  как бы настаивал, последний
певец, плохой и с  ужасным  голосом, но ведь  он пел,  и Башилов,  впадая  в
запоздалый пафос, подумал, что не все потеряно. Васик  придвинулся: сидел на
земле,  обхватив колени,  в  шаге от  музыканта.  Башилов  сидел  рядом,  на
полуупавшей скамье. Они спели еще  раз Чистоган, а потом Венули  с  полудня.
Минута, когда прозвучал высокий чистый голос ребенка,  приближалась в тишине
и в темноте неслышно, сама собой.