что сами на стану уселись воскресничать, тут и толковать нечего...
Одним словом, промашка! Сами перед собой обвиноватились, да  и  только.  А
все это ты, Устин, ты нас сбил, баламутный дьявол!
   Устин  вспыхнул  как  порох.  Голубые  глаза  его  потемнели  и  злобно
заискрились:
   - А у тебя, бородатая дура, свой ум при  себе  есть  или  ты  его  дома
забыл?
   - То-то и оно, что, как видно, забыл...
   - Ну, сбегай в хутор, принеси его!
   Нечаев  прикрыл  рот  узкой  ладонью,  чтобы  не  видно  было   улыбки,
подрагивающим, тонким голоском спросил у несколько смущенного Осетрова:
   - А ты, Тихон Гордеич, надежно его схоронил, ум-то?
   - А тебе какая печаль?
   - Так нынче же воскресенье...
   - Ну, и что такого?
   - Сноха твоя небось прибиралась с утра, полы подметала, и ежели ты свой
умишко под лавкой схоронил или под загнеткой, то она  беспременно  веником
подхватит его и выметет на баз. А там его куры в один миг разгребут... Как
бы тебе, Гордеич,  без  ума  не  пришлось  век  доживать,  вот  об  чем  я
печалуюсь...
   Все, не исключая Давыдова, рассмеялись, но смех у казаков был что-то не
очень весел... Однако недавнее напряжение исчезло. Как и всегда  бывает  в
таких случаях, веселая  шутка  предотвратила  готовую  разразиться  ссору.
Обиженный Осетров, малость поостыв, только и сказал, обращаясь к Нечаеву:
   - Тебе, Александр, как я погляжу, и дома забывать нечего и при себе  из
ума ничего не имеешь. Ты-то умнее меня оказался? И твоя  баба  тоже  зараз
марширует,  дорогу  на  Тубянской  меряет,  и  ты  от  картишек  тоже   не
отказывался.
   - Мой грех! Мой грех! - отшучивался Нечаев.
   Но Давыдов не был удовлетворен исходом разговора. Ему хотелось  прижать
Устина по-настоящему.
   - Так вот, давайте уж окончательно закончим про выходные, - сказал  он,
в упор глядя на Устина. - Много ты зимой работал, Устин Михайлович?
   - Сколько надо было, столько и работал.
   - А все же?
   - Не считал.
   - Сколько у тебя числится трудодней?
   - Не помню. И чего ты ко мне привязался? Возьмись  да  посчитай,  ежели
тебе делать нечего, а без дела скучно.
   - Мне и подсчитывать не надо. Если ты забыл, то мне - как  председателю
колхоза - забывать не положено.
   До чего же на этот раз пригодилась Давыдову объемистая записная книжка,
с которой он почти никогда не расставался! От недавно пережитого  волнения
пальцы Давыдова все еще слегка дрожали, когда  он  торопливо  перелистывал
замусоленные страницы книжки.
   - Нашел твою фамилию, трудяга! А  вот  и  твои  заработки:  за  январь,
февраль, март, апрель и май всего, сейчас  скажу,  всего  двадцать  девять
трудодней. Ну, как? Лихо работал?
   - Не густо у тебя накапано, Рыкалин! - с сожалением и укоризной  сказал
один из казаков, глядя на Устина.
   Но тот не хотел сдаваться:
   - У меня еще полгода впереди, а кур по осени считают.
   - Кур по осени будем считать, а выработку - ежедневно, -  резко  сказал
Давыдов. - Ты, Устин, заруби себе  на  носу:  бездельников  в  колхозе  мы
терпеть не будем! В три шеи будем гнать всех саботажников! Дармоеды нам  в
колхозе не нужны. Ты подумай:  куда  ты  идешь  и  куда  заворачиваешь?  У
Осетрова - почти двести трудодней, у остальных из вашей бригады - за  сто,
даже у таких больных, как Нечаев, и то около сотни, а у  тебя  -  двадцать
девять! Ведь это же позор!
   - У меня жена хворая, женскими болезнями страдает и  по  неделям  лежит
пластом. А окромя этого - шесть штук детей, - угрюмо сказал Устин.
   - А ты сам?
   - А что - я?
   - Почему не работаешь на полную нагрузку?
   И опять скулы Устина вспыхнули вишневым  румянцем,  а  в  голубых,  зло
прищуренных глазах мелькнули недобрые огоньки.
   - Что ты на меня вылупился и только в глаза мне глядишь да на морду?! -
возбужденно потрясая сжатой в кулак левой рукой, закричал  он,  и  на  его
круглой короткой шее вздулись синие вены. - Что я тебе,  Лушка  Нагульнова
или Варька Харламова, какая по тебе сохнет?! Ты на  руки  мои  погляди,  а
тогда и спрашивай с меня работу!
   Он с силой выбросил вперед руки, и только тут Давыдов  увидал,  что  на
изуродованной правой руке Устина одиноко торчит указательный палец,  а  на
месте остальных темнеют бурые, сморщенные пятна.
   Давыдов озадаченно почесал переносицу:
   - Вот оно, какое дело... Где же пальцы потерял?
   - В Крыму, на врангелевском фронте. Ты меня  беляком  называл,  а  я  -
розовый, как забурелый арбуз; и в белых  был,  и  с  зелеными  две  недели
кумился, и в красных побывал. В белых  служил  -  без  охоты  воевал,  все
больше по тылам огинался, а с белыми дрался -  изволь  радоваться,  пальцы
потерял. Поилица, какой рюмку берешь, целая.  -  Устин  пошевелил  куцыми,
толстыми пальцами левой руки. - А кормилица, видишь, без хваталок...
   - Осколком?
   - Ручная граната.
   - Как же у тебя указательный уцелел?
   - На спусковом крючке он лежал, потому и уцелел.  Двух  врангелевцев  в
этот день лично я убил. Надо же было чем-нибудь  расплачиваться?  Боженька
рассерчал на меня за это крови пролитие, вот и пришлось  пожертвовать  ему
четыре пальца. Считаю, дешево отделался. С дурного ума он бы мог с меня  и
полголовы потребовать...
   Спокойствие Давыдова постепенно передалось и Устину. Они  разговаривали
уже в мирном тоне, и бесшабашный Устин понемногу остывал, и  даже  обычная
ироническая улыбочка появилась у него на губах.
   - Жертвовал бы и последний, на кой он тебе, один-то?
   - До чего ты, председатель, простой на чужое добро! Мне  он  и  один  в
хозяйстве дюже нужен.
   - На что же это он тебе нужен? - подавляя улыбку, спросил Давыдов.
   - Мало ли на что... Ночью им на свою бабу грожусь, ежели не угодит  мне
чем-нибудь, а днем в зубах им ковыряю, добрым  людям  головы  морочу.  При
моей бедности месцо-то во щах у меня бывает раз в году, а тут я кажин день
после обеда иду по улице, в зубах этим пальцем  ковыряю  да  сплевываю,  а
люди, небось, думают: "Вот проклятый Устин как богато  живет!  Кажин  день
мясо жрет, и никак оно у него не переводится!" А ты говоришь, на  что  мне
один палец сдался...  Он  свою  службу  несет!  Пущай  люди  меня  богатым
считают. Как-никак, а мне это лестно!
   - Силен ты на язык, - невольно улыбаясь, сказал  Давыдов.  -  А  косить
сегодня будешь?
   - После такого приятного разговора - обязательно!
   Давыдов повернулся к Осетрову. Он обращался к нему как  к  старшему  по
возрасту:
   - Женщины ваши давно в Тубянской пошли?
   - Да так, с час назад, не больше.
   - И много ли их ушло?
   - Штук двенадцать. Они, эти бабы, чисто овцы:  куда  одна  направилась,
туда и другие всем гуртом. Иной раз и поганая овца за собою гурт  ведет...
Поддались же мы Устину,  затеялись  в  покос  праздновать,  лихоманка  его
забери!
   Устин добродушно рассмеялся:
   - Опять я виноватый? Ты, борода, на меня чужой грех не  сваливай!  Бабы
ушли молиться, а я тут при чем? Их бабка  Атаманчукова  и  ишо  одна  наша
хуторская старушка сбили с пути праведного. С рассветом ишо пришли  к  нам
на  стан  и  -  ну  их  агитировать!  Нынче,  говорят,   праздник   святой
великомученицы  Гликерии,  а  вы,  бабочки,  косить  думаете,   греха   не
боитесь... Ну, и сбили.  Я  было  спросил  у  старушек:  это,  мол,  какой
Гликерии? Уж не Нагульновой ли? Так она  в  точности  великомученица:  всю
жизню с кем попадя мучится... Эх, как тут  старушки  мои  всколыхнулись  и
поднялись на меня штурмой! Бабка Атаманчукова даже  костылем  замахнулась,
хотела вдарить, да, спасибо, я вовремя увернулся, а  то  была  бы  у  меня
шишка на лбу, как у голландского гусака. А тут наши  бабенки  вцепились  в
меня, не хуже чем орепьи в собачий хвост, насилу от них кое-как отбился...
И что это я за такой разнесчастный человек? Не везет  мне  нынешней  день!
Глядите, добрые люди, за одно утро и со старухами успел  поругаться,  и  с
бабами, и с председателем, и с Гордеичем - сивой бородой. Ведь  это  уметь
надо!
   - Это ты уме-е-ешь! Это  уменья  тебе  не  занимать  у  соседей.  Ты  с
мальства.  Устий,  со  всеми  схватываешься,  как  драчливый  кочет.  А  у
драчливого  кочета,  попомни  мое  слово,  гребень  всегда  в  крови...  -
предостерегающе сказал Осетров.
   Но  Устин  будто  и  не  слышал  его.  Глядя  на   Давыдова   озорными,
бесстрашными глазами, он продолжал:
   - Зато на агитаторов нам нынешний день везет: и  пеши  к  нам  идут,  и
верхи едут... Будь поближе  железная  дорога  -  на  паровозах  бы  к  нам
скакала! Только  настоящей  агитации  тебе,  председатель,  надо  у  наших
старушек учиться...  Они  постарше  тебя,  похитрее,  и  опытности  в  них
побольше. Разговаривают они  потихонечку,  уговаривают  ласково,  со  всей
вежливостью; вот они и добиваются своего. У них - без осечки выходит! А ты
как действуешь? Не успел к стану подскакать, а уже  орешь  на  всю  степь:
"Почему не  работаете?!"  Кто  же  по  нынешним  временам  так  с  народом
обращается? Он, народ-то, при Советской власти свою гордость  из  сундуков
достал и не уважает, когда на него кидаются с  криком.  Одним  словом,  он
никакой щекотки не любит, председатель! Да, к слову сказать, на казаков  и
раньше в царское время атаманы не дюже шумели - боялись стариков  обидеть.
Вот и вам с Нагульновым пора бы понять, что не те времена нынче, и  старые
завычки пора бросать... Ты думаешь, что  я  согласился  бы  нынче  косить,
ежели бы ты не остепенился? Черта с два! А  ты  себя  укоротил  несколько,
сменил гнев  на  милость,  в  картишки  с  нами  согласился  перекинуться,
поговорил толково, и вот уж я - весь тут! Голыми руками бери меня, и я  на
все согласный: и в карты играть, и стога метать.
   Горькое чувство недовольства  собою,  злую  досаду  испытывал  Давыдов,
внимательно слушавший Устина. А ведь, пожалуй, кое в чем он был прав, этот
не в меру бойкий казачок. Прав хотя бы уже в том,  что  нельзя  было  ему,
Давыдову, появившись в бригаде, начинать  объяснение  с  ругани  и  крика.
Потому-то у него, как намекнул Устин, и вышла на первых порах осечка.  Как
же получилось, что он не сдержался? И Давыдов, не кривя душой, должен  был
сознаться самому себе, что  незаметно  он  усвоил  грубую,  нагульновскую,
манеру обращения с людьми, разнуздался, как сказал бы Андрей Разметнов,  -
и вот результат: ему ехидно советуют брать пример с  каких-то  старушонок,
которые действуют осторожно,  вкрадчиво  и  без  всяких  осечек  неизменно
добиваются успеха в своих целях. Все яснее ясного! Надо бы и ему  спокойно
подъехать к стану,  спокойно  поговорить,  убедить  людей  в  неуместности
праздничных настроений, а он наорал на всех, и был момент, когда за  малым
не пустил в дело плеть. В одно ничтожное мгновение он мог  зачеркнуть  всю
свою работу по  созданию  колхоза,  а  потом,  чего  доброго,  и  положить
партбилет на стол райкома... Вот это была бы  уже  по-настоящему  страшная
катастрофа в его жизни!
   Только при одной мысли о том, что могло с ним  произойти,  если  бы  он
вовремя не взял себя в руки, Давыдов зябко передернул плечами, на  секунду
почувствовал, как по спине прополз знобящий холодок...
   Целиком погруженный в неприятные переживания, Давыдов упорно смотрел на
разбросанные по рядну карты и, почему-то  вдруг  вспомнив  свое  увлечение
игрою в "очко" в годы гражданской войны, подумал: "Перебор у  меня  вышел!
Прикупил к шестнадцати очкам не меньше десятка, факт!" Не очень-то  удобно
было ему сознаваться в  своей  несдержанности,  однако  он  нашел  в  себе
мужество и хотя и не без внутреннего сопротивления, но все же сказал:
   - Фактически я напрасно налегал на глотку, в этом ты  прав,  Устин!  Но
ведь обидно  стало,  что  вы  не  работаете,  как  ты  думаешь?  Да  и  ты
разговаривал со мною вовсе не шепотом.  А  договориться  нам  можно  было,
конечно, и без ругани. Ну, хватит об этом! Ступай, запрягай в  арбу  самых
резвых лошадей, а ты, Нечаев, другую подходящую пару - вот в эти дрожки.
   - Поедешь баб догонять? - не скрывая удивления, спросил Устин.
   - Точно. Попробую и женщин уговорить, чтобы поработали сегодня.
   - А подчинятся они тебе?
   - Там видно будет. Уговор - не приказ.
   -  Ну  что  ж,  помогай  тебе  боженька  и  матка  бозка  ченстоховска!
Слушай-ка, председатель, возьми и меня с собой! А?
   Давыдов, не колеблясь, согласился.
   - Поедем. Но ты помогать мне будешь уговаривать женщин?
   Устин сморщил в улыбке растрескавшиеся от жары губы.
   - Тебе помогать  будет  мой  заместитель,  я  его  с  собою  непременно
прихвачу!
   - Какой заместитель? - Давыдов недоумевающе взглянул на Устина.
   А тот молча и не спеша подошел к будке и вытащил из-под вороха  зипунов
новехонький длинный кнут с нарядным ременным махром на конце кнутовища.
   - Вот он и заместитель. Хорош? А уж до чего он у  меня  убедительный  -
страсть! Как засвистит, так сразу и уговорит и усватает. Не гляди,  что  я
левша!
   Давыдов нахмурился:
   - Ты мне это брось! Женщин я тебе и пальцем тронуть не  позволю,  а  на
твоей спине с удовольствием попробовал бы этого заместителя!
   Но Устин лишь насмешливо сощурился:
   - Хотел дед в свое удовольствие вареников попробовать, а собака  творог
съела... Я как инвалид гражданской войны льготу  имею,  а  бабы  от  порки
только жирнее да смирнее делаются,  по  своей  жене  знаю.  Кого  же  надо
пороть? Ясное дело -  баб!  Да  ты  чего  робеешь?  Мне  только  двух-трех
стегнуть следует, а остальных ажник ветром схватит, в один момент на  арбе
очутятся!
   Считая разговор оконченным, он достал валявшиеся  под  будкой  уздечки,
пошел на бугор ловить лошадей. За ним поспешили Нечаев и другие казаки, за
исключением одного Осетрова.
   - Ты, Тихон Гордеич, почему не идешь косить? - спросил Давыдов.
   - Хотел тебе за Устина словцо молвить. Можно?
   - Давай.
   - Не гневайся  ты  на  его,  дурака,  за-ради  бога!  Он  чисто  глупой
становится, когда  ему  шлея  под  хвост  попадает,  -  просяще  заговорил
Осетров.
   Но Давыдов прервал его:
   - Он вовсе не дурак, а открытый  враг  колхозной  жизни!  С  такими  мы
боролись и будем бороться без пощады!
   - Да какой же он враг? - в изумлении воскликнул Осетров. - Говорю тебе,
что он сам не свой становится, когда осерчает, вот и все! Я его с мальства
знаю, и, сколько помню, всегда он такой  нащетиненный.  Его,  подлеца,  до
революции старики наши  за  супротивность  несчетно  пороли  на  хуторских
сходах. Пороли так, что ни сесть ему, ни лечь - а с него как с гуся  вода!
Неделю поносит зад на отлете и опять за старое берется, никому  спуску  не
дает, у всех изъяны ищет, да ведь с какой  усердностью  ищет!  Скажи,  как
собака - блох! С чего ему быть врагом колхоза? Богатеньким  он  всю  жизнь
поперек горла стоял, а сам  живет  -  ты  бы  только  глянул!  Хата  набок
схилилась, вот-вот рухнется, в хозяйстве одна коровенка да пара  шелудивых
овчишек, денег сроду не было и нету. У  него  в  одном  кармане  блоха  на
аркане, а в другом - вошь на цепи, вот и все его  богатство!  А  тут  жена
хворая, детишки одолели, нужда заела... Может, через  это  он  на  всех  и
клацает зубами. А ты говоришь - враг. Пустобрех он, а не враг.
   - Он тебе не из родни? Почему ты за него вступаешься?
   - В том-то и дело, что родня, племянником мне доводится.
   - Того-то ты и стараешься?
   - А как же иначе, товарищ Давыдов? Шестеро ребят на его шее, и все  мал
мала меньше, а у него язык - как помело. Я ему до скольких разов  говорил:
"Прибереги язык, Устин! До плохого  ты  договоришься.  Вгорячах  ты  такое
ляпнешь, что сразу окажешься в Сибири, тогда начнешь  локоток  кусать,  да
поздно будет!" А он мне на это: "А в Сибири люди  на  четвереньках  ходят,
что ли? Меня и там ветром не продует, я - каленый!" Вот  и  возьми  такого
дурака за рупь двадцать! А при чем тут его дети? Их  воспитать  трудно,  а
посиротить по нынешним временам можно в два счета...
   Давыдов закрыл глаза и надолго задумался. Уж не свое ли  беспросветное,
темное, горькое детство вспоминал он в эти минуты?
   - Не гневайся на него за дурные слова, - повторил Осетров.
   Давыдов провел рукою по лицу и как будто очнулся.
   - Вот что, Тихон Гордеич, - медленно, раздельно заговорил  он.  -  Пока
Устина я не трону. Пусть  он  работает  в  колхозе  по  силе  возможности,
тяжелой работы мы ему давать не будем, что осилит, то пусть и делает. Если
у него к концу года будет нехватка в трудоднях, поможем: выделим на  детей
хлеба из общеколхозного фонда.  Понятно?  Но  ты  ему  скажи  от  меня  по
секрету: если он еще раз вздумает мне в бригаде воду мутить, людей сбивать
на разные гадости, то  ему  несдобровать!  Пусть  он  одумается,  пока  не
поздно! Шутить я с ним больше не намерен, так и скажи ему. Мне не  Устина,
а детишек его жалко!
   - Спасибо на добром слове, товарищ Давыдов! Спасибо и за то, что зла на
сердце супротив Устина не держишь. - Осетров поклонился Давыдову.
   А тот неожиданно рассвирепел:
   - Что ты мне кланяешься? Я тебе не икона! И  без  поклонов  обойдусь  и
сделаю, что сказал!
   - У  нас  со  старых  времен  так  ведется:  ежели  благодаришь,  то  и
кланяешься, - с достоинством ответил Осетров.
   - Ну, ладно,  старик,  ты  вот  что  скажи:  как  у  детишек  Устина  с
одежонкой? И сколько из них в школу ходит?
   - Зимою все как есть на печке сидят, на  баз  выйти  не  в  чем,  летом
бегают, лохмотья трясут. Кое-что из раскулаченного имущества им  перепало,
но ведь этим их наготу не  прикроешь.  А  из  школы  нынешнюю  зиму  Устин
последнего  парнишку  забрал:  ни  одеть,  ни  обуть  нечего.  Парнишка-то
большенький, двенадцати годков, ну и стыдится цыганское рванье носить...
   Давыдов яростно поскреб в затылке и вдруг круто повернулся  к  Осетрову
спиной.
   - Ступай косить.
   Голос у него был  глухой  и  звучал  неприятно...  Осетров  внимательно
посмотрел на понуро сгорбившуюся фигуру Давыдова, еще раз низко поклонился
и медленно зашагал к косарям.
   Немного  успокоившись,  Давыдов  долго   смотрел   вслед   удалявшемуся
Осетрову, думал: "Удивительный народ эти казачишки! Раскуси, попробуй, что
за фрукт этот Устин. Оголтелый враг или же попросту болтун  и  забияка,  у
которого что на уме, то и на языке? И вот, что ни день,  то  они  мне  все
новые кроссворды устраивают... Разберись в каждом из  них,  дьявол  бы  их
побрал. Ну что ж, буду разбираться! Понадобится, так не то что пуд - целый
мешок соли вместе с ними съем, но так или иначе, а  все  равно  разберусь,
факт!
   Размышления его прервал Устин. Он  подскакал  галопом,  ведя  в  поводу
вторую лошадь.
   - А на кой лад нам, председатель, в дрожки запрягать? Давай запрягем  в
другую арбу. Небось, не растрясутся  бабы  и  в  арбах,  ежели  согласятся
обратно ехать!
   - Нет, запрягай в дрожки, - сказал Давыдов.
   Он уже все успел обдумать и знал, на что ему могут пригодиться дрожки в
случае удачи.
   Минут через сорок быстрой езды они издали увидели пеструю толпу нарядно
одетых женщин, медленно поднимавшихся по летней дороге на  противоположном
склоне балки.
   Устин поравнялся с Давыдовым.
   - Ну, председатель, держись за землю! Зараз устроят  тебе  бабы  вторую
выволочку!..
   - Слепой сказал: "Посмотрим!" - бодро ответил Давыдов, погоняя  лошадей
вожжами.
   - Не робеешь?
   - А чего робеть? Их же только двенадцать или немного больше.
   - А ежели я им помогу? - спросил Устин, непонятно улыбаясь.
   Давыдов внимательно всматривался в его лицо и никак не мог  определить,
серьезно он говорит или шутит.
   - Как тогда обернется дело? - снова спросил Устин, но теперь он уже  не
улыбался.
   Давыдов решительно остановил своих лошадей, слез с  арбы  и  подошел  к
дрожкам. Опустив руку в правый карман пиджака, он вынул пистолет - подарок
Нестеренко - и положил его на колени Устину.
   - Возьми эту игрушку и спрячь от греха подальше. Если и  ты,  в  случае
чего, примкнешь к женщинам, боюсь, что не  выдержу  искушения  и  тебе  же
первому продырявлю голову.
   Он  легко  высвободил  кнутовище  из   потной   руки   Устина,   широко
размахнулся, кинул кнут далеко в сторону от дороги.
   - Теперь поехали! Погоняй  веселее,  Устин  Михайлович,  да  хорошенько
приметь место, куда упал твой кнут. На обратном пути мы его заберем, факт!
А пистолет вернешь мне, когда приедем на стан. Трогай!
   Нагнав женщин, Давыдов лихо объехал их стороной, поставил арбу  поперек
дороги. Устин остановил лошадей около арбы.
   -  Бабочки-красавицы,   здравствуйте!   -   с   наигранной   веселостью
приветствовал богомолок Давыдов.
   - Здорово, коли не шутишь, - ответила за всех самая бойкая из женщин.
   Давыдов соскочил с арбы, снял кепку и склонил голову:
   - Прошу вас от  имени  правления  колхоза  вернуться  на  работу.  Ваши
мужчины послали меня к вам. Они уже косят.
   - Мы к обедне идем, а не  на  игрища!  -  запальчиво  крикнула  пожилая
женщина с лоснящимся от пота красным лицом.
   Давыдов обеими руками прижал к груди скомканную кепку:
   - После покоса  молитесь,  сколько  вам  угодно,  а  сейчас  не  время.
Посмотрите - тучки находят, а у вас на покосе ни одной копны нет. Пропадет
же сено! Все погниет! А сено пропадет - и скот зимой пропадет. Да  вы  это
лучше меня знаете!
   - Где ты тучи увидал? -  насмешливо  спросила  молоденькая  девушка.  -
Небушко - как выстиранное!
   - Барометр на дождь показывает, а тучи  тут  ни  при  чем,  -  всячески
изворачивался Давыдов. - Вскоре непременно будет дождь! Поедемте,  дорогие
бабочки, а в то воскресенье сходите помолиться.  Ну,  какая  вам  разница?
Садитесь, прокачу с ветерком! Садитесь, мои дорогие, а то дело не ждет.
   Давыдов уговаривал своих  колхозниц,  не  жалея  ласковых  слов,  и  те
замялись  в  нерешительности,  стали  перешептываться.  Тут-то  совершенно
неожиданно для Давыдова на выручку  ему  пришел  Устин:  неслышно  подойдя
сзади к полной и высокой жене Нечаева, он мгновенно подхватил ее  на  руки
и, не обращая никакого внимания на удары, которыми осыпала  его  смеющаяся
женщина, на рысях донес ее до арбы, бережно усадил  в  задок.  Женщины  со
смехом и визгом разбежались в разные стороны.
   - Лезьте сами в арбу, а то зараз кнут возьму! -  дико  вращая  глазами,
заорал во всю мочь Устин. И тут же сам расхохотался: - Садитесь, не трону,
только живее, сатаны длиннохвостые!
   Стоя на арбе во весь рост, поправляя сбившийся с головы полушалок, жена
Нечаева крикнула:
   - Ну садитесь, бабочки, скорее! Что, я вас ждать буду?  Глядите,  какая
нам честь: сам председатель за нами приехал!
   Женщины подошли с трех сторон и, подталкивая друг дружку, пересмеиваясь
и бросая на Давыдова быстрые взгляды,  бесцеремонно  полезли  в  арбу.  На
дороге остались две старухи.
   - А мы должны одни идти  в  Тубянской,  супостат  ты  этакий?  -  Бабка
Атаманчукова сверлила Давыдова ненавидящим взглядом.
   Но Давыдов призвал на помощь всю свою былую матросскую  галантность  и,
раскланиваясь, звонко щелкнул каблуками:
   - Зачем же вам, бабушки, пешком идти? Вот дрожки  специально  для  вас,
садитесь и езжайте, молитесь на здоровье. Повезет вас Устин Михайлович. Он
обождет, пока кончится обедня, а потом доставит вас на хутор.
   Дорога была каждая минута, и нечего было дожидаться согласия  старушек!
Давыдов взял их под руки, повел к  дрожкам.  Бабка  Атаманчукова  всячески
упиралась, но ее сзади легонечко и почтительно подталкивал Устин.  Кое-как
старух усадили, и Устин, разбирая вожжи, тихо, очень тихо сказал:
   - Хитер же ты, Давыдов, как бес!
   За все время он впервые назвал своего председателя по фамилии.
   Давыдов  отметил  это  про  себя,  вяло  улыбнулся:  бессонная  ночь  и
пережитые волнения сказались на нем, и его уже неодолимо борол сон.



        14

   - Ну и сильный же травостой в нынешнем году! Ежели  не  напакостят  нам
дожди и управимся с покосом засухо - не иначе сгрузимся сенами!  -  сказал
Агафон Дубцов, войдя в скромный кабинет Давыдова и устало, со стариковским
покряхтываньем, садясь на лавку.
   Только устроившись поудобнее, он положил рядом  с  собою  выцветшую  на
солнце фуражку, вытер рукавом ситцевой рубахи пот с рябоватого  и  черного
от загара лица и с улыбкой обратился к Давыдову и сидевшим за  его  столом
счетоводу и Якову Лукичу:
   - Здорово живешь, председатель, и вы здравствуйте, канцелярские крыцы!
   - Хлебороб Дубцов приехал! -  фыркнул  счетовод.  -  Смотрите,  товарищ
Давыдов, на этого дядю внимательно! Ну какой ты хлебороб, Агафон?
   - А кто же я, по-твоему? - Дубцов вызывающе уста-вился на счетовода.
   - Кто хочешь, но только не хлебороб.
   - А все-таки?
   - Даже сказать неудобно, кто ты есть такой...
   Дубцов нахмурился, помрачнел, и от этого черное лицо его словно бы  еще
более потемнело. В явном нетерпении он проговорил:
   - Ну, ты у меня не балуй, выкладывай поскорее, кто  я  есть  такой,  по
твоему мнению. А ежели ты словом  подавился,  так  дай  я  тебе  по  горбу
маленько стукну, сразу заговоришь!
   - Самый ты настоящий цыган! - убежденно сказал счетовод.
   - То есть, как же это я - цыган? Почему - цыган?
   - А очень даже просто.
   - Просто и блоха не кусает, а с умыслом. Вот ты и объясняй свой обидный
для меня умысел.
   Счетовод снял очки, почесал карандашом за ухом.
   - А ты не злись, Агафон, ты  вникай  в  мои  слова.  Хлеборобы  в  поле
работают, так? А цыгане по хуторам ездят, попрошайничают, где плохо  лежит
- крадут... Так и ты: чего ты в хутор приехал? Не воровать же? Стало быть,
не иначе - чего-нибудь просить. Так я говорю?
   - Так уж и просить... - неуверенно проговорил Дубцов.  -  Что  же,  мне
нельзя приехать проведать вас? Запросто нельзя приехать  или,  скажем,  по
какому-нибудь делу? Ты мне воспретишь, что ли, крыца в очках?
   - А на самом деле, чего ты приехал? - улыбаясь, спросил Давыдов.
   Но Дубцов сделал вид, что не слышит вопроса.  Он  внимательно  осмотрел
полутемную комнату, завистливо вздохнул:
   - Живут же люди, наколи их еж! Ставеньки у них  поскрыты,  в  хате  пол
холодной водицей прилит; тишина, сумраки, прохлада: ни единой мушки  нету,
ни один комарик не пробрунжит... А в степи, так твою и разэтак,  и  солнце
тебя с утра до вечера насмаливает, днем и овод  тебя,  как  скотиняку,  до
крови просекает, и всякая поганая муха к тебе липнет не  хуже  надоедливой
жены, а  ночью  комар  никакого  спокою  не  дает.  Да  ведь  комар-то  не
обыкновенный, а гвардейского росту! Не поверите, братушки, каждый  -  чуть
не с воробья, а как крови насосется, то даже поболее  воробья  становится,
истинно говорю! Из себя личностью этот комар какой-то желтый, страховитый,
и клюв у него не меньше вершка. Ка-а-ак секанет такой чертяка скрозь зипун
- с одного клевка до живого мяса достает, ей-богу! Сколь мы  так  муки  от
всякой летучей гнуси принимаем, сколь крови  проливаем,  прямо  скажу,  не
хуже, чем на гражданской войне!
   - А и здоров же ты брехать,  Агафон!  -  посмеиваясь,  восхитился  Яков
Лукич. - Ты в этом деле скоро деда Щукаря перескачешь.
   - Чего мне брехать? Ты тут в холодке сидишь сиднем, а поезжай в степь -
и сам увидишь, - огрызнулся Дубцов, но в шельмоватых,  прищуренных  глазах
его еще долго не гасла улыбка.
   Он, пожалуй, был бы не прочь  еще  продолжить  свой  притворно-грустный
рассказ о нуждах и мытарствах бригады, но Давыдов прервал его:
   - Хватит! Ты не хитри, не плачь тут и зубы нам не  заговаривай.  Говори
прямо: зачем приехал? Помощи просить?
   - Оно было бы невредно...
   - Чего же тебе не хватает, сирота: папы или мамы?
   - Здорово ты шутишь, Давыдов, но и нас не  со  слезьми,  а  со  смешком
зачинали.
   - Спрашиваю без шуток: чего не хватает? Людей?
   - И людей тоже. По скатам Терновой балки, - ты же  самолично  видал,  -
трава дюже добрая, но косилки на косогоры и на разные вертепы не  пустишь,
а косарей с ручными косами в бригаде кот наплакал. До  смерти  жалко,  что
такая трава гниет зазря!
   - Может быть, тебе еще пару-тройку косилок подкинуть, ну,  хотя  бы  из
первой бригады? - вкрадчиво спросил Давыдов.
   Дубцов печально завздыхал, а сам смотрел на Давыдова грустно, испытующе
и долго. Помедлив с ответом, он вдохнул последний раз, сказал:
   - Не откажусь. Старая девка и от кривого жениха  не  отказывается...  Я
так разумею: работа наша в колхозе артельная, идет она на общую пользу,  и
принять помощь от другой бригады не считаю зазорным делом. Верно?
   - Разумеешь ты правильно. А косить  на  чужих  лошадях  двое  суток  не
зазорное дело?
   - На каких-таких чужих? - в голосе Дубцова зазвучало такое неподдельное
изумление, что Давыдов с трудом удержал улыбку.
   - Будто не знаешь? Кто у Любишкина две пары лошадей с попаса угнал,  не
знаешь? Счетовод наш, пожалуй, прав: что-то есть у тебя этакое, цыганское:
и просить ты любишь, и к чужим лошадкам неравнодушен...
   Дубцов отвернулся и презрительно сплюнул:
   - Тоже мне  -  лошади  называются!  Эти  клячи  сами  к  нашей  бригаде
приблудились, никто их не угонял, а потом -  какие  же  они  чужие,  ежели
принадлежат нашему колхозу?
   - Почему же ты сразу не отослал этих кляч в третью бригаду, а дождался,
пока их у тебя прямо из косилок выпрягли хозяева?
   Дубцов рассмеялся:
   - Хороши хозяева! В своей округе двое суток не могли  лошадей  сыскать!
Да разве же это хозяева? Раззявы, а не хозяева! Ну да это дело прошлое,  и
мы с Любишкиным уже  помирились,  так  что  нечего  старое  вспоминать.  А
приехал я сюда вовсе не за помощью, а по важному делу. Без особой важности
как я мог оторваться от покоса? На худой  конец,  мы  безо  всякой  помощи
управимся и обойдемся своими силами. А эта старая крыца, Михеич, счетовод,
сразу меня в цыгана произвел. Считаю - это  несправедливо!  Мы  при  самой
вострой нужде помощи просим, и то  скрозь  зубы,  иначе  нам  гордость  не
позволяет... А что он, этот бедный Михеич, понимает в сельском  хозяйстве?
На костяшках от счетов он родился, на них и помрет. Ты, Давыдов,  дай  мне
его на недельку в бригаду. Посажу я  его  на  лобогрейку  скидать,  а  сам
лошадьми буду править. Я его научу, как работать! Надо же, чтобы у него за
всю жизнь хоть разок очки потом обмылись!
   Полушутливый разговор грозил перейти в ссору, но  Давыдов  предотвратил
ее торопливым вопросом:
   - Какое же у тебя важное дело, Агафон?
   - Да ведь оно как сказать... Нам оно, конечно, важное, а вот как вы  на
него поглядите, нам окончательно неизвестно... Одним словом, привез я  три
заявления, конечно, написанные они чернилом. Выпросили у  нашего  учетчика
огрызок химического карандаша, развели сердечко в кипятке и  составили  на
один лад вот эти самые наши заявления.
   Давыдов, уже приготовившийся к тому, чтобы учинить Дубцову  жесточайший
разнос за "иждивенческие настроения", заинтересованно спросил:
   - Какие заявления?
   Не обращая внимания на его вопрос, Дубцов продолжал:
   - С ними, как я понимаю, надо бы к Нагульнову податься, но его дома  не
оказалось, он в первой бригаде, вот и порешил я передать эти бумажки тебе.
Не везти же их обратно!
   - О чем заявления-то? - нетерпеливо переспросил Давыдов.
   Даже и тени недавней  игривости  не  осталось  на  посерьезневшем  лице
Дубцова. Он не спеша достал из грудного кармана обломок костяной расчески,
зачесал вверх слипшиеся  от  пота  волосы,  приосанился  и  только  тогда,
сдерживая внутреннее волнение и тщательно подбирая слова, заговорил:
   - Хотим все мы, то есть трое нас охотников  оказалось  на  такое  дело,
хотим в партию вступать. Вот мы и просим нашу гремяченскую ячейку  принять
нас в нашу большевистскую партию. Долго мы по ночам прикидывали  и  так  и
этак, и разные прения между собой устраивали, но  порешили  единогласно  -
вступать! Перед тем как устраиваться на ночевку, уйдем в степь и  начинаем
критику один на одного наводить, но все-таки признали один одного к партии
годными, а там уж как вы промеж себя порешите, так и будет.  Один  из  нас
все упирал на то, что он в белых служил, а  я  ему  говорю:  "В  белых  ты
служил подневольным рядовым пять месяцев,  а  в  Красную  Армию  перебежал
добровольно и служил командиром отделения два года, значит, последняя твоя
служба побивает первую, и к партии ты пригодный".  Другой  говорил,  будто
ты, Давыдов, давно ишо приглашал его в партию, но он отказался тогда из-за
приверженности к собственным быкам. А зараз он же и  говорит:  "Какая  тут
может быть приверженность, ежели кулацкие сынки за оружие берутся и  хотят
все на старый  лад  повернуть.  Душевно  отрекаюсь  от  всякой  жалости  к
собственным бывшим быкам и прочей живности и записываюсь в партию,  чтобы,
как и десять лет назад,  стоять  за  Советскую  власть  в  одном  строю  с
коммунистами". Я тоже такого  мнения  придерживаюсь,  вот  мы  и  написали
заявления. По совести сказать, написано у всех не дюже разборчиво, но... -
Тут Дубцов скосил глаза на Михеича, закончил: - Но ведь мы на счетоводов и
писарей не учились, зато - все, что нацарапали, истинная правда.
   Дубцов умолк, еще раз вытер ладонью обильно выступивший на лбу  пот  и,
слегка наклонившись  влево,  бережно  извлек  из  правого  кармана  штанов
завернутые в газету заявления.
   Все это было так неожиданно, что с  минуту  в  комнате  стояла  тишина.
Никто из присутствовавших не проронил ни слова,  но  зато  каждый  из  них
по-своему воспринял сказанное Дубцовым: счетовод, оторвавшись от очередной
сводки, в изумлении вздернул очки на лоб и, не моргая,  ошалело  уставился
на Дубцова подслеповатыми глазами; Яков Лукич, будучи не  в  силах  скрыть
хмурую и презрительную улыбку, отвернулся, а  Давыдов,  просияв  радостной
улыбкой, откинулся на спинку стула так, что стул заходил под ним ходуном и
жалобно заскрипел.
   - Прими наши бумаги, товарищ Давыдов. - Дубцов развернул газету,  подал
Давыдову несколько  листков  из  школьной  тетради,  исписанных  неровными
крупными буквами.
   - Кто писал заявления? - звонко спросил Давыдов.
   - Бесхлебнов Младший, я и Кондрат Майданников.
   Принимая заявления, Давыдов со сдержанным волнением сказал:
   - Это очень трогательный факт и большое событие для вас, товарищ Дубцов
с товарищами Майданниковым и Бесхлебновым, и для нас, Членов  гремяченской
партячейки. Сегодня ваши заявления я передам Нагульнову, а сейчас  поезжай
в  бригаду  и  предупреди  товарищей,  что  в  воскресенье  вечером  будем
разбирать их заявления на открытом  партсобрании.  Начнем  в  шесть  часов
вечера, в школе. Никаких фактических опозданий не должно  быть,  являйтесь
вовремя. Впрочем, ты  же  за  этим  и  понаблюдаешь.  С  обеда  запрягайте
лошадей, которые  получше,  и  в  хутор.  Да,  вот  еще  что.  Кроме  арб,
какая-нибудь ехалка есть у вас на стану?
   - Имеется бричка.
   - Ну вот на ней и милости просим в хутор.  -  Давыдов  еще  раз  как-то
по-детски просветленно улыбнулся. Но тут же подмигнул Дубцову: - Чтобы  на
собрание явились приодетые, как женихи! Такое, браток, в  жизни  один  раз
бывает. Это, брат, такое событие... Это, милый мой, как молодость:  раз  в
жизни...
   Ему, очевидно, не хватало слов, и он замолчал,  явно  взволнованный,  а
потом вдруг встревоженно спросил:
   - А бричка-то приличная с виду?
   - Приличная, на четырех колесах. Но на ней навоз возить можно, а  людям
ездить  днем  нельзя,  совестно,  только  -  ночью,  в  потемках.   Вся-то
ободранная, ошарпанная, по  годам,  я  думаю,  мне  ровесница,  а  Кондрат
говорит, что ее ишо у Наполеона под Москвой наши хуторные казаки отбили...
   - Не годится! - решительно заявил Давыдов. -  Пришлю  за  вами  дедушку
Щукаря на рессорных дрожках. Говорю же, что такое событие один раз в жизни
бывает.
   Ему хотелось как  можно  торжественнее  отметить  вступление  в  партию
людей, которых он любил, в которых верил,  и  он  задумался:  что  бы  еще
предпринять такое, что могло бы украсить этот знаменательный день?
   - Школу надо к воскресенью обмазать и  побелить,  чтобы  выглядела  как
новенькая, - наконец сказал он, рассеянно глядя на Островнова. -  Подмести
около нее и присыпать песком площадку и школьный двор. Слышишь,  Лукич?  И
внутри полы и парты надраить, потолки помыть, комнаты проветрить, словом -
навести полный порядок!
   - А ежели народу будет так много, что и в школу не  влезут  все,  тогда
как? - спросил Яков Лукич.
   - Клуб бы соорудить -  вот  это  дело!  -  задумавшись,  вместо  ответа
мечтательно  и  тихо   сказал   Давыдов.   Но   сейчас   же   вернулся   к
действительности: - Детей, подростков на собрание не допускать, тогда  все
поместятся. А школу все равно  надо  привести  в  этакий...  ну,  сказать,
праздничный, что ли, вид!
   - А как нам быть с порученцами? Кто за нашу жизню распишется?  -  перед
тем как уходить, задал вопрос Дубцов.
   Крепко пожимая ему руку, Давыдов улыбнулся:
   - Ты про поручителей говоришь? Найдутся! Сегодня  вечером  напишем  вам
рекомендации, факт! Ну, счастливого пути. Передавай  от  нас  привет  всем
косарям и попроси, чтобы не давали траве перестаиваться  и  чтобы  сено  в
валках не очень пересыхало. Можно на вторую бригаду надеяться?
   - На нас всегда надейся, Давыдов, - с несвойственной  ему  серьезностью
ответил Дубцов и, поклонившись, вышел.


   На другой день рано утром Давыдова разбудил хозяин квартиры:
   - Вставай, постоялец, к тебе коннонарочный прибег с поля  боя...  Устин
Беспалый охлюпкой прискакал из третьей бригады, малость избитый  и  одетый
не по форме...
   Хозяин ухмылялся во весь рот, но Давыдов спросонья не  сразу  понял,  о
чем  идет  речь;  приподняв  голову  от  скомканной  подушки,  невнятно  и
равнодушно спросил:
   - Что надо?
   - Гонец, говорю,  прискакал  к  тебе,  весь  побитый,  не  иначе  -  за
подмогой...
   Наконец-то Давыдов уяснил смысл  сказанного  хозяином,  стал  торопливо
одеваться. В сенях  он  поспешно  ополоснул  лицо  не  остывшей  за  ночь,
противно теплой водой, вышел на крыльцо.
   У нижней приступки, держа в одной руке поводья, а другой замахиваясь на
разгоряченную скачкой молодую кобылицу, стоял Устин Рыкалин. Выгоревшая на
солнце синяя ситцевая рубаха его была разорвана  в  нескольких  местах  до
самого подола и держалась на плечах только чудом; левая щека от  скулы  до
подбородка чернела густою синевой, а глаз  заплыл  багровой  опухолью,  но
правый - блестел возбужденно и зло.
   - Где это тебя так угораздило? - с живостью спросил  Давыдов,  сходя  с
крыльца и позабыв даже поздороваться.
   - Грабеж, товарищ Давыдов! Грабеж,  разбой,  больше  ничего!  -  хрипло
выкрикнул Устин. - Ну, не сукины ли сыны - пойти на  такое  дело,  а?!  Да
стой же ты, клятая богом! - И Устин снова с яростью замахнулся на  лошадь,
едва не наступившую ему на ногу.
   - Говори толком, - попросил Давыдов.
   - Толковее и придумать нельзя! Соседи называются, чтоб они ясным  огнем
сгорели, чтоб их лихоманка растрясла, дармоедов! Как это тебе  понравится?
Тубянцы, соседи наши, дышло им в рот, нынешнюю ночь  воровски  приехали  в
Калинов Угол и увезли не менее тридцати копен  нашего  сена.  На  рассвете
гляжу - накладывают на две запоздавшие арбы  наше  собственное,  природное
сена, а кругом уже - чистота, ни одной копны не  видно!  Я  пал  на  коня,
прискакиваю к ним: "Вы что делаете, такие-разэтакие?! На  каком  основании
наше сено накладываете?!" А один  из  них,  какой  на  ближней  арбе  был,
смеется, гад: "Было ваше - стало наше. Не косите на чужой земле".  -  "Как
так - на чужой? Повылазило тебе, не видишь, где межевой столб стоит?" А он
и говорит: "Ты сам разуй глаза и погляди, столб-то позади тебя стоит.  Эта
земля спокон веков наша, тубянская.  Спаси  Христос,  что  не  поленились,
накосили нам сенца". Ага, так? Мошенство со столбами учинять? Ну, я его за
ногу с арбы сдернул и дал ему разок своей культей промеж  глаз,  чтобы  он
зорче глядел и не путал чужую землю со своей... Дал я ему  хорошего  раза,
он и с копылок долой, неустойчивый оказался на ногах. Тут  остальные  трое
подбежали. Ишо одного я заставил землю понюхать, а там уже дальше  мне  их
некогда было бить, потому что они меня вчетвером били. Да  разве  же  один
супротив четырех может устоять? Пока наши подоспели на драку, а  они  меня
уже всего разукрасили, как пасхальное яйцо, и рубаху начисто  изуродовали.
Ну, не гады ли? Как я теперь к своей бабе покажусь? Ну, пущай били  бы,  а
зачем же за грудки хватать и рубаху с плеч спускать? Теперь куда же мне ее
девать? На огородное пугало пожертвовать,  так  и  пугало  постесняется  в
таком рванье стоять, а порвать ее девкам на ленты - носить не  станут:  не
тот матерьял... Ну, разве же  не  попадется  мне  один  на  один  в  степи
какой-нибудь из этих тубянцов! Такой же подсиненный к жене вернется, как и
я!
   Обнимая Устина, Давыдов рассмеялся:
   - Не горюй, рубаха - дело наживное, а синяк до свадьбы заживет.
   - До твоей свадьбы? - ехидно вставил Устин.
   - До первой в хуторе. Я-то пока еще  ни  за  кого  не  сватался.  А  ты
помнишь, что тебе дядюшка твой говорил в воскресенье? "У драчливого петуха
гребень всегда в крови".
   Давыдов улыбался, а про себя думал: "Это же просто красота, что ты, мой
милый Устин, за колхозное сено  в  драку  полез,  а  не  за  свое  личное,
собственное. Это же просто трогательный факт!"
   Но Устин обиженно отстранился:
   - Тебе, Давыдов, хорошо зубы показывать, а у меня все ребра трещат.  Ты
смешками не отделывайся, а  садись-ка  верхи  и  езжай  в  Тубянской  сено
выручать. Эти две арбы мы отбили, а сколько они  ночью  увезли?!  За  свой
грабеж пущай они наше сенцо п