, как видно,  дореволюционной
постройки. Снаружи  непонятно,  что  это: ровные  голые  стены.  В  середине
становится видно, что тут был клуб. На деревянном помосте, где  сцена, стоит
несколько железных кроватей. На одной сидит сержант, клеит лычки на погон. А
в зале  человек сорок вроде  нас:  сидят на  длинных скамейках или  спят  на
устланном  соломой  полу. Большинство военные.  Тюремные  сидят отдельно,  у
стены. Мы трое находим себе место на незанятой еще скамейке недалеко от них.
     Тюремные, которые прибыли до нас, играют в карты. На полу за скамейками
расстелен  ватник,  все они  сидят кругом. Как только  лейтенант уходит, они
снимают наброшенное сверху одеяло. Там гора бумажных денег. Очко"
     Обедать выходим  без строя. Во дворе врытые в  землю кирпичные столы  в
ряд и к ним такие же скамейки. Баланду разливаем из бака в миски.
     - Ну, суп ППЖ, - говорит кто-то из танкистов. - Прощай Половая Жизнь.
     Да, это  не наши  девятая  или  седьмая норма  со стартовым завтраком в
дополнение.
     После  обеда  осматриваемся:  во  дворе, кроме летней столовой,  только
уборная. И еще дверь в канцелярию, где  сидит капитан. Там часовой. С другой
стороны  плац  и  учебные  окопы. За  ними  стрельбище.  И  тоже  часовые  у
проволоки, через каждые пятьдесят метров.
     Сержанты, которые  на помосте, где сцена,  поедут  с нами до места. Они
катаются так  каждый  месяц туда  и  обратно.  Мы лежим  на  узких  скамьях,
слушаем, как ссорятся за картами  тюремные. Всякий раз возникает  между ними
какая-то свара. Мы уже  знаем, барахло тут толкают через вольнонаемного дядю
Колю и некоторых часовых. Через них же достают, что надо.
     -  Так, ворье  непутевое,  - говорит  Кудрявцев.  -  Один вон только  в
настоящем законе, из Ташкента. Говорят, больше ста лет на нем с побегами.
     Смотрю на  сидящего  в  стороне  ото  всех  парня:  ничего  особенного,
белобрысый,  с широким  лбом. Правда,  плечи у  него тоже широкие, литые, на
руке буквы -  "Валя". Да так и лет  ему  немного,  пожалуй, на год  или  два
только  старше меня. Когда успел он столько лет нахватать? Однако тюремные к
нему с  особенным почтением,  даже обходят за три шага, когда бегут по своим
делам. Сидит он, прислонившись спиной к стене. Почему-то и обедать не ходил.
     Играющие  вдруг  притихли. И на нашей стороне  тоже  наступила какая-то
непонятная тишина. Поворачиваю голову. Возле нашей скамейки стоит долговязый
уголовник с большим носом на  узком лице. Он  не  смотрит на меня, как бы не
имея к нам дела. Мы по себе, они сами по себе.
     Рядом с нами на полу примостились тоже двое  тюремных. Один - бухгалтер
из какого-то  колхоза, полноватый,  с пухлыми щеками, другой  -  кладовщик с
черной седеющей бородой  клочьями  на узком худом  лице. Что-то они  продали
незаконно  на  сторону. На  Бухгалтере  мятый шевиотовый костюм и красные, с
косыми голенищами сапоги по здешней моде. Долговязый длинными цепкими руками
держит Бухгалтера за сапог, не давая тому подняться с пола:
     - Эй, ака, колеса одолжи! Они у тебя фасонные!..
     Бухгалтер все поджимает ногу, хочет встать, но Долговязый дергает и тот
опять валится на спину.
     - Давай, Баул, чего тянешь с каким-то фазаном! - кричат со своего места
тюремные.
     Полный Бухгалтер пыхтит, отбиваясь, растерянно смотрит на нас:
     - Курсант" э, курсант"
     У него получается "кюрсант".
     Поднимаюсь со скамьи"  Так: задвигались, сели на своей скамье танкисты.
С ними мы не  раз дрались в Самарканде, когда ездили туда на танцы. Вражда у
нас старая. Но тут другое: армейские заодно. И  артиллеристы повернули к нам
головы, опустили свободно руки. Чувствую, чего-то не хватает в ладони. Да, в
драке  мы наматываем кожаные пояса  на руку, пряжкой наружу. У меня и сейчас
еще шрам на голове от этого. Только пояса у меня теперь нет.
     Говорю негромко:
     - Оставь его, слышишь"
     Долговязый перестает дергать сапог с ноги Бухгалтера, но не  отпускает,
угрюмо спрашивает меня:
     - Чего тебе до этого фазана?
     И оглядывается на вора-рецидивиста, который так же сидит, прислонившись
к стене. Даже не смотрит сюда.
     - Эй, Баул, кончай, - шумят тюремные. - Что там этот когут лезет!
     Говорю все так же безразлично:
     - Ну" сказали тебе, сука волчья!
     Бухгалтер  перестал  дергать  ногу, затих.  Долговязый выпускает сапог,
делает шаг назад  и  опять  смотрит на белобрысого  вора  в законе.  Тот  не
шевелится,
     - Я ничего" С фазаном только, не с тобой же, - говорит Долговязый.
     Нет, мы знаем правило. Так, на половине, дело оставлять  не полагается.
И счеты с  ними  есть  у нас.  Только надо быть  настороже: тут и финаря под
ребро  можно  получить. Делаю шаг вперед и  бью  его длинно, с  оттяжкой.  С
запрокинутой головой падает он прямо на Шурку Бочкова, и  тот  встречает его
снизу  так,  что Долговязый  крутится  на  месте.  Шурка умеет  драться.  Он
добавляет еще  раз  -  слева,  и  тюремный  валится на  Кудрявцева,  который
коротко, страшно опускает сцепленные руки ему на ребра.
     - За что" за что караете? - всхлипывает Долговязый.
     В жесткой тишине продолжаем бить его, и он  коротко летает  от одного к
другому из нас, стараясь  заслонить только лицо. Из разбитого рта и большого
покатого носа хлещет кровь, руки у  нас липкие. Он ничего уже не говорит, не
просит. Это длится долго, и иначе нельзя.
     Когда  мы оставляем его, тюремный  сидит на полу, а голова его лежит на
скамейке"
     - Конечно, кормят вас" масло хаваете ложками!
     Это  с рыданием  в  голосе говорит  черный, со  шрамом у рта  тюремный,
который играл с Долговязым в карты и науськивал  его. Но, когда мы смотрим в
его сторону, он опускает глаза.
     - Встать!
     Все  встают. В  дверях стоит капитан,  который принимал нас.  Он  видит
сразу все: сидящего на полу Долговязого, испуганного Бухгалтера, надевающего
стянутый до половины сапог, кровь  на скамье. Кто-то, видно,  позвал его. Но
капитан лишь кивает пришедшему с ним сержанту.
     - Выходи строиться! - командует тот.
     Мы  стоим  во  дворе  неровным прямоугольником - что-то вроде полуроты:
впереди -  военные, сзади -  тюремные. Капитан подходит к строю, как  раз на
половине делит его рукой:
     - Эта часть - напра-во!..
     Теперь мы разделены на две группы. Кроме  нас  в нашей группе танкисты,
несколько  человек  из  строевых частей  и  половина тюремных.  Бухгалтер  с
Кладовщиком тоже остаются у нас: они быстренько встали позади нас.
     -  Это  будет первый  взвод, - капитан указывает на  тех, кого отвел  в
сторону. - Селезнев!
     Из строя выходит спокойный,  медлительный парень  с веснушками на лице,
мы знаем, что он из пехотно-пулеметного училища.
     - Будете старшим! - говорит ему капитан.
     Возле нас он стоит и будто раздумывает о чем-то. Потом говорит резко:
     - Старший - Тираспольский!
     Выхожу  из строя,  беру  у старшины тетрадь, начинаю составлять список.
Трудно держать карандаш: болит большой палец, ушибленный полчаса назад.
     Вор-рецидивист тоже оказывается у нас.
     - Иванов Валентин Николаевич, - говорит он, спокойно глядя на меня. - В
его  глазах  - серо-голубых,  прозрачных  -  даже  какое-то добродушие. А он
действительно здоровый  парень, короткие рукава  у майки  натянуты  так, что
вот-вот лопнут по шву.
     - Иванов, почему не обедал и не завтракал? - спрашивает капитан.
     Тот  с  чуть  виноватой  улыбкой   пожимает  плечами.  На  нем   легкие
парусиновые брюки, сандалии с дырочками.
     Другие  тюремные  отвечают  хмуро,  не смотрят  в глаза.  Когда  список
подходит  к концу,  из помещения выходит  Долговязый.  Он  идет  неуверенно,
закрывая  рукой разбитое лицо. Увидев  меня  с  тетрадью,  останавливается и
потом уходит к другому строю.
     - Сирота, - окликает его капитан. - Сюда встаньте!
     Долговязый вздрагивает и послушно возвращается к нам.
     - Фамилия? - спрашиваю, подходя к нему с тетрадью.
     - Сирота"
     - Имя-отчество?
     - Лева.
     - Как это, Лева?- говорю я.
     - Лев, значит.
     Кто-то один засмеялся, но остальные молчат.
     - Так" а отчество?
     Долговязый не  отвечает, и капля крови падает у него  из разбитого носа
на землю.
     -  А  у него нет  отчества,  -  говорит  из другого  строя уголовный со
шрамом, который укорял нас маслом.
     - Как это нет?.. А по паспорту?
     - У него никогда не было" паспорта.
     Никто теперь не смеется.
     - "Иванович" записали мы, - вмешивается старшина.
     Пишу "Иванович". Что-то мне не по себе.
     Колонной,  повзводно мимо окопов и  стрельбища идем  за  холмы в степь.
Впереди сержант  с  автоматом, и  по  краям  двое.  Километра через  полтора
расходимся цепью, собираем сухую верблюжью колючку  на  топливо.  Сбиваем ее
ударом сапога под  корень, потом катим  кустик  к кустику, трамбуем, пока не
получается  охапка.  Смотрю на  Иванова  -  ему в сандалетах трудно  сбивать
колючие кусты: он поворачивается всякий раз и бьет по корню каблуком. Набрал
он   порядком   и   правильно   трамбует   колючку.  Это  значит,   местный,
среднеазиатский. Тут все топят колючкой.
     Нести нам тоже легче, чем тюремным: у всех есть брючные ремни. А у  них
кто во что горазд: некоторые  волокут  колючку,  обхватив ее  голыми руками.
Сирота тащит еле-еле,  спотыкается, теряет  половину по дороге.  Стараюсь не
смотреть на него.
     Сбрасываем колючку  у полковой  кухни, откуда получаем питание.  Идем к
себе  кучей, пыльные, усталые. Садимся во дворе у стены, вытянув  ноги, ждем
ужина. За забором, в полку лихими голосами поют:
     Знает Сталин-отец,
     Знает Родина-мать,
     Что советский боец
     Не привык отступать.
     На третий день  нас ведут в санпропускник, на  форму восемь. За два дня
прибыли еще человек  пятьдесят,  так что стало четыре  взвода.  Сидим  голые
после бани, ждем обмундирование с  пропарки.  Военным оставляют прежнее:  на
складе не хватает "б/у"{16}, особенно обуви.  Мы получаем  свое, еще горячее
от пара обмундирование, а тюремные сидят, мотают старые выцветшие обмотки.
     Подхожу  к Сироте, смотрю, как он это делает.  Он  втягивает  голову  в
плечи, нагибается ниже.
     - Не так" Слышишь, Сирота, ногу разотрешь.
     Он и портянку не может мотать. Объясняю ему:
     - Под палец угол закладывай. И тяни крепче, понял?
     - Я вот" уже" видите"
     Искательное захлебывание в его голосе. И страх в глазах. Мне становится
противно до  тошноты. Встречаю спокойный взгляд Иванова. Как-то непонятно он
улыбается: то ли с насмешкой, то ли с грустью. Вроде бы всех жалея.
     Всем нам  раздают одинаковые пояса: брезентовые, с проволочной пряжкой.
И парусиновые подсумки к ним.
     - Вот и хомут правильный!  - говорит Кудрявцев, пробивая гвоздем дыру в
брезенте.
     Почему-то   забеспокоился,   начинает   громко   причитать   Бухгалтер.
Оказывается, он спрятал под подоконником деньги, теперь их нет.
     Еще  кто-то  кричит,  что  обокрали.  Уголовные  молчат,  будто  их  не
касается.  Смотрю на  Иванова.  Тот  отрицательно чуть  качнул головой.  Да,
мылись мы все вместе и выходили сразу.
     -  Они тут специально щели готовят, -  Кудрявцев показывает на дыру под
окном. - Для дураков.
     Вольнонаемные  при санпропускнике заходят и  выходят с охапками одежды.
Иди узнай, кто из них это сделал.
     Вечером переписываю в канцелярии сведения на взвод и слышу, как капитан
Правоторов посылает за Ивановым.  Тот  приходит,  становится  перед  столом,
сложив  за спиной руки. Капитан  молчит,  думает о  чем-то. Потом спрашивает
своим бесцветным голосом:
     - Чего же ты не ешь, Иванов" Не обедаешь, не ужинаешь?
     Иванов смотрит на капитана как будто виноватым взглядом.
     - У нас голодуха не положена, сам понимаешь.
     Иванов пожимает плечом, потом говорит вдруг совсем отчаянным голосом:
     - Мне в Ташкент на один день нужно!
     Капитан опять молчит, потом достает из шкафа  фляжку, наливает из нее в
стакан:
     - Выпей.
     Голос  у  капитана  Правоторова  все  такой  же  тусклый,  без  всякого
выражения.  Мы знаем  уже,  что  у  него  восемь  орденов.  В четвертый  раз
приезжает он сюда за пополнением.
     Иванов  выпивает  водку. Капитан наливает себе и тоже пьет. К вечеру он
всегда на хорошем взводе и  лицо  его с мешками у  глаз делается темным. Кто
ему что скажет. Мало найдется желающих на его должность.
     - Вот что скажу тебе" Отпущу, как поедем.
     Иванов стоит неподвижно, потом поворачивается и уходит.
     - Хочешь, Тираспольский? - говорит капитан Правоторов. - Выпей.
     Пью теплую  водку  из стакана и вдруг чувствую, как начинает  кружиться
голова. Когда иду, земля во дворе покачивается" А суп тут, правда, ППЖ. Есть
хочется до невозможности"
     В  казарме ложусь на  набитый  соломой  матрац  и все  стараюсь  что-то
вспомнить.  Сюда  перевели  нас  уже после  бани;  нары  здесь  из  кирпича,
посыпанные  галькой и  смазанные  глиной,  а сверху  уже матрац.  Откуда тут
галька? Даже ракушки морские среди нее попадаются. Ну да, здесь было море. В
школе мы про это учили. Черное соединялось с Каспийским и шло дальше"
     Каждый  день  мы  теперь  на  стрельбище.  В  основном,  тут  морока  с
тюремными.  Есть  такие,  что и  оружия  близко не видели.  А  на взвод  для
стрельбы  у  нас по  две винтовки. Бухгалтер,  когда  стреляет,  зажмуривает
глаза. Растрату делал - не боялся.
     - В трубу хочешь! - говорю с угрозой.
     Есть такой пехотный  способ, чтобы грома солдат не пугался. Посадить  в
стальную  трубу  и дать залп по ней отделением. Ну,  это старые  сержантские
сказки.  Однако  Бухгалтер,  хоть  и  не знает что это такое,  теперь широко
открывает глаза, когда тянет курок. Через неделю уже хоть  в щит попадает. И
задница из окопа не торчит.
     То же  и с Сиротой.  Тот вообще  за курок боится  взяться.  Лежу рядом,
зажав его пальцы, и вместе стреляем. Потом уже стреляет он сам.  Собственно,
не мое это  дело. Такой же я,  как и он. Правоторов переложил все  на нас. А
сержанты  из  полка,  которые  должны  этим заниматься, стоят  и  курят. Оба
лейтенанта, Ченцов и Хайленко, появляются тут от случая к случаю.
     Хорошо стреляет Иванов. Рука  не шелохнется, и пули ложатся кучно, одна
к одной. Все улыбка на его лице, даже детская какая-то. Только глаза смотрят
прозрачно. Теперь он  ест вместе со всеми. И как будто стесняется  при этом:
рукой прикрывает миску, когда сгребает со дна затертую в суп крупу.
     Узнаем,  что  скоро  едем. Нас выстраивают на плацу.  Приходит какой-то
высокий  полковник. С  ним  майор  из  комендатуры  и  старший  лейтенант  с
юридическими погонами, который принимал тюремных. Два раза зачем-то проходим
строем. Без песни: нам петь не положено.
     Полковник совсем старый,  с провисшими сзади на сухом теле брюками,  но
злой. Неизвестно даже, откуда он появился: то ли местный, то ли инспектор из
округа. Мы идем плохо,  без чувства. Как-то мешает, что без  песни. Тюремные
вообще топчутся как попало. Капитан стоит, будто это его не касается.
     -  Отставить!  -  громко  кричит  полковник и поворачивается к капитану
Правоторову.  - Чем  вы  занимались  с ними все  эти дни?! Я  вас спрашиваю,
товарищ капитан!
     Капитан  Правоторов  поднимает глаза на полковника,  будто  впервые его
увидел.  Потом что-то негромко  говорит. И  рот у полковника  вдруг делается
совсем круглым:
     - Вы" рапорт"
     Но капитан  уже не слушает его. Полковник идет к калитке, проделанной в
заграждении из проволоки, и его пышные брюки-галифе мотаются  под ветром  из
стороны в сторону, будто ничего нет под ними. В строю довольны. Кажется,  мы
слышали, что сказал инспектору капитан Правоторов.
     В  последний день мы, взводные, сидим в канцелярии и пишем списки: кто,
откуда, по  приказу  или  по суду, на  сколько. Входят конвойные,  ведут еще
двоих. Перестаем писать, смотрим с удивлением. Старшина и ефрейтор поднимают
и тут же опускают головы.
     Те, которых привели,  дети,  совсем еще пацаны, можно сказать. Одному и
шестнадцати, наверно, нет, а другому и вовсе тринадцать или четырнадцать.
     -  Так"  Хрусталев,  Рудман.  -  Капитан  Правоторов   медленно  читает
сопроводительные документы. -  Групповое хищение со взломом. На всю катушку.
Что же похитили вы там?
     Пацаны переглядываются.
     - Муку, - глухо говорит старший.
     - Так, муку"
     Оба худые,  в  каких-то опорках. Старший совсем бледный,  так что синие
жилки  обозначаются   на  лице.  Другой  -  маленький,  черный,  всякий  раз
вздрагивает  от вопросов.  Вместо рубашки у него  какая-то кофта  с розовыми
полосками, очевидно, перешитая из женской одежды.
     - Эвакуированные? - спрашивает капитан.
     Оба почему-то опускают головы.
     - Где же вы" это?
     - На станции"
     Старший уже  смелее рассказывает:  вагон стоял,  Вадька,  маленький,  с
крыши полез и торбу с мукой ему передал. Тут как раз и милиция, вохра"{17}
     Приходит старший лейтенант  с узкими  погонами, за которым  послали. Он
читает документы, поглядывая  на пацанов. Потом они с капитаном тихо говорят
о чем-то.
     - Сколько вам лет? - спрашивает старший лейтенант.
     - Восемнадцать! - поспешно, в один голос отвечают пацаны.
     Капитан нетерпеливо постукивает  рукой по столу.  Старший лейтенант еще
раз смотрит на пацанов, быстро подписывает документы и отворачивается.
     -  Так.  - Капитан  теперь  смотрит  на нас.  -  Тираспольский, к  себе
возьмешь!
     Мы с ефрейтором и пацанами идем на склад "б/у", подбираем им  комплекты
обмундирования, ведем в баню. Оба они  тонут в армейских  брюках, а младшему
приходится подворачивать рукава гимнастерки.  Пилотки висят  у  них на ушах,
приходится ушивать их сзади. На остальное нет времени.
     - Правоторов  всегда  таких берет,  - рассказывает мне ефрейтор. - Тут,
считай,  кража социмущества: сколько лет  загорать. С бородой выйдут. А так:
раз-два,  и  готово. Хорошо в войну: долго не сидеть.  Вот и прибавляют себе
такие пацаны  годы,  чтобы  в  штрафную. Если человек жалостливый,  конечно,
найдется" Вас кто научил?
     Это он спрашивает у пацанов.
     - Адвокат  Илья Евсеевич  сказал:  говорите,  что  восемнадцать, потом,
после суда, - охотно рассказывает старший, Хрусталев.
     - Говорить-то все можно. Как посмотрят. А Правоторов всегда их берет!..
     Мы уже в вагонах. Их в эшелоне  полсотни.  Лишь штабной - пассажирский,
остальные красные, товарные, с трубами утепления наверху. Первые  два вагона
после штабного -  наши. Должен быть полный батальон, но добирают уже там, на
месте. Если же и там не доберут, то будет отдельная  рота. Так объясняет нам
один из лейтенантов - Ченцов.
     Нары у нас в два этажа, и  дверь так задвинута, что  не может открыться
шире,  чем  для  одного  человека.  В  каждом вагоне сержант с  автоматом  и
часовой.  Снаружи  на  нашем вагоне  кто-то  мелом  написал: ""дец  немецким
оккупантам!" Это от души.
     Взводным  разрешено выходить.  Стою  и  смотрю,  как грузятся  в другие
вагоны два обычных маршевых батальона: с оружием, минометами, боекомплектом.
На разъезде тут  один только запасной  путь, и вокруг голая степь. Командиры
торопят:  крики из конца  в  конец  эшелона,  команды,  ругань. На  западе в
горячей песчаной мгле мутно расплывается солнце. Мы поедем в другую сторону.
     Наш капитан подходит к вагону:
     - Иванов!
     Тот выпрыгивает на землю. Капитан Правоторов делает мне знак. Втроем мы
идем на  другую сторону пути, мимо  паровоза,  к  стрелке. Там лишь какой-то
железнодорожник возится с фонарем.
     - В Ташкенте будем завтра к ночи. Найдешь нас  там,  -  говорит капитан
Иванову.
     Тот  смотрит  своим прозрачным  взглядом  и к  чему-то  прислушивается.
Рельсы  гудят. Среди  желтых  холмов появляется черная паровозная туша.  Она
стремительно растет в оранжевом диске заката.
     - Смотри там" патруль!
     Иванов утвердительно кивает головой.
     Гром нарастает, и вот уже, полыхая горячим ветром, несутся мимо тяжелые
темные  цистерны маршрутного. Иванов  бежит рядом. Руку  его дергает,  рвет,
тело  подхватывает   ветер,  он  подтягивается  и  исчезает  в  будке  между
цистернами.  Через  минуту  ничего  уже  не видно, перестает дрожать  земля,
рельсы затихают.
     - Пошли, - говорит капитан.
     Ночью, едем, потом долго  стоим,  опять едем. Качается фонарь у  двери.
Кто-то плачет во сне, тонко скулит. Сапогом бы пустить, чтобы заткнулся.
     Днем в открытую дверь задувает дым от паровоза. Сквозь летящие угольные
зерна  видны сады,  речка,  прямоугольники  кураги на крышах. Это  же старый
город. Где-то тут за деревьями наш аэродром"
     Больше не смотрю, протираю тряпкой засорившийся глаз. Не  тряпка это, а
большой  мятый платок из  парашютной  ткани. И буквы  синие крупно вышиты  в
углу:  "Б. Т."- Борис  Тираспольский.  В мелких квадратиках  шелка  остается
черный след.
     Едем  уже  без  остановки. Закат  теперь слева, поворачиваем к  северу.
Поздно ночью  яркие  электрические огни  поочередно высветляют  внутренность
вагона. Щурим  глаза от света. Наконец останавливаемся.  По пустой платформе
гулко стучат сапоги.
     - Ташкент, - говорит кто-то.
     Все  задвигались.  В  дверь  к  нам  грузят мешки  с хлебом,  консервы,
заливают титан водой.  Это воинская площадка, я здесь уже грузился когда-то.
Капитан  неподвижно  стоит напротив  нашего вагона.  Никого  больше  нет  на
платформе. Трогаемся только к утру.
     Потом еще долго стоим в Чирчике, в черте города. Как и  в прошлое утро,
делается  поверка.  Лейтенант Ченцов  опять  не  называет  фамилии  Иванова.
Выставляю голову из вагона, смотрю налево, потом  на мост через пути: никого
нет. И капитана не видно. Трогаемся"
     Мы поворачиваем  все ближе к  закату. Пламенно-желтые  полосы  наискось
ударяют в  дверную  щель,  просвечивают  вагон до самой дальней стены. Ночью
опять кто-то плачет. Лезу в угол, в темноту. Это, оказывается, пацаны.
     Плачет старший, и не во сне, а с открытыми глазами.
     -  У  него  мать  больная,  -  говорит  младший, Вадик,  и обращается к
напарнику:
     - Ты не бойся, Линка за ней  посмотрит. Продадут чего-нибудь, если что.
Линка - моя сестра. Мы в бараке с ними, в комнате одной. Днепропетровские"
     Под утро  опять стоим. Тишина такая, что,  кажется,  вся  земля уснула.
Лишь где-то в лунном свете блеет козленок: должно быть, на разъезде. Тяжелый
грохот наваливается неожиданно, качаются  вагоны. И проходит тоже сразу, как
будто  исчезает из  этого мира. Маршрутный наливной состав пропускается даже
раньше воинских.
     Медленно,  почти  незаметно  трогаемся.  Кто-то касается  моего  плеча,
обрывая утренний сон.
     - Тираспольский" Я это.
     Пахнущий ветром  и нефтью, тяжело  еще дыша, укладывается рядом со мной
Иванов.
     - В облаву попал. У самого вокзала, - говорит он и затихает.
     Потом  через некоторое  время снова говорит  возбужденно,  торопясь все
объяснить. - Жена у меня в Ташкенте, понимаешь. На текстильном работает. Два
года девочке. Вот"
     Смотрю  в  предутренней  тьме на карточку.  Молодая  женщина  с  сильно
завитыми, как у  Ладыниной, волосами, в  платье  с прямыми  плечами, Иванов,
тоже  в  пиджаке с плечами  и расстегнутой бобочке, смотрит куда-то, откинув
голову. И девочка между ними с широким лобиком вся подалась вперед. Ручка на
колене у отца.
     - Верка обрадовалась. Ну, вот, солдат ты, говорит, - шепчет Иванов.
     Утром  на  поверке,  будто ничего  не  случилось, называют его фамилию.
Капитан только  коротко здоровается  с ним. И  другие молчат, хоть все знают
про то, что отпускали домой Иванова.
     Будто сломалось что-то между нами и тюремными  после того, как вернулся
Иванов.  Раньше  Левка Сирота заискивал перед нами. Теперь  он уже не боится
нас,  сидит,  как-то   странно   согнувшись  в  три  погибели  на  нарах,  и
рассказывает мне:
     -  Вот  лафа  была перед войной.  По житомирской  ветке или от  Бахмача
работали. Сажусь в поезд: в чистой рубашке  мальчик, даже платочек для носа.
По плацкарте, чин чином, никто и не  скажет ничего. А под утро  через другой
тамбур  уже  с чемоданом.  Пахан у  нас в Дарнице  был.  Посмотрит сверху на
чемодан  и  определяет:  сто  рублей  тебе  за него или двести, а  то  сразу
пятьсот. Знаешь, что тогда пятьсот рублей были!..
     - Ну, а хозяин? - спрашивает Кудрявцев.
     - Что хозяин? - не понимает Сирота.
     - Да чей чемодан ты спер. Ему каково?
     Сирота моргает короткими ресницами:
     - Ну, а ты, когда парашют толкал?
     - Дурак, он же казенный.
     Капитан Правоторов теперь вовсе  перебрался  к  нам:  лежит на нарах  с
закрытыми глазами, но  не спит.  К обеду уходит в офицерский вагон. Приходит
оттуда  уже  тяжелый:  поднимается  по  железной ступеньке,  стараясь  точно
ставить  ноги. Ужинает с нами из котелка. Хлебнет две ложки и снова ложится.
Никто у нас громко не говорит и не матерится при нем.
     К вечеру, когда спадает жара, лезем на крышу. Нам негласно позволяется.
Лишь тюремные не делают этого: сами  понимают свое положение. Еще пацанов мы
берем  с собой. Вот уже третий  день  вокруг ровная степь, серая,  с желтыми
пятнами колючки. Ночью вдруг пахнет морем и даже слышится прибой. Наутро все
та же степь, и верблюды стоят у горизонта"
     Мы  с  Шуркой  Бочковым  сбрасываем  рубашки,  лежим на жесткой  крыше,
обдаваемые жгучей паровозной  пылью. Кудрявцев не снимает даже  гимнастерки,
сидит,  лениво  привалившись  к трубе  утепления.  Утром,  когда приходится,
моемся у водокачки, пока паровоз набирает воду. В маршевых батальонах это не
разрешается. Из эшелона  смотрят  на нас без  зависти, понимая наши нынешние
права. В вагонах у них поют песни. Мы не поем"
     Остальное  все  происходит  без  задержки.  Железный  грохот  прерывает
солнечный день.  Сквозь  мелькающие пролеты моста видна река.  Темный  косой
дождь  сечет стенку вагона. Становится холодно и сыро. Вечером опять грохот,
только  более долгий, устойчивый. И река шире: берега тонут в  пелене дождя.
Когда мост кончается, вдруг открывается край неба. Закат тут совсем  другой:
красный, в черно-синих тучах. Мы едем теперь прямо на этот закат.
     Россия" На станциях женщины продают горячую картошку. Они суют ее к нам
в вагон мимо часовых. Одну только картошку. Стоит она недорого, но без соли.
Соль у нас есть. Мы едим и греемся.
     Дождь уже не кончается. Красные  и желтые полосы плывут вместе с  нами.
Близкие  деревья  роняют  листья, а в проемах видны поля,  с  которых убрали
хлеб. Потом  все краски вдруг пропадают, остается только серая. Печные трубы
без домов  то приближаются, то исчезают  за дождевыми полосами.  Черная вода
стоит вдоль пути.
     - На  триста  метров  немцы  жгли  от  дороги,  - говорит  Кудрявцев. -
Белоруссия.
     Ночью  выгружаемся.  Синяя лампочка  горит где-то на  разбитой станции.
Чтобы  не  окоченеть, бежим  с часовыми строем по невидимой  дороге. Тяжелая
грязь липнет к сапогам. Потом спим  в сарае без света, и  всю ночь со  двора
доносятся  команды.  Где-то  ревут  танковые  моторы.  Потом они  стихают  и
становятся слышны далекие глухие удары.
     Утром строимся во дворе. Не двор  это, а военная зона километра полтора
в  длину.  Сейчас  здесь  тихо,  лишь  следы от гусениц  остались  в  черной
непролазной грязи.
     -  Быстрее,  быстрее   разбирайся  со  своими,  капитан!  -  кричит   с
подъехавшего  "виллиса"  майор  с  красной  повязкой  на  рукаве и  коротко,
мельком, смотрит на небо.
     Нам  выдают шинели  "б/у". Старшина  на грузовике,  который  привез их,
поднимает каждую шинель,  примеривает на глазок и бросает кому-нибудь из нас
подходящую по росту. Шинели разномастные: серые, розоватые и  мягкие зеленые
- английские. Смотрю свою на свет и хорошо вижу через нее небо. Ворс вытерся
без остатка, и она, как старый мешок. Шурка Бочков трогает меня за руку:
     - Смотри!
     У его шинели, как раз на груди, кругло заштопанная дырка. Рассматриваем
спину: там все цело.
     Где-то  далеко  все  не прекращаются  глухие  равномерные удары,  будто
вагоны  на станции стукаются тяжелыми буферами. Время от  времени кто-нибудь
перестает возиться с  шинелью, прислушивается. Никто ни о чем не спрашивает.
Мы знаем, что это не вагоны.
     - Хрусталев, Рудман!..
     Пацаны, путаясь в шинелях, спешат к капитану. Тот стоит возле грузовика
и говорит о чем-то со старшиной, показывая на них. Старшина кивает головой:
     - Давай, лезь, недоростки!
     Пацаны лезут в кузов, и машина трогается.
     - Поторапливайся! - слышится команда.
     Строимся и  быстрым  шагом идем  через  ворота  и  дальше  к  синеющему
неподалеку лесу. Когда приближаемся к нему, слышится прерывистое "гу-гу-гу".
Забытый холодок появляется где-то внизу живота.
     - Воздух!
     Рассыпаемся  в подлеске  среди мокрых кустов. Один из часовых, курносый
парень с белыми  бровями, остается стоять с винтовкой  в руке,  озирается на
нас растерянно:
     - Эй, куды вы, куды?..
     -  Ложись" твою  мать!  - говорит  спокойно  капитан,  и  тот  поспешно
опускается на корточки, прячет голову в воротник шинели.
     Бьют  откуда-то зенитки  в  невидимое небо.  Самолеты  вываливаются  из
невысоких туч прямо над станцией, входят в полупике  - "мессершмитты". Бомбы
отрываются,  описывают короткую медленную дугу. Неслышные разрывы, и  только
потом  вздрагивает  земля.  Когда-то  я  уже  видел  это.   В  сорок  первом
прикомандированным к запасному полку пацаном-спецшкольником шел я по Украине
от летних лагерей на Куяльницком  лимане почти до Ростова.  Только все тогда
было иначе.
     Почему-то  твердеют  у меня руки и слышу другой,  знакомый гул.  Четыре
слитые с облаками тени  проносятся над нашей головой, ложатся в вираж. И еще
два, круто - с другой стороны. "Ла-пятые"!..
     "Мессершмитты" -  то ли  семь  их, то ли  восемь - разлетаются в разные
стороны. Бомбы летят теперь  куда попало. Одна ухает в лесу. Воют моторы  на
форсаже.  Это наши. Бой  идет у нас  над  самой головой.  Вздрагивает, будто
надламывается по  длинному фюзеляжу немецкая машина и валится, дымя, куда-то
за  деревья. Два "Лавочкина"  делают  разворот  и, набирая  высоту, уходят в
серые облака вдогонку за другими.
     Перевожу дыхание.  Шурка Бочков стоит на  коленях с побледневшим лицом.
Правая рука у него, так же как и моя, где-то у солнечного сплетения. Левая -
на отлете.  Как в кабине: на ручке управления и  секторе  газа. У Кудрявцева
руки сведены вместе. Он был стрелком-радистом на "Илах".
     Заметив  мой  взгляд,  Кудрявцев  разводит  руки,  начинает  отряхивать
шинель. Ему досталась танковая, короткая для его роста"
     Весь день идем вдоль черной, с грязевым накатом дороги. По самой дороге
идти нельзя. В низинах и ямах бурая торфяная жижа наливается  в голенища, не
говоря о  бойцах, у которых ботинки. Да  и движение  частое  на дороге: в ту
сторону -  нескончаемый  хвост трехосных,  крытых брезентом "студебеккеров".
Нет-нет,  мелькнет  между  ними  еще  довоенная   заплатанная  полуторка   с
уложенными снарядными ящиками. Навстречу - одиночные машины. Перебинтованные
люди  обязательно орут  нам что-нибудь, машут руками. И хохот их непонятный,
общий. Вроде  бы  ничего смешного  не  крикнул  здоровенный  мужик в пилотке
поперек и с забинтованной до плеча рукой, но сам тут же валится от смеха, не
выпуская здоровой рукой борт машины. И внутри все хохочут - громко, до слез,
держась за борта, вскидывая  к  небу забинтованные руки, ноги. Из тех машин,
где люди лежат на дне кузова,  прикрытые до подбородков шинелями, голосов не
слышно. Мелкий,  с  туманом  дождь  идет  весь  день. Шинели мокрые,  но  не
впитывают  воду,  пропускают  ее к телу. Зато не слышно  самолетов.  Воронки
разной величины  видны тут и  там - старые, с  обвалившимися краями и совсем
свежие, так что белеют  срезанные  корни деревьев. И все  ближе,  явственней
глухие равномерные удары. Грома почти  не  слышно за сеткой дождя. Звук идет
будто из-под земли" Тогда, в сорок первом, это  было не так. Стлались пожары
по  далекому  горизонту. Начинало вдруг  греметь то  впереди,  то  сбоку, то
сзади. И быстро стихало.
     Ночь спим в  лесу, в  старых блиндажах, как видно, немецких. Дзот стоит
амбразурой в ту сторону, откуда мы пришли. Встаем задолго до рассвета и часа
два еще  идем во тьме. Дождь не кончается. Теперь гремит уже совсем близко -
кажется,  сразу за  ближайшими  деревьями. Лес  тут  чахлый,  с  выгоревшими
участками.  Сворачиваем налево и вдруг видим, что идем  по  улице.  Все  тут
есть: плетни, приступки у  домов, колодец со срубом, только нет самих домов.
Даже труб печных не осталось.  А люди  есть:  посередине улицы едет телега и
человек без  руки в накинутом на плечи мешке от дождя правит  лошадью. Живут
здесь где-то в земле.
     Теперь  мы  на  широком,  огороженном колючей  проволокой  дворе  среди
землянок.  Все  здесь  добротное,  устоявшееся.  Над  поднявшимися точно  на
полметра от земли оконцами бревна в три наката, везде стрелки с обозначением
служб, даже песком как будто посыпаны дорожки. Все это укрывает лес.
     И солдаты здесь во всем  новом, почему-то на них суконные гимнастерки и
фуражки с цветным околышем. Они стоят, смотрят, но близко к нам не подходят.
Пахнет  кашей  с  мясом, и  мы  бесконечно  долго стоим, хмурые,  переступая
мокрыми,  тяжелыми сапогами. Наши  пацаны  - Хрусталев и Рудман  уже  здесь:
бегают, носят дрова для кухни. Хоть это нас утешает.
     Наконец идет  капитан  Правоторов.  С  ним другой  капитан  с  красивым
нерусским лицом в хорошо сшитой шинели и надетой чуть набок  фуражке. У всех
у них здесь того же цвета  околыши. Приводят откуда-то еще человек  двадцать
таких,  как  мы, без  погон,  в  шинелях и ватных бушлатах,  распределяют по
взводам.  Они  из  фронтовых частей.  Ко мне  попадают четверо.  Новые стоят
независимо, курят, поплевывают, громко переговариваются между собой.
     -  Хозяин, время вроде бы обедать, -  говорит один, невысокий, плотный,
без двух зубов впереди.
     -  А, Даньковец, -  отвечает с  легким  акцентом здешний  капитан. -  В
третий раз уже к нам.
     - Это к тебе, радость моя, в третий.
     Капитан как  будто не слышит тона.  Они стоят с  нашим  Правоторовым  и
смотрят бумаги.  Тут же -  кроме наших лейтенантов Ченцова и Хайленко -  еще
три  чужих  офицера  и  старшина.  Два  раза  проводится  перекличка.  Потом
караульные  солдаты  и сержанты, которые ехали  с  нами, по команде отходят,
выстраиваются в стороне. Больше мы их не видим. К нам становятся автоматчики
в фуражках, но уже не рядом, а шагах в двадцати.
     В  казарме из свежесрубленных бревен  едим щи из котелков.  Хрусталев и
Рудман притаскивают бак с горячей кашей.
     -  Рубай,  братва,  на  месяц  впиред,  -  говорит  Даньковец.  -  Очка
правильная!
     Голос у него хриплый, неприятный. И выговор жлобский. Очень уж давит он
на это "впиред". Я сам когда-то так говорил, когда мы, припортовые, затевали
между собой драку: "Што, на свой лоб приключений ищешь?!"
     Капитан Правоторов и наши офицеры едят с нами.
     - Теперь отдыхать, - говорит капитан.
     Ложимся где  попало:  на нарах,  где есть место, на полу. Новые, видно,
отдохнули,  держат  себя  шумно,  как  дома.  Особенно  Даньковец.  С  нашим
капитаном  он ведет себя, как старый знакомый, зовет его на "ты". Они  сидят
вместе, долго о чем-то говорят.
     -  Так  ты с  Одессы,  Тираспольский! - громко говорит  мне  Даньковец,
возвращаясь от капитана. - Большой фонтан знаешь? Как Леня в концерте фронту
поет: "Моряк не плачет и не теряет бодрость духа никогда".
     Меня коробит от его нахальства, от грубого  хриплого голоса, а главное,
от того, как он давит на слова. Я молчу, но он как будто не видит этого.
     - Песни родные знаешь?  - Даньковец придвигается ко мне плечом,  кладет
мне на колено  руку с короткими пальцами,  синий пароход с маяком  у него на
запястье. - "На Фун-дук-леев-ской открылася пив-вная"" Вот настоящая песня -
наша, одесситская!
     Родился  и  вырос я,  что называется,  в Одессе.  Жил на Канатной  угол
Греческой. Не будет настоящий одессит говорить с таким  нажимом,  лишь  чуть
смягчит  нужное слово. На  Молдаванке  и  Пересыпи,  даже  на  Второй  линии
Чубаевки  так  не  говорят.  По тому, как  играют  под  Одессу,  как  раз  и
определяют  жлоба необразованного. В Одессе говорят вежливо" И что это такое
- "одесситская"?  Это  в Раздельной даже так не  скажут,  за  сто  верст  от
Одессы. А Фундуклеевская,  что он поет, так это в Ростове или  в Киеве тоже,
кажется, есть такая улица"
     Даньковец хлопает меня по колену:
     - Мы тут, Боря, им такую заваруху закрутим!
     Валька Иванов прозрачно смотрит на него вроде бы даже с уважением.
     - Выходи строиться, получать оружие!..
     Наматываем не успевшие  просохнуть  портянки, выходим наружу. По списку
выдают  нам  винтовки,  что  лежат  кучей  на  брезенте, записывают  номера.
Винтовки  тоже  старые, с  обтершимися  до  голого дерева прикладами.  Потом
раздают обоймы - по три на человека.
     - Не заряжать! Не заряжать! - чужой лейтенант отчаянно машет рукой.
     Кладем обоймы в подсумки, прилаживаем ремни.
     - Огурцов бы пару десятков! - говорит Даньковец и вопросительно смотрит
на офицеров.
     -  Не положено. Только стрелковое оружие, не автоматическое, - отвечает
местный капитан. - Сам знаешь.
     Даньковец усмехается:
     - Ладно, придумаем что-то сами!
     Теперь мы идем уже без охраны, только впереди, рядом с нашим капитаном,
их лейтенант. Зато сзади нас идет рота при полном  снаряжении, с автоматами,
пулеметами, с выдвинутым в обе стороны боевым охранением. Едет  еще  полевая
кухня. На ней  повар-сержант и наши пацаны. Они закрылись от дождя брезентом
и выглядывают из-под него будто мыши.
     Теперь явственно слышится гром слева.
     -  Это у  Григорьева  в дивизии,  -  говорит  Даньковец,  шагая рядом с
капитаном Правоторовым. - Третий день наступают.
     - Тут как?
     - Здесь пока тихо. Но, если нас сюда, значит, тут и начнем.
     - Пора.
     - Второй год  топчемся.  Зимой,  слышал, что тут  происходило?  Дивизию
целую в  неделю положили. И в прошлую зиму все на этом же месте: ни взад, ни
вперед.
     Сейчас Даньковец говорит вроде нормально, только хрипло. Откуда берутся
у людей такие голоса? Как тупым серпом"
     Слышится тугой свист, и сразу разрывы: один, другой, третий.
     - Рассредоточься" Ложись!
     Отбегаем в стороны от дороги, садимся. Снаряды падают далеко, метров на
двести  сзади"  На пятый день войны,  когда  мы, спецшкольники,  перегружали
боеприпасы для  полка,  нас тоже обстреляли  из-за Прута. Тогда  убило Вовку
Хуторецкого, из нашего класса"
     Рота, что идет за нами, все делает по уставу. Лежат в углублениях, ждут
команды. И строятся  ровненько,  несмотря на  грязь. У их  офицеров и даже у
сержантов - специальные накидки от дождя. Курят они папиросы.
     -   Эй,  кацо,  -  кричит  Даньковец  их  солдату,  догоняющему  боевое
охранение. - Угости "Беломором"!..
     Солдат  неуверенно  останавливается, не  зная,  как  поступить.  Совсем
русский этот  парень,  с широким  добродушным лицом.  Оглянувшись на  своего
лейтенанта, он  спохватывается  и идет  дальше,  будто  не  слышал  просьбы.
Даньковец сплевывает:
     - Ж" с ручкой!
     Еще раз  попадаем под артналет.  Сейчас снаряды ложатся  ближе  к лесу.
Снова за  минуту-две несколько разрывов. Живой болезненный  звук  повисает в
воздухе. Не сразу даже понимаю,  что это дерево. Надломленная сосна клонится
медленно, со стоном рвутся связывающие ее с землей нити"
     Дальше леса  уже нет: оголенные деревья лежат как  попало, расщепленные
пни торчат  острием  к  небу.  Ставшая совсем узкой, дорога  петляет, обходя
старые воронки. Заходим в  глубокий  ход  сообщения  и  идем  среди  мокрых,
обтертых локтями стен. Небо  с  низкими  тучами  кажется  отсюда  бесконечно
далеким. Тут  и не  выскочишь  в случае чего: глубина в полтора человеческих
роста.
     - Давай, шевелись" Бегом!
     Лейтенант Ченцов стоит  у развилки,  направляя нас  направо. Это уже не
команда. Мы  и сами вдруг слышим, как простучал пулемет, заныла и оборвалась
где-то вниз мина"
     Сидим теперь в большой глинистой  яме. Это, как видно,  приспособленный
для  дела старый  овраг. От него -  укрепленные досками ходы в  ту  сторону,
откуда время от времени слышны очереди.
     - Селезнев" Тираспольский" Грищак" Саралидзе!..
     Нас  зовет  лейтенант  Ченцов.  Идем  за  ним,  выходим  к  блиндажу  с
продольным  ходом  сообщения. Здесь все оборудовано как надо:  вдоль траншеи
видны еще блиндажи, от них проходы к первой линии окопов, на НП и  к дзотам.
Все укрыто  бревнами  с  землей.  Лишь кое-где следы старых  попаданий.  Как
видно, оборона тут была недавно подновлена.
     Рота, находившаяся здесь,  сдает позиции. Это все пехота, солдаты уже в
возрасте. Идем за лейтенантом на НП. Там сержант с большими усами показывает
капитану Правоторову что-то впереди, за окопом:
     - О туточки у него как раз и есть гнездо. Где дерево сломанное и колья.
А второе там, за орудием,  что  потонуло еще в весну. Мы в четвертый раз уже
здесь"
     Капитан смотрит в бинокль. Рядом с ним Даньковец - полез на бруствер  и
высматривает что-то свое:
     - А скажи, дядя, что там у него? Справа от орудия, где колья?
     - Ни, туда  не совайся. Мины на каждом метре. Везде у него