ь кто-то с обвязанной вместе с глазами  головой
мечется,   стонет  в   углу.  Приходит   толстый  начальник,  и  мы  уходим.
Оборачиваюсь у  двери  и вижу,  что капитан Правоторов смотрит  неподвижно в
потолок.
     У всех нас уже документы на руках. Писарь - старшина из здешнего  штаба
- говорит, встряхивая кудрявым волосом и пощелкивая пальцами:
     - Осталось документы вам вручить как искупившим, независимо от срока. И
погулять  можете. Тут  бабы без мужиков по селам. Отчего солдат гладок: поел
да на бок!
     Мы не смеемся с ним, и он пожимает плечами.
     - Как хотите.
     Никитин  и еще двое едут искать  свои  части. Они  уже  договорились  с
каким-то  младшим лейтенантом  -  связистом из  колонны и уезжают на машине,
груженной катушками с кабелем. Нас лейтенант Ченцов провожает до станции.
     - Тебе в госпиталь надо, лейтенант, - говорит ему Кудрявцев.
     - А ну его в!.. - громко  ругается почему-то тот  и дергает головой. Мы
лезем в пустой товарный вагон. Там  мелкая белая пыль на полу  и на стенках.
Муку, наверно, везли. Другие вагоны закрыты, а на площадках холодно.
     Становится  темно,  ни одного  огонька  не  видно  на  станции.  Состав
трогается, и долгий паровозный  гудок заглушает  на время отдаленный грохот,
что слышится весь день откуда-то из-за  горизонта. Мы сидим на полу вагона и
качаемся, ударяясь о стены, друг о друга"
     На огромной  узловой станции,  где больше ста  путей,  ждем  четыре дня
эшелон в  сторону Средней  Азии. Здесь  пункт  формирования -  целый военный
город  со  складами, штабами,  столовыми.  Все  уже  получили  назначения  и
разъехались в разные стороны. Вчера уехал Бухгалтер, зачисленный почему-то в
роту химзащиты. Он  долго  писал письмо  непонятными знаками, справа налево.
Меня он попросил отдать это письмо там, на месте.
     Нас теперь пятеро: я, Кудрявцев, танкист Шевелев из Полтавского училища
и пацаны. С ними еще не все ясно. Иду в длинный барак, где сидят писаря. Там
полно людей.  Некоторые по месяцу ошиваются  здесь и  получают  довольствие.
Какой-то  хмырь  в  коверкотовом кителе, немецких сапогах  и танковом  шлеме
качает права:
     - Давить вас, сучару, следует!..
     Сегодня за столом здесь другой старшина: маленький, черный, с заросшими
волосом ушами. Он встает, и тут видно, что у него нет левой руки.
     - А ну" уматывай! - говорит старшина, и тот, в кителе, уходит.
     Я стою.
     - Чего тебе? - спрашивает маленький старшина.
     Показываю на пацанов.
     - Вот, документы на них.
     Старшина берет направления у пацанов, читает.
     - Ну, и что?
     - Домой им надо.
     Еще раз  мельком  смотрит старшина  на пацанов, рвет  их  направления и
выписывает новые.  Потом выходит ненадолго, возвращается, заносит фамилии  в
книгу и отдает бумаги пацанам.
     - В распоряжение военкомата по месту жительства!
     Теперь все правильно.
     Лежу  на верхних нарах в  теплушке. Здесь Кудрявцев, Шевелев  и у самой
отдушины  пацаны. Они везут  с собой вещмешок с  консервами, коробку яичного
порошка  и большой  мешок  с  хлебом. Это у  них от  того  дня, когда  мы  в
последний раз  получили паек на всю роту.  Пацаны перебирают  свои  вещи и о
чем-то шепчутся.
     Болтая ногами, сидит рядом  какой-то списанный по болезни, с лишаями на
голове  сержант-сверхсрочник.  Он  видел,  как  однорукий  старшина  заменил
пацанам направления, и рассказывает с увлечением:
     - Это что, писарь и не то может, похлеще другого генерала.
     Раз так  вот на  станции идет  с  патрулем  дежурный лейтенант.  Судьба
известная. Простой  взводный, и  связей у него нигде. Вдруг  из  проходящего
поезда сержант: так и так, мол, товарищ лейтенант, деньги потерял. Не можете
ли выдать казенных двести рублей,  сразу  по  приезду пришлю. А у лейтенанта
свои как раз были, в карты там  выиграл или чего еще. "На  - говорит, - тебе
мои!" Тот поблагодарил,  аккуратно  все записал  в  книжечку:  имя-отчество,
номер части и уехал. Лейтенант и думать забыл, как вдруг перевод. И приписка
к нему: спасибо за доверие, но это еще не все. В самое ближайшее время ждите
счастливого изменения судьбы.  И точно,  проходит месяц, вдруг  внеочередной
приказ:  такому-то -  присвоить старшего  лейтенанта.  Через два  месяца еще
приказ - капитана, потом майора.
     И года не прошло, стал мужик  полковником. Затем опять получает письмо:
помните,  мол,  того  сержанта, которому  двести рублей  не  побоялись  дать
взаймы. А был тот сержант писарь простой из главного штаба"
     Все,  кто  служил,  знают  эту историю, только  рассказывают каждый раз
по-другому. Таких говорливых двое-трое в  вагоне. Остальные молчат. Тут люди
с разных фронтов, из полков и дивизий. Часть, как и мы, возвращаются  в свои
училища, другие - новый набор. Сидят или лежат группами на нарах и никуда не
смотрят.
     - Ты что, писарем был? - спрашивает Кудрявцев у лишайного.
     Тот понимает, что не к месту его трескотня, и умолкает.
     Выхожу на какой-то станции. Дождь идет пополам со снегом.
     Бабы с  горшками и казанами продают пареную картошку. Беру ее на всех в
полу  шинели. Женщине в мужских  ботинках и  с закутанным до  носа лицом даю
немецкий нож с деревянной ручкой.
     - Ой, да на что он мне! - говорит она.
     - Бери, Дашка, - отзывается  мужчина, торгующий табаком. - Кабана будет
чем колоть. Не схочешь, я деньгами отдам.
     Мне не  жалко, у меня в сапоге еще  один,  эсэсовский,  с  надписью  по
лезвию.  Кроме  того,  везу  с  собой  "вальтер"  второй номер  и  маленький
бельгийский "дуо" с перламутровой ручкой чуть больше зажигалки. Его я взял в
доте, на офицерской половине.  А к чему мне все это, сам не  знаю. И  другие
везут оружие. Говорят, в Чирчике будут отбирать.
     Наступает  вечер,  потом  ночь.  Качается  и  гремит на стрелках вагон.
Светятся в темноте  красные точки  самокруток и  папирос. Те, кто не  курит,
тоже не  спят,  я знаю. Уже во  второй половине  ночи где-то  на нарах внизу
слышится  рыдающий  крик.  Бросаемся туда, держим  кого-то руками.  От входа
приносят фонарь.  Здоровенный парень - старший сержант  бьется  под нами. Он
сбрасывает  с  себя сразу  несколько человек, с  размаху ударяется головой о
доски  и   кричит  теперь  на  одной  ноте,  дико,  пронзительно.  Мы  снова
наваливаемся  на  него,  тоже кричим, а  он матерится, рвет на  себе  зубами
гимнастерку.
     Постепенно  старший  сержант   затихает,   тело  его  делается  мягким,
беспомощным, слезы текут по лицу. Мы отпускаем  его, ложимся по своим местам
и слушаем стук колес"
     Взрывается и долго, нескончаемо гремит железо за тонкой стенкой вагона.
В  приоткрытую  дверь  виден  белый речной  туман,  мелькают  близко  черные
пролеты. Днем переезжаем еще  один мост,  и  сразу становится теплей.  Поезд
делает поворот  и идет теперь  прямо к югу. Голая безбрежная степь  движется
вместе с нами. Никого не видно тут до самого горизонта.
     Парень, который шумел ночью, все стоит  у сдвинутой до отказа двери. На
лице  его  какая-то  слабая  улыбка.  Он  роется  в своем  вещмешке, достает
массивный "парабеллум" и,  все так  же  странно улыбаясь, начинает садить  в
небо. Кто-то внизу примерился, чтобы подбить  у  него руку, но тут  слышатся
выстрелы из другого вагона,  из третьего. Весь эшелон уже  палит просто так,
неизвестно  почему. Я тоже выпускаю из "вальтера"  целую обойму, и с  каждым
толчком в руку будто жизнь возвращается ко мне. Из переднего вагона далеко в
сторону летит что-то хорошо мне  знакомое, становится торчком  и катится  по
песку. И, лишь когда ударяет взрыв, понимаю, что это граната.
     Стрельба сразу стихает. Все мы в  вагоне словно ожили, переговариваемся
друг с другом, кто-то громко смеется.  Чувствую, что очень голоден. Начинаем
есть, наперебой рассказываем  о том,  кто куда едет  - говорится при этом не
часть или училище, а  фамилия командира: к генералам Спирину или Лобанову, к
генералу  Дужкину, к  полковникам Ермакову,  Бастрыкину, Бородину.  К  двери
теперь не  протолкаться. У некоторых сохранились немецкие фляжки в  сумке, и
всем приходится по глотку.
     Но к вечеру в вагоне делается тише. Постепенно заканчиваются разговоры.
Лунный  серп  сеет  в  степи  покойный призрачный свет.  Плавно покачивается
вагон.  Теплый ветер задувает  в  широко  открытую  дверь,  принося  далекие
смутные запахи. И, будто вздох, приходит песня"
     Эту песню знают все. Ее  пели когда-то  мои родители и родители каждого
из  тех, кто лежит  здесь на нарах в  качающейся теплушке.  Неизвестно даже,
запел  ли кто-то  один  ее  или  сама она  началась,  только горький  толчок
отзывается в сердце.
     Больше месяца  я не  пел и всей  грудью ощущаю  обретенное право. Песня
рвет сердце, слезы проступают на глазах от общей  нашей причастности к тому,
что  было  и  будет.  Из  всех  вагонов  она  теперь  слышится:  задумчивая,
печальная, полная осмысленного страдания.
     Разгорелась кровавая битва.
     И боец молодой вдруг поник головой
     Комсомольское сердце пробито.
     Эшелон несется  в ночной степи,  желтый слабый свет падает из  вагонных
дверей на землю, рассеиваясь,  умирая где-то совсем рядом. И  только великая
простота чувства может вылечить раненые души.
     Песня кончилась, уйдя куда-то вместе с желтым  светом из дверей, эшелон
спит крепким сном.
     Днем на  большой  степной  станции  ярко светит  солнце.  Мы сбрасываем
гимнастерки и  ходим голые по пояс, подставляя грудь и спину мягкому ровному
ветру. Кудрявцев  поставил напротив вагонных дверей чей-то фанерный, чемодан
и бреется, глядя в маленькое  немецкое зеркальце. Смотрю внимательно, как он
густо мылит лицо,  с легким скрипом  срезает жесткую  рыжую  щетину.  Пробую
рукой свой  подбородок  и  ощущаю  уже не один  только мягкий пух,  как было
раньше.
     Прошу у Кудрявцева  бритву. Она тоже немецкая, с  монограммой. Смачиваю
лицо теплой водой из котелка, так же, как и Кудрявцев, старательно  тру  его
пахучим эрзац-мылом. Потом осторожно раскрываю бритву и,  далеко отставив от
себя локоть,  прикасаюсь лезвием к  щеке.  К  радости моей, бритва  легко  и
свободно скользит по лицу, не врезаясь в кожу. Вздыхаю  облегченно и начинаю
уже  с твердостью  водить ею по  щекам и подбородку, снимая  редкие, неровно
растущие волосы. Бреюсь я первый раз в жизни.
     Еще  через неделю я  лечу самостоятельно.  Три дня  подряд  мне  давали
вывозные  инструктор  Кравченко  и командир отряда Чистяков.  Перед  этим  в
медкомиссии меня крутили на стуле и все такое прочее. Я скрыл от них больную
ногу: кость еще  видна  в ране и щиколотка припухшая. Стараюсь  не  хромать,
когда смотрит Ларионова или комэска"
     Механик Лешка Танцура  прилаживает во  второй кабине  мешок  с  песком.
Выруливаю  на старт, делаю разбег. Так" Осмотрительность прежде всего" капот
- горизонт, скорость, стрелка, шарик" Иду в зону.
     Вчера меня  встретил  сержант  Митрошкин из  штаба,  суетливый парень с
мягкими полными щеками.
     - Тираспольский, третий месяц уже взносы не платишь! - строго сказал он
мне. Митрошкин комсорг, и со штабом у нас общая организация. Видно, не знает
он,  что со мной было, или забыл. По комсомольской  части меня не разбирали.
Заплатил ему восемьдесят копеек за два месяца" На почте я забрал все письма.
     Долго стоял в казарменном коридоре перед ровной линией  плакатов. "Будь
таким,  как Покрышкин!",  "Будь  таким, как  Луганский!",  "Будь таким,  как
Кожедуб!.."
     Да,  здесь  тоже  уже осень.  Белые  хлопья облаков движутся навстречу.
Выхожу в мутную сырости! и "разу ледяной ветер задувает за спину. Становится
холодно, хоть под комбинезоном у меня новая гимнастерка. Скоро станем летать
в куртках с воротником"
     Над облаками  беспредельно синее небо.  Летом оно тут белое от жары.  И
солнце теперь другое - чистое и холодное. Мне нужно нагонять пропущенное, но
сегодня  еще все старое, как записано в задании. Начинаю с того, чему учат с
самого начала на крайний  случай.  Убираю  обороты и резко, одновременно даю
левую ногу  и ручку вправо до отказа. Как задержанная на ходу лошадь, машина
становится дыбом, бессильно зависает, валится через крыло,  и земля вместе с
белыми  облаками  начинает  навстречу мне круговое,  затягивающее  вращение.
Отсчитываю полтора  витка,  резким обратным  движением  ручки и  ноги вывожу
машину из  штопора. Даю  полный  газ.  Земля  перестает  кружиться, медленно
поворачивается,  уходя  косо  вниз,  под  крыло,  меня привычно прижимает  к
сиденью, очки давят на лоб, и я выхожу боевым разворотом снова в синее небо"

     Алма-Ата
     Август 1981 - январь 1982 года