этом направлении, то движется в том направлении - в действительности, все оказалось не так уж сложно; просто мы были очень взволнованы. Вышел Кристи, вышел я, мы оба пришли к одному: два процента, что находится в пределах ошибки эксперимента. Как никак, если постоянную только что изменили на 7 процентов, то ошибка вполне могла составить два процента. Я перезвонил сестре: "Два процента". Теория была правильной. (На самом же деле, она была не правильной: мы ошиблись на 1 процент по причине, которую не учли и которую уже позднее понял Никола Кабиббо. Так что не все 2 процента оказались экспериментальной ошибкой.) Мюррей Гелл-Манн сравнил и объединил наши идеи и написал статью по нашей теории. Теория была довольно аккуратной: при своей относительной простоте она соответствовала многим вещам. Но, как я уже говорил, было и очень много хаотических данных. И в некоторых случаях мы зашли так далеко, что утверждали ошибочность некоторых экспериментов. Хорошим тому примером стал эксперимент Валентина Телегди, в котором он измерил количество электронов, появляющихся в каждом направлении при распаде нейтрона. Наша теория предсказывала, что это количество должно быть одинаковым во всех направлениях, тогда как Телегди обнаружил, что в одном направлении электронов появляется на 11 процентов больше, чем в других. Телегди был хорошим экспериментатором, который очень аккуратно относился к своей работе. И однажды, когда он читал где-то лекцию, он сослался на нашу теорию и сказал: "Беда с теоретиками в том, что они не обращают никакого внимания на экспериментаторов! " Телегди также послал нам письмо, которое нельзя назвать едким, но в нем все же сквозила его убежденность в ошибочности нашей теории. В конце письма он написал: "Теория бета-распада Ф-Г (Фейнмана-Гелл-Мана) далеко не Фантастически Грандиозна". Мюррей говорит: "И что будем делать? Ты же знаешь, что Телегди - неплохой экспериментатор". Я говорю: "Давай подождем". Через два дня от Телегди приходит другое письмо. Он изменил свое мнение на прямо противоположное. Благодаря нашей теории он обнаружил, что не учел возможность того, что протон отскакивает от нейтрона не во всех направлениях одинаково. Он считал это отскакивание одинаковым. Введя поправки, которые предсказывала наша теория, вместо тех, которые использовал он, он получил другие результаты, которые полностью соответствовали нашей теории. Я знал, что Телегди - хороший экспериментатор, и идти против него было бы так же трудно, как плыть против течения. Однако к тому времени я уже был убежден, что в его эксперимент закралась какая-то ошибка и что он обязательно ее обнаружит - у него это получится гораздо лучше, чем у нас. Вот почему я сказал, что не нужно ничего предпринимать, а нужно подождать. Я отправился к профессору Бэчеру и рассказал ему о нашем успехе, на что тот сказал: "Да, Вы приходите и утверждаете, что образование пары нейтрон-протон не T, а V. Все же привыкли считать, что это T. Где фундаментальный эксперимент, который говорит о том, что это T? Почему Вы не просмотрели ранние эксперименты и не выяснили, в чем там проблема?" Я вышел, нашел первую статью об эксперименте, в которой говорилось, что образование пары нейтрон-протон - это T, и одна вещь меня просто шокировала. Я помню, что я и раньше читал эту статью (еще в те дни, когда я читал каждую статью, которую публиковали в "Физикал ревью" - журнал был не слишком толстый). И, вновь увидев эту статью, я, глядя на кривую, вспомнил: "Это же ничего не доказывает!" Дело в том, что эта кривая зависела от одной или двух точек, которые находились на конце диапазона всех данных, но существует принцип, что если точка находится на конце диапазона данных, - последняя точка, - то она не слишком хорошая, потому что если бы она была хорошей, то с ее помощью определили бы еще одну точку. Я же понял, что вся идея о том, что образование нейтронно-протонной пары - это T, основана именно на последней точке, которая не слишком хороша, а потому она ничего не доказывает. Я помню, что заметил это! Когда же я заинтересовался бета-распадом непосредственно, я прочитал все эти отчеты, которые были написаны "специалистами в области бета-распада" и утверждали, что это T. Я даже не взглянул на первоначальные данные; я, как последний осел, читал только отчеты. Если бы я действительно был хорошим физиком, то, вспомнив о первой идее, которая пришла ко мне еще на Рочестерской конференции, я бы тут же посмотрел, "насколько точно нам известно, что получается T?" - это было бы разумно. Тогда я бы сразу вспомнил, что я уже заметил, что доказательство было неудовлетворительным. С тех пор я не обращаю внимания ни на что из того, что утверждают "специалисты". Я все вычисляю сам. Когда мне сказали, что теория кварка довольно хороша, я заставил двух докторов философии, Финна Равндала и Марка Кислингера, проработать со мной абсолютно все только для того, чтобы удостовериться, что эта штука действительно дает результаты, которые вполне ей соответствуют, и что сама теория - вещь довольно приличная. Больше я никогда не совершу такой ошибки: не доверюсь мнению специалистов. Конечно, живешь только однажды, делаешь все ошибки, которые должен сделать, учишься, чего не нужно делать, и это лучшее, чему можно научиться. Тринадцать раз Однажды ко мне пришел учитель из местного колледжа и попросил меня прочесть там лекцию. Он предложил мне пятьдесят долларов, но я сказал ему, что не в деньгах дело. "Это ведь городской колледж, верно?" - Да. Я вспомнил, какая бумажная канитель начиналась всякий раз, когда я связывался с государством, так что я улыбнулся и сказал: "Я с удовольствием прочитаю эту лекцию. Но с одним условием". Я выбрал число наобум и продолжал: "Что мне не придется ставить свою подпись больше тринадцати раз, включая подпись на чеке!" Он тоже улыбнулся: "Тринадцать раз? Нет проблем". И вот началось. Сперва я должен подписать что-то насчет того, что я лоялен по отношению к правительству, иначе мне нельзя читать лекцию в городском колледже. И я должен подписать это дважды, так? Затем шла какая-то расписка для города - не помню какая. Очень скоро числа стали расти. Я должен был расписаться в том, что занимаю отвечающую существу вопроса должность профессора, чтобы гарантировать (ведь это государственное дело!), что я не являюсь женой или другом какого-нибудь засевшего в колледже негодяя, который заплатит мне эти деньги безо всякой лекции. Нужно было гарантировать много всякой всячины, и подписей становилось все больше. Парень, который сперва так мило улыбался, делался все мрачнее. Но все обошлось. Я подписался ровно двенадцать раз. Оставалась еще одна подпись на чеке, так что я спокойно отправился туда и прочел им лекцию. Спустя пару дней этот парень зашел ко мне, чтобы отдать чек. Он имел жалкий вид. Он не мог отдать мне деньги, пока я не подпишу бумагу о том, что я действительно прочел лекцию. Я сказал ему: "Если я подпишу бумагу, то не смогу подписать чек. Но ты был там. Ты слышал лекцию; почему бы тебе не подписать эту бумагу?" - Слушай, - говорит он, - разве все это не глупо? - Нет. Мы договорились об этом с самого начала. Мы не думали, что дело действительно дойдет до тринадцати, но таков наш договор, и я думаю, мы должны его придерживаться. Он сказал: "Слушай, я работал как вол, я обошел всех. Я испробовал все, но они говорят, что это невозможно. Ты просто не сможешь получить свои деньги, пока не подпишешь бумагу". - Хорошо, - сказал я. - Я подписался двенадцать раз, я прочел лекцию. Мне не нужны деньги. - Но я не хочу так поступать с тобой. - Не переживай. Мы заключили сделку, все нормально. На следующий день он позвонил мне. "Они не могут не дать тебе эти деньги. Они уже отсчитали эти деньги и списали их, так что они должны заплатить их тебе". - Прекрасно. Если они должны заплатить мне эти деньги, пусть они заплатят мне их. - Но ты должен подписать бумагу. - Я не буду подписывать бумагу. Я поставил их в тупик. В отчете не было графы для денег, которые человек заработал, но не хочет расписаться, чтобы получить их. В конце концов они все утрясли. Это отняло у них много времени, и было совсем не просто - но я использовал тринадцатую подпись, чтобы получить деньги по чеку. По-моему, они говорят по-гречески! Не знаю почему, но, отправляясь в поездку, я всегда довольно беспечно отношусь ко всему, что касается адреса, телефона или хоть каких-то координат пригласившего меня человека. Мне всегда кажется, что меня встретят или кто-нибудь другой будет знать, куда нужно ехать; в общем, как-нибудь обойдется. Однажды, в 1957 году, я отправился на конференцию по гравитации в университет Северной Каролины. Меня пригласили, чтобы узнать, как смотрят на гравитацию специалисты из другой области. Я приземлился в аэропорту с опозданием на один день (я никак не успевал прилететь к началу конференции) и вышел на стоянку такси. Я сказал диспетчеру: "Мне нужно в университет Северной Каролины". - А который из них Вам нужен? - спросил он, - Государственный университет Северной Каролины, который находится в Ралее, или университет Северной Каролины, который находится в Чапл-Хилл? Естественно, я не имел ни малейшего представления. "А где они находятся?", - спросил я в надежде, что где-то рядом. - Один - к северу отсюда, а другой - к югу, примерно на одинаковом расстоянии. У меня с собой не было ничего, что могло бы подсказать, какой университет мне нужен, да и на конференцию никто, кроме меня, не опаздывал. Последнее навело меня на мысль. "Слушайте, - сказал я диспетчеру. - Конференция началась вчера, так что вчера отсюда должно было уезжать много ребят. Сейчас я вам опишу их. Они постоянно витают в облаках, разговаривают друг с другом, не обращают внимания, куда идут, беспрестанно говорят друг другу что-то вроде: "Ж-мю-ню. Ж-мю-ню". Он просиял. "Да, да, - сказал он. - Вам нужно в Чапл-Хилл!" Он подозвал ожидавшее в очереди такси: "Отвези его в Чапл-Хилл!" - Спасибо, - сказал я и отправился на конференцию. Искусство ли это? Однажды на вечеринке я играл на бонго, и у меня получалось довольно прилично. Моя игра на барабанах так вдохновила одного парня, что он пошел в ванную комнату, снял рубашку и с помощью крема для бритья нарисовал у себя на груди диковинные узоры. Потом он вернулся обратно, выкидывая дикие па, а из его ушей свисали вишни. Нечего и говорить, что я тут же подружился с этим психом. Его зовут Джирайр Зортиан, и он художник. Мы часто подолгу беседовали об искусстве и науке. Я говорил что-то вроде: "Художники - потерянные люди: у них нет даже темы! Раньше они могли творить на религиозные темы, но, утратив свою религию, они остались ни с чем. Они не понимают мир техники, в котором живут; им ничего не известно о красоте реального - научного - мира, а потому в их сердцах нет ничего, что можно было бы нарисовать". Джерри же отвечал, что художникам не нужны физические темы; что существует множество эмоций, которые можно выразить через искусство. Кроме того, искусство может быть абстрактным. Более того, ученые вообще разрушают красоту природы, когда берут и превращают ее в математические уравнения. Однажды я пришел к Джерри на его день рождения, и мы опять затеяли один из этих тупых споров, который продолжался до трех часов утра. На следующее утро я позвонил ему. "Слушай, Джерри, - сказал я, - мы затеваем эти дурацкие споры, которые ни к чему нас не приводят, только потому, что ты ни черта не знаешь о науке, а я - полный профан во всем, что касается искусства. Поэтому давай по воскресеньям по очереди обучать друг друга: в одно воскресенье ты даешь мне урок по искусству, в другое - я тебе по науке". - Договорились, - сказал он. - Я научу тебя рисовать. - А вот это невозможно, - сказал я, потому что еще когда учился в колледже, мог рисовать самое большее пирамиды в пустыне - состоящие, главным образом, из прямых линий, - и время от времени пытался изобразить пальмы и вставить в картину солнце. У меня совершенно не было способностей к рисованию. Я сидел рядом с одним парнем, у которого способностей было не больше моего. Когда ему разрешали что-то нарисовать, его рисунок состоял из двух сплюснутых в виде эллипса клякс, похожих на сложенные друг на друга шины, из которых торчала какая-то палка, которая завершалась зеленым треугольником. Это должно было изображать дерево. Поэтому я заключил с Джерри пари, что он не сумеет научить меня рисовать. - Конечно, тебе придется потрудиться, - сказал он. Я пообещал, что буду трудиться, но все равно побился с ним об заклад, что он не сумеет научить меня рисовать. Я очень хотел научиться рисовать по причине, известной только мне: мне хотелось передать ту эмоцию, которую у меня вызывает красота мира. Ее сложно описать, ибо это эмоция. Она аналогична чувству, которое человек испытывает в отношении религии и которое связано с Богом, управляющим всем во Вселенной: существует некий аспект всеобщности, который ощущаешь, когда размышляешь над тем, каким образом вещами, которые кажутся такими разными и ведут себя совершенно по-разному, "за сценой" управляет одна и та же организация, одни и те же законы физики. Это оценка математической красоты природы, принципа ее работы; осознание того, что видимые нами явления проистекают из сложности внутреннего взаимодействия атомов; ощущение того, насколько это поразительно и удивительно. Я чувствовал, что это ощущение благоговейного страха - научного восхищения - можно передать через рисунок другому человеку, который тоже испытывает такую эмоцию. Эта картина могла бы напомнить ему, хоть на мгновение, о чувстве, которое вызывают у него богатства Вселенной. Джерри оказался хорошим учителем. Прежде всего он велел мне пойти домой и что-нибудь нарисовать. Тогда я попытался нарисовать ботинок; а потом цветок в горшке. Вышла каша! Когда мы встретились в следующий раз, я показал ему свои пробы. "О, посмотри-ка! - сказал он. - Видишь, вот здесь, стебель цветка не касается листка". (Я, конечно же, пытался нарисовать так, чтобы он касался.) "Это очень хорошо. Именно так можно показать глубину. Ты здорово это придумал". - Очень хорошо также и то, что ты не рисуешь все линии одинаковой толщины (что я, конечно же, сделал ненамеренно). Рисунок, нарисованный линиями одной толщины, скучен. Все продолжалось в том же духе: все, что мне казалось ошибкой, он использовал для того, чтобы научить меня чему-то положительному. Он никогда не сказал, что это не правильно; он ни разу не принизил меня. Поэтому я продолжал свои попытки, и мало-помалу у меня начало кое-что получаться, но я по-прежнему не чувствовал удовлетворения. Чтобы получить больше практики, я также записался на заочный курс в Международной заочной школе и должен признать, что курс был хорошим. Первым делом меня начали учить рисовать пирамиды и цилиндры, штриховать их и т.д. Мы охватили многие области искусства: рисование карандашом, пастелью, акварелью и маслом. Почти в конце курса я исчез: я нарисовал для них картину маслом, но так и не отослал ее. Они продолжали писать мне, уговаривая продолжить обучение. Они очень хорошо отнеслись ко мне. Я постоянно упражнялся в рисовании карандашом, и мне это очень нравилось. Находясь на каком-нибудь бессмысленном собрании - вроде того, когда в Калтех приехал Карл Роджерс, чтобы обсудить с нами, должен ли наш институт развивать кафедру психологии, - я рисовал других людей. Я носил с собой небольшой блокнот и рисовал везде, куда бы ни отправился. Таким образом, я, как и учил меня Джерри, работал очень упорно. Однако Джерри, с своей стороны, не особо старался выучить физику. Он слишком легко отвлекался. Я пытался научить его чему-нибудь, связанному с электричеством и магнетизмом, но как только я произносил слово "электричество", он рассказывал мне о каком-нибудь имевшемся у него нерабочем двигателе и начинал расспрашивать о том, как его починить. Когда я пытался показать ему принцип действия электромагнита, сделав из проволоки небольшую пружинку и подвесив на веревочке гвоздь, я подавал напряжение, под действием которого гвоздь проскальзывал в пружинку, а Джерри говорил: "Ух ты! Похоже на занятие любовью!" Этим все и кончилось. Теперь у нас возник новый спор: является ли он лучшим учителем, чем я, или я - более прилежный ученик, чем он. Я отказался от мысли попытаться помочь художнику оценить то чувство, которое я испытываю по отношению к природе, чтобы он передал его в картине. Теперь мне нужно было удвоить свои усилия, пытаясь научиться рисовать, чтобы самому передать это чувство. Это было весьма амбициозное предприятие, и я никому не рассказывал о своей идее, потому что по-прежнему оставались шансы, что я никогда не смогу сделать это. На начальном этапе моего обучения рисованию, одна моя знакомая увидела мои попытки и сказала: "Сходи в Художественный музей Пасадены. Там проводят уроки рисования с натурщицами - обнаженными натурщицами". - Нет, - сказал я, - я еще недостаточно хорошо рисую: мне будет очень не по себе. - Ты вовсе не так плох; посмотрел бы ты на некоторых других! Итак, я набрался мужества и все-таки пошел туда. На первом занятии нам рассказали о газетной бумаге - об очень больших листах, размером с газету, бумаги низкого качества - и разных карандашах и угле, которые мы должны приобрести. На второе занятие пришла натурщица и начала с десятиминутного сеанса. Я начал рисовать натурщицу, и к тому моменту, когда я нарисовал одну ногу, десять минут закончились. Я огляделся и увидел, что все остальные уже нарисовали полную картину, даже затушевали фон: в общем, успели сделать все. Я понял, что это мне не по зубам. Однако в конце занятия натурщица собиралась позировать в течение тридцати минут. Я трудился изо всех сил и, приложив неимоверные старания, я сумел нарисовать ее силуэт. На этот раз у меня была хоть какая-то надежда. Поэтому я не закрыл свой рисунок, как поступал со всеми предыдущими. Мы пошли смотреть, что сделали другие, и я обнаружил, на что они были способны в действительности: они нарисовали натурщицу со всеми подробностями и тенями, записную книжку, которая лежала на скамейке, где она сидела, платформу, все! Все они делали шк-шк-шк-шк углем, все вокруг, и я понял, что это безнадежно - совершенно безнадежно. Я возвращаюсь на свое место, чтобы закрыть свой рисунок, состоящий из скопления нескольких линий в левом верхнем углу листа - до того времени я рисовал только на листочках из блокнота размером 11х27 см, - но рядом стоят некоторые другие студенты. "Посмотрите-ка на это, - говорит один из них. - Здесь имеет значение каждая линия!" Я не понял, что именно это означает, но этого было достаточно, чтобы я собрался с духом и пришел на следующее занятие. Тем временем, Джерри не переставал твердить мне, что слишком заполненные рисунки - далеко не так хороши. Его работа состояла в том, чтобы научить меня не переживать из-за других, а потому он говорил мне, что они не такие уж искусные. Я заметил, что учитель не слишком распространяется по поводу нарисованного (он сказал мне только, что моя картинка слишком мала для такого листа). Вместо этого он пытался вдохновить нас на эксперименты с новыми подходами. Я подумал о том, как мы учим физике. У нас так много методик - так много математических методов, - что мы непрерывно рассказываем студентам о том, как и что делается. С другой стороны, учитель рисования боится рассказывать тебе что-либо. Если у тебя слишком тяжеловесные линии, он не может сказать: "У тебя слишком тяжеловесные линии", потому что какой-то художник нашел способ рисовать великие картины с помощью тяжеловесных линий. Учитель не желает толкать тебя в каком-то определенном направлении. Таким образом, перед учителем рисования стоит проблема, как научить студентов рисовать, следуя внутреннему побуждению, а не его указаниям, тогда как перед учителем физики всегда стоит проблема обучения методикам, а не духу, решения физических задач. Меня все время просили "расслабиться", относиться к рисованию проще. Я подумал, что в этом не больше смысла, чем в том, чтобы убеждать человека, который только учится водить машину, "расслабиться" за баранкой. Это все равно не сработает. Расслабиться можно только тогда, когда точно знаешь, как это делать аккуратно. Поэтому я как мог сопротивлялся этой ерунде насчет "расслабиться". Чтобы мы расслабились, нам предложили упражнение, когда нужно рисовать, не глядя на бумагу. Не своди глаз с натурщицы; просто смотри на нее и рисуй на бумаге линии, не глядя на то, что делаешь. Один парень говорит: "Я не могу. Я должен подглядывать. Держу пари, что подглядывают все!" - Я не подглядываю! - говорю я. - А, чепуха! - говорят они. Я заканчиваю упражнение, они подходят посмотреть на мой рисунок и обнаруживают, что я НЕ подглядывал; в самом начале кончик моего карандаша сломался, и на бумаге не осталось ничего, кроме отпечатков. Заточив карандаш, я снова попытался сделать это и обнаружил, что в моем рисунке присутствует своего рода сила - странная сила, напоминающая ту, которая чувствуется в работах Пикассо, - и она пришлась мне по душе. Этот рисунок мне понравился еще и потому, что я знал, что рисовать хорошо таким образом невозможно, а потому рисунок не должен был получиться хорошим - в этом, как оказалось, и была суть расслабления. Я думал, что "расслабься", значит "рисуй небрежно", а на самом деле оно значило расслабиться и не беспокоиться о том, что получится в конечном итоге. Занимаясь в этом классе, я достиг определенных успехов и чувствовал себя довольно уверенно. До самого последнего занятия все натурщицы, которых мы рисовали, были довольно полными и бесформенными; рисовать их было очень интересно. Но на последнее занятие в качестве натурщицы пришла симпатичная идеально сложенная блондинка. Именно тогда я обнаружил, что по-прежнему не умею рисовать: я не сумел добиться ничего, что хоть сколько-то напоминало бы эту красавицу! С прежними натурщицами, даже если нарисуешь что-то немного больше или немного меньше, разницы особой не было, потому что формы-то все равно нет. Но когда пытаешься нарисовать что-то, что так хорошо смотрится вместе, то обмануть себя не удается: все должно быть точно так, как оно есть! Во время одного перерыва я подслушал, как один парень, который действительно умел рисовать, спрашивает у натурщицы, не согласится ли она позировать для него отдельно. Она согласилась. "Хорошо. Но у меня еще нет студии. Сначала я должен уладить этот вопрос". Я понял, что многому могу научиться у этого парня и что если я сейчас ничего не сделаю, то у меня больше никогда не будет возможности нарисовать эту симпатичную натурщицу. "Извините меня, - сказал я ему, - в моем доме на первом этаже есть комната, которую можно использовать в качестве студии". Оба согласились. Я показал несколько рисунков этого парня моему другу Джерри, но тот ужаснулся. "Это вовсе не такие уж хорошие рисунки", - сказал он, потом попытался объяснить, почему, но я так и не понял. До тех пор пока я не начал учиться рисованию, я никогда особо не любил разглядывать картины. Я не слишком ценил искусство, и лишь изредка восторгался им, как это случилось однажды в японском музее. Я увидел картину, написанную на коричневой бумаге, сделанной из бамбука, и мне в ней понравилось именно то, что она представляла собой нечто среднее между несколькими мазками кисти и бамбуком - я мог заставить ее перемещаться взад-вперед, настолько уравновешена она была в своем положении. Летом, после окончания курса рисования, я отправился на научную конференцию в Италии и подумал, что неплохо было бы увидеть Сикстинскую капеллу. Я приехал туда очень рано утром, купил билет раньше всех и, как только она открылась, побежал вверх по лестнице. Благодаря этому, я получил необычайное удовольствие оттого, что мне на мгновение удалось увидеть всю капеллу и замереть в немом благоговении прежде, чем туда войдет кто-то еще. Вскоре пришли туристы, вокруг образовались толпы людей, которые говорили на разных языках, показывая то на то, то на это. Я хожу вокруг, поглядывая на потолок. Потом мой взгляд спустился немного ниже, я увидел большие картины в рамах и подумал: "Ух ты! Я о них и не знал". К сожалению, я оставил свой путеводитель в отеле, но про себя подумал: "Я знаю, почему эти панно неизвестны; они просто-напросто плохи". Но тут я посмотрел на другое панно и сказал: "Вот это да! Это хорошее". Я посмотрел на все остальные. "Это тоже хорошее, и это, а вот то вшивое". Я никогда не слышал об этих панно, но решил, что все они хороши, кроме двух. Потом я отправился в зал, который назывался Sala de Raphael - Комната Рафаэля, - и заметил то же самое. Я подумал про себя: "Рафаэль непостоянен. Он не всегда преуспевает. Иногда он очень хорош. А иногда создает всякую ерунду". Вернувшись в отель, я посмотрел путеводитель. В части, отведенной под Сикстинскую капеллу, было написано: "Под картинами Микеланджело находятся четырнадцать панно, созданных Ботгичелли, Перуджино" - всеми этими великими художниками - "и два панно, созданные Тем-то, которые не имеют никакого значения". Меня очень взволновал тот факт, что я тоже вижу разницу между тем, что является прекрасным творением искусства, а что - нет, хотя и не могу объяснить это. Как ученый, ты всегда думаешь, что знаешь то, что делаешь, поэтому склонен не доверять художнику, который говорит: "Это великолепно", или: "Да в этом нет ничего особенного", а потом не может объяснить тебе, почему; как не смог это сделать и Джерри в отношении тех рисунков, которые я ему принес. Но вот влип и я: я тоже мог это сделать! Что касается Комнаты Рафаэля, то оказалось, что великий художник нарисовал лишь несколько картин, остальные же нарисовали его ученики. Мне понравились именно те, которые нарисовал Рафаэль. Это был грандиозный стимул для повышения моей уверенности в своей способности ценить искусство. Как бы то ни было, тот парень из класса рисования и симпатичная натурщица несколько раз приходили ко мне домой, и я пытался рисовать ее и учиться у него. После множества попыток я, наконец, нарисовал то, что счел действительно хорошей картиной - это был ее портрет - и этот первый мой успех меня очень взволновал. Я был уже настолько уверен в себе, что спросил своего старого друга Стива Димитриадеса, не согласится ли его прекрасная жена позировать для меня, а взамен я подарю ему ее портрет. Он засмеялся. "Если она захочет тратить время, позируя для тебя, я не буду против, ха-ха-ха". Я усиленно трудился над ее портретом, и, увидев его, он полностью перешел на мою сторону. "Но это же просто удивительно! - воскликнул он. - Ты можешь найти фотографа, чтобы он сделал копии портрета? Я хочу послать одну своей матери в Грецию!" Его мать так и не видела девушку, на которой он женился. Меня очень волновала мысль о том, что я усовершенстовал свои способности до такой степени, что кто-то захотел забрать одну из моих работ. Нечто подобное случилось на одной небольшой художественной выставке, которую организовал какой-то парень из Калтеха. Я поместил на выставку два рисунка и одну картину. Он сказал: "Мы должны повесить на рисунки цену". Я подумал: "Чушь какая! Я же не пытаюсь их продать". - Но это придает интерес выставке. Если ты не против того, чтобы расстаться с ними, просто напиши на них цену. После показа этот парень сказал мне, что какая-то девушка купила один из моих рисунков и теперь хочет поговорить со мной, чтобы узнать о рисунке побольше. Рисунок назывался "Магнитное поле Солнца". Для этого рисунка я позаимствовал одну из прекрасных фотографий солнечных протуберанцев, сделанных в лаборатории по изучению Солнца в Колорадо. Поскольку я понимал, как солнечное магнитное поле удерживает языки пламени, и, к тому времени, уже разработал некую технику рисования магнитных силовых линий (похоже на волосы девушки, развевающиеся на ветру), мне хотелось нарисовать что-нибудь прекрасное, что еще ни один художник не догадался нарисовать: довольно сложные и извивающиеся линии магнитного поля, кое-где сходящиеся близко с тем только, чтобы дальше распространиться во все стороны. Я объяснил ей все это и показал фотографию, которая подала мне эту идею. Она же рассказала мне эту историю. Она приходила на выставку вместе с мужем, и им обоим очень понравился этот рисунок. "Давай купим его", - предложила она. Ее муж был одним из тех людей, которые ничего не могут делать сразу. "Давай немного подумаем, прежде чем решать", - сказал он. Она вспомнила, что через несколько месяцев у него будет день рождения, поэтому в тот же день вернулась на выставку и купила рисунок. Вечером он вернулся с работы очень подавленный. Еле-еле ей удалось вытянуть из него, что случилось. Он хотел купить ей этот рисунок, но, когда вернулся на выставку, ему сказали, что он уже продан. Таким образом, ей было чем удивить его в день рождения. Я же извлек из этой истории нечто, что все еще было мне в новинку: я понял, для чего на самом деле нужно искусство, по крайней мере, в некоторой степени. Оно приносит кому-то, отдельному человеку, удовольствие. Ты можешь создать что-то, что кому-то другому понравится настолько, что этот человек будет подавлен или счастлив из-за этой чертовой штуковины, которую ты создал! В науке это имеет более общий характер: ты не знаешь отдельных людей, которые открыто оценили твой вклад. Я понял, что продать рисунок не значит сделать деньги, а убедиться, что он будет в доме того человека, которому он действительно нравится; человека, которому будет плохо, если это рисунка у него не будет. Это было интересно. Таким образом, я решил продавать свои рисунки. Однако я не хотел, чтобы люди покупали мои рисунки, потому что профессор физики не должен уметь рисовать, и разве не удивительно, что он умеет, поэтому я придумал себе псевдоним. Мой друг Дадли Райт предложил французское "Au Fait", что означает "Сделано". Я написал это как О-ф-е-й, и оказалось, что "черные" так называют "белых". Но я как-никак был белым, так что псевдоним вполне подходил. Одна из моих натурщиц очень хотела, чтобы я сделал рисунок для нее, но денег у нее не было. (У натурщиц не бывает денег; если бы они у них были, то они бы не позировали). Она предложила три раза позировать бесплатно, если я подарю ей рисунок. - Наоборот, сказал я. - Я подарю тебе три рисунка, если ты согласишься один раз позировать бесплатно. Она повесила один из подаренных мной рисунков на стену в своей маленькой комнатке, и очень скоро ее друг обратил внимание на этот рисунок. Рисунок так ему понравился, что он захотел заказать ее портрет. Он заплатил мне шестьдесят долларов. (Суммы становились приличными.) Потом у нее появилась идея стать моим агентом. Она могла заработать дополнительные деньги, продавая мои рисунки со словами: "В Олтадене появился новый художник..." Было забавно попасть в другой мир! Она договорилось о том, чтобы мои рисунки выставили в "Баллоксе", самом элегантном универмаге Пасадены. Она и еще одна дама из художественного отдела выбрали несколько рисунков - рисунки растений, которые я сделал много раньше (и которые мне не нравились) - и вставили их в рамки. Потом я получил из "Баллокса" официальный документ с подписями, гласивший, что они получили такие-то рисунки для продажи. Конечно же никто не купил ни один из них, но я достиг успеха в другом: мои рисунки продавались в "Баллоксе"! Меня просто забавлял сам факт их нахождения там, теперь я при случае мог рассказать, какой вершины успеха я достиг в мире искусства. Большинство натурщиц присылал ко мне Джерри, но я старался находить их и сам. Всякий раз, когда я встречал молодую женщину, которую, судя по всему, было бы интересно нарисовать, я просил ее позировать для меня. Однако все заканчивалось тем, что я рисовал ее лицо, потому что не знал, как поднять тему о позировании в обнаженном виде. Однажды, когда я был у Джерри, я сказал его жене Дабни: "Девушки никогда не позируют для меня обнаженными: я не знаю, как это удается Джерри!" - А ты их когда-нибудь просил об этом? - О! Это мне и в голову не приходило. Следующая девушка, которую мне захотелось нарисовать, оказалась студенткой Калтеха. Я спросил ее, не согласится ли она позировать обнаженной. "Конечно", - сказала она, и все! Это оказалось легко. Думаю, что у меня было слишком много задних мыслей, поэтому мне казалось, что задать такой вопрос неестественно. К настоящему времени я нарисовал множество рисунков и полагаю, что больше всего мне нравится рисовать обнаженную натуру. Насколько мне известно, это не чистое искусство, а своего рода смесь. Но кто знает процентное соотношение ее составляющих? Одна натурщица, с которой я познакомился через Джерри, снималась для журнала "Плейбой". Это была высокая роскошная девушка. Однако она считала себя слишком высокой. Любая другая девушка, взглянув на нее, позавидовала бы ей. Она же, входя в комнату, всегда очень сутулилась. Я пытался учить ее, чтобы во время позирования она была так любезна и выпрямилась, поскольку она была очень элегантна и поразительно красива. В конце концов я уговорил ее. Была у нее и еще одна причина для переживаний: "впадины" под ребром крестового свода. Мне пришлось вытащить книгу по анатомии и показать ей, что таким образом мускулы крепятся к подвздошной кости, а также объяснить, что эти впадины невозможно увидеть на каждом человеке; чтобы увидеть их, тело должно быть совершенным и идеально сложенным, как у нее. Общаясь с ней, я понял, что любая женщина переживает из-за своего внешнего вида, как бы красива они ни была. Я хотел нарисовать эту натурщицу в цвете, пастелью, ради эксперимента. Я подумал, что сначала набросаю рисунок углем, а потом покрою его пастелью. Закончив рисунок углем, который я сделал, не беспокоясь о том, как он будет выглядеть, я понял, что это один из лучших рисунков, когда-либо созданных мной. Я решил оставить его и забыть о пастели. Мой "агент" взглянула на него и захотела забрать его для продажи. - Ты не сможешь продать его, - сказал я, - он на газетной бумаге. - Ничего, - сказала она. Через несколько недель она принесла этот рисунок в прекрасной деревянной раме с красной лентой и золотой кромкой. Забавно, и это вообще-то должно огорчать художников, - насколько лучше становится рисунок, когда его помещают в раму. Мой агент сообщила мне, что одна дама пришла от рисунка в такой восторг, что они отнесли его в багетную мастерскую. Там им сказали, что существуют специальные методики оформления рисунков, сделанных на газетной бумаге, в раму: рисунок пропитывают пластиком, делают то, делают се. Таким образом, эта дама хлопочет над рисунком, который я сделал, а потом мой агент приносит его мне. "Я думаю, что художнику будет приятно увидеть, как прекрасно смотрится его рисунок в раме", - сказала она. Конечно, мне было приятно. Это был еще один пример удовольствия, которое кто-то получил от одной из моих картин. Таким образом, продажа рисунков была для меня настоящим кайфом. Было время, когда в городе работали так называемые "топлесс" - рестораны <От английского "topless" - "без верха", т.е. в подобных заведениях девушки танцуют с обнаженной грудью. - Прим. пер.>. Туда можно было отправиться на ленч или на обед и созерцать девушек, которые танцевали сначала без верха, а потом и вовсе без всего. Оказалось, что одно из подобных заведений находится всего в полутора милях от моего дома, поэтому я частенько туда заглядывал. Я садился за один из столиков, немножко занимался физикой, записывая свои мысли на бумажной салфетке с зубчатыми краями, и, время от времени, рисовал одну из танцующих девушек или одного из посетителей, просто ради практики. Моя жена Гвинет, англичанка, нормально относилась к тому, что я хожу сюда. Она сказала: "Английские мужчины постоянно ходят в клубы". Так что это было чем-то вроде моего клуба. На стенах этого заведения висело множество картин, но мне они не нравились. Они были написаны флуоресцентными красками на черном бархате - весьма уродливо - и изображали девушку, которая снимает свитер, или что-нибудь в том же духе. У меня был неплохой рисунок, который я сделал с моей натурщицы Кэти; я подарил его владельцу ресторана, и тот очень обрадовался. Подаренный мной рисунок повлек за собой полезные последствия. Владелец ресторана проникся ко мне симпатией и постоянно обеспечивал меня бесплатными напитками. Каждый раз, когда я теперь входил в ресторан, официантка приносила мне бесплатный "7-Up". Я наблюдал за танцем девушек, немного занимался физикой, готовил лекцию или рисовал. Если я уставал, то просто смотрел шоу, а потом снова принимался за работу. Владелец ресторана знал, что мне не нравится, когда меня беспокоят, поэтому если ко мне подходил какой-нибудь пьяный парень, чтобы поговорить, то сразу же приходила официантка и выпроваживала его. Если ко мне подсаживалась девушка, то он не вмешивался. Мы очень хорошо относились друг к другу. Его звали Джианонни. Еще одним следствием присутствия на стене моего рисунка было то, что люди спрашивали о нем Джианонни. Однажды ко мне подошел какой-то парень и сказал: "Джианонни говорит, что это Ваш рисунок". - Да. - Отлично. Я хочу заказать рисунок. - Хорошо; что тебе нужно? - Я хочу картину, на которой изображена обнаженная девушка-тореадор, которую атакует бык с головой мужчины. - Ну, хм, мне бы очень помогло, если бы я знал, для чего эта картина. - Мне она нужна для своего бизнеса. - А что это за бизнес? - Массажный кабинет: да Вы знаете, отдельные комнаты, массажистки - ну. Вы меня понимаете? - Угу, понимаю. - Я не хотел рисовать обнаженную девушку-тореадора, которую атакует бык с головой мужчины, поэтому я попытался отговорить его от этой идеи. - А как ты думаешь, насколько это понравится посетителям, или как будут чувствовать себя девушки? Мужчины входят, видят эту картину, она их возбуждает. Ты что хочешь, чтобы они так обращались с девушками? Я его не убедил. - Допустим, придут полицейские, увидят эту картину, а ты утверждаешь, что это всего лишь массажный кабинет. - Хорошо, хорошо, - говорит он. - Вы правы. Я должен изменить ее. Я хочу такую картину, которая, если на нее посмотрят полицейские, полностью соответствовала бы массажному кабинету; но если на нее посмотрит посетитель, она должна наводить его на определенные мысли. - О'кей, - сказал я. Мы договорились на шестьдесят долларов, и я начал работать над рисунком. Сначала мне нужно было решить, что рисовать. Я думал, думал, думал; мне даже часто казалось, что лучше бы я сразу нарисовал обнаженную девушку-тореадора! Наконец, я придумал, как это сделать. Я нарисую девушку-рабыню в воображаемом Риме, которая делает массаж какому-то знатному римлянину - может быть, даже сенатору. Поскольку она рабыня, у нее соответствующее выражение лица. Она знает, что произойдет дальше, и уже примирилась с этим. Я изо всех сил трудился над этой картиной. В качестве натурщицы я использовал Кэти. Позже я нашел натурщика, чтобы рисовать с него мужчину. Я сделал множество набросков, и вскоре стоимость натурщиков дошла до восьмидесяти долларов. На деньги мне было наплевать; мне нравилась сама ситуация, когда я должен выполнить заказ.